н был прекратить представления и уехать из города совсем. Многие из уважаемых жителей, во главе которых был хозяин гостиницы, сделали складчину и доставили старику возможность прилично жить, так что он мог совершенно отказаться от сцены и остаться в том гостеприимном месте навсегда. Но посудите, до какой степени странен и чуден нрав артиста! Не прошло и года, как старик внезапно исчез из города неизвестно куда, и только спустя довольно долгое время узнали, что он пристал опять к какой-то самой ничтожной, странствующей труппе, в которой стал опять влачить совершенно прежнее, несчастное существование.
- Не дурно было бы, - заметил Оттмар, - поместить этот анекдот в настольную справочную книгу для актеров или для тех, которые хотят посвятить себя сцене.
Киприан, сидевший до того молча, встал и, пройдясь несколько раз комнате, зашел за спущенную занавеску окна. Едва Оттмар сказал свое замечание, как вдруг поток холодного воздуха с шумом и свистом ворвался в комнату; свечи чуть не потухли, а письменный стол Теодора, казалось, весь ожил от множества закрутившихся на нем и разлетевшихся по всей комнате бумаг, даже струны фортепьяно издали жалобный протяжный звук.
- Эй!.. Эй!.. - закричал Теодор, видя, как все его литературные заметки и Бог знает что еще разлетелись по воле осеннего ветра. - Киприан! Что ты делаешь?
Все друзья разом бросились спасать свечи от ворвавшегося в комнату столба снежного вихря.
- Ваша правда, - сказал Киприан, запирая окно, - сегодняшняя погода не расположена допустить, чтобы кто-нибудь высунул нос посмотреть, что она делает.
- Скажи, пожалуйста, - перебил Сильвестр, схватив обеими руками совершенно расстроенного на вид Киприана и заставив его сесть на прежнее место, - скажи, пожалуйста, где ты блуждал во время нашего разговора? В каких отдаленных странах находился твой дух, потому что, безусловно, он был никак не с нами?
- Не так далеко, как ты думаешь, - отвечал Киприан, - но, конечно, дверь для моего странствия открыл мне ваш же разговор. Слушая ваши суждения о комедии, в особенности, слова Винцента об удовольствии, доставляемом нами ею, я невольно вспомнил, что и трагедия в последнее время имеет весьма талантливых представителей. Мысль эта навела меня на воспоминание об одном поэте, начавшем литературное поприще с несомненным задатком гениальности и вдруг внезапно погибшем в водовороте жизни, так что теперь забыто даже самое его имя.
- Значит, - заметил Оттмар, - ты проповедуешь совершенно противное принципу Лотара, который уверяет, что истинный талант никогда не сможет погибнуть?
- И Лотар прав, - ответил Киприан, - если он понимает под этими словами, что настоящее пламя гения не может быть погашено никакими бурями, принесшимися извне, и что никакие превратности судьбы не в силах ничего сделать против внутренней, божественной силы духа, которая, если и согнется под их напором, то согнется, как лук, затем, чтобы стрела полетела еще скорее. Но дело получает совсем иной оборот, если окажется, что гений уже в самом зародыше был подточен зловредным червяком, родившимся вместе с ним и испортившим его в минуту цветения, так что смерть свою нес он в себе самом и не нуждался ни в какой внешней буре для своей гибели.
- Значит, - воскликнул Лотар, - гению твоему недоставало главного условия трагического поэта, а именно - силы и свободы! Я, по крайней мере, убежден, что дух писателя должен быть безусловно чужд всякой зловредной примеси или психической слабости, которая, говоря хоть бы твоими же словами, развивает вместе с ними погибельный для него яд. Как пример подобной крепости и здоровья духа я приведу хотя бы нашего старца - поэта Гете. Только обладая такой неослабной силой и сердечной чистотой, можно создавать характеры вроде Геца Берлихингена или Эгмонта. Если Шиллер не обладал подобной же героической мощью, то у него она заменялась той лучезарной чистотой, которой проникнуты характеры созданных им лиц, чистотой, пленяющей нас в высшей степени и обличающей в их творце не меньшую силу гениальности. Для доказательства стоит вспомнить разбойника Моора, которого Людвиг Тик справедливо называет титаническим созданием молодого, смелого воображения. Но мы, однако, отдалились от того, что сказал Киприан, а мне хотелось бы, чтобы он подробнее развил эту тему, хотя мне и кажется, я предвижу, что он будет говорить.
- Думаю, - откликнулся Киприан, - что я сегодня уже во второй раз удивлю вас внезапным оборотом, который вношу в наш разговор, что, впрочем, происходит от того, что вы не знаете, какие мысли меня занимают. Во-первых, я громогласно провозглашаю, что, по-моему, со времен Шекспира не было на сцене такого дивного, поражающего актера, как тот старик, о котором вы рассказали, а затем, чтобы вы не оставались ни одной минуты в сомнении насчет моих взглядов, я прибавлю, что в новейшие времена также не было поэта, который бы выказал такую силу творчества в трагедиях, как автор "Сыновей Фалеса".
Друзья изумленно переглянулись. Перебрав в коротких словах все произведения и характеры Захарии Вернера, они пришли к единогласному заключению, что в этой смеси истинно хорошего и несомненно трагического с самым обыденным и даже нелепым недоставало именно того верного взгляда и той ясности внутреннего духа, которые Лотар считал необходимыми свойствами всякого трагического поэта.
