Главная » Книги

Гофман Эрнст Теодор Амадей - Серапионовы братья, Страница 42

Гофман Эрнст Теодор Амадей - Серапионовы братья



о снова.
   - Если вы спрашиваете, - объяснил он, - о той молоденькой девушке, которая сидела возле вас, то я очень хорошо видел, как она тайком скрылась с каким-то молодым человеком, должно быть, Антонио Скаччиати, в то самое время, как вы затеяли вашу глупую ссору с актером, который был одет в маску, напоминавшую ваше лицо. Но из-за этого не тревожьтесь! Я сейчас же распоряжусь навести самые точные справки, и Марианна ваша, едва ее отыщут, будет вам возвращена. Что же касается вас самих, синьор Паскуале, то я должен вас арестовать за ваше поведение в театре, препятствующее игре, и за попытку покушения на жизнь актера.
   Бледный как смерть, безгласный и неподвижный, синьор Паскуале был взят под стражу теми же самыми сбирами, которые должны были защищать его от нападения мертвецов и чертей, и взят в ту самую ночь, когда думал праздновать он свой триумф, вкусив, таким образом, вместо славы и счастья неприятности, которые обыкновенно достаются в наказание всем влюбленным старикам.
  
  

САЛЬВАТОР РОЗА ПОКИДАЕТ РИМ И ОТПРАВЛЯЕТСЯ

ВО ФЛОРЕНЦИЮ. ЗАКЛЮЧЕНИЕ ПОВЕСТИ.

  
   Все течет и изменяется под луной, но нет вещи, которая была бы изменчива более, чем обыкновенная человеческая мысль! Она в вечном своем движении вращается, точно колесо богини счастья: завтра будут горько бранить того, кого хвалили сегодня, и, наоборот, нынче топчут ногами тех, кого возвеличат на следующий день!
   Среди римских жителей не было ни одного, который не ругал бы старого синьора Паскуале Капуцци и не осмеивал бы его за грязное скряжничество, глупую влюбчивость и неуместную ревность, от души желая свободы бедной, загнанной Марианне. И что же? Едва Антонио успел счастливо похитить свою возлюбленную, насмешки над стариком и ненависть превратились в самые искренние сожаления, как только все увидели, что синьор Паскуале, печальный и одинокий, уныло бродит по улицам.
   Несчастье редко приходит одно. Так случилось и на этот раз - вскоре после бегства Марианны Паскуале потерял всех дорогих его сердцу друзей. Маленький Питихиначчио умер, подавившись миндальным ядрышком, которое неосторожно попробовал проглотить, выделывая фигуру какого-то танца, а жизнь знаменитого доктора Сплендиано Аккорамбони прекратилась вследствие ошибки, которую он сам же и совершил. Страдая от побоев, нанесенных ему Микелем, он вздумал вылечить себя каким-то новым, открытым им самим средством, для чего потребовал перо и чернил, чтобы выписать рецепт. Но выписывая рецепт, он поставил по ошибке совсем не ту дозу одного сильнодействующего вещества. В результате едва несчастный доктор проглотил принесенную микстуру, как тотчас же откинулся на подушки и умер, доказав собственным примером неоспоримую силу действия новоизобретенного им лекарства.
   Итак, все те, которые еще недавно злобно смеялись над Капуцци и желали всем сердцем удачи смелому Антонио в его предприятии, теперь стали искренне жалеть старика, причем общее недоброжелательство обратилось не столько на Антонио, сколько на Сальватора Розу, которого справедливо почитали главным виновником всей этой истории.
   Враги Сальватора, которых было немало, не переставали - насколько могли - подливать масла в огонь, чтобы еще более разжечь господствовавшее против него раздражение. "Смотрите! - говорили они. - Не явное ли доказательство, что он дружок Масаньело, если готов помочь любому разбойничьему умыслу, и можно ли терпеть долее в Риме присутствие такого человека?"
   Изобретательная зависть успела, наконец, подорвать общее доверие даже к таланту Сальватора. Превосходные картины одна за другой выходили из его мастерской, однако, так называемые знатоки умудрились скоро найти, что горы его были слишком сини, деревья слишком зелены, а фигуры очень длинны или коротки, - словом, бранили все и искали любого способа унизить достоинство Сальватора. Особенно преследовали его академики Академии св. Луки, которые не смогли ему простить историю с хирургом. Злоба их простерлась даже до недостойной их звания клеветы, что будто бы Сальватор, занимавшийся кроме живописи и поэзией, выдавал чужие труды за свои, для чего они нарочно перекраивали некоторые из написанных им стихов. Все эти нападки сделали свое дело, и приезд Сальватора в Рим на этот раз оказался совершенно неудачным, и он не только не мог окружить себя прежней блестящей обстановкой, но был вынужден вместо большой мастерской, о которой мечтал, оставаться у синьоры Катарины, работая под ее фиговым деревом, что, впрочем, иной раз доставляло ему утешение в его неприятностях.
   Вообще же коварная злоба врагов Сальватора точила и мучила его сердце гораздо более, чем можно было подумать. Под гнетом этого чувства он сделался раздражительным, почти больным и видел ясно сам, как подрывались его лучшие жизненные силы. В этом недобром настроении написал он две большие картины, приведшие в ярость весь Рим.
