та - настоящие художники, вполне одаренные способностью творчества.
- Замечательно, - прибавил Сильвестр, - что одновременно с Вальтер Скоттом явился в Англии другой писатель, начавший изображать высокое и прекрасное совсем иным образом. Это лорд Байрон, талант которого, на мой взгляд, гораздо выше, чем талант Мура. Его "Осада Коринфа" истинно гениальное произведение, исполненное мужества, великолепных мыслей и картин. В произведениях его видно вообще желание изобразить великое и ужасное вместе. Его "Вампира" я не решился даже прочесть, потому что одна идея о подобном существе способна оледенить кровь в жилах. Ведь вампир, насколько мне известно, оживший мертвец, который сосет у живых людей кровь.
- Ого! - воскликнул со смехом Лотар. - Я, наоборот, полагаю, друг Сильвестр, что поэт, как ты, должен непременно знать всевозможные страшные истории о колдунах, чертовщине и тому подобном для того, чтобы при случае ими воспользоваться. Что же касается до вампиризма в частности, то я, при моей начитанности, могу тебе сейчас сообщить заглавие одного произведения, из которого ты можешь узнать все, что касается этого мрачного предмета. Полный титул этой книги гласит так: "Трактат об укушениях, производимых вампирами, а также о всем, что касается венгерских легенд об этих существах, с указанием литературы по этому предмету. Сочинение Михаэля Ранфта, дьякона Небры". Уже одно это заглавие может дать тебе понятие об основательности всего сочинения, и ты из него можешь узнать, что вампир не что иное, как злой негодяй, встающий из своей могилы, чтобы сосать кровь у спящих людей, которые в свою очередь становятся вампирами, так что, согласно повествованию автора, в Венгрии есть целые деревни, населенные этими существами. Для того же, чтобы сделать безвредным вампира, следует вырыть его из могилы вновь, пробить ему сердце деревянным колом и затем сжечь тело в пепел. Страннее всего, что вампиры, по сказаниям, могут являться иногда в чужом виде. Рассказ об этом, если я не ошибаюсь, помещен в письме, адресованном одним белградским офицером знаменитому доктору в Лейпциге, в котором автор трактует как раз о сущности вампиризма. В письме этом говорится следующее: "В деревне Кинклин жили два брата, подвергшиеся укушению вампира. Почувствовав это, оба они стали стеречь друг друга. Раз вампир явился в их комнате в виде собаки, но по крику, поднятому одним из братьев, тотчас же убежал прочь. Однажды случилось, что оба брата заснули в одно время. Вампир, воспользовавшись этим, вбежал в комнату и прокусил одному из них жилу за ухом, от чего тот через три дня умер". В заключение офицер прибавляет: "Так как об этом чуде здесь говорят многие, то я почтительнейше прошу мне сообщить, действительно ли могут существовать на свете такие страшные вещи?" Советую тебе взять пример с этого любопытного офицера. Теперь я не припомню его имени, но, кажется, он служил в полку принца Александра и чуть ли не назывался Сигизмундом-Александром-Фридрихом Коттвицем. В то время военные с особенным любопытством занимались вопросом о вампиризме. В упомянутом мной трактате Ранфта есть рассказ об облеченном в законную форму уничтожении одного вампира, произведенном врачами того же полка принца Александра в присутствии двух офицеров. В акте, написанном по этому случаю, между прочим, сказано: "Убедившись, что помянутое лицо действительно вампир, они пробили ему сердце деревянным колом, причем он громко стонал и пролил большое количество крови". Не правда ли, насколько этот рассказ интересен и поучителен?
- Это все, - сказал Сильвестр, - может показаться диким и безумным в рассказе доктора Ранфта, но если обратиться к самому поверью о вампирах, то следует сознаться, что поверье это одно из ужаснейших заблуждений человеческого духа, невольно возбуждающее отвращение всякого образованного человека.
- Однако, - возразил Киприан, - исходя из мысли, что это поверье ужасно, я полагаю, что истинно талантливый, фантастический поэт может им воспользоваться как превосходным материалом для того, чтобы изобразить те смутные, ужасные силы, которые бродят в нашей душе и поражают наш дух, точно рядом электрических ударов, не доводя его до окончательного разрушения. Поэтический такт писателя сумеет в этом случае соблюсти, чтобы ужасное не выродилось под его пером в отвратительное. К сожалению, для многих предмет, глупый сам по себе, часто кажется невозможным ни на какую поэтическую обработку и вызывает предвзятое против себя мнение. А почему, казалось бы, не признать за поэтом права воспользоваться иногда тем рычагом, который возбуждает в нашей душе чувство страха и ужаса? Неужели только вследствие того, что многие не могут переносить спокойно подобных ощущений? Так рассуждая, пожалуй, придешь к заключению, что на званом обеде не следует подавать того или иного блюда, потому что его не переваривает тот или другой гость со слабым желудком.
