align="justify"> - С дочерью Фелицитатой? - крикнул Траугот так неожиданно громко и горячо, что все окружавшие их оглянулись.
- Ну да, - отвечал спокойно маклер. - Ведь это она и была тем хорошеньким мальчиком, постоянно ходившим со стариком. Половина Данцига знала, что это девочка, несмотря на то, что старый сумасшедший воображал, будто никто об этом не подозревает. Ему кто-то предсказал, что он умрет насильственной смертью, едва дочь его выйдет замуж, вот он и выдумал, дабы это предотвратить, выдавать ее всем за мальчика.
Пораженный простоял Траугот несколько минут, а затем пустился бежать куда глаза глядят - в поле, в лес, лишь бы не быть на одном месте.
- Несчастный! - кричал он. - Она была тут, возле меня! Тысячу раз я сидел с ней, чувствовал ее дыхание, держал ее нежную ручку в своих, смотрел ей в глаза, слушал ее речи - и потерял все! Так нет же, не потерял! За ней, за ней! В страну искусства! Узнаю перст провидения! Вперед, в Сорренто!
Он побежал домой. Господин Элиас Роос попался ему навстречу. Он схватил его за руку и потащил за собой в комнату.
- Я никогда не женюсь на Христине, - кричал Траугот. - В ней, в ней одной роскошь и великолепие! Ее волосы цвета волос Иры на картине в Артусовой зале! О Фелицитата, Фелицитата, возлюбленная души моей! Вижу, как ты простираешь ко мне руки! Иду, иду! А вы знайте, - обратился он вновь к растерявшемуся негоцианту, тряся его за плечи, - знайте, что никогда не увидите меня более в вашей проклятой конторе. Какая мне нужда до ваших глупых книг и тетрадей? Я художник! Великий художник! Берклингер мой учитель, мой отец, мое все, а вы - ничто! Решительно ничто!
И он опять стал тормошить Элиаса Рооса, кричавшего между тем во все горло:
- Караул! Люди, помогите! Зять помешался! Компаньон беснуется! Помогите, помогите!
Вся контора сбежалась на крик старика. Траугот выпустил его из рук и, обессиленный, упал на стул. Все кинулись к нему, но вдруг он вскочил и закричал опять с диким, блуждающим взглядом:
- Что вам от меня надо?
Все отшатнулись и с испугом бросились к дверям, а господин Элиас Роос первый. Через некоторое время за дверью послышался шелест шелкового платья и кто-то спросил:
- Скажите, милый господин Траугот, вы в самом деле сошли с ума или только шутите?
Это была Христина.
- Я вовсе не сошел с ума, мой дорогой ангел, но вместе с тем нимало не шучу, - отвечал Траугот, - потому прошу вас, успокойтесь, но только знайте, что завтрашней свадьбы не будет. Я на вас не женюсь ни завтра, ни когда-либо.
- Ну и не нужно, - спокойно отвечала Христина. - С некоторого времени вы мне вовсе не нравитесь; кроме вас найдутся многие, которые почтут за особенное счастье назвать невестой богатую и недурную собой фрейлейн Христину Роос. Прощайте!
С этими словами она ушла. "У нее на уме бухгалтер", - подумал Траугот.
Успокоившись, он отправился к Элиасу Роосу и коротко объявил, что он никогда не будет ни его зятем, ни компаньоном. Господин Элиас Роос легко примирился с этой новостью и даже с сердечной радостью объявил в конторе, что, благодарение Богу, он наконец отделался от сумасбродного Траугота; а Траугот в это время был уже далеко от Данцига.
Светло и радостно протекла на первых порах его жизнь, когда он приехал в страну, о которой мечтал. В Риме немецкие художники приняли его в свой кружок, а потому он пробыл там долее, чем, казалось бы, допускало его пылкое стремление скорее увидеть вновь разлученную с ним Фелицитату.
Стремление это, впрочем, скоро стало спокойнее; оно словно скрылось глубоко в его душе, как сладкая мечта, наполнявшая всю его жизнь тихим, нежным сиянием. Все, что он ни делал, все, что ни создавал, было неразрывно связано с этим миром сладких надежд и мечтаний. Каждая нарисованная им женская фигура непременно напоминала дорогие черты Фелицитаты. Молодые живописцы, товарищи Траугота, не встречавшие никогда в Риме оригинала этого лица, беспрестанно осаждали его вопросами, где видел он это прелестное создание. Траугот, однако, боялся рассказывать свою данцигскую историю, пока спустя несколько месяцев один его старинный приятель из Кенигсберга по имени Матушевский, также занимавшийся в Риме живописью, не уверил Траугота самым убедительным образом, что он встретил в Риме девушку, которую он постоянно изображал на своих картинах. Можно было представить восторг Траугота. Он перестал скрывать причину, обратившую его на путь изучения искусства, и молодая компания художников нашла приключение его в Данциге до того интересным и привлекательным, что все поголовно обещали ему употребить всевозможные усилия, чтобы отыскать его потерянную возлюбленную.
Старания Матушевского оказались самыми успешными. Он отыскал дом, где жила девушка, и даже разузнал, что она, действительно, дочь одного старого бедного художника, занимавшегося в это время стенною живописью в церкви Тринита дель Монте.
Все оказалось именно так. Траугот тотчас же поспешил с Матушевским в названную церковь, и ему в самом деле показалось при первом взгляде на стоявшего высоко на подмостках художника, что это был Берклингер. Бегом поспешили тогда друзья, стараясь не быть замеченными стариком, в его жилище.
- Она! - воскликнул Траугот еще издали, увидя дочь художника, сидевшую за рукоделием на балконе. - Фелицитата! Моя Фелицитата! - с криком вбежал он в комнату.