   На одной из картин, изображавшей непостоянство всего земного и сущего, тотчас же узнали в главной фигуре одну известную публичную женщину, представленную со всеми приметами ее ремесла, и которая была любовницей одного кардинала. На другой картине была написана богиня счастья, щедрой рукой раздающая свои дары, причем кардинальские шапки, епископские митры, золотые монеты, ордена и прочее летели на блеющих баранов, ревущих ослов и других малоуважаемых животных, тогда как достойные, с привлекательными и умными лицами люди стояли в разорванных одеждах в стороне, напрасно дожидаясь хотя бы малой толики из сыпавшихся даров. Сальватор не поскупился, когда писал эти картины, на выражение накопившейся в нем злобы, придав головам зверей замечательное сходство с тем или другим из известных и высокопоставленных в Риме особ.
   Можно потому себе вообразить, до чего усилилась после этого общая к нему ненависть и какие преследования он на себя навлек.
   Синьора Катарина предостерегала его со слезами на глазах. Она уже несколько раз замечала, что с наступлением ночи около дома ее бродили какие-то подозрительные личности, подсматривавшие за каждым шагом Сальватора. Сальватор сознавал сам, что пора бы ему покинуть Рим, где Катарина и ее добрые дочери были единственными существами, с которыми он расставался с сожалением.
   После некоторых раздумий он решился отправиться во Флоренцию, куда его уже неоднократно приглашал Тосканский герцог. Сделанный ему там прием вознаградил с лихвой испытанные им в Риме неприятности; почести и сочувствие оказывались ему всеми в соответствии с его высокими заслугами. Подарки герцога и высокие цены, которые платили за его картины, скоро дали ему возможность нанять для себя огромный дом и устроить его самым роскошным образом. Жилище его скоро сделалось местом сборищ всех замечательных людей, поэтов, ученых и т.п. Довольно упомянуть имена - Эванджелисто Торричелли, Валерио Киментелли, Батиста Риччиарди, Андреа Кавальканти, Пьетро Сальвати, Филиппо Аполлони, Волумнио Ванделли и Франческо Романи, которых можно было видеть у него постоянно. Живые, умные разговоры о науках и искусствах не прерывались никогда, а Сальватор с его оригинальным, склонным к фантастическому характером, умел придать какую-то особенную прелесть общему настроению этих бесед. Его столовая была отделана в виде роскошного сада, усаженного прелестнейшими цветами, и когда гости садились за стол, а прекрасно одетые, в необычных костюмах пажи начинали разносить кушанья, то, казалось, зритель переносился в какое-то волшебное, зачарованное царство. Эти собрания поэтов и ученых в доме Сальватора известны в истории искусств под именем Academia de Percossi*.
   ______________
   * Академия тумаков (итал.).
  
   Предавшись вполне этой шумной жизни среди представителей наук и искусств, Сальватор не забывал и своего друга Антонио Скаччиати, жившего в том же городе со своей дорогой Марианной скромной и вполне счастливой жизнью известного художника. Часто вспоминали они старого одураченного синьора Паскуале и всю комедию, разыгранную в театре Никколо Муссо. Однажды Антонио полюбопытствовал узнать, каким образом Сальватору удалось склонить к заговору не только Муссо, но также несравненного Формику и Алли. На что Сальватор отвечал, что это не стоило ему ни малейшего труда, потому что Формика был одним из его лучших друзей в Риме и готов был с радостью исполнить на сцене все, что бы Сальватор ни попросил. Антонио говорил, что как ни комична была вся разыгранная ими история, ему было глубоко жаль старого Капуцци, так что он был бы крайне рад с ним помириться, прибавляя, что ему не надо ни одного кваттрино из приданого Марианны, удержанного Паскуале, потому что он может жить совершенно безбедно своим трудом. Марианна также не могла удержаться от слез при мысли, что брат ее отца не простит ей, даже в двух шагах от могилы, огорчения, которое она ему причинила, и что ссора с ним останется навсегда темным пятном, омрачающим ее счастье. Сальватор старался утешить обоих, говоря, что время уносит и не такие неприятности и что, может быть, счастливый случай снова сблизит их со старым Паскуале более безвредным образом, чем ежели бы они остались тогда в Риме или предприняли туда поездку теперь.
   Мы увидим скоро, что слова Сальватора оказались пророческими.
   Прошло довольно долгое время, как вдруг однажды Антонио вбежал бледный как смерть в мастерскую Сальватора.
   - Сальватор! - воскликнул он. - Друг мой! Мой защитник!.. Я погиб! погиб, если вы мне не поможете!.. Паскуале Капуцци здесь!.. Он успел достать приказ о моем аресте, поскольку я насильно похитил его племянницу!
   - Что же может Паскуале сделать против вас теперь? - возразил Сальватор. - Ведь ты давно обвенчан с твоей Марианной.
   - Ах, - воскликнул в отчаянии Антонио, - даже благословение церкви не в силах меня защитить! Старик нашел случай сблизиться, Бог знает каким путем, с племянником папы, взявшим его под свою защиту и обещавшим добиться, чтобы святой отец объявил мой брак с Марианной расторженным и дал, сверх того, разрешение Капуцци жениться на своей племяннице.
   - Стой! - воскликнул Сальватор. - Теперь я понимаю все! Племянник папы мой личный враг и хочет отомстить за меня тебе как моему другу! Я изобразил этого наглого, грубого невежу на моей картине в виде одного из тех животных, на которых незаслуженно сыплются дары богини счастья. Что я играл главную действующую роль в истории твоей свадьбы - это знает не только племянник папы, но и каждый из римских жителей; значит, врагам моим совершенно достаточно обратить преследование против тебя, если им нельзя добраться до меня. Поэтому, даже не люби я вас, как своих лучших друзей, я все-таки обязан по совести употребить все мои силы, чтобы вам помочь. Но скажу откровенно, в настоящее время я решительно теряюсь в догадках, что следует предпринять, чтобы расстроить козни наших злодеев.