Только один Теодор слушал, лукаво улыбаясь, суждения друзей, выражая этой улыбкой, что он был другого мнения, и наконец сказал:
- Постойте, дорогие Серапионовы братья! Не будьте так поспешны в заключениях! Я знаю (и могу это знать один из всех вас), что Киприан говорит о произведении, неоконченном нашим поэтом и потому оставшимся неизвестным публике, хотя, если судить по некоторым главным сценам, которые он читал в кружке друзей, действительно, трудно себе представить что-либо более высокое не только из написанного им, но и вообще из всех современных произведений этого рода.
- Именно так! - подтвердил Киприан. - Я говорю ни более ни менее, как о второй части "Креста на восточном море", где выведена гигантская суровая личность древнего короля Пруссии Вайдевутиса. Я не берусь даже верно изобразить вам словами все величие этого характера, который, кажется, поднят автором с помощью какого-то колдовства из глубочайших пучин подземного мира! Довольно будет, если я намечу вам хотя бы общие черты, с помощью которых автор вызвал к жизни преследовавшие его образы. Вы знаете, что, по преданию, первоначальные основы цивилизации были положены среди древних обитателей Пруссии королем Вайдевутисом. Он ввел право собственности, разграничил поля, старался развить земледелие и даже создал религию, изваяв собственными руками трех идолов, которые были поставлены под древним дубом, где им приносились жертвы. Но тут, как бывает всегда с теми, которые вообразят себя богами подвластных им народов, Вайдевутис навлекает на себя сам мщение судьбы. Изваянные им идолы, с помощью которых он хотел запугать народ и согнуть его под свою волю, внезапно оживают и восстают против него. Силой, вызвавшей их к жизни, был Прометеев огонь, украденный им из глубины ада. Дело рук самого Вайдевутиса, эти бездушные истуканы обращают оружие против него же, и таким образом возникает титаническая борьба начала божественного и человеческого. Я не знаю, удалось ли мне в моих коротких словах выразить вам колоссальную идею автора, и потому приглашаю вас самих, достойных Серапионовых братьев, бросить взгляд в эту бездну, куда смело спускается поэт, причем, я уверен, вы почувствуете те же ужас и страх, которые я сам ощущаю каждый раз, когда подумаю о Вайдевутисе.
- Действительно - перебил Теодор, - Киприан даже побледнел, говоря об этом, что доказывает, до какой степени поэт поразил его своею дивной картиной, из которой он наметил нам только главные очерки. Что до моего мнения относительно легенды о Вайдевутисе, то и я согласен в том, что трудно с большей силой и оригинальностью изобразить личность восставшего демона! Картина борьбы поразительна, и тем ярче выступает в конце заключительное торжество христианства. Старый король представлялся мне в некоторых чертах, говоря словами Данта, совершенно как imperador del doloroso regno*, скитающийся по земле. Катастрофу его погибели и торжества христианства, составляющих великолепный заключительный аккорд всего произведения, местом действия которого, сколько можно судить по плану второй части, должен был быть иной мир, - я никак не могу себе вообразить представленными в драматической форме. Но как прекрасно понял я возможность заключения, превосходящего все своим величием, когда прочел "Великого Мага" Кальдерона. Впрочем, похоже, поэт и сам не решил, каким образом следовало заключить свое произведение. По крайней мере, я не слыхал об этом ничего.
______________
* Властелин царства скорби (итал.).
- Что до меня, - возразил Винцент, - то я нахожу, что автор очутился в том же положении, в каком был король Вайдевутис относительно своих деревянных идолов. Его переросло и осилило собственное создание, так что он, отчаявшись в своих силах, поневоле впал в то болезненное настроение, при котором невозможно произвести чего-либо истинно ясного или хорошего. Во всяком случае, если даже Киприан прав, говоря, что у автора была готова канва для изображения превосходного дьявола, то я все-таки не могу себе представить, каким бы образом он выразил его отношения с людьми в верной драматической форме, не заставляя зрителей или читателей насиловать свое воображение? А он должен непременно быть представлен могучим и величавым героем.
- И таким был задуман действительно, - сказал Киприан, - хотя для убеждения тебя в этом, мне следовало бы знать наизусть все сцены трагедии в том виде, как их читал нам автор. Никак не могу я забыть одного момента, который остался у меня особенно в памяти. Король Вайдевутис знал, что ни один из его сыновей не мог наследовать короны, и потому взял к себе мальчика-приемыша - помнится, лет двенадцати от роду - с тем, чтобы воспитать в нем будущего наследника. Раз ночью лежали они оба, и Вайдевутис и мальчик, возле огня, причем король старался своими рассказами поселить в душе мальчика идею о величии повелителя народа. Эта речь Вайдевутиса показалась мне в особенности образцом силы и законченности. Мальчик внимательно слушал, держа в руках молодого волчонка, пойманного им самим и бывшего постоянно товарищем его детских игр. Король, развивая свою мысль, спросил, наконец, согласился ли бы он, если желает достичь такой власти, пожертвовать своим любимцем. Мальчик пристально на него посмотрел, схватил волчонка и бросил его мгновенно в огонь.