- Мы, - возразил Теодор, - вовсе не нуждаемся в твоей апологии ужасного, мой дорогой, фантастический Киприан. Кому же неизвестно, с каким искусством пользовались великие поэты тем рычагом, о котором ты говорил, для того, чтобы заставить зазвучать сокровеннейшие струны человеческого сердца. Стоит только вспомнить Шекспира или нашего несравненного Тика в некоторых из его рассказов. Я упомяну здесь только повесть "Чары любви". Идея этой сказки способна оледенить кровь в жилах, и само заключение поддерживает это чувство, а между тем она написана до того искусно, что несмотря на весь страх и ужас подробностей, после ее прочтения остается в душе только чувство увлекательного трагизма, которому дух наш подчиняется с такой охотой. Как верны в этом случае слова героя повести Манфреда, которые он произносит против общей антипатии женщин к изображению в поэзии ужасного! Ведь ужасное терзает и мучит душу в обыденной жизни точно так же, как и неведомые призрачные муки! Вера в сверхъестественные ужасы - прямой продукт тех настоящих страданий, которые терпят люди в обыденной жизни под гнетом больших или маленьких тиранов. Поэт совершенно верно заключает свои мысли на эту тему словами: "Изображение действительных страданий под сказочной одеждой должны бы, наоборот, развлекать нас и нравиться, и я полагаю, что для созерцания этого изображения вовсе нет надобности обладать особенно крепкими нервами".
- Мы уже часто, - перебил Лотар, - вспоминали гениального поэта, чьи поразительные воззрения на сверхъестественное останутся навсегда живыми, тогда как множество посторонних, мелких попыток осветить это способны только ослепить глаза на минуту. Но мне кажется, что возбудить наш дух чувством страха и ужаса можно часто гораздо более простой отвлеченной мыслью, чем описанием страшных фактов. Что может быть, например, ужаснее повести Клейста "Локарнская нищенка"? А между тем как просто ее содержание! Бедная женщина, которой из милости дозволено жить за печкой, как собаке, умирает, а затем в доме начинает ежедневно являться кто-то, тяжело ступая по полу и укладываясь за печку на солому, между тем как никто не видит этого призрачного существа. А как превосходно и живо все это изложено! Клейст умел не только искусно выбрать краски для своей картины, но и употребить их как истинно гениальный живописец, создав настоящую, живую личность. Ему не было надобности поднимать вампиров из гробов; он удовольствовался простой, бедной женщиной.
- Я вспомнил, - вмешался Киприан, - по поводу разговора о вампиризме, одну страшную историю, которую давно уже где-то, не помню хорошенько, читал или слышал. Кажется, вернее, что слышал, потому что рассказчик, как теперь вспоминаю, заявил, что история эта случилась действительно и даже называл известную графскую фамилию, о которой идет речь. Если эта повесть была напечатана и вы ее читали, то, прошу вас, прервите меня тотчас же, потому что, по-моему, нет ничего скучнее, как слышать уже известные вещи.
- Кажется, - заметил Оттмар, - ты хочешь опять угостить нас чем-нибудь невозможно ужасным. Подумай, по крайней мере, о святом Серапионе! Будь краток, насколько это возможно, чтобы уступить очередь Винценту, который, как я замечаю, уже давно горит нетерпением прочесть нам обещанную сказку.
- Напротив, напротив, - запротестовал Винцент, - я очень желаю, чтобы рассказ Киприана сыграл роль мрачного фона, на котором будут прекрасно кувыркаться для потехи публики забавные фигуры моей сказки. Потому начинай твой рассказ, о мой Киприан! Будь сух, ужасен, жесток не хуже вампира Байрона, которого я не читал.
- Граф Ипполит, - так начал Киприан, - только что возвратился после долгого путешествия в богатое имение, доставшееся ему в наследство от недавно умершего отца. Замок его лежал среди прекраснейшей местности, и все поместье приносило столь значительный доход, что владелец, вернувшись домой, мог немало употребить денег на украшение своего жилища. Собранные им, во время его путешествия, сокровища искусства, преимущественно в Англии, должны были теперь занять соответствующие места в комнатах замка. Ремесленники и мастера стеклись по его зову со всех сторон и начали перестройку старого замка по новому плану, а также разбивку прекрасного обширного парка, который должен был вместить в себя и церковь, и кладбище, и дом священника, находившиеся до этого просто в лесу. Граф, понимавший толк в деле, сам руководил работами и до того предался им всей душой, что не заметил как прошел год, в течение которого он не думал даже, по совету своего старого дяди, познакомиться с семействами соседей, где, по словам старика, было немало хорошеньких дочерей, которые почли бы за счастье разделить с ним одиночество его жизни. Раз утром сидел он за своим рисовальным столом, набрасывая эскиз нового здания, как вдруг ему объявили о прибытии одной старой баронессы, родственницы его отца. Ипполит, услыхав имя баронессы, вспомнил, что отец его всегда отзывался о ней с неудовольствием, почти с отвращением и даже предостерегал других иметь с ней какие-нибудь дела, хотя и не высказывал тому причины. Если его об этом расспрашивали, то он ограничивался ответом, что есть вещи, о которых порядочному человеку лучше промолчать. В городе, действительно, ходили темные слухи о каком-то уголовном процессе, в котором будто бы была замешана баронесса, вследствие чего должна была развестись со своим мужем и покинуть прежнее место жительства, причем говорили даже, что будто одно милосердие князя спасло ее от заслуженного наказания. Приезд особы, которую так не любил отец Ипполита, был ему крайне неприятен, несмотря на то, что он не знал хорошенько причин этой антипатии; тем не менее долг гостеприимства, особенно строго соблюдаемый в деревне, не позволил ему отказать баронессе в приеме.