   С этими словами Сальватор отложил в сторону палитру, кисти и муштабель, которыми работал, сложил руки на груди и прошелся в раздумьи несколько раз взад и вперед по мастерской, между тем как Антонио стоял совершенно убитый, с опущенными в землю глазами.
   Наконец Сальватор остановился перед Антонио и, взглянув на него, воскликнул со смехом:
   - Послушай, Антонио! Я сам ничего не могу сделать на этот раз, но знаю человека, который может вас спасти! И человек этот не кто иной, как синьор Формика!
   - Ах! - воскликнул Антонио. - Не шутите, по крайней мере, над несчастным, которому не остается никакой надежды на спасение!
   - Ты опять начинаешь отчаиваться, - ответил Сальватор, в котором словно пробудились вся его прежняя веселость и ирония. - Говорю тебе, что мой друг Формика, помогавший нам в Риме, поможет тебе и во Флоренции. Иди спокойно домой, утешь твою Марианну и дожидайся терпеливо того, что должно произойти. Надеюсь, вы оба с радостью исполните все, что велит вам делать синьор Формика, который как раз, на наше счастье, приехал во Флоренцию!
   Антонио обещал все сделать и мигом повеселел от вспыхнувшей в его сердце надежды.
   Через несколько дней синьор Паскуале Капуцци был немало изумлен, получив любезное приглашение посетить собрание Академии de Percossi. "Ага! - воскликнул он. - Значит, здесь, во Флоренции, умеют-таки чтить заслуги! Имя известного, щедро одаренного талантами синьора Паскуале Капуцци ди Сенегалиа дошло и сюда!"
   Итак, самолюбивая мысль о своих достоинствах превозмогла в старике даже то понятное отвращение, которое он должен был чувствовать при одном имени кружка, во главе которого стоял Сальватор Роза. Тотчас же старательно вычистил он свой испанский костюм, украсил новым пером остроконечную шляпу, приказал пришить новые банты на башмаки, и в таком виде, сверкающий, как золотой жук, явился он с самодовольным выражением лица в дом Сальватора Розы.
   Тот встретил его с величайшим почетом; одет он был в такую роскошную одежду, что старый Капуцци, при виде окружавшего его великолепия, даже смутился, как это обыкновенно бывает с людьми, думавшими блеснуть своей особой и вдруг попавшими в среду, оказавшуюся выше их во всех отношениях. Паскуале превратился весь в почтительность и смирение перед тем самым Сальватором, которого думал почти уничтожить в Риме.
   Впрочем, встретив самый радушный прием со стороны всего общества, видя самое утонченное внимание ко всем своим суждениям и слыша беспрестанные похвалы своим заслугам в искусстве, Паскуале скоро взбодрился и стал даже так говорлив и развязен, как от него трудно было ожидать. А если присоединить к этому, что ни разу в жизни не был он так гостеприимно потчуем, никогда не пробовал таких прекрасных вин, то станет понятно, почему он не только не помнил своего прежнего желчного расположения, но даже совершенно забыл о неприятных обстоятельствах, приведших его из Рима во Флоренцию. Общество Академии часто импровизировало после своих обедов небольшие театральные представления, и в этот день знаменитый актер и поэт Филиппо Аполлони предложил лицам, обыкновенно участвовавшим в подобных забавах, завершить вечер таким же образом. Услышав это, Сальватор немедленно удалился, чтобы сделать нужные приготовления.
   Через несколько минут в одном из углов зала появились внесенные туда деревья с зелеными ветвями, сплетавшимися наподобие арок, и скоро маленький импровизированный театр с достаточным числом мест для зрителей был готов.
   - О вы, все святые! Где я? - воскликнул с испугом синьор Паскуале. - Да ведь это театр Никколо Муссо!
   Эванджелиста Торричелли и Андреа Кавальканти, оба серьезные, почтенные люди, схватили старика за руки и, не обращая внимания на его восклицания, тотчас же усадили его на назначенное место, как раз перед самой сценой, а также сели сами, один по правую, другой по левую от Паскуале сторону. Как только прочие зрители разместились - на сцене вдруг появился сам синьор Формика в костюме Паскарелло!
   - Бездельник Формика! - неистово закричал Паскуале и хотел было вскочить со своего места. Но Торричелли и Кавальканти удержали его строгим взглядом и внушительно попросили вести себя прилично.
   Паскарелло начал плакать и жаловаться на судьбу, посылавшую ему одни горести и несчастья; уверял, что он не знает, как и чем возвратить себе прежнюю веселость, и кончил в отчаянии заявлением, что он бы немедленно перерезал себе горло, если бы мог переносить вид крови, или бросился в Тибр, если бы умел плавать.
   Вошел доктор Грациано и с участием спросил Пескарелло, какая причина довела его до подобного отчаяния.
   На это Паскарелло с изумлением спросил, неужели он не слыхал о происшествии, случившемся в доме его господина, синьора Паскуале Капуцци ди Сенегалиа, и как какой-то негодяй похитил его племянницу, прекрасную Марианну.
   - Ага! - пробормотал Капуцци. - Вижу, синьор Формика, что вы чувствуете свою вину и хотите передо мной извиниться? Посмотрим, что из того будет.