Теодор, видя, что Винцент готов был расхохотаться, а Лотар с видимым нетерпением искал случая прервать речь, воскликнул:
- Я знаю, что вы оба хотите сказать, и слышу вперед строгий ваш приговор писателю! Скажу вам на это, что несколько дней тому назад я сам держался того же мнения и притом не столько по убеждению, сколько по чувству горести, думая, что автор уклонился в своем пути на дорогу, которая должна была разъединить нас навсегда, уничтожив всякую возможность сблизиться в будущем. Свет совершенно прав, если строго осуждает успевшего прославиться писателя, когда видит, что талант его потерял свое прежнее достоинство. Подозрение во лжи и лицемерии является в таком случае совершенно законно, и потому долой маску, скрывавшую постыдное самолюбие и эгоизм! Но не забудьте, что для справедливого приговора в таком случае маска должна быть действительно сорвана, а мы должны убедиться в присутствии подозреваемого духа лжи собственными глазами! Что до меня, то объявляю вам прямо, что я обезоружен! Обезоружен разбираемым нами писателем окончательно после того, как прочел предисловие к его духовной пьесе "Мать Маккавеев", в которой он умел понятным только для немногих, близких к нему в счастливое время друзей, выразить трогательное признание в своей слабости и плач о том, что потерял навсегда. Он, я думаю, сам того не подозревая, высказал это признание и едва ли мог сам предвидеть впечатление, которое произвел на любящих его друзей своими словами! При чтении этого замечательного предисловия мне казалось, что я вижу какие-то светлые лучи, пронизывающие туманное море облаков, и лучи эти были мысли ясного, спокойного духа, хотя и закрытого на время, но все-таки заставлявшего догадываться о его существовании. Поэт явился мне в это мгновение точно дорогой человек, обретший минутное сознание помраченного рассудка, но употребивший даже это светлое мгновение только затем, чтобы попытаться доказать натянутыми софизмами, будто его заблуждение совершенно верно, хотя для меня все это доказывало только ограниченность заключенного в земные оковы духа. В предисловии идет речь именно о второй части "Креста на восточном море", и я... полно корчить гримасы, Лотар, сиди смирно на стуле, Оттмар, и ты, Винцент, перестань барабанить пальцами русский гренадерский марш! - я полагаю, что автор "Сыновей Фалеса" заслуживает некоторого внимания, когда речь о нем зашла в нашем кругу, и я, признаюсь вам, чувствую, что в сердце моем еще не успело перекипеть возбужденное в нем волнение.
- Так-так! - воскликнул с комическим жаром Винцент, вскочив со стула. - Где кипит, там и шипит. Языческие жрецы, выведенные в "Кресте на восточном море", выкидывают шутки получше! Ты можешь бранить меня, презирать, проклинать, любезный Серапионов брат Теодор, а я все-таки должен прервать твою патетическую речь, рассказав маленький анекдотец для того, чтобы хоть немножко озарить лучом улыбки наши вытянувшиеся физиономии. Поэт, о котором ты говоришь, пригласил раз к себе несколько друзей для того, чтобы прочесть им "Крест на восточном море" в рукописи. Приглашение это крайне заинтересовало всех, знавших пьесу только по небольшим отрывкам. Как обыкновенно бывает в подобных случаях, автор торжественно воссел посередине комнаты за небольшим столом с двумя свечами в высоких подсвечниках, вытащил из кармана рукопись, положив перед собой табакерку и огромный пестрый носовой платок, напоминающий цветом материю, употребляемую на исподние юбки и тому подобные части туалета... Кругом мертвая тишина!.. Никто не смеет вздохнуть!.. Автор настроил физиономию на приличный предполагаемому чтению лад и затем начал чтение. Вы, конечно, помните, что в первой сцене изображено, как древние пруссы, собравшись на добычу янтаря, призывают благословение покровительствующего этому промыслу божества. Потому первые слова автора были: "Банкпутис!.. Банкпутис!.. Банкпутис!" Тут последовала маленькая остановка. Вдруг один из слушателей поднялся со стула и, обратясь к чтецу, произнес самым скромным голосом: "Любезный друг! Неоцененный автор! Если ты написал всю твою поэму на этом, неведомом нам языке, то ведь мы не поймем из твоего чтения ни слова! А потому, не будешь ли ты так добр, прочесть нам лучше перевод?"
Друзья рассмеялись, кроме Киприана и Теодора, сохранивших строгое молчание. Прежде чем последний хотел возразить, Оттмар воскликнул:
- Нет! Постой! Я не могу удержаться, чтобы не рассказать еще одного комического столкновения, происшедшего по тому же поводу между двумя замечательными, хотя и совершенно различными по воззрению на искусство писателями. Идея "Креста на восточном море", без сомнения, пришла в голову автора очень задолго до появления самой пьесы, но, сколько мне известно, он стал писать ее по настоятельному требованию Иффланда, желавшего получить трагедию для берлинской сцены. "Сыновья Фалеса" обратили в то время на себя общее внимание публики, вследствие чего директор вполне доверился силам молодого, только что возникавшего таланта, полагая, что он уже приобрел достаточно опытности, чтобы написать что угодно. Представьте же теперь Иффланда с рукописью оконченного, наконец, "Креста на восточном море"! Представьте, говорю я, того самого Иффланда, который таил в душе глубокое отвращение к трагедиям Шиллера, завоевывавшим, несмотря на это, с каждым днем все более и более успеха! Иффланда, бывшего уже раз осмеянным и потому боявшегося высказать свое заветное убеждение, что исторические трагедии с большим числом лиц - сущая гибель для сцены и что если он их и ставил с большими издержками и трудом, то утешался при этом словами: dixi et salvavi!* Наконец, представьте, повторяю, Иффланда, который бы охотно обул своих тайных советников и секретарей в трагические, выкроенные по-своему котурны, - представьте его читающим "Крест на восточном море" с мыслью, что эта трагедия написана специально для постановки на берлинской сцене и что он сам должен будет играть в ней духа убитого языческими жрецами епископа Адальберта, являющегося несколько раз в пьесе с цитрой в руках и произносящего какие-то непонятные, мистические речи, причем над головой его появляется и опять исчезает светлое сиянье каждый раз, как он произносит имя Христа!..