Наружность баронессы оказалась одной из тех, которые, не будучи положительно дурными, производят, однако, самое отталкивающее впечатление. Войдя, она быстро, как-то по-кошачьи, взглянула на Ипполита своими маленькими глазками и затем, тотчас же скромно потупив их, стала почти с каким-то унижением извиняться за свой нежданный визит. Заговорив об отце Ипполита, она стала жаловаться на его несправедливую к ней ненависть, доведшую ее до бедности и стыда, причем позволила себе даже намекнуть с горечью на то, что он, будучи ее родственником, не оказал ей никогда ни малейшего вспомоществования. Нынче, по ее словам, она получила неожиданно значительную сумму денег, которая дала ей возможность покинуть город и переехать на житье в отдаленное поместье. Отправляясь туда, она не могла отказать себе в удовольствии увидеть сына человека, которого она, несмотря на то, что он был к ней дурно расположен, всегда уважала и почитала. Последним словам баронесса сумела придать такой оттенок искренности и правды, что даже Ипполит был несколько тронут, и это чувство усилилось в нем еще больше, когда он, отведя глаза от баронессы, увидел, что с ней вместе вошла в комнату какая-то очень миловидная девушка. Баронесса быстро заметила впечатление, произведенное на графа ее спутницей, и тотчас же замолчала. Ипполит в смущении не знал, что ему сказать. Наконец, баронесса начала снова извинением, что забыла представить ему свою дочь, Аврелию. Граф, покраснев до ушей, как краснеют обычно только юноши, забормотал что-то о своем глубоком сожалении, что отец его был так дурно настроен против баронессы, и кончил заявлением, что замок его весь к услугам дорогих гостей. Говоря так, он схватил руку баронессы, но в тот же миг почувствовал, что у него точно слова оборвались на языке и холод пробежал по жилам. Рука баронессы судорожно стиснула его пальцы, точно рука мертвеца, и вся она, мгновенно переродившись, вдруг взглянула на него неподвижным, мертвым лицом, показавшимся ему еще более ужасным по контрасту с ее пестрым нарядом.
- О Боже, какое несчастье и в такую минуту! - воскликнула Аврелия и тотчас же объяснила, горько зарыдав, что бедная ее мать подвержена болезненным припадкам, которые, впрочем, скоро проходят сами собой, без всяких вспомогательных средств.
Граф с трудом освободил свои пальцы из рук баронессы и пришел в себя от ужасного впечатления, только поцеловав с горячностью прекрасную ручку Аврелии. Ипполит был уже не так молод, но тут, в первый раз в жизни, почувствовал он признак зарождающейся в сердце страсти, и ему тем труднее было скрыть это чувство, что Аврелия, со своей стороны, отнеслась к нему сочувственно и дружески. Рой самых сладких надежд объявился в душе Ипполита. Между тем баронесса, оправившись от своего припадка, подошла к нему и, совершенно не сознавая, что с ней случилось, сказала, как бы продолжая прежний разговор, что она глубоко тронута высокой честью сделанного ей графом приглашения погостить в замке и вполне готова забыть несправедливости, причиненные ей его отцом. Таким образом, домашний быт графа внезапно изменился, и скоро он совершенно стал свыкаться с мыслью, что сама судьба привела в его дом ту, которой суждено быть его желанной женой и счастьем всей жизни. Поведение старой баронессы было постоянно ровно и сдержанно. Она казалась серьезной, замкнутой в себе, только изредка можно было заметить, по выражению ее лица, что и она томится лелеемой в сердце сладкой надеждой.
Граф скоро привык к ее, действительно, делавшемуся ужасным во время припадков лицу и искренно сожалел о несчастной, охотно извиняя ей и некоторые другие странные выходки, которые он также приписывал болезненному состоянию. Так, например, граф узнал от прислуги, что старая баронесса иногда по ночам бродила по парку, вблизи кладбища. Ему даже становилось стыдно, что наговоры отца могли восстановить его против баронессы до такой степени. Даже увещевания бывшего еще в живых старого дяди, умолявшего Ипполита одуматься вовремя и не идти к верной гибели, не произвели никакого впечатления на влюбленного.
Твердо уверенный в искренности любви к нему Аврелии, граф сделал ей формальное предложение, и можно себе представить, с какой радостью и восторгом приняла это баронесса. Аврелия расцвела в полном смысле слова. Небольшая бледность и неясные следы какой-то тоски, набегавшие иногда на ее милые черты, исчезли совершенно.
Утром в тот день, когда была назначена свадьба, ужасный случай смутил безмятежное счастье Ипполита. Старая баронесса была найдена без чувств, лежащей на одной из аллей парка, и перенесена в замок как раз в ту минуту, когда граф только что встал с постели, предвкушая блаженство этого дня. Сначала он подумал, что это был обычный случавшийся с ней припадок, но он ошибся: баронесса умерла, несмотря на всевозможные старания ее спасти. Аврелия казалась не столько опечаленной, сколько пораженной каким-то страшным ударом, надломившим, по-видимому, все ее существо. Граф был в отчаянии, но, наконец, желая хоть чем-нибудь развлечь ее и утешить, деликатно навел разговор на то, что положение Аврелии, оставшейся сиротой в его доме, могло повести к пересудам и толкам, а потому следовало бы, по его мнению, поспешить с их браком, несмотря на недавнюю смерть баронессы.
Аврелия со слезами упала графу на грудь и воскликнула душераздирающим голосом:
- Да! да! Бога ради скорее! Скорее, ради моего спасения!
Граф приписал этот крик тяжелому положению, в каком она находилась, так как молодая девушка осталась без ничего, ей негде было приклонить голову, а жить в замке не позволяли светские приличия. Вследствие этого он тотчас же нанял одну пожилую почтенную женщину Аврелии в компаньонки, и через несколько недель был снова назначена свадьба, прошедшая в этот раз уже без всяких приключений, а, напротив, достойно увенчав счастье обоих влюбленных.