   Доктор Грациано с участием распространился в соболезнованиях по этому поводу и присовокупил, что похититель должно быть очень ловок, если сумел так искусно увернуться от всех преследований синьора Капуцци.
   - Ого, господин доктор! - воскликнул Паскарелло. - Неужели вы думаете, что негодяю Антонио Скаччиати действительно удастся спастись от гнева досточтимого синьора Капуцци, за которого вступились многие знатные лица? Знайте же, что Антонио уже арестован! Брак его с Марианной уничтожен, и она сама возвращена во власть своего дяди.
   - Возвращена? - вне себя от счастья воскликнул Паскуале. - Паскуале получил обратно свою голубку, свою дорогую Марианну? Антонио арестован? О добрый, честный Формика!
   - Вы принимаете слишком явное участие в представлении, синьор Паскуале, - строго заметил Кавальканти, - оставьте же актеров в покое и не прерывайте их так неучтиво.
   Синьор Паскуале должен был со стыдом сесть на свое место.
   Доктор Грауиано поинтересовался, что же было потом.
   - Что было? - ответил Паскарелло. - Конечно, свадьба! Марианна раскаялась в своем проступке, святой отец дал Паскуале желанное разрешение на его брак - и он женился на своей племяннице.
   - Да, да! - бормотал Паскуале, сверкая от восторга глазами. - Да, да! Мой дорогой Формика! Паскуале женился на Марианне! Счастливый Паскуале! Он хорошо знал, что Марианна любила его всегда и что ее только на время смутил сам дьявол.
   - Ну значит, - продолжал Грациано, - все обошлось благополучно и всякий повод для горя исчез?
   Тут Паскарелло вдруг зарыдал сильнее прежнего, и наконец, точно подавленный приливом горя, упал в обморок.
   Грациано в испуге заметался из стороны в сторону, громко кричал, что забыл нюхательные капли, искал их во всех карманах, наконец, схватив горячий каштан, поднес его к самому носу Паскарелло. Тот сейчас же очнулся, громко чихнув, и просил доктора его простить, ссылаясь на свои слабые нервы. Затем рассказал он, что Марианна немедленно после свадьбы впала в глубокую грусть, беспрестанно звала Антонио, синьору же Паскуале показывала всеми способами только ненависть и отвращение. Старик, ослепленный любовью и ревностью, но отнюдь не исправленный, стал обращаться с ней самым невыносимым образом, в пример чего Паскарелло привел несколько безумнейших выходок, будто бы совершенных Паскуале, о которых слухи якобы ходили по всему Риму.
   Синьор Капуцци беспокойно завертелся на своем стуле, бормоча себе под нос:
   - Проклятый Формика! Куда ты лезешь! Какой дьявол тебя обуял?
   Торричелли и Кавальканти, наблюдавшие за стариком, остановили и тут дальнейшее развитие его гнева.
   Наконец, в заключение, Паскарелло объявил, что несчастная Марианна, терзаясь несчастной любовью и не выдержав бесчисленных мук, которым подвергал ее проклятый старик, скончалась в цветении юности и красоты.
   В эту минуту за сценой раздались звуки торжественного покаянного псалма "De profundis", и несколько человек, одетых в длинные черные платья, внесли открытый гроб, в котором лежала прекрасная Марианны, покрытая белым погребальным покровом. Синьор Паскуале Капуцци, в глубоком трауре, следовал за гробом, громко рыдая и колотя себя в грудь с восклицаниями: "О Марианна! Марианна!"
   Едва настоящий Капуцци увидел труп своей племянницы, как сразу тоже громко зарыдал, и затем, оба Паскуале - и настоящий и поддельный - начали вопить наперебой душераздирающими голосами: "О Марианна, Марианна! О я несчастный! О горе мне, горе!"
   Надо себе представить зрелище открытого гроба, окруженного людьми в траурных одеждах, певших "De profundis", рядом с которыми находились две кривлявшихся маски, Паскарелло и Грациано, самым комичным образом выражавшие свое горе, двух Капуцци, которые выли и кричали что было мочи, - и тогда вы поймете чувства зрителей, присутствовавших на таком небывалом представлении! Большинство, несмотря на смех, возбуждаемый в них удивительным стариком, не могли в то же время отделаться от чувства ужаса, внушаемого всей этой сценой.
   Вдруг молния сверкнула на потемневшей сцене, и вслед затем раздался страшный громовой удар. В глубине появилась бледная призрачная фигура, в чертах которой было удивительно достоверно воспроизведено лицо умершего брата Капуцци Пьетро, отца Марианны.
   - Злодей Паскуале! - воскликнул призрак. - Что ты сделал с моей дочерью? Проклятый убийца моего дорогого дитяти! В аду найдешь ты кару за свои дела!
   Капуцци на сцене упал, точно сраженный молнией, и в то же миг повалился без чувств и Капуцци настоящий.
   Кусты, которыми была уставлена сцена, сдвинулись, скрыв своей густой зеленью Марианну, актеров, и страшный призрак Пьетро. Синьор Паскуале лежал в таком тяжелом обмороке, что большого труда стоило привести его в чувство. Наконец, очнувшись с тяжелым вздохом, простер он обе руки вперед, точно хотел отогнать мучившее его видение, и воскликнул глухим голосом:
   - Оставь меня, Пьетро, оставь! - затем поток слез хлынул из глаз старика, и он почти простонал: - Марианна! Дитя мое, Марианна!