______________
* Сказал и спас... (лат.).
"Крест на восточном море" вообще до такой степени романтическое произведение и так часто доходит в подробностях до безвкусия, что при постановке его на сцену встретились бы почти такие же непреодолимые затруднения, как при гигантских произведениях Шекспира; но, однако, отказать автору безусловно, признав труд его нелепым, как это бесцеремонно объявляли diis minorum gentium*, не решились. Надо было похвалить, превознести до небес и затем объявить с горьким сожалением, что театральные подмостки не в состоянии были выдержать величия идеи. Письмо, которое написал по этому случаю автору Иффланд, редактированное по форме известного итальянского оборота речи "ben parlato, ma"**, останется навсегда образцовым произведением театральной дипломатии. Директор мотивировал отказ в постановке не внутренней слабостью произведения, а учтиво сослался на несостоятельность машиниста, не умевшего с помощью своих машин устроить сияние над головой епископа и т.д., в том же роде. Я кончил и предоставляю Теодору оправдывать своего друга как ему будет угодно.
______________
* "Боги младших родов", второстепенные боги (лат.).
** Хорошо сказано, но (итал.).
- Оправдывать! - воскликнул Теодор. - Это было бы с моей стороны слишком глупо и неуместно. Вместо ответа я подниму вопрос об одном замечательном психологическом явлении, которое - я пользуюсь сравнением Киприана - иногда, подобно вредному червяку, подтачивает прекрасный цветок в самом его зародыше. Рассказывают, что склонность матери к простой истеричности часто перерождается у ребенка в необыкновенную впечатлительность нервов и эксцентричность, и кажется, это подтверждается хорошо характером одного из здесь присутствующих. Потому можно ли представить, чтобы не отозвалось на сыне, если мать подвержена уже настоящей idee fixe?* При этом заметьте, что я здесь подразумеваю не какую-нибудь глупую idee fixe, часто являющуюся в женщинах вследствие расслабления нервной системы. Нет! Я говорю о том общем, ненормальном состоянии духа, когда он перерождается совершенно под огнем расстроенной фантазии и заболевает той страшной болезнью, при которой ему чудится, что он прозревает иное бытие и считает его присущим себе в этом мире. Женщина в этом состоянии может иной раз показаться скорее пророчицей, чем безумной, и у нее среди болезненных судорог часто вырываются такие слова и поступки, что можно подумать, что она состоит в действительной связи с существами высшего рода. Представьте теперь, что idee fixe подобной больной женщины заставляет ее веровать в то, будто она родила святого пророка. Эту мысль начинает она вселять с самого раннего детства в своего ребенка, родившегося хотя и с умом, но в то же время с живой, восприимчивой фантазией. Родственники и учителя осторожно стараются его убедить, что бедная его мать страдает расстройством умственных способностей, и он сам готов чувствовать иной раз нелепость проповедуемых ею идей, тем более, что видал примеры подобной болезни у умалишенных. Однако слова матери с раннего детства глубоко запали ему в душу, и он в них думал видеть откровение иного бытия. Они успели уже возбудить в нем веру, упорно сопротивляющуюся голосу рассудка. Вера эта находит свое подкрепление в словах той же матери, которая неоднократно говорила ему, что избранники неба должны приготовить себя к перенесению насмешек, бед и презрения, и его молодой ум даже ласкал себя мыслью быть этим мучеником, помня, как много приходилось ему переносить в школе от товарищей, осмеивавших его стремления. Чего мудреного, если мало-помалу юноша придет к окончательному убеждению, что предполагаемое всеми безумие его матери в сущности есть только метафорическая форма, в которой выразилось действительно посетившее ее откровение о том, что ему суждено быть высшим существом! - святым! - пророком! Можно ли сыскать для возбужденного воображения более сильный импульс, который бы заставил его безусловно броситься в мистические бредни? Предположите далее, что юноша этот, будучи необыкновенно впечатлителен как духовно, так и физически, начинает с возрастом чувствовать неодолимое влечение к греху и его наслаждениям! Я не стану здесь вдаваться в разбор той дурной стороны человеческой природы, из которой могло вырасти в сердце юноши это стремление, предположив просто, что он обязан им своей горячей крови, представляющей слишком хорошую почву для такого рода соблазнов. Вообразите же, какие муки должен он испытать от того противоречия, которое непременно возникнет в его душе. Борьба неба и ада, скрытая, но кипящая в его сердце, непременно выразится дикими и несообразными поступками, на какие только может быть способна человеческая натура. Что если его пылкое воображение - плод безумия матери, - доводившее мальчика в детстве до эксцентрической мысли о святости, встретясь в зрелом возрасте с напором страстей, вздумает примириться с этим врагом, создав для утешения себя настоящий религиозный культ, которым бы оправдывалась в глазах юноши эта сделка с собственной совестью? Что если в ушах его раздастся победный голос мрачно живущего в его сердце духа, который скажет так: "Ослеплен был ты до сих пор, полагая, что в душе твоей существовала двойственность стремлений. Смотри! покрывало сорвано и ты можешь убедиться, что в грехе не только нет ничего дурного, но что он, напротив, средство, с помощью которого небо призывает к себе своих избранных! С той самой минуты, как ты перестанешь противиться натиску греховных сил, действующих по воле верховной власти, отвергающей ослепленных, адский огонь превратится в священное сияние над твоей головой!" Вот какая ужасная гипермистика может дать утешение несчастному слепцу, разбив, разумеется, окончательно его душу и тело, так как наука справедливо признает неизлечимо безумными тех, которые довольны своим состоянием и видят в нем высшее блаженство.