Аврелия все это время находилась в каком-то возбужденном состоянии. Потеря матери, казалось, ее не огорчала - нет! Во всем ее существе читался какой-то тайный, необъяснимый страх, словно преследовавший ее всегда и везде. Часто среди веселого, оживленного разговора она вдруг бледнела, в ужасе поднималась с места и, судорожно схватив Ипполита в свои объятия, восклицала: "Нет! Нет! Никогда!" - точно желая спастись от какой-то преследовавшей ее злобной власти.
В сердце графа с полным правом могло закрасться сомнение, не тяготит ли душу Аврелии какая-нибудь ужасная тайна, но он не считал деликатным ее расспрашивать, прежде чем она не вздумает заговорить об этом сама. Наконец, однако, решился он намекнуть на томившую его мысль и спросить о причине странного расположения духа Аврелии. В ответ на это Аврелия поспешно объявила, что ему, обожаемому мужу и другу, она считает долгом открыть все и тем облегчить свое сердце. Из слов ее граф с удивлением узнал, что мать Аврелии была одна причиной всех ее горестей и бед.
- Может ли быть горе больше, - воскликнула рыдая Аврелия, - как быть принужденной ненавидеть и презирать собственную мать!
"Значит, - мелькнуло в уме Ипполита, - отец и дядя были правы в своих суждениях о баронессе, и она с помощью коварства сумела обмануть и меня самого!"
Теперь он готов был почти радоваться, что злая старуха умерла в самый день его свадьбы. Аврелия, наоборот, созналась ему, вся дрожа, что именно мысль о смерти матери и наводит на нее этот неизъяснимый ужас. Ей, по ее словам, все кажется, что покойница встанет когда-нибудь из своего гроба и увлечет ее за собой к вечной погибели, вырвав из объятий обожаемого мужа. Далее Аврелия рассказала, что она смутно помнит одно страшное приключение, случившееся с ней в детстве.
Раз ночью ее разбудили необычайный шум и ходьба в доме. Двери отворялись и запирались, и везде слышались громкие, незнакомые голоса. Когда шум немного утих, нянька Аврелии взяла ее на руки и снесла в большую комнату, наполненную народом. В середине на столе лежал без движения человек, которого Аврелия привыкла называть отцом, который любил и баловал ее всевозможными способами. Она потянулась к нему ручонками и хотела его поцеловать, но губы, так часто и так горячо ее целовавшие, были холодны, и Аврелия, сама не зная почему, горько расплакалась. Нянька отнесла ее в какой-то чужой дом, пока не приехала туда неизвестная дама и не увезла ее с собой в карете. Дама эта, которая оказалась ее матерью, поселилась вместе с ней на житье в столице.
Аврелии было уже около шестнадцати лет, как вдруг в дом ее матери стал часто являться какой-то человек, которого баронесса принимала постоянно с выражением самого искреннего сочувствия и дружбы. Посещения его делались все чаще и чаще, а вместе с тем видимо изменилась и вся обстановка жизни баронессы. Вместо прежней бедной комнаты, где-то почти на чердаке, переехали они в большой, богатый дом в лучшем квартале города. Роскошные наряды сменили прежние убогие платья. Баронесса ежедневно обедала вместе со своим гостем, а по вечерам стала с ним разъезжать по всем увеселительным местам столицы. Только на положении Аврелии эта перемена состояния ее матери не отразилась никак. Во время увеселительных прогулок баронессы с незнакомцем она постоянно оставалась одна в своей комнате и одевалась точно так же бедно, как и прежде.
Незнакомец, хотя ему было лет около сорока, сохранил вполне юношескую свежесть и вообще мог назваться красавцем, но, несмотря на это, он был всегда противен Аврелии, в особенности своими манерами, которые при всем его желании показаться принадлежащим к хорошему обществу, обличали в нем необразованного, грубого человека. Скоро Аврелия заметила, что незнакомец стал порой кидать на нее взгляды, которые приводили ее в невыразимый ужас. Она не могла дать себе ясного отчета, почему баронесса, до сих пор никогда не говорившая ни слова о незнакомце, тут вдруг объявила ей его имя, прибавив, что он имел титул барона и был их дальним родственником. Она много распространялась в похвалах его наружности, качествам и заключила вопросом, нравится ли он Аврелии. Аврелия не могла промолчать о том отвращении, которое внушал ей приятель ее матери, и надо было видеть, какая ярость сверкнула при этом в глазах баронессы. Она назвала ее глупой, безрассудной девчонкой, но, однако, скоро спохватилась и даже стала гораздо ласковее, чем была прежде; накупила ей прекрасных нарядов и начала брать ее везде с собой. Незнакомец стал к ней необыкновенно внимателен и предупредителен, чем, однако, по словам Аврелии, сделался ей еще отвратительнее прежнего. Чувство это, наконец, перешло в ней все границы, после того как она однажды убедилась, какого рода замысел созрел относительно нее в голове преступной матери.
Однажды незнакомец, вернувшись домой совершенно пьяный, вдруг схватил Аврелию в свои объятия с таким диким, безумно бешеным взглядом, что она не могла более ни минуты сомневаться в его намерениях. Отчаяние придало ей сверхъестественную силу, и она так оттолкнула негодяя, что он, и без того едва держась на ногах, упал без памяти на пол. Сама Аврелия убежала и заперлась в своей комнате. Скоро баронесса вошла к ней и холодно объявила, что они обязаны незнакомцу всем своим благосостоянием и что она не имеет ни малейшего желания возвращаться к прежней нужде и нищете, а потому находит, что всякое манерничанье со стороны Аврелии в этом случае глупо и неуместно и что ей остается только подчиниться желанию их благодетеля, который, в противном случае, грозит бросить их совсем. Слезы и мольбы Аврелии вызвали на лице баронессы лишь холодную усмешку, причем она вообще высказала такой ледяной, безнравственный взгляд на эти вещи, что не нашлось бы даже совершенно испорченного сердца, которое не пришло бы в ужас, выслушав такое признание от кого бы то ни было. Аврелия увидела ясно, что погибель неизбежна, и решилась искать спасения в бегстве.