Девушка явно испугалась при его появлении. Траугот взглянул - черты Фелицитаты, но это была не она. Казалось, тысяча кинжалов пронзили в эту минуту сердце бедного Траугота. Матушевский объяснил в нескольких словах девушке, в чем дело. Она, видимо, сконфузилась, и яркий румянец разлился по ее щекам. Траугот, хотевший сначала тотчас же удалиться, не мог не заметить, как хороша она была в эту минуту, и невольно остановился, бросив еще один исполненный горести взгляд на милое существо. Матушевский нашелся сказать прекрасной Дорине несколько любезных фраз, чтобы хоть немного сгладить неловкое впечатление от их странного прихода. Она подняла на незнакомцев свои прелестные темные глаза и сказала, улыбаясь, что отец ее скоро вернется с работы домой и будет очень рад видеть у себя немецких художников, которых он вообще очень уважает. Траугот должен был сознаться, что после Фелицитаты ни одна девушка не производила на него такого впечатления, как Дорина. Она в самом деле удивительно походила на Фелицитату, только черты ее лица были несколько резче и выразительнее, а волосы гораздо темнее. Это были две одинаковые картины, но одна - написанная Рафаэлем, а другая - Рубенсом. Спустя некоторое время пришел ее старый отец, и тогда Траугот ясно увидел, что высота церковных подмостков, на которых старик работал, обманула его глаза. Вместо высокой, крепкой фигуры Берклингера отец Дорины оказался маленьким и худощавым старичком с лицом, носившим явные следы удрученности и бедной жизни. Обманчивая тень полумрачного церковного освещения, падавшая на его бритый подбородок, показалась Трауготу черной, курчавой бородой.
В разговоре об искусстве старик обнаружил глубокие практические познания, и Траугот решил непременно продолжить с ним знакомство, начавшееся так неловко, но видимо оживившееся в конце посещения. Веселое расположение духа Дорины и детская непринужденность ее манер ясно обличали, что молодой немецкий художник вовсе не был ей противен. Траугот отвечал ей тем же от чистого сердца. Скоро он так привязался к прелестной пятнадцатилетней девочке, что стал проводить целые дни в этом маленьком семействе, перетащил даже свою мастерскую в соседние с ними незанятые комнаты и, наконец, совсем стал их соседом.
Самым деликатным образом улучшил он благодаря своему обеспеченному положению их бедную обстановку, и старик имел полное основание думать и гадать, что Траугот рано или поздно женится на Дорине. Он даже не скрывал от него этой надежды, так что Траугот не без испуга увидел, как далеко отклонился он от первоначальной цели своего путешествия. Образ Фелицитаты снова возник перед его глазами, но все-таки он чувствовал, что вместе с тем не может оставить и Дорину.
Он понимал, что нельзя достичь обладания любимой женщиной при помощи чуда. Фелицитата представлялась ему каким-то идеалом, которого он не мог ни достичь, ни изгладить из памяти. Положение его относительно нее было вечным положением влюбленных, при котором стремятся, но никоим образом не достигают обладания предметом любви. Дорина же часто представлялась ему в мыслях милой женой; сладкий трепет пробегал по его жилам, и жар загорался в крови при этой мысли, но вместе с тем брак с ней представлялся ему тяжелым преступлением против первой любви. Под влиянием борьбы этих двух чувств, его волновавших, сознался он однажды во всем старику. Признание это оказалось вовсе невпопад, потому что тот просто-напросто принял его за желание обмануть его любимую дочь. К тому же он имел неосторожность где-то рассказать о браке Траугота с Дориной как о деле, давно решенном, да и самую короткость отношений между молодыми людьми, которая могла бы иначе ославить доброе имя девушки, допускал только вследствие этой уверенности. Горячая итальянская кровь заговорила в старике; он объявил напрямик, что Траугот должен или жениться на Дорине, или оставить их навсегда, так как иначе он не допустит продолжения прежних отношений ни одного часа. Траугот был глубоко оскорблен. Старик стал в его глазах чуть не простым сводником; свое собственное поведение показалось ему предосудительным. Мысль оставить Фелицитату представилась его уму величайшим преступлением, и как ни тяжело было ему расстаться с Дориной, однако он твердо порвал эту связь и уехал в Неаполь, в Сорренто.
Целый год провел он в поисках Берклингера и Фелицитаты, но все оказалось тщетно; никто не мог сказать ему о них ни слова. Ничтожное сведение, состоявшее в рассказе, что один старый немецкий живописец жил когда-то давно в Сорренто, было все, что он мог узнать. Без твердой опоры, точно покинутый среди морских волн, поселился он в Неаполе и вновь предался искусству. Занятия благотворно подействовали на его душу; бурная страсть к Фелицитате унялась и приняла опять тихий, нежный характер. Вместе с тем, однако, он не мог взглянуть ни на одну хорошенькую девушку, напоминавшую видом, ростом или походкой Дорину, без того, чтобы не почувствовать глубокой горечи от потери этого милого существа. Рисуя, он, правда, постоянно думал о своем идеале, Фелицитате, и никогда о Дорине.
Наконец, получил он письма из родного города, из которых узнал, что господин Элиас Роос умер, вследствие чего Траугота вызывали в Данциг для того, чтобы рассчитаться с бухгалтером, принявшим дела покойного и женившимся на фрейлейн Христине. Траугот поспешил домой.
И вот снова стоял он у гранитных столбов в Артусовой зале напротив бургомистра с пажом и снова думал о чудном происшествии, имевшем для него такие горькие последствия. С безнадежной скорбью смотрел он на черты прекрасного юноши, который, казалось, приветствовал его живым взглядом, и шептал нежным голосом: "Ты не мог меня так покинуть!".