______________
* Идея фикс (франц.).
- О! - воскликнул Сильвестр. - Прошу тебя, Теодор! Довольно! Довольно! Ты сам не хотел заглядывать в ужасную пропасть, куда могут завести подобные мысли, а между тем, мне кажется, ты ведешь всех нас по узкой тропинке, с безднами, зияющими по обеим сторонам! Твои последние слова напоминают мне ужасную мистику патера Молиноса и отвратительное учение квиетизма. Признаюсь, я содрогнулся невольно, когда прочел основной догмат этой школы: il ne faut avoir nul egard aux tentations ni leur aucune resistance. Si la nature se meut, il faut la laisser agir; ce n'est que la nature!* Такая доктрина может завести...
______________
* Не нужно ни идти навстречу искушению, ни противостоять ему, но если природа взыскует, надо дать ей волю действовать, на то она и природа (франц.).
- Очень далеко, - прервал своего друга Лотар. - А именно в область зловещих снов и предчувствий и даже, пожалуй, в бесконечный разговор о сумасшествии. Тема эта уже изгнана из общества Серапионовых братьев, а мы, вместо того чтобы любоваться светлыми кристальными струями моря поэзии и плещущимися в нем золотыми рыбками, все более и более погружаемся в мутное болото! Потому, пожалуйста, прекратите речь о всем, что может довести до религиозного безумия.
Оттмар и Винцент от души согласились с этим мнением, прибавив, что Теодор поступил совершенно против принципа Серапионова общества, заведя разговор о совершенно постороннем предмете и дав чересчур овладеть собой минутному увлечению, чем только заставляет их терять время, предназначенное для чтения.
Киприан один вступился за Теодора, заметив, что высказанные им мысли, несмотря на их - с чем он согласился сам - неприветливый характер, все-таки способны были возбудить внимание даже в людях совершенно незнакомых с личностью, о которой шел вопрос.
Оттмар возразил, что если бы он прочел все, что высказал Теодор, в какой-нибудь книге, то чтение это навеяло бы на него порядочный страх. "Sapienti sat!"* - ответил на это Киприан.
______________
* Для понимающего достаточно (лат.).
Теодор между тем вышел в соседнюю комнату и скоро возвратился с картиной, завешанной полотном, которую он поставил на стол, осветив ее двумя свечами. Общее внимание было крайне возбуждено этими приготовлениями, и когда Теодор вдруг сдернул полотно, все невольно воскликнули от изумления.
Оказалось, что картина была поясной в натуральную величину портрет автора "Сыновей Фалеса", похожий как две капли воды.
- Возможно ли! - воскликнул одушевленным голосом Оттмар. - Да, да! Из-под этих густых нависших бровей, так, кажется, и сверкает тот зловещий огонь мистицизма, под гнетом которого погиб несчастный поэт. Но зато какое добродушие сквозит во всех прочих чертах лица! Как хороша эта ироническая улыбка неподдельного юмора, играющая на губах и едва сдерживаемая тем, что подбородок опирается на руку. Да! Такого мистика нельзя не полюбить! И чем пристальней я на него смотрю, тем более нахожу в нем человечности!
- Разве мы думаем иначе? - воскликнули Лотар и Винцент, причем последний, серьезно вглядясь в картину, прибавил: - Мне кажется, эти глаза делаются все светлее и светлее по мере того, как на них смотришь! Оттмар прав, сказав, что в нем много человечности. Homo factus est!* Смотрите, он точно хочет улыбнуться и сказать нам слово, полное радости или остроумия! Не пугайся нас, честный Захария! Мы любим тебя, замкнутый в себе юморист! Послушайте, дорогие Серапионовы братья, я предлагаю со стаканами в руках объявить его принятым в почетные члены Серапионова клуба! Надеюсь, поэт не рассердится, что я сделал пуншевое возлияние перед его портретом и даже облил, по этому случаю, мои новые парижские сапоги.
______________
* Сотворенный человек (лат.).
Друзья схватили стаканы для того, чтобы исполнить то, что предлагал Винцент.