Она успела добыть ключ от входных дверей; наскоро собрала необходимые пожитки и поздней ночью вышла в переднюю, полагая, что мать ее спала глубоким сном. Она готова была уже проскользнуть незаметно в дверь и сбежать с лестницы, как вдруг в комнату стремительно вбежала баронесса, растрепанная, в ночном платье, и бросилась к ногам Аврелии. Незнакомец следовал за ней, крича страшным, бешеным голосом:
- Постой, старая ведьма! Я тебе задам праздник!
И, схватив баронессу за волосы, стал жестоко бить тяжелой тростью, которую держал в руках. Крик старухи был ужасен. Аврелия, вне себя от страха, бросилась к окну и, разбив его, громко закричала о помощи. Проходивший в эту минуту по улице патруль немедленно вошел в дом.
- Возьмите его! - воскликнула избитая, израненная баронесса. - Возьмите!.. Держите крепче!.. Взгляните на его спину! Это...
Едва она успела произнести имя незнакомца, как полицейский сержант воскликнул:
- Как! Уриан?! Наконец-то мы добрались до тебя, голубчик!
Незнакомец был тотчас же схвачен, крепко связан и уведен прочь, несмотря на его отчаянное сопротивление.
При всем ужасе этой сцены, баронесса, однако, успела заметиь намерение Аврелии бежать. Едва полиция удалилась, она взяла дочь за руку, отвела, не говоря ни слова, в ее комнату и заперла на ключ. На следующее утро старуха вышла рано из дома и вернулась только поздно ночью, так что Аврелия провела весь этот день одна в комнате, никого не видя и без куска хлеба.
Прошло некоторое время. Баронесса постоянно обращалась с ней сурово и, казалось, боролась сама с собою, словно на что-то решаясь. Наконец как-то вечером получила она письмо, содержанием которого осталась очень довольна.
- Смотри, дрянная девчонка! - сказала она Аврелии, - ты виновата во всем, но я, так и быть, тебя прощаю и не желаю тебе беды, которую ты сама накликала.
С этой минуты она стала с ней опять ласковой и возвратила ей прежнюю свободу, хотя Аврелия давно сама оставила намерение бежать, с тех пор, как злодея ее не было в доме. Так прошло еще некоторое время.
Раз Аврелия, сидя в своей комнате, услышала сильный шум на улице. Горничная выбежала за двери и, возвратясь, объявила, что это была процессия позора, устроенная для сына палача, обвиненного в убийстве, и которого вели с площади, где он был заклеймен железом, обратно в тюрьму. По дороге он думал вырваться и убежать, что и было причиной шума. Аврелия, объятая каким-то страшным предчувствием, бросилась к окну и не ошиблась: в преступнике, привязанном к колеснице, она тотчас узнала своего злодея. Увидя ее, негодяй сжал кулаки и погрозил ей со свирепым взглядом, под впечатлением которого она почти без чувств упала в кресло. Баронесса во все эти дни часто выходила из дома, оставляя Аврелию одну, причем по взглядам старухи она ясно могла догадаться, что они переживают тяжелые времена.
Горничная Аврелии, взятая уже после несчастного ночного приключения, успела, однако, разведать в чем дело и сообщила ей, что в городе только и разговоров было, что о баронессе и ее связи с закоренелым преступником. Аврелия знала, как происходило дело, и полицейские могли быть верными свидетелями в подтверждение ходивших слухов, так как они схватили негодяя в доме баронессы, узнав его по выжженным клеймам на спине, служившим явной уликой его прежней преступной жизни. Хотя горничная Аврелии, видимо, сдерживала язык и не говорила всего, что знала, но Аврелия, однако, могла догадаться, что преступник показал на допросе такие вещи, вследствие которых опасность быть привлеченной к суду и даже арестованной грозила самой баронессе. Таким образом ужасное сознание преступности родной матери во второй раз поразило несчастную девушку, а вместе с тем она поняла, что им невозможно оставаться жить на прежнем месте. Последнее обстоятельство не заставило себя долго ждать, и обе они поспешно покинули город, где оставили по себе такую печальную славу. По дороге заехали они в замок графа, где и случилось все рассказанное выше.
После сватовства графа Аврелия думала успокоиться и забыть все, но каков же был ее ужас, когда баронесса в ответ на ее признание, вместо всякого сочувствия, вдруг закричала страшным голосом:
- Ты родилась на мое вечное горе, несчастное существо! Знай же, что в самом твоем счастье найдешь ты свою беду, если я не переживу твоего брака! Твое рождение принесло мне болезнь! В эту минуту в меня вселился сам сатана!
Сказав эти последние слова, Аврелия упала на грудь графа и со слезами умоляла его удовольствоваться этим признанием и не заставлять ее повторять то, что мать напророчила ей еще в этом бешеном припадке ярости. Она чувствовала себя, по ее словам, до того разбитою своим рассказом, что боялась, как бы ужасная угроза баронессы не оправдалась на ней на самом деле. Граф старался утешить Аврелию как мог, но и он не был в состоянии отделаться от чувства какого-то ужаса, вселившегося в него после ее рассказа. Он невольно сознавался себе сам, что глубокое отвращение к умершей баронессе, восстав в нем с новой силой, набросило черную тень на его светлую до этой минуту жизнь.