- Что я вижу? Вы ли это, дражайший? Вылечились ли вы от вашей несчастной меланхолии? - вдруг резко раздалось над самым ухом Траугота. Это был знакомый маклер.
- Я не смог ее найти! - невольно выговорил Траугот.
- А кого вы искали? - спросил тот.
- Живописца Годофредуса Берклингера с дочерью Фелицитатой, - отвечал Траугот. - Я искал их по всей Италии; в Сорренто о них никто даже не слыхал.
Маклер уставился на него удивленным взглядом.
- Да где же вы, дражайший, искали живописца с Фелицитатой? Неужто в Италии, в Неаполе, в Сорренто?
- Ну да, - отвечал Траугот мрачным тоном.
- О Господи! - всплеснув руками, воскликнул маклер.
- Что же тут удивительного? - возразил Траугот. - Чтобы сыскать ту, которую любишь, ездят на край света, а я люблю Фелицитату, да, да, люблю, и поехал за ней!
Тут маклер даже подпрыгнул от изумления и опять воскликнул:
- О Господи, Господи! - так что Траугот, рассердившись, схватил его за руку и сказал:
- Да скажите же мне, наконец, что вы находите тут удивительного?
- Значит, вы, господин Траугот, не знаете, - объяснил маклер, - что Алоизиус Брандштеттер, наш почтенный член магистрата и старшина гильдии, назвал Сорренто свою маленькую виллу у подножия Карльсберга, в сосновом лесу? Он постоянно покупал у Берклингера его картины и в конце концов пригласил его вместе с дочерью совсем поселиться у себя в этом Сорренто. Они прожили там гораздо более года, и если бы вы дали себе труд взобраться на Карльсберг, то могли бы видеть оттуда, как фрейлейн Фелицитата гуляет в саду, одетая в свой живописный древненемецкий костюм, точь-в-точь, как на картинах своего отца. Так что вам совершенно незачем было ездить я в Италию. Вскоре потом старик... Но это печальная история.
- Рассказывайте, - глухо проговорил Траугот.
- Ну да, - продолжал маклер. - Примерно в это время вернулся из Англии молодой Брандштеттер, сын старика, и, увидев Фелицитату, влюбился в нее по уши. Раз, встретив ее в саду, он упал перед ней на колени, как это делается в романах, и дал клятву на ней жениться, чтобы освободить ее от тиранского рабства, в котором держал ее отец. А старик стоял между тем за деревьями, так что молодые люди не могли его видеть, и, в ту самую минуту, как Фелицитата готова была сказать "я ваша" - вдруг упал с глухим криком навзничь и умер на месте. И как же он был в эту минуту страшен! Весь бледный и синий; у него, видите, лопнула какая-то жила. Фрейлейн Фелиуитата не могла, конечно, после этого видеть молодого Брандштеттера и вышла замуж за надворного и уголовного советника Матезиуса из Мариенвердера, так что вы, если желаете, можете посетить по старой дружбе госпожу советницу у нее в доме. Съездить в Мариенвердер, во всяком случае, не так далеко, как в Сорренто. Она прелюбезная особа, живет хорошо и имеет уже нескольких детей.
Пораженный ушел от него Траугот. Такого исхода он не мог даже представить себе.
- Нет, это не она! - воскликнул он, наконец. - Это не Фелицитата! Это не тот небесный образ, который жил в моем сердце, наполняя его божественным вдохновением! Образ, ради которого я поехал в Италию, постоянно видя его перед собой, как лучшую надежду, как сияющую путеводную звезду! Фелицитата - советница Матезиус, да еще уголовная! Ха, ха ха! Советница! - и он хохотал, хохотал как сумасшедший и все бежал вперед, пока не вышел за городские ворота и не взобрался на Карльсберг.
Оттуда увидел он Сорренто и горькие слезы брызнули у него из глаз.
- О Боже! - воскликнул он. - Как злобно издевается судьба над нами, бедными людьми! Так нет же, не я хочу как ребенок полезть на огонь и обжечься, вместо того, чтобы разумно пользоваться его светом и теплом! Судьба явно мной управляла, но мой помраченный взор отказывался признать значение высшей силы. Я дерзко вообразил подобным себе то, что было создано и вызвано к жизни гением великого художника! Это создание хотел я унизить, низведя его до степени простого земного существа! Нет, я не потерял тебя, моя прежняя Фелицитата! Ты всегда будешь моей, потому что ты - ничто иное, как живущая во мне творческая сила. Теперь только узнал я тебя. Какое мне дело до уголовной советницы Матезиус? Ровно никакого!
- Я тоже думаю, что никакого, почтенный господин Траугот, - сказал возле него кто-то.
Траугот встрепенулся, точно пробудясь ото сна, и увидел, что он, сам не понимая каким образом, очутился опять в Артусовой зале, возле гранитных колонн. Говоривший был муж Христины. Он подал Трауготу полученное на его имя письмо из Рима.
Матушевский писал:
"Дорина стала прелестнее, чем когда-либо. Она тоскует только от разлуки с тобой, дорогой друг, и ждет ежечасно, твердо веря, что ты не можешь ее покинуть. Она любит тебя искренно. Когда же, наконец, мы увидимся?"
- Я очень рад, - сказал мужу Христины Траугот, прочитав письмо, - что мы кончили сегодня наши с вами расчеты. Завтра я уезжаю в Рим, где с нетерпением ждет меня дорогая невеста.