   - Очнитесь, синьор Паскуале, - заговорил Кавальканти, - вы видели свою племянницу умершей только на сцене. Она жива и ждет минуты, чтобы вымолить у вас прощение за свой проступок, к которому принудила ее любовь и ваше с ней обращение.
   Действительно, едва он это сказал, Марианна и за ней Антонио, выйдя из глубины зала, упали к ногам старика, которого усадили в большое кресло. Марианна с выражением искренней любви целовала его руки, обливала их горячими слезами и умоляла простить ее Антонио, с которым она связана благословением церкви.
   Огонь сверкнул внезапно на бледном лице старика, и он с яростью закричал срывающимся голосом:
   - Злодей! Змея, которую я пригрел на груди для своей погибели!
   Но тут приблизился почтенный Торричелли и, с достоинством став перед Капуцци, сказал:
   - Паскуале! Вы видели сейчас изображение того, что произошло бы, если бы вы вздумали привести в исполнение ваш безумный проект и разрушили счастье Антонио и Марианны! Последствия чрезмерной влюбчивости отживших стариков были представлены перед вами в ярких красках. Вы видели, как небо карает подобных людей! Вы потеряли бы ваше право на любовь и уважение, и одна только ненависть и всеобщее презрение направили бы на вас свои острые стрелы!
   Марианна в свою очередь воскликнула:
   - Милый дядя! Я готова любить и уважать вас, как родного отца, но вы меня убьете, если захотите отнять у меня моего Антонио!
   Художники, окружавшие старика, также в один голос стали уверять, что невозможно допустить, чтобы такой человек, как синьор Паскуале Капуцци ди Сенегалиа, покровитель искусств и артист в душе, не согласился простить прекрасную племянницу, которой должен бы быть за отца, и отказал признать своим зятем такого отменного живописца, как Антонио Скаччиати, заслужившего славу и похвалы во всей Италии.
   Глядя на старика, можно было заметить, как был он взволнован борьбой противоположных чувств. Он вздыхал, стонал, закрывал лицо руками, между тем как Торричелли продолжал убеждать его спокойной, серьезной речью, Марианна - ласками, а все прочие перечислением блестящих качеств Антонио. Капуцци смотрел то на Марианну, то на Антонио, который стоял перед ним в богатой одежде, с почетной золотой цепью на шее, доказывавшей ясно, что слава его и достоинства не были пустыми словами.
   Постепенно выражение гнева и ненависти на лице старика стало заметно сглаживаться. Он встал с просветленным взглядом и прижал Марианну к своему сердцу со словами:
   - Да! Я тебя прощаю, дорогое дитя! Прощаю тебя и Антонио! Не хочу я разрушать вашего счастья! Вы правы, достойный Торричелли, Формика показал мне на сцене зло и погибель, которые меня ожидали, если бы я исполнил мое безумное намерение! Я исцелен от своей глупости вполне!.. Но где же синьор Формика? Где мой несравненный лекарь? Пусть он явится, чтобы я мог тысячу раз поблагодарить его за то, что он сделал. Страх, который я испытал под его влиянием, переделал меня совершенно!
   Паскарелло приблизился к старику. Антонио бросился к нему на шею со словами:
   - О синьор Формика! Вам обязан я жизнью! Обязан всем! Сбросьте же, наконец, эту маску, чтобы лицо ваше не оставалось более для меня тайной!
   Паскарелло снял колпак и наклеенный нос, который изменял его до неузнаваемости, но не мешал выразительности игры и, - кто бы мог это себе представить? - синьор Формика оказался Сальватором Розой!
   - Сальватор! - в изумлении воскликнули Марианна, Антонио и Капуцци.
   - Да, - ответил Формика, - я тот Сальватор Роза, которого римляне не сумели оценить как поэта и живописца, но который в маленьком, жалком театре Никколо Муссо пленял их в течение целого года, причем они, не хотевшие понимать шуток и иронии Сальватора в его картинах и стихотворениях, рукоплескали им в кривляниях Формики! Ты видишь теперь, друг Антонио, что Сальватор Формика помог тебе, как и обещал.
   - Сальватор! - начал старый Капуцци. - Хоть я и считал вас своим заклятым врагом, но талант ваш и ваше искусство я уважал всегда; теперь же люблю я вас, как лучшего друга, и прошу вас также почтить меня этой честью.
   - Говорите, достойный синьор Паскуале, - отвечал на это Сальватор, - чем могу я быть вам полезен и будьте уверены, что я употреблю все мои силы для исполнения вашего желания.
   Довольное выражение лица Капуцци, исчезнувшее совсем после бегства Марианны, мгновенно возвратилось к нему в эту минуту. Он взял Сальватора за руку и сказал ему тихо:
   - Любезный синьор Сальватор! Вы пользуетесь большим влиянием на нашего славного Антонио, попросите же его от моего имени, чтобы он позволил мне провести недолгий уже остаток моих дней возле него и моей дорогой дочери Марианны, а также, чтобы он согласился принять от меня в приданое имущество ее матери! Пусть он также не сердится, если я иногда позволю себе поцеловать ее белую ручку! А по воскресеньям, когда я собираюсь к обедне, не откажется по-прежнему приводить в порядок мою всклокоченную бороду и усы. Никто в этом мире не умеет этого делать так, как он!
   Сальватор с трудом мог подавить смех, выслушав просьбу чудаковатого старика. Но прежде чем он успел что-либо ответить, Антонио и Марианна, обняв Паскуале, сами объявили, что тогда только поверят в искренность его с ними примирения, когда он согласится поселиться у них в доме навсегда как нежно любимый отец. Антонио прибавил, что не только по воскресеньям, но даже каждый день будет он причесывать усы и бороду старика самым старательным образом. Капуцци растаял от восторга и счастья.