- Постойте, - воскликнул Теодор, - постойте! Я требую слова! Во-первых, прошу вас отнюдь не прилагать изложенного мной, может быть, в слишком ярких красках, психологического анализа исключительно к нашему поэту, а лучше подумать, как опасно бывает иной раз опрометчиво судить о поступках человека, не зная вызывающих их душевных причин, и как несправедливо преследовать ребячьей насмешкой и презрением того, кто не мог противостоять злобной, гнетущей власти, которой мы сами подчинились бы, может быть, еще скорее! Решится ли кто-нибудь бросить камнем в безоружного, чья сила вытекла вместе с сердечной кровью из раны, которую он имел несчастье нанести себе сам? Если вы чувствуете это, то цель моя достигнута. Даже вы, Лотар, Оттмар и Винцент, несмотря на строгость ваших прежних приговоров, стали судить совершенно иначе, едва увидели моего поэта лицом к лицу. Черты его говорят правду! Еще в то счастливое время, когда я был к нему ближе, всегда признавал я его милейшим и симпатичнейшим человеком из всех, каких только знал. Даже самые причуды его и оригинальные выходки, которые он умел перемешивать с тончайшей иронией и никогда не скрывал, способствовали тому, что личность его как-то особенно выдавалась во всяком обществе и при всякой обстановке, пленяя и привлекая всех! Прибавьте к этому неподдельный юмор, заставлявший вспоминать лучших, отличившихся в этом роде писателей! Можно ли себе представить, что все это скрылось навсегда, отравленное ядовитым дыханием безумия в пору своего самого роскошного цветения? Я лучше хочу верить, что если бы картина эта могла внезапно ожить и поэт вдруг явился среди нас, то ум и жизнь по-прежнему засверкали бы в его разговоре. От души желаю, чтобы слова мои оказались рассветом вновь пришедшего прекрасного дня! Дай Бог, чтобы возвратившиеся силы души дали возможность поэту создать что-либо новое, достойное его прежних произведений, хотя бы это случилось на вечерней заре его жизни. Вот надежда, за исполнение которой предлагаю я моим достойным Серапионовым братьям провозгласить задушевный тост!
Друзья наполнили стаканы и выпили, встав полукругом около портрета.
- И при этом, - заметил Винцент, - прибавим, что нам решительно все равно, кем бы поэт ни был: тайным ли советником, аббатом, придворным, кардиналом, самим папой, или епископом in partibus infidelium!*
______________
* "В странах неверных" (лат.).
Винцент по своему обыкновению не мог удержаться, чтобы не прицепить забавной погремушки к самому серьезному выводу. Друзья, однако, чувствовали себя слишком глубоко растроганными, чтобы обращать внимание на его шутки, и потому молча уселись вокруг стола, между тем как Теодор унес портрет обратно.
- Я хотел, - сказал Сильвестр, - прочесть вам сегодня рассказ написанный мною по поводу одного случая или, лучше сказать, воспоминания; но, кажется, становится уже так поздно, что время кончить наш сегодняшний Серапионов вечер.
- То же самое должен я сказать, - прервал Винцент, - и об обещанной мною давно сказке, которую я ношу, как дорогого новорожденного ребенка, в боковом кармане моего фрака, этом обыкновенном убежище всех литературных произведений. Детищу моему, надо вам сказать, молоко матери пошло очень впрок, и оно выросло до таких размеров, что, дай я ему волю, его писк и кваканье продолжались бы, пожалуй, до рассвета. А потому - лучше отложить мое чтение до следующего собрания. Я заметил, что сегодня нам опасно пускаться в разговоры, а то, едва мы успеем разинуть рты, между нами тут как тут вотрется или какой-нибудь языческий король, или патер Молинос, или, наконец, сам дьявол и наплетет такую дичь, что выгнать его нет возможности даже при помощи смеха. Потому я полагаю, что если кто-нибудь явился сегодня с небольшой, но забавной рукописью, а главное, которую можно сшить двухвершковой ниткой, то открывай ее смело и читай!
- Если, - сказал Киприан, - вы требуете чего-нибудь очень короткого и что бы могло служить не более как интермедией, то я намерен прочесть вам небольшой рассказ, написанный мною уже довольно давно, в эпоху, когда я переживал очень тяжелые дни. Тетрадка эта была совершенно забыта мной в письменном столе и попала мне на глаза всего несколько дней тому назад, пробудив в душе моей самые сладкие воспоминания. При этом мне кажется, что повод, по которому безделка эта была написана, гораздо интереснее самого сочинения, а потому, кончив читать, я скажу вам несколько слов и о нем.
Киприан прочел:
Едва при Ансельмусе заходила речь о последней осаде Дрездена, он делался бледнее обыкновенного, складывал руки на груди, беспокойно озирался глазами по сторонам и начинал бормотать себе под нос:
- О Господи! Если бы только я захотел вовремя надеть сапоги да убежать, несмотря на горящие фашины и лопавшиеся гранаты, в Нейштадт, то уж наверняка бы встретил не одного и не двух из очень значительных людей, которые, высунувшись из кареты, пригласили бы меня сесть с ними! Но я остался в проклятых подземных норах, среди валов, парапетов и шанцев, осужденный на всевозможные бедствия и лишения! Доходило до того, что, перелистывая на голодный желудок лексикон и наткнувшись на слово "есть", - я сам себя спрашивал с удивлением: "Есть? Что это значит?" Многие, очень тучные в прежнее время люди похудели до того, что могли запахнуть собственную свою кожу на груди, точно полы жилета!.. Что если бы еще не было с нами архивариуса Линдгольма?.. Попович просто хотел меня убить! Спасибо дельфину, который окропил меня живительным бальзамом из своих ноздрей! А Агафья?
При этом имени Ансельмус пробовал даже два или три раза подпрыгнуть на своем стуле. Напрасен был труд расспрашивать, что он хотел выразить этими загадочными речами и гримасами. Он обыкновенно отвечал:
- Могу ли я рассказать приключения Поповича и Агафьи так, чтобы меня не сочли за сумасшедшего?
Присутствовавшие обыкновенно двусмысленно посмеивались на эти слова, точно говоря:
- Голубчик! Да это всем известно и без того!
Как-то, в один мрачный октябрьский день, Ансельмус, считавшийся отсутствующим, внезапно явился к одному из своих приятелей. Он, казалось, был чем-то очень доволен, улыбался более обыкновенного, и даже в речах его не было заметно обычного оттенка грубоватого юмора, точно все его нравственное существо было под влиянием какого-то умиротворяющего духа. На дворе смеркалось, и приятель хотел зажечь свечи, но Ансельмус удержал его за руки словами:
- Если ты хочешь доставить мне удовольствие, то, пожалуйста, не зажигай огня! Пусть нам светит твоя лампа, что горит там, в кабинете. Мы можем и так делать все что угодно: пить чай, курить; но только будь осторожен, чтобы не разбить чашки или не поджечь фитилем моего сюртука. Меня не огорчило бы ни то, ни другое, но могло бы расстроить мои мечты, которые завлекли меня сегодня в волшебный сад, в котором я гуляю до сих пор! Я сажусь на твой диван!
Помолчав затем несколько минут, он продолжал:
- Завтра утром, в восемь часов, исполнится ровно два года, как граф Лобау вышел из Дрездена с двенадцатью тысячами войска и двадцатью четырьмя пушками с тем, чтобы пробиться к Мейсенским высотам.
- Ну, - возразил на это его приятель, - я, признаюсь, ожидал, что ты поведаешь мне что-нибудь более интересное о твоей прогулке в волшебном саду! Какое мне дело до графа Лобау и до его вылазки? Да и как ты мог запомнить, что у него было двенадцать тысяч человек и двадцать четыре пушки? С которых пор стал ты заниматься военными вопросами?
- Неужели, - возразил Ансельмус, - роковое, пережитое нами время стало для тебя столь чуждым, что ты даже не знаешь, сколько мы тогда перенесли и испытали? Правило: noli turbare* - не могло нас спасти, да мы и не думали о собственном спасении! Напротив, в груди каждого из нас горело оскорбленное сердце, и мы непривычной рукой хватались за оружие - не для защиты! - нет! - для мести! Для мести за вытерпленный позор! Я еще теперь чувствую влияние той неодолимой власти, которая заставила меня бросить искусства, науки и кинуться в кровавую борьбу! И точно, возможно ли было остаться за письменным столом? Я как сумасшедший бегал по улицам, провожал передвигавшиеся войска только за тем, чтобы поймать на лету какие-нибудь правдивые известия о том, что происходило, зная хорошо, как лживы и глупы были печатавшиеся официальные бюллетени. Когда, наконец, разыгралась известная Битва народов; когда кругом раздались ликующие голоса освобожденных, а мы должны были все еще оставаться в цепях, - я думал, что у меня разорвется грудь от отчаяния! Мне казалось, что я должен освободить себя и всех прочих пленных каким бы то ни было средством! Зная твое мнение обо мне, я думаю, ты не поверишь и сочтешь безумством, если я тебе признаюсь, что у меня в самом деле мелькала сумасшедшая мысль поджечь один из фортов, которые все были минированы неприятелем, и взлететь на воздух!
______________
* Не спутай... моих кругов (лат.). [от noli turbare circulos meos].
Приятель, естественно, улыбнулся, услыша признание в таком диком героизме со стороны миролюбивого Ансельмуса, но он, сидя в потемках, к счастью, этого не заметил и, помолчав несколько минут, продолжал:
- Вы говорили не раз сами, что я родился под странной звездой, влияние которой заставляет меня иной раз видеть и делать невероятные вещи, и хотя я чувствую, что сила эта выходит изнутри меня, но, тем не менее, она имеет мистическое отражение и во внешнем мире. Именно подобное состояние овладело мной два года тому назад в Дрездене. Целый день прошел тогда в мрачной, зловещей тишине. За стенами не было слышно ни одного выстрела. Поздно вечером, часов около десяти, зашел я в одну кофейную на Альтмаркте, где в отдаленной задней комнатке, куда не смел заглянуть ни один из проклятых наших врагов, собирались единомышленники и друзья потолковать о надежде на избавление. Там, вопреки лживым бюллетеням, получали мы верные известия о битвах под Кульмом, Кацбахом и других, и там же известный Р. сообщил нам новость о Лейпцигском сражении, которую он, Бог знает каким путем, получил через два дня после его исхода. Дорога моя в кофейную проходила обычно мимо Брюльского дворца, где жил маршал, и в тот день меня поразили свет во всех окнах и глухой шум, раздававшийся во дворе. Едва успел я сообщить это известие друзьям, прибавив предположение, что неприятель, вероятно, что-нибудь затевает, как вдруг Р., запыхавшись, вбежал в комнату.
- Новости! Новости! - крикнул он. - Сейчас был у маршала военный совет, на котором решено, что генерал Мутон (граф Лобау) сделает попытку пробиться к Мейсену с двенадцатью тысячами войска и двадцатью четырьмя пушками. Завтра утром они отправляются.
Много было говорено за и против, но наконец почти все согласились с мнением Р., что движение это не укроется от зоркого глаза наших союзников и, по всей вероятности, кончится капитуляцией маршала, чем положится конец и нашим страданиям. "Каким, однако, способом мог Р. узнать решение военного совета?" - думалось мне невольно.
Поздно ночью возвращался я один домой. Скоро услышал я среди мертвой тишины на улицах глухой шум. Оказалось, что это были ряды повозок и закрытых ящиков, осторожно направлявшихся к мосту через Эльбу. "Значит Р. таки был прав", - подумалось мне невольно. Я дошел вместе с обозом до середины моста, где взорванная арка была на скорую руку починена с помощью деревянных подмостков. С обеих сторон высились укрепления из палисадов и земляных валов. Я прислонился к перилам, чтобы остаться незамеченным. Вдруг показалось мне, что один из ближних палисадов внезапно стал двигаться, забормотав какие-то странные, непонятные слова. Темнота туманной ночи не позволяла различить ясно, что это было за явление, но едва артиллерия проехала и прежняя тишина воцарилась на мосту, как я уже совершенно явственно услышал, почти рядом со мной, чей-то тяжелый вздох, а вместе с тем огромное деревянное бревно на мосту стало потихоньку подниматься. Ужас овладел всеми моими членами, и я, недвижим, прижался к перилам, чтобы не упасть. Поднявшийся ночной ветерок разогнал в эту минуту туман, и полный месяц облил окрестность лучами; я, вглядевшись, увидел перед собой фигуру высокого старика с белыми волосами и большой бородой. На плечи его был наброшен плащ, ложившийся множеством складок, а в руке держал он длинную палку, простирая ее вместе с обнаженной рукой над шумящим потоком. Слышанные мной слова и вздохи принадлежали явно ему.
Вдруг раздался звук оружия и шум приближающихся шагов. Это был французский батальон, переходивший в глубоком молчании мост. Старик вдруг спустился и, изменив совершенно голос, стал униженно просить у проходивших милостыни, протянув свою старую шляпу. Какой-то офицер сказал со смехом:
- Voila St. Pierre, qui veut pecher!*
______________
* Вот св. Петр, который ловит рыбу (франц.).
Следовавший за ним остановился, серьезно взглянул на старика и прибавил, бросив ему монету:
- Et bien, moi, pecheur, je lui aiderai a pecher!*
______________
* Отлично, мой рыбак, удачной тебе ловли (франц.).
Многие офицеры и солдаты, выходя из рядов, бросали старику деньги, тяжело вздыхая, точно в ожидании какого-нибудь несчастья, он же в ответ кивал головой и тихо стонал. Вдруг один офицер (я узнал генерала Мутона) быстро подскакал верхом на лошади, причем его вспененный скакун чуть было не затоптал нищего. Мутон спросил сурово и отрывисто, обратясь к старику и поправив на голове шляпу:
- Qui est cet homme?*
______________
* Кто этот человек? (франц.).
Верховая свита, следовавшая за ним, промолчала, но один старый сапер, шедшей не в строю, с топором на плече, ответил тихо:
- C'est un pauvre maniaque bien connu ici. On l'appelle St. Pierre pecheur.*
______________
* Это один бедный сумасшедший, хорошо известный тут. Его называют св. Петром-рыболовом (франц.).
Затем полк перешел мост и скрылся из виду, но не с тем весельем и шутками, как мы привыкли видеть прежде, а, напротив, безмолвно и с каким-то мрачным неудовольствием. Едва звуки последних шагов и шум оружия смолкли в ночной тишине, старик медленно выпрямился и, простерев по-прежнему руку, принял самую величественную позу, точно хотел сказать повелительное слово шумевшим перед ним волнам. Река, вздуваемая ветром, становилась все грознее и грознее.
Шум валов, казалось, поднимался откуда-то из бездонной глубины. Вдруг среди их шума, показалось мне, раздался глухой голос, произнесший по-русски: "Михаил Попович! Михаил Попович! Видишь ли ты огонь?" Старик что-то забормотал себе под нос, по-видимому молитву, и затем вдруг громко воскликнул: "Агафья!" Лицо его осветилось красноватым отблеском, выходившим, казалось, из волн Эльбы. На Мейсенских горах появились яркие столбы огня, и именно их-то отражение от поверхности реки и было причиной света, озарившего фигуру старика. Внизу, под деревянными подмостками, раздался какой-то треск, все сильнее и сильнее, точно как-будто кто-то цеплялся за них и лез кверху, и наконец, действительно, какая-то темная фигура, осторожно поднявшись, перелезла через перила.
- Агафья! - воскликнул старик еще раз.
У меня, едва я увидел лицо девушки, помутилось в глазах.
- Доротея! - вскрикнул было я, но она быстро меня удержала, прошептав: - Молчи, молчи, дорогой Ансельмус! Иначе мы погибли, - и, говоря так, она дрожала и стучала зубами от холода.
Ее длинные черные косы бились по плечам, а промокшее насквозь платье плотно облегало худенькое тело. Она изнемогала от усталости и тихо шептала: "Ах! Там внизу так холодно! Не говори ничего, Ансельмус, не говори! Иначе мы умрем!"
Отблеск зарева горел на ее лице, и я совершенно ясно узнал в ней Доротею, хорошенькую крестьянскую девушку, поселившуюся у моего хозяина после того, как родная ее деревня была разграблена неприятелем, а отец убит. "Она совсем поглупела от своего горя, - говорил мне хозяин, - а то из нее могло бы что-нибудь выйти!" И он был прав, потому что мало того, что она обыкновенно отвечала на расспросы какой-то чепухой, но, сверх того, на губах ее постоянно блуждала странная улыбка, изменявшая прежнее, прелестное выражение ее лица до неузнаваемости.
Она каждое утро приносила мне кофе, и при виде ее фигуры, роста и вообще всех манер, у меня всегда зарождалось сомнение, точно ли она крестьянка?
- Э, полноте, господин Ансельмус, - разубеждал меня хозяин, - она просто дочь земледельца и притом саксонского!
Видя, что малютка, вся дрожа, почти без чувств лежала у моих ног,