Друзьям очень понравился светлый, веселый тон Киприанова рассказа. Теодор заметил только, что в нем проглядывало не совсем лестное мнение о женщинах. Им все, наверняка, не могла понравиться ни белокурая Христина, ни мистификация героя с уголовной советницей Матезиус, ни вообще все заключение, проникнутое довольно ядовитой иронией.
- Что же, разве ты хочешь, - сказал Лотар, - мерять все на женский аршин? Если так, то следовало бы исключить иронию отовсюду, а вместе с тем лишить произведение его лучшего юмора, потому что женщины вообще мало понимают как то, так и другое.
- Это-то мне в них и нравится, - возразил Теодор. - Ты должен согласиться, что юмор чисто мужское свойство, вытекающее из противоречивых начал нашей натуры, и потому женщины ему совершено чужды. Мы это чувствуем, хотя, к сожалению, не всегда хорошо помним. Скажи сам, неужели ты найдешь удовольствие в разговоре с женщиной, в которой есть комические черты, и неужели согласишься, чтобы она стала твоей женой или возлюбленной?
- Конечно, нет, - возразил Лотар. - Впрочем, вопрос о том, приличен или нет женскому характеру юмор, может быть разработан гораздо подробнее, а потому я предоставляю себе возвратиться к нему когда-нибудь в другое, более удобное время, и поговорить об этом предмете с моими любезными Серапионовыми братьями, так горячо и глубоко, как только может самый рьяный психолог. Однако я и теперь спрошу Теодора, неужели у него для определения степени удовольствия разговора с женщиной существует только одна мерка, а именно вопрос: согласился ли бы он или нет иметь ее женой или возлюбленной?
- Пожалуй, что так, - отвечал Теодор. - Для меня разговор с женщиной, действительно, интересен только в таком случае, если мысль иметь ее женой или возлюбленной, по крайней мере, меня не пугает. И чем приятнее мне лелеять эту мысль, тем самый разговор становится для меня интереснее.
- Это, - сказал Оттмар, смеясь, - как мне давно известно, одно из глубочайших верований Теодора. Ему случалось, иной раз даже не совсем учтиво, поворачиваться к женщине спиной только потому, что она не успела заставить его в себя влюбиться в течение каких-нибудь двух часов. Он, как студент на публичном балу, предлагает свое сердце каждой девушке, с которой танцует кадриль, хотя бы только на время самого танца, и выражает это не только лишними словами, но даже нежными жестами и вздохами во всю грудь.
- Позвольте, господа, - воскликнул Теодор, - прервать этот несерапионовский разговор! Уже поздно, а мне будет очень неприятно, если я не успею прочесть вам рассказ, только что вчера мною оконченный. Я заимствовал сюжет из одного очень известного предания о Фалунском рудокопе и развил его подробнее. Вам же предоставляю судить, следовало ли мне предаваться вдохновению. Мрачный колорит моего рассказа, может быть, вам не понравится после веселой картинки Киприана. Но что делать! Прошу заранее меня извинить и внять мне благосклонным ухом!
Теодор прочел:
Однажды в светлый июльский день все население Гетеборга высыпало на рейд. Богатый корабль Ост-Индской компании счастливо вернулся из дальнего плавания и, бросив якорь в гавани, весело распустил по светлой лазури вымпела и шведские флаги. Сотни лодок и челноков, наполненные матросами, с торжеством носились по голубым волнам Готаэльфа, а пушки Мастуггеторга приветствовали гостей разносившимся далеко по морю громовым залпом. Распорядители Ост-Индской компании расхаживали по набережной и, высчитывая с довольными лицами ожидаемую богатую прибыль, радовались успеху смелого предприятия, расширявшегося с каждым годом и делавшего их родной Гетеборг все более и более местом процветающей торговли. Жители поэтому с удовольствием смотрели на предприимчивых распорядителей и радовались вместе с ними, так как их выгода была тесно связана с благосостоянием всего города.
Экипаж прибывшего корабля числом до ста пятидесяти человек высадился на множестве лодок, нарочно для того приготовленных, и немедленно отправился в полном составе на генснинг - имя, которым называется особый праздник, даваемый в подобных обстоятельствах в честь прибывших матросов и продолжающийся иногда несколько дней. Праздничная процессия открывалась музыкантами в оригинальных пестрых костюмах, весело наигрывающих на скрипках, флейтах, гобоях и барабанах, между тем как прочая компания распевала веселые песни. Матросы шли попарно, куртки и шляпы у некоторых были украшены бантами из разноцветных лент; в руках одни держали развевающиеся флаги, другие радостно прыгали и плясали; веселый шум далеко разносился по воздуху.
Процессия прошла через верфи и предместья и достигла Гаагского форштадта, где в особой гостинице был приготовлен соответствующий обстоятельствам пир. Эль полился потоками; бочонок опоражнивался за бочонком; скоро, как это заведено у моряков, возвращающихся из дальнего плавания, явились на пир разряженные девушки; начались танцы, а с тем вместе и самый праздник разгорался с каждой минутой все веселее и веселее.
Только один из всего корабельного экипажа, красивый молодой человек лет не более двадцати, по-видимому, не разделял общего веселья и, удалившись незаметно из залы, сел с грустным лицом на скамью, стоявшую возле ворот.
Несколько матросов подошли к нему, и один сказал, засмеявшись:
- Элис Фребем! Элис Фребем! Ты, кажется, опять разыгрываешь печального дурака и портишь веселье неуместной хандрой. Знаешь что, если ты так убегаешь от нашего генснинга, то убирайся лучше и с корабля! Из тебя, как вижу, никогда не выйдет настоящего моряка. Мужество, правда, в тебе есть, и в опасности ты не трусишь, но выпить не умеешь совсем. Ты больше любишь беречь дукаты в кармане, чем угощать ими береговых крыс. Выпей, товарищ! А не то пусть сам морской дьявол сломает тебе шею!