   Между тем гостей пригласили к роскошному ужину, который был проведен в самой дружеской, веселой беседе.
   Расставаясь с тобой, любезный читатель, я заканчиваю свою повесть с сердечным желанием, чтобы веселость и удовольствие, которые вдохновляли Сальватора и его друзей, испытал и ты, читая повесть об удивительных приключениях синьора Формики.
  

* * *

  
   - Господа! - сказал Лотар, едва Оттмар кончил чтение. - Так как друг наш честно и открыто выставил сам слабые стороны своего произведения, которое он назвал новеллой, то я полагаю, что и мы должны сложить оружие нашей критики, которому нынче было бы над чем поработать. Он храбро подставил свою грудь, и потому мы, как великодушные противники, должны пощадить его и помиловать.
   - Я думаю даже, - прибавил Киприан, - что мы можем утешить его в горе и похвалить с полным правом кое-что в его произведении. Так, по крайней мере, я считаю очень забавной и вполне серапионовской сцену, когда Капуцци воображает, что сломал ногу, или его неудачную серенаду.
   - Серенада эта, - подхватил Винцент, - сверх того, проникнута вполне местным испанским или итальянским характером, потому что оканчивается хорошими побоями. А драки составляют непременную принадлежность всякой новеллы, и я беру их под свою особенную защиту как прекраснейшее средство для возбуждения интереса в читателях, к которому прибегали многие талантливейшие писатели. У Боккаччо нет почти ни одной повести без них. А кроме того, где встретите вы такую массу побоищ и пощечин, как не в романе романов - "Дон-Кихоте", так что даже сам Сервантес признал нужным извиняться из-за этого перед публикой? Нынче, однако, благовоспитанные дамы, любящие пить чай на литературных вечерах, очень не жалуют подобных приправ, так что писатель, желающий сохранить свое место в альманахе и сборниках, едва может допустить в своем произведении пару щелчков по носу или легонькую оплеуху. Да и то вся повесть получает тотчас же название юмористической. Но что нам, впрочем, литературные вечера! что благовоспитанные дамы! Смотри на меня, мой Оттмар! Смотри на твоего вооруженного защитника и храбро лупи своих героев во всех будущих новеллах! За эти побои я тебя хвалю в особенности!
   - А я, - подхватил Теодор, - хвалю его также за милое трио из Капуцци, пирамидального доктора и скверненького карлика! Хвалю также и за искусство, с каким он сумел подать Сальватора Розу, который, не будучи главным героем повести, наполняет и оживляет ее всю, оставаясь в течение всего произведения вполне живым, реальным лицом.
   - Оттмар, - заметил Сильвестр, - ограничился изображением только веселой и причудливой стороны характера Сальватора Розы, упустив из виду его строгую и серьезную натуру. Я вспомнил по этому поводу знаменитый, сочиненный Сальватором сонет, где он, прибегнув к аллегории в своем имени (Salvator - Спаситель), высказывает глубокое негодование против своих врагов и преследователей, уверявших, что произведения его, которые справедливо, впрочем, упрекают в некоторой поверхностности и отсутствии внутренней связи, были им все украдены у старинных поэтов.
   Вот этот сонет:
  
   За то, что я Сальватором назвался
   Кричал народ: распни, распни его!
   Пустая чернь не ведала того,
   Что тем бессильный гнев ее лишь выражался!
   Их сонм спросить Пилата порывался,
   Надет ли был венец мне на чело?
   И даже верный Петр несчастья моего
   Иудою презренным оказался!
   Со скрежетом Иудины сыны
   Кричали, что из храма Саваофа
   Дары Господни мной похищены!
   Не то я им отвечу этой строфой!
   Не я - они весь стыд нести должны
   За то, что где мне Пинд - там им была Голгофа!
  
   - Я помню этот сонет, - сказал Лотар, - он написан очень старинным языком, и я нахожу, что наш Сильвестр совсем не дурно передал силу и грубоватость оригинала. Но чтобы возвратиться еще раз к так называемой новелле Оттмара, я замечу, что мне не нравится в ней, - почему он вместо закругленного целого рассказа вывел только ряд картин, хотя иной раз, действительно, забавных?
   - Совершенно согласен с тобой, друг Лотар, - ответил Оттмар, - но, надеюсь, вы согласитесь все, что осторожный пловец имеет право избегать подводных камней, опасных для его лодки.
   - Камни этого рода, - вмешался Сильвестр, - особенно опасны для произведений драматических. Для меня ничего не может быть скучнее комедии, где вместо стройного развития хода дела с помощью изображения событий, вытекающих одно из другого, представлен просто ряд отдельных картин, не имеющих между собой никакой связи. Пример такого легкомысленного отношения к сочинению театральных пьес был подан одним из даровитейших драматургов недавно прошедших времен. Так вот, есть ли в комедии "Пажеские шутки" что-нибудь, кроме ряда забавных сцен, написанных совершенно по произволу автора? В старое время, когда смотрели на драматическую литературу гораздо серьезнее, чем теперь, всякий сочинитель комедии прежде всего заботился о строгом плане и старался, чтобы все комические, забавные и даже карикатурные сцены непременно вытекали сами собой и совершенно свободно. Юнгер хотя и впадал иногда в плоскость, но всегда строго держался этого правила, равно как и чересчур прозаический Брецнер. Оба они постоянно выводили комизм своих положений из строго обдуманного плана. Потому созданные последним лица всегда проникнуты характером правды и жизненной силы, как, например, известный "Поверенный брачных дел". Только его чересчур болтливые дамы иногда бывают нам непонятны, за что, впрочем, я на него не сержусь!