Через некоторое время граф стал замечать, что в Аврелии начала происходить какая-то странная перемена. Необыкновенная бледность лица и утомленные глаза указывали явно на болезненное состояние тела, но с тем вместе какая-то загадочная пугливость и вообще все состояние духа заставляли предполагать, что к физическому страданию присоединилось и нравственное расстройство. Она видимо избегала оставаться с мужем наедине, часто запиралась одна в своей комнате, гуляла в парке только по уединенным аллеям, и когда возвращалась домой, то заплаканные глаза обличали явно, что она боролась с какой-то страшной, мучительной мыслью. Напрасно старался граф добиться причины этой внезапной перемены и наконец решился прибегнуть к совету одного известного своим искусством врача. Тот, исследовав Аврелию, признал ненормальность ее положения, но что до ее причин, то он даже обрадовал графа, высказав мысль, что подобная нервная раздражительность в женщинах часто сопровождает первые признаки беременности. Обедая с графом и графиней, врач перевел однажды веселый разговор на это обстоятельство, но на Аврелию слова его не произвели ни малейшего впечатления. Однако она вдруг встрепенулась и стала с жадностью слушать, когда, продолжая ту же тему, распространился врач об одном странном обстоятельстве: дело в том, что женщины в таком положении часто чувствуют непонятные влечения, которым они не могут даже сопротивляться, не причинив вреда себе и будущему ребенку.
Аврелия засыпала врача расспросами, и он, благодаря своей опытности, был в состоянии рассказать множество самых странных и даже смешных подробностей, связанных с такими случаями.
- Впрочем, - прибавил он, - в женщинах случались при подобных обстоятельствах проявления и таких чудовищных инстинктов, что о них страшно упоминать. Так, например, я знал жену одного кузнеца, которую ужасно тянуло к человеческому мясу, и когда муж ее воротился однажды домой пьяным, то она изрезала его ножом, так что он истек кровью и умер.
Едва Аврелия услышала эти слова, как, тотчас же побледнев, упала без чувств со страшными конвульсиями. Припадок был так силен, что врачу, поздно спохватившемуся, что слова его неосторожны, только с великим трудом удалось привести ее в себя и успокоить.
Припадок этот, однако, произвел, по-видимому, благодетельный перелом в общем состоянии графини. Она вообще стала спокойнее, хотя какая-то странность выражения бледного лица и зловещий огонь, порой сверкавший в ее глазах, по-прежнему глубоко тревожили графа. Самым необъяснимым в поведении Аврелии было то, что она решительно отказывалась от пищи и выказывала невыразимое отвращение ко всем блюдам, и преимущественно к мясу, так что часто даже вставала во время обеда и удалялась, не будучи в силах перенести его вида и запаха. Ни убеждения врача, ни просьбы графа не могли принудить ее выпить хотя бы одну ложку лекарства. Так проходили недели и месяцы, а графиня все отказывалась принять какую-либо пищу, так что, наконец, врач должен был сознаться сам себе, что тут замешалась какая-то тайна, до сих пор еще не до конца исследованная наукой. Он покинул замок под каким-то выдуманным предлогом, хотя граф очень хорошо разгадал его мысли и понял, что в положении его жены было что-то загадочное и что медицина не была в состоянии помочь ее болезни. Можно себе представить, в какое состояние это его привело. Но ожидавший его удар был еще страшнее.
Раз один старый, верный слуга графа, улучив минуту, когда он сидел один, рассказал ему, что графиня по ночам куда-то выходила из замка и возвращалась только с рассветом. Холод пробежал по жилам несчастного Ипполита при этом известии. Тут в первый раз только пришло ему на ум, что с некоторого времени он постоянно засыпал около полуночи каким-то тяжелым, неестественным сном и что, вероятно, сон этот был следствием наркотического питья, которое давала ему по вечерам графиня, чтобы незаметно покидать спальню, так как они, вопреки обычаям высшего света, спали в одной комнате. Страшное подозрение в измене запало в его душу! Образ отвратительной матери и черная история с сыном палача вновь сверкнули яркими красками в его сердце. На следующую ночь он дал себе слово добиться, во что бы то ни стало, раскрытия этой тайны, которая, вероятно, была в связи с общим непонятным состоянием духа Аврелии.
Графиня каждый вечер сама приготовляла для него чай и затем удалялась к себе. В этот день он не выпил ни одного глотка и когда, по обыкновению, лег с книгой в постель, то тотчас почувствовал, что в этот раз обыкновенная его сонливость не являлась. Тем не менее он положил книгу в сторону и притворился спящим. Скоро Аврелия тихо и осторожно встала с постели, подошла к графу, осветила ему лицо свечой и, убедясь, что он спит, вышла из комнаты. Сердце Ипполита готово было выпрыгнуть. Быстро вскочил он с постели, накинул плащ и тайком пошел за Аврелией. Ночь была ясная, лунная, так что граф мог видеть фигуру жены в белом ночном платье, несмотря на то, что она прокрадывалась темными тропинками. Пройдя парк, Аврелия направилась к кладбищу и исчезла за стеной. Ипполит быстро пробежал туда же и вошел в незапертые ворота ограды. Там глазам его вдруг представилась кучка каких-то страшных, призрачных фигур. Вглядясь, он увидел, что это было несколько полуобнаженных, старых женщин с растрепанными волосами. Припав к земле, они рвали и грызли зубами, как жадные волки, лежавший среди них вырытый труп! Аврелия была между ними!..
В ужасе бросился граф прочь, пробежал через парк, бежал, сам не зная куда, пока, наконец, не очнулся с занявшейся зарей, весь измученный, в холодном поту, перед воротами замка. Не сознавая сам, что делает, он быстро вбежал на лестницу и бросился в спальню. Аврелия лежала в постели и спала, по-видимому, самым сладким сном. Ипполит думал убедить себя, что виденное им было только страшным сном, или, если он действительно был на кладбище, что доказывал и его вымокший плащ, ласкал себя надеждой, что глаза его были поражены ужасной галлюцинацией. Не ожидая пробуждения графини, он оделся и, велев подать верховую лошадь, поскакал куда глядели глаза. Прогулка ранним свежим утром, по зеленым ароматным полям, среди неумолкаемого пения птиц притупила в душе его страшное впечатление от виденных им ночных ужасов, так что он возвратился успокоенный, по крайней мере, настолько, что мог владеть собой. Но когда оба, и Ипполит и Аврелия, сели обедать, и последняя выказала, как обычно, свое отвращение к мясу, сознание страшной правды внезапно с прежней силой восстало в душе графа. Вне себя от гнева вскочил он из-за стола и крикнул ужасным голосом:
- Адская тварь! Я знаю, почему ты не ешь человеческой пищи! Тебе нужно мясо, вырытое из гробов, проклятая женщина!
Едва успел он произнести эти слова, как Аврелия с диким криком кинулась на него и, точно бешеная гиена, укусила его в грудь. Ипполит так яростно оттолкнул беснующуюся, что она упала на землю, где через несколько минут умерла в ужаснейших конвульсиях.
Граф сошел с ума.
- Ну, мой дражайший Киприан, - молвил Лотар, после нескольких минут молчания, воцарившегося в кружке друзей, - ты отлично сдержал свое слово. Вампиризм против твоего рассказа может показаться детской игрушкой, способной возбудить только смех. Повесть твоя до того интересна и сверх того, так обильно полита асса-фетидой, что ей порадовался бы всякий человек, у которого вкус извращен до того, что ему уже перестала нравиться свежая, здоровая пища.
- И все-таки, - перебил Теодор, - я должен заявить, что Киприан в своем рассказе умолчал о многом, а некоторых обстоятельств коснулся до того слегка, что о последствиях их можно только догадываться. Мы, впрочем, за это ему все благодарны. Я вспоминаю теперь, что, действительно, читал эту страшную историю в какой-то старой книге, где все ее эпизоды, в особенности же, похождения старой баронессы, развиты с большой любовью, что производит уже совершенно невыносимое впечатление. Я был очень рад, что Киприан не очень распространялся в своем рассказе, и, вспомнив нашего патрона святого Серапиона, позволил себе ужаснуть нас только в самом конце повести. Поглядите на себя в зеркало! Мы все порядочно бледны, и более всего сам рассказчик.
- То, что мы слышали, забывается не так легко, - сказал Оттмар, - и так как в рассказе Киприана выведены живые отдельные фигуры, то, я думаю, он вряд ли может послужить темным фоном для сказки Винцента! Позвольте же мне для того, чтобы окончательно рассеять тяжелое впечатление, сделать небольшую интермедию между слышанной историей и сказкой Винцента. Он уже, кстати, откашливается для того, чтобы обеспечить ясность голоса. А я воспользуюсь этим временем и скажу несколько слов об одном эстетическом чайном обществе, о котором заметку нашел сегодня, перерывая свои бумаги... Ты позволишь, друг Винцент?
- Хотя, - возразил Винцент, - подобные отступления и вообще вся наша болтовня о вампирах и тому подобных вещах, давно уже препятствующая мне открыть рот, будут противны уставу святого Серапиона - но, несмотря на это, - говори друг Оттмар! Часы бегут, и я, как сварливая женщина, утешаюсь тем, что за мной, по крайней мере, остается последнее слово!
- Случай или, вернее сказать, излишняя любезность, - так начал Оттмар, - сделали меня посетителем одного эстетического чайного общества, а так как время проходило там довольно скучно, то я старался всеми способами не оставаться на его собраниях долго. Меня бесило то, что истинно талантливые произведения, прочитываемые там иногда, обыкновенно возбуждали в обществе одну зевоту, тогда как невыносимые стихи какого-то юного, много возмечтавшего о себе поэта, общего любимца гостей, вызывали всеобщий восторг. Поэт этот пробовал свои силы и в чувствительном, и в серьезном, но преимущественно много воображал о своей способности писать эпиграммы. В них, впрочем, всегда оказывался недочет в остроте, и потому он обыкновенно подавал собственным примером знак, когда следовало смеяться, причем ему немедленно начинало вторить все общество. Раз, на одном из таких собраний, я скромно попросил позволения прочесть небольшие стихи, сочиненные мной в счастливый момент вдохновения. Все общество необыкновенно обрадовалось и с охотой согласилось на мою просьбу. Я вынул из кармана листок и прочел:
Гляжу ли я к востоку,
Лучи зари вечерней
Сияют назади!
Взгляну ли я на запад,
Пленительное солнце
Заглянет мне в лицо!
О чудный край, где могут
Свершаться перед нами
Такие чудеса!
"Прелестно! Божественно! Милейший господин Оттмар! Как это глубоко прочувствовано! Как хорошо!" - так воскликнула хозяйка дома, а вслед за ней и толпа одетых в черные фраки юношей, с великолепными жабо. Одна молодая барышня даже отерла выступившую у нее на глазах слезу умиления. По общему требованию, я стал продолжать, придав своему голосу самое трогательное выражение и на этот раз прочел следующее:
Малютка юнкер Мас
Скворца себе припас,
За ним не доглядел,
Скворец и улетел!
И юнкер Мас опять
Один стал поживать!
Новый восторг и новые похвалы! Вся публика громко требовала продолжения. Я скромно ответил, что подобные, глубоко обдуманные вещи, обнимающие жизненные вопросы со столь разнообразных сторон, будучи прочитаны в неумеренном количестве, могут подействовать слишком сильно на нервы дам, а потому я и предпочитаю лучше сообщить несколько эпиграмм, в которых слушатели, конечно, не откажутся признать присутствие главного качества эпиграммы, а именно - соли. Я прочел:
Толстяк хозяин Шрейн
Любил один рейнвейн,
И раз хватил так много,
Что отдал душу Богу.
Сосед же Грау сидит
Да со смехом говорит:
"Хозяин Шрейн толстяк!
Когда бы не пил так
Зараз ты очень много
Не отдал душу б Богу".
Когда общество достойно выразило свое изумление по поводу блестящего остроумия этой эпиграммы, я выступил с другой:
Раз Гамму Гумм сказал: "Ты что-нибудь слыхал о книге Ганзена?" - "А ты ее читал?" - Спросил так Гамм. А Гумм-хитрец на это ему с улыбкою лукаво молвил: "Нету!"
Все громко рассмеялись, а хозяйка дома даже сказала, погрозив мне пальцем: "О злой! Можно ли быть колким до такой степени!" Один из гостей, слывший в обществе за непогрешимого судью и критика, горячо пожал мне руку со словами: "Отлично! Благодарю!" Только юный поэт обернулся ко мне спиной, а молодая барышня, пролившая слезы над "Чудесами Италии", подойдя ко мне со скромно опущенным взором, сказала, что сердце женщин способно более помнить чувство, чем остроумие, и потому она убедительно просит меня дать ей списать первое стихотворение. Я обещал, поцеловав, как следует восторженному поэту, ручку прекрасной просительницы, что, впрочем, сделал больше для того, чтобы еще более взбесить юного стихотворца, бросившего на меня взгляд василиска.
- Замечательно, - прервал своего друга Винцент, - что рассказ твой, любезный Оттмар, по странному случаю может служить отличным прологом для моей сказки. Я прошу вас вспомнить слова Гамлета: "Что это? Пролог или изречение вроде тех, что вырезывают на кольцах?" В рассказе Оттмара прошу всех запомнить личность юного раздраженного поэта, потому что он, как вы увидите, явится и героем моей сказки. Итак, я начинаю чтение и не прерву его до конца, который, хотя и дался мне с трудом, но, к счастью, вышел довольно удачным.
Винцент прочел:
в которой повествуется о многих личностях
и их отношениях между собой, а также
подготовляются чудесные приключения,
которые будут изложены в следующих главах.
Был благословенный год. Овес, рожь, пшеница и ячмень зеленели и наливались на полях; крестьянские парни и девушки целые дни не покладая рук работали на своих огородах, а скот с наслаждением щипал сочную траву. Деревья сгибались под тяжестью вишен, которых было так много, что несметные стада воробьев не могли исклевать даже половины, несмотря на все их желание это сделать. Словом, все, что было живого, радовалось и веселилось на роскошном пире природы. Но лучше всего росли и зеленели овощи в огороде господина Дапсуля фон Цабельтау, так что фрейлейн Аннхен не могла довольно нарадоваться, любуясь на своих питомцев.
Надо, однако, нам сообщить читателю, кто такие были господин Дапсуль фон Цабельтау и Аннхен.
Вероятно, любезный читатель, тебе случалось во время твоих путешествий посетить прекрасную страну, которую орошает Майн. Не правда ли, ты не мог противиться обаянию благоуханного ветерка, подергивавшего при свете солнца золотой рябью тихую поверхность воды и, наверное, выйдя из тесной кареты, предпочитал пройтись пешком по прохладной роще, пройдя через которую ты выходил к прекрасной долине с небольшой деревушкой в ней. В деревне тебе, конечно, попадал навстречу всякий раз худощавый человек, странный костюм которого непременно привлекал твое внимание. На нем была маленькая шляпа из серого войлока, черный как смоль парик, серый камзол, жилет и панталоны, такого же цвета чулки, а в руках серая, покрытая лаком палка. Раскачивающейся походкой идет он обычно навстречу, устремив на тебя большие, глубоко запавшие глаза, но, по-видимому, совсем не замечает тебя.
"С добрым утром, сударь!" - кричишь ты, когда он едва не сшибает тебя с ног. Он вздрагивает, словно внезапно пробудившись от глубокого сна, приподнимает небольшую шляпу и глухим, плаксивым голосом отвечает:
- Доброго утра! Какая у нас славная погода! А бедные жители Санта-Круца! Представьте! Два землетрясения кряду, и потом дожди и дожди без перерыва!
Конечно, любезный читатель, слова эти решительно ставили тебя в тупик на счет того, что следовало отвечать странному незнакомцу, но он, не дожидаясь ответа, прибавлял тем же тоном:
- Да благословит вас, сударь мой, небо! Вы родились под счастливой звездой! - и затем поспешно уходил прочь.
&nb