Элис Фребем быстро вскочил со скамьи, взглянул на говорившего сверкнувшим взглядом и, схватив наполненный до краев большой стакан вина, осушил его залпом.
- Видишь, Ионс, - сказал он, - и я умею пить, не хуже вас, а каков я моряк, пусть решает капитан; теперь же советую тебе укоротить язык и убираться подобру-поздорову. Ваше сумасбродное веселье мне противно, а зачем я сижу здесь, тебе нет дела.
- Ну, ну, - проворчал Ионс, - ведь ты, я знаю, меланхолик от рожденья, а они всегда хандрят и ворчат, ничего не смысля в веселой жизни моряков. Погоди, впрочем, я тебе пришлю кое-кого, кто заставит тебя встать с этой проклятой скамьи, на которой ты сидишь из одного упрямства.
Несколько минут спустя красивая девушка вышла из дверей гостиницы и села возле угрюмого Элиса, снова опустившегося в тяжелом раздумьи на свою скамью. По платью и вообще по всем манерам девушки можно было ясно видеть, что она против воли предалась разгульной жизни, не успевшей еще наложить печати своего разрушительного влияния на ее милое, приятное личико. Не нахальное выражение вызывающей вольности, а, напротив, тихая грусть сквозила во взгляде ее темных глаз.
- Элис! Вы совсем не хотите принять участие в весельи ваших товарищей? Неужели вы не рады тому, что успели благополучно вернуться в ваше отечество, счастливо избежав опасности утонуть?
Так спросила девушка тихим голосом, обнимая молодого человека одною рукой! Элис Фребем очнулся будто от глубокого сна, посмотрел девушке в глаза и, взяв ее руку, прижал к своей груди; видно было, что ее милые черты произвели на него впечатление.
- Ах, - сказал он, наконец, как бы о чем-то раздумывая. - Тут дело не о весельи и не о радости! Мне просто не по душе эти буйные забавы моих товарищей. Поди веселись с ними, если это тебе нравится, и оставь печального Элиса Фребема сидеть здесь одного, а не то он своей хандрой испортит и твое веселье. Постой, впрочем, ты мне нравишься, и я хочу, чтоб ты меня помянула добром, когда я опять уйду в море.
С этими словами он вынул из кармана пару золотых монет, снял с шеи прекрасный индийский платок и подал их девушке. Но у нее навернулись при этом на глазах слезы; она встала и, положив деньги на скамью, сказала:
- Сберегите ваши золотые, мне их не надо, но ваш прекрасный платок я возьму и буду носить в память о вас. Вы, наверно, уже не найдете меня более, когда будете через несколько лет справлять новый генснинг!
Сказав эти слова, она быстро убежала, не оглядываясь, назад в гостиницу, закрывая обеими руками лицо.
А Элис Фребем опять забылся в своей грустной думе, и только когда новый взрыв веселья пирующих с особенной силой донесся до его слуха, он, как бы очнувшись, тоскливо сказал:
- О, зачем не похоронили меня в морской глубине, когда нет человека в мире, с которым бы мог разделять я мое счастье!
Вдруг глухой, суровый голос раздался возле него:
- Ты, молодой человек, должно быть, испытал очень большое несчастье, если желаешь смерти теперь, когда жизнь твоя только что начинается.
Элис оглянулся, и увидел старого рудокопа, который стоял, прислонясь спиной к стене дома гостиницы, с сложенными на груди руками, и смотрел на него проницательным взглядом.
Вглядевшись в старика, Элис почувствовал какое-то странное впечатление, точно после долгого одиночества встретил знакомое и приветливое лицо. Оправясь от этого первого впечатления, он рассказал ему, что лишился отца, служившего штурманом, и погибшего во время той самой бури, от которой он спасся чудесным образом. Оба его брата, бывшие солдатами, убиты на войне, и у него осталась одна престарелая мать, которую он мог полностью содержать, благодаря хорошему вознаграждению, получаемому им при каждом плавании. Привыкнув к морю еще с детства, он решился всю жизнь быть моряком, тем более, что счастливый случай дал ему возможность поступить на службу в компанию. В этой поездке выгоды оказались более, чем когда-либо прежде, так что каждый матрос, кроме положенного жалованья, получил еще порядочную денежную награду. Веселый и радостный, с деньгами в карманах, поспешил он к домику, где жила его мать, но, увы! - увидел в его окнах чужие лица, а одна молодая женщина, отворившая ему дверь, и которой он сказал свое имя, холодно объявила, что мать его уже три месяца как умерла и что ничтожная сумма денег, оставшаяся после уплаты похоронных издержек, передана в городскую ратушу, где он и может ее получить. Эта смерть окончательно растерзала его сердце и, покинутый всем светом, он остался теперь, как беспомощный пловец, выброшенный на уединенный, пустой утес. Далее он говорил, что самый выбор жизни моряка кажется ему непростительной ошибкой, особенно, когда он подумает, что из-за этого его бедная мать должна была умереть на чужих руках, лишенная всяческого попечения. Эта мысль его терзает постоянно, и он не может себе простить, зачем ушел в море, вместо того, чтобы остаться лелеять и покоить добрую мать. Товарищи насильно увлекли его на генснинг, хотя, впрочем, он сам думал, что напускная веселость и крепкие напитки заглушат хотя немного грызущую его скорбь, но праздник, напротив, довел его до того, что, казалось, в нем готовы были лопнуть все жилы, и он серьезно испугался мысли истечь кровью.