   - Он, - заметил Теодор, - упал в моем мнении из-за сочиненных им либретто опер, доказав нам именно то, как их не следует писать.
   - Извини его хотя бы из-за того, - возразил Винцент, - что покойный был, как справедливо заметил Сильвестр, очень плох по части поэзии и потому должен был постоянно спотыкаться о пни и колоды на романтическом поле оперы. Вообще я полагаю полезным напомнить, что если вы заговорили о веселости в комедиях, то ваши теперешние суждения свернулись на вовсе не веселое резонерство, и я восклицаю вам, как Ромео в его обращении к Меркуцио: "Тише, люди, тише! Вы болтаете о пустяках!" Что до меня, то я полагаю, что если мы уже давно не видали на сцене хороших немецких комедий, то это потому, что старых комедий мы не переносим вследствие слабости наших желудков, а новых хороших комедий никто не пишет. Причину последнего обстоятельства я намерен изложить со временем в небольшом трактате, листов в сорок печатных, а теперь объясню вам это игрой слов: нас должно приневоливать к охоте смотреть новые комедии, потому что у современных авторов охота бывает пуще неволи их писать.
   - Dixi*, - со смехом воскликнул Сильвестр, - dixi, остается только подписать: Винцент, с приложением его печати, - и вопрос будет решен окончательно! Я полагаю, что к низшему разряду драматических или, лучше сказать, предназначенных для сцены произведений следует причислить и те балаганные фарсы, в которых какой-нибудь вертопрах постоянно дурачит с помощью переодеваний и тому подобных фокусов старика-дядю, театрального директора и т.д. И однако, в очень еще недавнее время такие произведения составляли насущный хлеб всякой сцены. Теперь, впрочем, вкус на них начинает проходить.
   ______________
   * Я сказал (лат.).
  
   - Никогда эти представления не прекратятся, - возразил Теодор, - пока существуют актеры, которых первая забота показать себя в один и тот же вечер во всевозможных видах и характерах, точно какого-нибудь хамелеона. Я всегда смеялся от души над тем непомерным самодовольством, с каким подобные артисты, превращаясь из одной личности в другую, точно по учению о переселении душ, в конце концов никак не могут стереть своего собственного "я", выглядывающего из их ролей, точно бабочка из куколки. Такой ночной мотылек является обыкновенно изящно одетым, в шелковых чулках и начинает кривляться, думая только о том, как бы угодить публике, а вовсе не о том, что ему предписывает строгое, добросовестное исполнение обязанностей. Если актеру, как это объясняется в "Вильгельме Мейстере", нельзя определить известного круга ролей, хотя бы для изображения постоянно презираемых или угнетаемых личностей, то, с другой стороны, нельзя от него требовать, чтобы он, подобно старику, выведенному там же, играл за всех и что угодно, как это по нужде делают театральные антрепренеры.
   Нынче же каждый заезжий актер непременно имеет в запасе хоть одну подобную роль, которой и пользуется перед публикой как паспортом или аккредитивным письмом.
   - Я припоминаю по этому поводу, - сказал Лотар, - одного замечательного человека, встреченного мною в труппе актеров в одном небольшом городке южной Германии и удивительно напомнившего мне несравненного педанта, выведенного в "Вильгельме Мейстере". Он был положительно невыносим в тех ничтожных ролях, которые его заставляли играть и которые монотонно бормотал он себе под нос, а между тем рассказывали, будто в молодости был он очень хорошим актером и с редким искусством исполнял роли тех плутоватых хозяев, которые были непременным действующим лицом старых комедий и о чьем отсутствии в пьесах современных так сожалел Тик. Человек этот, казалось, уже совершенно сроднился со своей злой судьбой, живя в полной апатии, не обращая внимания ни на что на свете и всего менее на себя. Ничто, казалось, не могло пробить коры равнодушия, образовавшейся около его сердца, и он, по-видимому, был этим доволен сам. Но, однако, иногда, когда луч высшего чувства сверкал из его глубоких, умных глаз и вслед за тем горькая ирония выражалась на всем лице, только тогда, в эти минуты, можно было ясно видеть, что грустно подчиненное положение, в котором он себя держал относительно всех и особенно перед директором труппы, каким-то очень самолюбивым и глупым молодым человеком, было сдержанным презрением. По воскресеньям он одевался в опрятное, чистое платье, обличавшее цветом и покроем актера старых времен, садился за нижний конец табльдота лучшей гостиницы и обедал, не проронив ни слова, с видимым удовольствием, хотя и с большой умеренностью, особенно относительно вина, которого никогда не выпивал и половины того, что стояло перед его прибором. При каждом наливаемом стакане он низко кланялся в благодарность хозяину, кормившему его по воскресеньям даром за то, что он учил его детей чтению и письму. Раз случилось, что я, придя к обеду довольно поздно, нашел незанятым только одно место подле старика и сел с непременным намерением заставить его разговориться и узнать, что это была за личность. Заговорить с ним было нелегко, потому что при каждом вопросе он точно намеренно обезличивал себя и отвечал самыми общими местами, с выражением смиреннейшей покорности и унижения. Наконец после того, как я почти силой заставил его выпить стакана два хорошего вина, он как будто несколько оживился и заговорил с чувством о добром старом времени истинного процветания сцены, времени, которое исчезло и не вернется никогда. Между тем обед кончился; ко мне подошли двое знакомых, и старик хотел удалиться. Я его удержал, несмотря на его протесты, что, мол, бедный, отживший свое время актер вовсе не товарищ в таком обществе, что ему совсем не следует оставаться, что здесь, куда он пришел только для обеда, вовсе не его место и т.