- Э, полно! - сказал старый рудокоп. - Скоро ты опять уйдешь в море и там живо забудешь свою тоску. Старые люди должны же наконец умирать, а твоя мать, как ты сам сказал, вела в бедности не очень сладкую жизнь.
- Ах! - возразил Элис. - Вот это-то, что никто не хочет верить моему горю, называя меня даже безумцем, более всего и делает мне жизнь несносной. Идти в море я не могу; самая мысль о том мне противна. Прежде бывало у меня прыгало сердце от радости, при виде корабля, когда, распустив, как крылья, свои паруса, он летел по плещущим, как чудная музыка, волнам, а ветер свистел и шумел между снастями. Весело сиделось мне тогда с товарищами на палубе, и часто, стоя темной ночью на вахте, мечтал я о возвращении на родину, к моей доброй матери и думал, как обрадуется она возвращению своего Элиса! Вот тогда мог бы я веселиться на генснинге, отдав матери заработанные деньги, шелковые платки и много других привезенных из дальней стороны гостинцев! Как бывало тогда блестели радостью ее глаза, как весело всплескивала она руками, как торопилась хозяйничать, чтобы угостить своего сыночка хорошим элем, нарочно для него припасенным! А как потом вечером садился я с ней и начинал рассказывать о людях, которых встречал, их нравах, обычаях, и вообще о всех виденных мною во время далекого странствия чудесах! А она, бывало, слушая с любопытством, заводила сама речь о путешествиях моего отца на дальний север, рассказывала мне славные сказки про моряков, которые я уже сотни раз слышал и все-таки не мог довольно наслушаться! Ах, кто возвратит мне эту минувшую радость? Никто, и море менее всего! Что стану я делать среди товарищей? Они будут надо мною только смеяться! И откуда взять мне охоты к труду, который теперь кажется мне только погоней за пустяками!
- С удовольствием слушаю я тебя, молодой человек, - сказал старик, - и вот уже около двух часов с радостью наблюдаю за тобой. Все, что ты мне говорил, доказывает, что ты добрый, честный малый, а таким небо никогда не отказывает в дарах своей благодати. Но скажу тебе, ты напрасно сделался моряком. Пристала ли такая дикая, непостоянная жизнь тебе, меланхолику от природы (что ты меланхолик, вижу я по чертам твоего лица и вообще по всей наружности). Хорошо бы ты сделал, если бы бросил это занятие! Но я знаю, ты не захочешь сидеть сложа руки, а потому последуй, Элис Фребем, моему совету: сделайся рудокопом. Ты молод, силен, предприимчив, сначала будешь ты простым работником, потом помощником, потом штейгером, чем дальше - тем выше, а там, с заработанными монетами в кармане, вступишь сам в товарищество и получишь собственный пай. Говорю тебе, Элис Фребем, послушай моего совета, сделайся рудокопом.
Элис почти испугался слов старика.
- Как, - воскликнул он, - что ты мне советуешь? Покинуть прекрасную землю, проститься с ясным солнцем, которое нас холит и радует? Спуститься вниз, в страшную глубь земли, рыться как крот, отыскивая металлы и руды, для того, чтобы добыть жалкий заработок?
- Вот, - сердито воскликнул старик, - мнение толпы! Она презирает то, в чем ровно ничего не смыслит. Жалкий заработок? Как будто вся эта суетливая, мучительная возня на поверхности земли, которую вы называете торговлей, лучше и благороднее прекрасного ремесла рудокопа, чей обогащенный познаниями ум и неутомимое прилежание проникают в места, куда природа скрыла свои неисчерпаемые сокровища. Ты говоришь о жалкой выгоде рудокопа, Элис Фребем? Так знай же, что в ремесле его скрыта более, чем простая выгода. Роясь, как крот, чей слепой инстинкт перерезывает землю во всех направлениях, работая при бледном свете рудничных ламп, рудокоп укрепляет свой глаз и может дойти до такого просветления, что в неподвижных каменных глыбах ему, иной раз, представляются отраженными вечные истины того, что скрыто от нас там, далеко, за облаками! Ты ничего не понимаешь в рудничном деле, Элис Фребем, и я тебе о нем расскажу.
С этими словами старик сел на скамью возле Элиса и начал объяснять ему первые основы горного искусства, стараясь как можно лучше рассказать все незнакомому с этим делом молодому человеку. Он начал с рассказа о Фалунских рудниках, где, по его словам, работал с самых первых лет молодости; описал вид тамошних знаменитых наружных рудников, с их черными отвесными скалами, говорил о неисчерпаемых рудных богатствах, о прекрасных минералах; речь его лилась с каждым словом живее, и все ярче и ярче загорался проницательный взгляд; подземные ходы описывал он, как аллеи волшебного сада; камни оживали от его слов; ископаемые животные начинали шевелиться; пирозмалиты и альмандины загорались дивным огнем; горные хрустали сияли и просвечивали всевозможными красками радуги.
Элис слушал с увлечением; живая речь старика, описывавшего чудеса подземного мира такими яркими красками, как будто бы он сам находился посреди них, охватила все его существо; грудь его волновалась; ему казалось, что он уже как будто сам стоит, вместе со стариком, в подземной глубине и чувствует, что никогда не увидит более светлого солнца. Все, что тот ни говорил, казалось ему как будто давно знакомым, точно все эти волшебные чудеса уже с детства носились перед его глазами в неясных, туманных видениях.
- Я рассказал тебе, Элис Фребем, - так кончил старик, - о том прекрасном деле, к которому ты предназначен самой судьбой. Подумай об этом и поступи, как тебе посоветует твой собственный здравый смысл.
С этими словами он быстро встал со скамьи и исчез в ночной темноте, прежде чем Элис успел сказать ему слово. Казалось, сам след старика пропал в одно мгновенье.
Между тем все утихло и в гостинице. Старый эль и другие крепкие напитки одолели пирующих. Некоторые из матросов разошлись попарно с девчонками, прочие лежали, кто на полу, кто на лавках, и громко храпели. Элис, который не мог возвратиться в свой дом, нанял для ночлега небольшую комнатку.
Едва успел он улечься, усталый, в постель, как сон в то же мгновение простер над ним свои крылья. Ему снилось, что он плывет под полными парусами на прекрасном корабле среди тихого, как зеркало, моря, но под небом, покрытым грядою темных, грозных облаков. Вглядываясь пристальнее в поверхность воды, он увидел, однако, что это была не вода, а, напротив, твердая, прозрачная, сверкающая поверхность, на которую едва он успел взглянуть, как корабль вдруг исчез, точно растворившись в этой кристальной массе, а сам Элис очутился стоящим на светлой хрустальной поверхности. Взглянув наверх, он увидел, что принятый им сначала за облака свод состоял не из облаков, а из нависших сверкающих каменных масс. Увлекаемый точно волшебной силой, Элис сделал несколько шагов по этой прозрачной поверхности, но тут вдруг все зарябило у него в глазах, и из глубины, точно закрутившиеся волны, вдруг поднялись чудные цветы и деревья, сверкавшие металлическим блеском листьев, переливавшиеся всеми цветами радуги. Дно была так прозрачно, что Элис ясно различал корни этих цветов и деревьев, а под ними, вглядываясь еще пристальнее, увидел множество прелестных улыбающихся женских фигур, державшихся друг за друга белыми, сияющими руками. Он видел, что деревья и цветы вырастали из их сердец, и когда они улыбались, то звонкие переливы их смеха отдавались под нависшим сводом звуками чудной, чарующей музыки, а металлические цветы и деревья росли все выше и выше, сплетаясь ветвями. Какое-то странное чувство счастья и вместе с тем боли охватило его сердце; жажда любви, страсти, бурных желаний вдруг закипела в его душе.
"Туда, к вам, к вам!" - воскликнул он и как безумный бросился с простертыми руками в глубину кристального моря. Оно раздалось от его падения, и он поплыл в пучине какого-то легкого, мерцавшего эфира.
"А ну, Элис Фребем! Как тебе эта красота?" - вдруг раздался возле него сильный, грубый голос. Элис оглянулся и увидел возле себя старого рудокопа, но чем пристальнее он в него вглядывался, тем более замечал, что фигура его все росла, росла и наконец достигла гигантских размеров, точно из раскаленного металла вылитая статуя. Элис с ужасом отшатнулся, но тут вдруг будто молния сверкнула в глубине и внезапно озарила исполинский образ величавой женщины. Элис почувствовал, что восторг, охвативший все его существо, достиг последних пределов, какие только может выдержать человеческая грудь. Старик крепко его схватил и воскликнул: "Берегись, Элис Фребем! Это царица! Еще есть время вернуться тебе наверх!"
Элис невольно поднял глаза, и ему показалось, что ночные звезды сияли сквозь трещины свода. Нежный голос, где-то вдали, с отчаянной тоской, произнес его имя; он узнал голос матери; ему показалось, даже, что мелькнул ее образ там в высоте, но это была на мать, а прелестная молодая женщина, простиравшая к нему руки.
- Наверх, наверх! - воскликнул он старику. - Я принадлежу еще этому миру, его светлым небесам.
- Берегись! - мрачно произнес старик. - Берегись, Элис Фребем! Ты должен остаться верен царице, которой предался телом и душой!
Но едва Элис взглянул еще раз на образ поразившей его, величественной женщины, как вдруг почувствовал, что кровь стынет в его жилах, а он сам превращается в холодный блестящий камень. Ужас сковал его душу, и, сделав неимоверное усилие, он очнулся от этого колдовского сна, хотя оставленное им впечатление еще долго волновало все его существо. "Что мудреного, - старался успокоить себя Элис, - что мне пригрезились такие странные вещи? Старый рудокоп так много рассказывал мне о чудесах подземного мира, что у меня совсем закружилась голова, и я пришел в возбужденное состояние. Мне кажется, что я сплю до сих пор. Но нет, нет! Это просто болезненное настроение. Скорее на воздух. Свежий морской ветерок исцелит меня сразу?"
Он встал и побежал в гавань, где уже возобновилось празднование генснинга. Но напрасно старался он примкнуть к общему веселью. Мысли путались в его голове; какое-то странное чувство, какие-то неизъяснимые желания, в которых он не мог сам дать себе отчета, наполняли все его существо. То мысль об умершей матери мелькала в его голове, то опять хотелось ему встретить милую девушку, с которой он так дружелюбно разговаривал накануне. То вдруг пугался он мысли, что вместо девушки выйдет из дверей гостиницы старый рудокоп, перед которым он, сам не зная почему, чувствовал какой-то инстинктивный страх. А между тем ему очень хотелось еще раз послушать замечательные рассказы старика о подземном мире.
Терзаемый тяжелыми мыслями, Элис задумчиво устремил глаза в море. Но и тут образы странного сна продолжали его преследовать. Ему казалось, что плывущие корабли исчезали в кристальной влаге, а темные, нависшие над горизонтом облака, сгущаясь все более и более, превращались опять в тяжелый, каменный свод. Он точно заснул снова, и опять чудилось ему, что он видит образ величавой женщины, и вновь, со страшной силой охватывал его поток прекрасных, неизъяснимых стремлений.
Требование товарищей, чтобы он присоединился к их процессии, прервало этот бред наяву. Но тут ему уже совершенно ясно послышался голос, говоривший:
- Что ты здесь делаешь? Вперед, вперед, в Фалунские рудники, твоя отчизна там! Там осуществится твой чудный сон! Вперед, в Фалун!
Три дня бродил Элис как помешанный по улицам Гетеборга, постоянно преследуемый видениями из своего сна и какими-то странными, незнакомыми голосами. На четвертый день он остановился в воротах, на дороге в Гефле. Высокий человек вышел из ворот и быстро пошел по дороге. Элису показалось, что это был старый рудокоп, и он, точно увлекаемый какой-то неодолимой силой, побежал ему вдогонку. Но напрасны были его усилия; рудокоп уходил все вперед. Элис знал, что та же дорога ведет в Фалун, и это обстоятельство действовало на него неожиданно успокоительным образом. Ему стало ясно, что в словах старика был голос судьбы, возвестившей ему его дальнейшее предназначение.
И действительно, Элис с удивлением заметил, что каждый раз, как он сомневался на счет того или другого поворота дороги, старик вдруг, точно каким-то волшебством, внезапно выходил то из оврага, то из-за куста, то из-за дикого камня и, направясь по той дороге, какой следовало идти, быстро исчезал, не оглянувшись ни разу.
Наконец, после нескольких дней тяжелого пути, Элис разглядел вдали два больших озера, и между ними густые облака белого дыма. Чем выше взбирался он на гору, по которой шла дорога, тем явственнее вырезывались на фоне дыма две высокие башни и множество черных, закопченных крыш. Исполинская фигура старика остановилась перед ним, указала ему рукой на облака дыма и исчезла за нависшей скалой.
- Это Фалун! - воскликнул Элис. - Фалун, цель моего странствия!
И он был прав; несколько догнавших его рудокопов подтвердили, что город, лежавший между двумя озерами, был действительно Фалун и что сам он взбирался теперь на Гуффрисберг, или гору, в которой был наружный выход Фалунских горных работ.
Элис Фребем весело шел вперед, но едва адская лощина рудника открылась перед его глазами, ему показалось, что кровь застыла в его жилах; так ужасен был вид этого мрачного, дикого разрушения.
Наружный выход Фалунских горных работ, простирающийся на тысячу двести футов длины, шестьсот ширины и сто восемьдесят глубины, хорошо известен. Черные скалы окружают его со всех сторон, сначала отвесно, а затем суживаются в глубине, как исполинская воронка. На боковых сторонах чернеют, то здесь, то там, мрачные зевы старых, оставленных шахт, с толстыми срубами, сделанными наподобие блиндажей из огромных, сложенных бревен. Ни одно деревцо, ни одна травка не растут на этой бесплодной, образовавшейся из обсыпавшихся камней почве. Одни черные массы скал, напоминающие причудливыми очертаниями фигуры странных животных и исполинских людей, высятся над этой ужасной бездной. Внизу, точно дикие развалины, громоздятся груды обвалившихся камней, шлаков, обожженной руды. Одуряющий серный дым постоянно несется из глубины, точно адская кухня, отравляя всякую растительность. Можно подумать, что Данте именно здесь спускался в ад, чтобы увидеть подземный мир, со всеми его безутешными ужасами.
Заглянув в эту бездну, Элис Фребем вспомнил давно слышанный им рассказ старого штурмана корабля, на котором он служил. Человеку этому чудилось в припадке горячки, что волны, внезапно расступаясь, открыли перед ним бездонную пропасть морского дна, на котором тысячи отвратительных чудовищ, клубясь и ползая среди груды раковин, кораллов и окаменелостей, рвали и терзали друг друга, пока не погибли в этой страшной борьбе все до последнего. По словам старика, сон этот означал близкую смерть, и, действительно, скоро он, в припадке безумия, бросился с палубы в море и исчез в волнах навсегда. При воспоминании об этом, Элису казалось, что дно Фалунской бездны очень похоже на высохшее дно моря, а черные скалы с голубоватым налетом обжигаемых руд выглядели, точно страшные полипы, простиравшие к нему свои жадные лапы. Несколько рудокопов, поднявшихся снизу, в черных рабочих платьях, с лицами, закопченными пороховым дымом, похожие на демонов, пробивающих себе дорогу к свету, довершали ужасное впечатление.
Элис не мог скрыть возбужденного в нем чувства страха и почувствовал даже, чего никогда не бывает с моряком, невольное головокружение, точно невидимые руки толкали его прямо в зияющую пропасть.
Закрыв глаза, бросился он бежать; только спустившись с Гуффрисберга, где опять засияло над ним светлое солнце, мог он оправиться от впечатления ужасного зрелища. Вздохнув свободно грудью, он воскликнул:
- О Боже! Что значат все опасности моря перед ужасом этих каменных масс! Пусть воет буря, пусть вздымаются страшные волны, - придет время, и ясное солнце снова засияет над головой моряка, заставив его скоро позабыть прошлую опасность; но здесь! Никогда луч света не проникнет в эту черную глубину, никогда сладкое дыхание весны не освежит грудь рудокопа. Нет! Не буду я товарищем черных, роющих землю червяков! Никогда не привыкнуть мне к их безотрадной жизни!
Элис решился переночевать в Фалуне и завтра же ранним утром отправиться обратным путем в Гетеборг.
Достигнув рыночной площади, он увидел там собравшуюся толпу народа.
Все сословие рудокопов, в полном составе, с лампами в рука