д., все в том же роде. Согласие его остаться я приписываю даже отнюдь не моим настояниям, а скорей тому, что он прельстился чашкой кофе и трубкой хорошего кнастера, которые я приказал ему подать. Он снова заговорил с умом и одушевлением о театре старых времен. Оказалось, что он видел Экгофа и играл с Шредером, - словом, обнаружил ясно, что и для бедного старика существовало когда-то хорошее время, в котором он дышал и жил свободно, и что, только потеряв эту почву из-под ног, дошел он до этого жалкого состояния. Но каково же было наше удивление, когда старик, вдруг одушевясь совершенно, прочел нам с самым поразительным чувством и силой выражения монолог тени из Гамлета в переводе Шредера (Шлегелев перевод был ему вовсе не известен). Удивление наше усилилось еще более, когда он вслед за тем стал читать различные тирады из роли Ольденгольма (имени Полония он не допускал) и читать так, что мы совершенно воочию увидали перед собой этого старого, дошедшего до ребячества придворного, едва обнаруживающего остатки прежнего несомненного ума. Видеть Полония, изображенного таким образом, мне редко случалось даже в театре. Но все это было только прологом к сцене, какую, признаюсь, мне никогда не удавалось видеть и которой я никогда не забуду. Здесь дошел я до того обстоятельства, которое вспомнилось мне по поводу сегодняшнего разговора, и потому прошу моих достойных Серапионовых братьев простить мне это длинное введение. Старик мой должен был играть в тот вечер одну из тех жалких вспомогательных ролей, о которых мы говорили, а именно директора театра, который допускает дебютировать на своей сцене актера в нескольких ролях с переодеванием. Актера взялся играть сам директор, думая блистательно выказать многосторонность своего воображаемого таланта. Не знаю, как это случилось, но оттого ли, что старик чувствовал себя возбужденным нашим послеобеденным разговором, или вдохновился он, как уверял впоследствии, тем, что, в противность своей привычке, выпил на этот раз больше вина, только уже с самого первого появления на сцене показался он совершенно другим человеком. Глаза его сверкали, а прежний глухой, дребезжащий голос отжившего ипохондрика превратился в прекрасный звучный бас, каким обыкновенно говорят веселые, пожилые люди, например, богатые дядюшки, считающие себя вправе журить всех за глупости и награждать похвалами за добрые дела. Первый выход, впрочем, еще не заставил подозревать, что будет дальше. Но как же удивилась публика, когда после первой сцены директора с переодеванием, оригинальный старик вышел с саркастической улыбкой на авансцену и обратился к зрителям почти с такой речью: "Не правда ли, что почтенная публика точно так же, как и я, узнали с первого взгляда нашего доброго... (тут он назвал директора по имени). Можно ли искусство изображения какого-нибудь лица основывать на одной перемене костюма и, надев более или менее растрепанный парик, стараться скрыть этим недостаток игры, которой не подсказывает ничего внутренний голос таланта, оставляя ее, как ребенка, лишенного попечения матери? Если бы этот молодой человек, пожелавший так необдуманно выказать себя многосторонним артистом с талантом хамелеоновского превращения, по крайней мере, не так чрезмерно махал руками, не кривлялся при монологах и так не рычал при произнесении буквы "р", то тогда, может быть, и я, и почтенная публика не узнали бы нашего директора так прямехонько с первого взгляда! Пьеса, впрочем, продолжится еще с полчаса, и я постараюсь притвориться, что ничего не замечаю, несмотря на то, что у меня болит сердце при взгляде на все это!"
   Этим он кончил, и затем, после каждого нового выхода директора, старик стал самым злым образом передразнивать его манеру и игру. Можно себе представить, какой нескончаемый смех возбудила эта проделка у зрителей! Забавнее всего было то, что директор, занятый различными переодеваниями, и не подозревал, что его поднимают на смех в антрактах между его появлениями. Можно было подумать, что старик был в заговоре с театральным костюмером, потому что гардероб несчастного директора оказался, по-видимому, в большом беспорядке, и он переодевался довольно долго, так что старик имел слишком довольно времени в промежутках сцен для своих забавных шуток, которые играл с такой поразительной правдой, что приводил публику в неистовый восторг. Вся пьеса оказалась перевернутой вверх дном, и ничтожные, промежуточные сцены сосредоточили на себе главный интерес. Прелестно было, когда старик вперед показывал в каком виде явится директор, причем передразнивал его манеру с таким совершенством, что публика встречала выходы незадачливого актера-директора с неудержимым смехом, а он оставался в полном убеждении, что смех этот относился к нему, к искусству его игры и гримирования. Наконец, однако, директор догадался о проделке старика и, как себе можно представить, готов был броситься на него, как разъяренный кабан, так что старик едва успел спастись от его преследования и, уж конечно, потерял место в труппе навсегда. Но публика горячо вступилась за беднягу, доставившего ей такое удовольствие, и осмеяла директора со всем его театром до такой степени, что он долже

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 550 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа