Главная » Книги

Флобер Гюстав - Госпожа Бовари, Страница 12

Флобер Гюстав - Госпожа Бовари


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

sp; Держа в руке открытую книжку, Омэ крупными шагами ходил по кухне, вращая глазами, задыхаясь, весь багровый, близкий к удару. Потом он пошел прямо на своего ученика и, скрестив руки на груди, остановился перед ним:
   - Так ты еще и испорчен, несчастный?.. Берегись, ты катишься по наклонной плоскости!.. Ты, следовательно, не подумал, что эта мерзкая книга могла попасть в руки моим детям, заронить в их души искру порока, запятнать чистоту Аталии, развратить Наполеона! Ведь он уже становится мужчиной. Уверен ли ты по крайней мере, что они ее не читали? Можешь ты в этом поручиться?..
   - Да послушайте, наконец, сударь, - произнесла Эмма. - Вам надо было что-то мне сказать?..
   - Совершенно верно, сударыня... Ваш свекор умер.
   В самом деле, за день до того старик Бовари, вставая из-за стола, скоропостижно скончался от апоплексического удара; боясь, как бы это не взволновало чувствительную Эмму, Шарль обратился к г-ну Омэ с просьбой поосторожнее сообщить ей ужасную новость.
   Аптекарь заранее обдумал, округлил, отшлифовал, ритмизировал каждую фразу; то был подлинный шедевр постепенности, осторожности и тонких, деликатных переходов; но гнев сорвал всю эту риторику.
   Не желая слушать никаких подробностей, Эмма ушла из аптеки, ибо хозяин снова принялся распекать ученика. Но он уже понемногу успокаивался и, обмахиваясь своей феской, ворчал отеческим тоном:
   - Не скажу, чтобы я полностью порицал этот труд! Автор его - врач. Книга содержит ряд научных положений, с которыми мужчине совсем не вредно быть знакомым, - я даже осмелюсь сказать, с которыми мужчина обязан быть знаком. Но позже, позже! Подожди по крайней мере, пока ты сам станешь мужчиной, пока у тебя установится темперамент.
  
   Шарль поджидал Эмму, и как только она постучала в дверь, с распростертыми объятиями вышел ей навстречу.
   - Ах, дорогой друг!.. - сказал он со слезами в голосе.
   И тихонько наклонился поцеловать ее. Но едва Эмма прикоснулась к его губам, ее охватило воспоминание о другом; она содрогнулась и закрыла лицо рукой.
   Но все же она ответила:
   - Да, знаю... знаю.
   Шарль показал ей письмо от матери, в котором та без всякой напускной чувствительности рассказывала о случившемся. Она только жалела, что муж ее не успел получить церковного напутствия: он умер в Дудвиле на улице, на пороге кафе, - после патриотической пирушки с отставными офицерами.
   Эмма вернула письмо мужу; за обедом она из приличия притворилась, будто не может есть. Но Шарль стал уговаривать ее, и она решительно взялась за еду, а он в горестной позе неподвижно сидел против нее.
   Время от времени он поднимал голову и бросал на жену долгий взгляд, исполненный тоски. Один раз он вздохнул:
   - Хоть бы разок еще взглянуть на него!
   Эмма молчала. Наконец она поняла, что надо что-нибудь сказать.
   - Сколько лет было твоему отцу?
   - Пятьдесят восемь!
   - А!..
   Вот и все.
   Через четверть часа Шарль произнес:
   - Бедная мама!.. Что-то с ней теперь будет?
   Эмма пожала плечами.
   Видя ее молчаливость, Шарль решил, что она слишком огорчена, и старался ничего не говорить, чтобы не растравлять ее горя: она умиляла его. Наконец он подавил свою собственную скорбь и спросил:
   - Весело было вчера?
   - Да.
   Когда сняли скатерть, Бовари не встал из-за стола, Эмма тоже; чем дольше она глядела ему в лицо, тем больше бесцветность этого зрелища изгоняла из ее сердца всякое сострадание. Муж казался ей жалким, слабым, ничтожным - словом, со всех точек зрения презренным человеком. Как бы от него отделаться? Какой бесконечный вечер! Что-то отупляющее, словно опиум, наводило на нее полное оцепенение.
   В передней послышался сухой стук палки по половицам. То был Ипполит: он принес барынин багаж. Складывая его на пол, он с напряжением описал своей деревяшкой четверть круга.
   "Он об этом больше и не вспоминает!" - думала Эмма о муже, глядя на беднягу-конюха; из-под его длинных рыжих волос стекали на лоб капли пота.
   Бовари рылся в кошельке, отыскивая мелочь; казалось, он не понимал, каким унижением был для него один вид этого человека, стоявшего здесь воплощенным укором его неизлечимой бездарности.
   - Какой у тебя хорошенький букет! - сказал он, заметив на камине фиалки Леона.
   - Да, - равнодушно ответила Эмма. - Я сегодня купила его... у нищенки.
   Шарль взял фиалки и стал осторожно нюхать их, освежая покрасневшие от слез глаза. Эмма тотчас же выхватила цветы у него из рук и поставила в воду.
   На другой день приехала г-жа Бовари-мать. Она много плакала вместе с сыном. Эмма скрылась под предлогом необходимых распоряжений.
   На следующее утро пришлось вместе заняться трауром. Обе женщины уселись с рабочими шкатулками в беседке у воды.
   Шарль думал об отце и сам удивлялся, что чувствует такую привязанность к этому человеку: до сих пор он, казалось, любил его не так уж сильно. Г-жа Бовари-мать думала о своем муже. Теперь ей представлялись завидными даже самые тяжелые дни былой жизни. Инстинктивное сожаление о давно привычном сглаживало все, что было в нем плохого; старуха работала иголкой, и время от времени у нее скатывалась крупная слеза и повисала на кончике носа. Эмма думала о том, что всего сорок восемь часов назад они были вдвоем, вдали от мира, опьяненные любовью, не могли друг на друга наглядеться. Она пыталась припомнить все мельчайшие подробности этого ушедшего в прошлое дня. Но ей мешало присутствие свекрови и мужа. Она хотела бы ничего не слышать, ничего не видеть, чтобы ничто не нарушало сосредоточенности ее любви; несмотря на все усилия, она рассеивалась под натиском внешних впечатлений.
   Эмма распарывала подкладку платья, лоскутки материи падали вокруг нее; старуха Бовари, не поднимая глаз, скрипела ножницами, а Шарль сидел, в веревочных туфлях и старом коричневом сюртуке, который служил ему халатом, - сидел, заложив руки в карманы, и тоже не говорил ни слова; Берта, в белом передничке, скоблила лопаткой усыпанную песком дорожку.
   И вдруг в калитку вошел торговец мануфактурой, г-н Лере.
   Он явился предложить свои услуги в связи с роковыми обстоятельствами. Эмма ответила, что как будто обойдется без него. Но торговец не унимался.
   - Тысячу извинений, - сказал он. - Мне хотелось бы иметь с вами отдельную беседу.
   И, понизив голос, добавил:
   - Относительно того дела... знаете?
   Шарль покраснел до ушей.
   - Ах, да... в самом деле!
   И, окончательно растерявшись, повернулся к жене:
   - Ты бы не могла... дорогая?
   Эмма как будто поняла его: она встала, а Шарль сказал матери:
   - Пустяки! Должно быть, какая-нибудь мелочь по хозяйству.
   Он боялся ее замечаний и потому не хотел, чтобы она узнала о векселе.
   Оставшись с глазу на глаз с Эммой, г-н Лере принялся в довольно откровенных выражениях поздравлять ее с наследством, а потом заговорил о посторонних вещах: о фруктовых деревьях, об урожае, о своем здоровье - оно по-прежнему было ни так ни сяк, ни шатко ни валко. В самом деле, ведь он работает до седьмого пота, а еле выколачивает на хлеб с маслом, что бы там про него ни говорили.
   Эмма не прерывала его. Она так страшно скучала эти два дня!
   - А вы уже совсем поправились? - продолжал Лере. - Честное слово, мне не раз приходилось видеть вашего бедного супруга в ужасном состоянии. Отличный человек! Хотя затруднения у нас с ним и бывали.
   Эмма спросила - какие: Шарль скрыл от нее все споры из-за покупок.
   - Да вы сами знаете! - отвечал Лере. - Все из-за того вашего каприза, из-за чемоданов.
   Он надвинул шляпу на глаза и, сложив руки за спиной, улыбаясь и посвистывая, совершенно недопустимым образом глядел Эмме прямо в лицо. Неужели он что-то подозревал? Эмма путалась в бесконечных предположениях. Но, наконец, он снова заговорил:
   - В конце концов мы с ним столковались; я и сейчас пришел предложить выход из положения.
   Речь шла о том, чтобы переписать вексель Бовари. Впрочем, господин доктор может поступить, как ему угодно; не стоит беспокоиться, особенно теперь, когда у него и без того будет множество хлопот.
   - Он бы даже хорошо сделал, если бы переложил все эти заботы на кого-нибудь другого - например, на вас; надо подписать доверенность, и тогда будет очень удобно. А у нас с вами пойдут свои делишки...
   Эмма не понимала. Лере замолчал. Потом он перешел к своей торговле и заявил, что г-жа Бовари никак не справится, если не возьмет у него чего-нибудь. Он пришлет ей двенадцать метров черного барежа на платье.
   - То, что на вас, хорошо только для дома. А вам нужно платье для визитов! Я это понял с первого взгляда, как только вошел. Глаз у меня американский.
   Материю он не прислал, а принес сам. Потом пришел еще раз, чтобы как следует ее отмерить. Пользуясь разными предлогами, он снова приходил, постоянно стараясь выказать любезность, услужливость, - раболепствуя, как сказал бы Омэ, - и всякий раз находил случай шепнуть Эмме какой-нибудь совет по поводу доверенности. О векселе Лере не говорил ни слова. Эмма о нем тоже не думала; когда она начала выздоравливать, Шарль, правда, как-то обмолвился вскользь о векселе, но с тех пор столько тревожных мыслей пронеслось в ее голове, что она об этом совсем забыла. К тому же она опасалась заводить какие бы то ни было денежные разговоры; г-жа Бовари-мать удивлялась этому и приписывала такую перемену религиозным чувствам, охватившим Эмму за время болезни.
   Но как только старуха уехала, Эмма привела Бовари в удивление своим практическим здравым смыслом: надо навести справки, проверить закладные, сообразить, стоит ли принять на себя долги или лучше продать наследство с молотка. Она наудачу вставляла технические термины, говорила громкие слова о порядке, о будущем, о предусмотрительности - и постепенно преувеличивала затруднения с наследством; в конце концов она однажды показала мужу образец общей доверенности на "заведование и управление всеми делами, производство всех закупок, подпись и бланкирование векселей, уплату всех сумм и т. д.". Она воспользовалась уроками Лере.
   Шарль наивно спросил, откуда взялась эта бумага.
   - От господина Гильомена.
   И Эмма с полнейшим хладнокровием добавила:
   - Я не очень ему доверяю. О нотариусах говорят столько плохого! Надо бы посоветоваться... Но мы знакомы только... Нет, не с кем!..
   - Разве что Леон... - подумав, заметил Шарль.
   Но письменно столковаться было трудно. Эмма предложила, что она съездит в Руан. Шарль поблагодарил и сказал, что не надо. Она настаивала. Началась борьба великодуший. Наконец Эмма с напускной досадой воскликнула:
   - Нет, прошу тебя! Я поеду.
   - Как ты добра! - сказал Шарль, целуя ее в лоб.
   На другой же день Эмма взяла место в "Ласточке" и поехала в Руан советоваться с г-ном Леоном; в городе она пробыла три дня.
  

III

  
   То были прекрасные, великолепные, насыщенные дни - настоящий медовый месяц.
   Любовники устроились на набережной, в гостинице "Булонь". Они жили, заперев дверь и закрыв ставни, пили сиропы со льдом, которые им приносили с утра, разбрасывали по полу цветы.
   К вечеру они брали крытую лодку и уезжали обедать на остров.
   Это был час, когда в доках конопатят суда. Тогда стук молотков о корабельные кузовы гулко разносится в воздухе, смоляной дым клубится между деревьями, а по воде, словно листы флорентинской бронзы, плывут большие жирные пятна, неровно колышущиеся под багровым светом солнца.
   Лодка спускалась по реке, лавируя между стоящими у причала баркасами, слегка задевая краями навеса их длинные косые канаты.
   Постепенно удалялись городские шумы: стук телег, звуки голосов, тявканье собак на палубе. Эмма развязывала ленты шляпки, лодка подплывала к острову.
   Они усаживались в низеньком зале кабачка, на дверях которого висели черные рыбачьи сети. Обедали жареной корюшкой, сливками и вишнями. Потом валялись на траве, целовались под тополями; любовники хотели бы вечно жить в этом уголке, словно два Робинзона: в своем блаженстве они принимали его за прекраснейшее место на земле. Не впервые в жизни видели они деревья, голубое небо, траву, слышали журчание текущей воды и шелест ветерка в листве, но никогда еще они не наслаждались всем этим. Казалось, до сих пор не было природы, или она стала прекрасной только тогда, когда утолены были их желания.
   К ночи они отправлялись обратно. Лодка шла вдоль острова. Они прятались в глубине, в тени, и молчали. Четырехугольные весла побрякивали в железных уключинах, словно метроном отбивал в тишине такт, а за неподвижным рулем слышалось беспрерывное журчание воды.
   Как-то раз показалась луна; любовники не упустили случая почтить пышными фразами меланхоличное и поэтическое светило; Эмма даже запела:
  
   Однажды вечером - ты помнишь? - мы блуждали...
  
   Мелодичный слабый голос терялся в пространстве над волнами, ветер подхватывал переливы; и Леон слушал, как они носились вокруг него, словно плеск крыльев.
   Эмма сидела, опершись на переборку, и луна освещала ее в открытое окошко. Черное платье, расходившееся книзу веером, делало ее тоньше и выше. Голова ее была закинута, руки сложены, глаза устремлены к небу. Иногда тень прибрежных ив закрывала ее всю, потом внезапно, словно видение, она снова выступала в лунном свете.
   На дне лодки около Эммы Леон нашел пунцовую шелковую ленту.
   Лодочник долго рассматривал ее и, наконец, сказал:
   - А, это, наверно, от той компании, которую я на днях возил. Такие все весельчаки - и господа и дамы, - с пирогами, с шампанским, с трубами - пыль столбом! А один был забавнее всех - высокий красавец с усиками! Они все говорили: "А ну-ка, расскажи нам что-нибудь... Адольф... Додольф..." Как, бишь, его?
   Эмма вздрогнула.
   - Тебе нехорошо? - спросил Леон, придвигаясь ближе.
   - Нет, пустяки. Просто ночь прохладная.
   - И женщин у него, должно быть, немало, - тихо прибавил старый матрос, считая, что вежливость требует поддерживать разговор.
   Потом он поплевал на ладони и снова взялся за весла.
   Но, наконец, пришлось расстаться! Прощанье было очень грустное. Леон должен был адресовать свои письма тетушке Ролле; Эмма дала ему такие точные указания по части двойных конвертов, что он даже удивился ее ловкости в любовных делах.
   - Так ты говоришь, все в порядке? - сказала она с последним поцелуем.
   - Да, конечно!..
   "Но с чего это, - думал он позже, шагая один по улице, - она так держится за доверенность?"
  

IV

  
   Скоро Леон начал подчеркивать перед товарищами свое превосходство, уклоняться от их общества и окончательно запустил папки с делами.
   Он ждал писем от Эммы; он читал и перечитывал их. Он писал ей. Он вызывал ее всеми силами желания в памяти. Жажда видеть ее вновь не только не утихла от разлуки, но усилилась, и однажды, в субботу утром, он улизнул из конторы.
   Увидя с вершины холма долину и колокольню с вертящимся по ветру жестяным флажком флюгера, Леон ощутил ту радость, смешанную с торжествующим тщеславием и эгоистическим умилением, которую, должно быть, испытывает миллионер, когда попадает в родную деревню.
   Он пошел бродить вокруг дома Эммы. В кухне горел свет. Леон подстерегал тень Эммы за занавесками, но ничего не было видно.
   Увидев Леона, тетушка Лефрансуа разразилась громкими восклицаниями и нашла, что он "вытянулся и похудел"; Артемиза, наоборот, говорила, что он "пополнел и посмуглел".
   Он, по-старому, отобедал в маленькой комнатке, но на этот раз один, без сборщика: г-н Бине устал дожидаться "Ласточки"; он окончательно перенес свою трапезу на час вперед и теперь обедал ровно в пять, причем постоянно уверял, что старая развалина запаздывает.
   Наконец Леон решился: он подошел к докторскому дому и постучался у дверей. Г-жа Бовари была в своей комнате и спустилась оттуда лишь через четверть часа. Г-н Бовари, казалось, был в восторге, что вновь видит клерка, но ни в тот вечер, ни во весь следующий день не выходил из дому.
   Леон увидел Эмму наедине лишь очень поздно вечером, в переулке за садом, - в том самом переулке, где она встречалась с другим! Была гроза, и они разговаривали под зонтом, при свете молний.
   Расставание было невыносимо.
   - Лучше смерть! - говорила Эмма.
   Она ломала руки и плакала от тоски.
   - Прощай!.. Прощай!.. Когда-то я тебя увижу?..
   Они разошлись и снова бросились друг к другу, снова обнялись; и тут она обещала ему, что скоро найдет какое бы то ни было средство, какой бы то ни было постоянный предлог, который позволит им свободно встречаться по крайней мере раз в неделю. Эмма в этом не сомневалась. Да и вообще она была полна надежд. Скоро у нее должны появиться деньги.
   На этом основании она купила для своей комнаты пару желтых занавесок с широкой каймой, - Лере превозносил их дешевизну; она мечтала о ковре, - Лере сказал, что это "не бог весть что", и любезно взялся достать. Теперь она совсем не могла жить без его услуг. По двадцать раз на день она посылала за ним, и он сейчас же, не позволяя себе ни малейших возражений, устраивал все, что требовалось. Кроме того, было не совсем понятно, с какой стати тетушка Ролле ежедневно завтракает у г-жи Бовари и даже делает ей особые визиты.
   Примерно в это же время, то есть в начале апреля, Эмму охватило необычайное влечение к музыке.
   Однажды вечером, когда ее игру слушал Шарль, она четыре раза подряд начинала одну и ту же пьеску и всякий раз бросала с досадой, тогда как он, не слыша никакой разницы, только кричал:
   - Браво!.. Отлично!.. Да брось, напрасно ты недовольна.
   На другой день он попросил ее сыграть что-нибудь.
   - Что ж, если тебе это доставляет удовольствие...
   И Шарлю пришлось признать, что она действительно немного потеряла технику. Эмма не попадала на клавиши, путала; потом вдруг оборвала игру:
   - Нет, кончено! Мне бы надо брать уроки, но... - Она закусила губы и прибавила: - Двадцать франков за урок. Слишком дорого!
   - Да, это действительно... дороговато... - наивно улыбаясь, сказал Шарль. - Но мне кажется, что можно устроиться и дешевле; есть ведь малоизвестные музыканты, но иногда они не хуже знаменитостей.
   - Попробуй найди, - ответила Эмма.
   На другой день, вернувшись домой, муж долго поглядывал на нее с лукавством и, наконец, не выдержал:
   - Как ты иногда бываешь упряма! Сегодня я был в Барфешере. Ну что ж, госпожа Льежар уверяет, что ее три барышни, - они ведь учатся в монастыре Милосердия господня, - берут уроки по пятьдесят су. Да еще у прекрасной учительницы!
   Эмма только пожала плечами и с тех пор не прикасалась к инструменту.
   Но, проходя мимо него, она (если в комнате был Бовари) вздыхала:
   - Ах, бедное мое фортепиано!
   А когда бывали гости, никогда не забывала сообщить, что забросила музыку и по очень серьезным причинам не может к ней вернуться. Тогда ее начинали жалеть. Какая обида. У нее такое прелестное дарование! Об этом даже стали говорить с Бовари. Все его стыдили, особенно аптекарь.
   - Вы делаете большую ошибку! Никогда не следует зарывать талант в землю. В конце концов, дорогой друг, подумайте хотя бы о том, что если вы поможете супруге заняться музыкой, то тем самым сэкономите на музыкальном воспитании дочери! Я лично нахожу, что детей должна всему учить мать. Эта идея принадлежит Руссо, она, быть может, еще несколько нова, но я уверен, что в конце концов восторжествует, как восторжествовали материнское кормление и оспопрививание.
   Итак, Шарль еще раз вернулся к вопросу о фортепиано. Эмма с горечью ответила, что лучше всего его продать. Но этот бедный инструмент доставлял ей столько тщеславных радостей, что расстаться с ним было бы для Эммы почти самоубийством.
   - Если ты хочешь... - говорил он, - брать время от времени урок-другой... В конце концов это было бы не так уж разорительно.
   - Пользу приносят только регулярные уроки, - ответила жена.
   Таким путем она добилась от мужа разрешения еженедельно ездить в город к любовнику. Через месяц многие даже нашли, что она сделала порядочные успехи.
  

V

  
   Это было по четвергам. Эмма вставала и одевалась - тихонько, чтобы не разбудить Шарля, а то он еще стал бы говорить, что она слишком рано просыпается. Потом начинала ходить взад и вперед по комнате, останавливалась у окошек, глядела на площадь. Утро брезжило между рыночными столбами, и при бледном свете зари едва виднелись буквы вывески над закрытыми ставнями аптеки.
   Когда часы показывали четверть восьмого, Эмма направлялась к "Золотому льву"; Артемиза, зевая, открывала ей дверь. Ради барыни она раздувала засыпанные золой угли. Эмма оставалась на кухне одна. Время от времени она выходила во двор. Ивер неторопливо запрягал лошадей и тут же слушал тетушку Лефрансуа, которая, высунув в окошко голову в ночном чепце, нагружала кучера поручениями и вдавалась в такие подробности, что всякий другой непременно бы спутался. Эмма прохаживалась по мощеному двору.
   Наконец Ивер, поев похлебки, натянув на себя брезентовый пыльник, закурив трубку и зажав в кулаке кнут, спокойно усаживался на козлы.
   Лошади трогали мелкой рысцой, и первые три четверти льё "Ласточка" то и дело останавливалась, чтобы взять пассажиров, поджидавших ее - кто у края дороги, кто у себя во дворе. Заказавшие место с вечера заставляли себя ждать; иные даже еще спали крепким сном; Ивер звал, кричал, ругался, потом, наконец, слезал с козел и изо всех сил стучал в ворота. Ветер дул в разбитые окошки дилижанса.
   Понемногу на четырех скамейках набирался народ; тяжелая повозка катилась, яблони чередою убегали назад, и дорога, постепенно суживаясь, тянулась до самого горизонта между двумя канавами, полными желтой воды.
   Эмма помнила ее всю, из конца в конец; она знала, что за выгоном будет столб, потом вяз, гумно и сторожка; иногда она даже нарочно закрывала глаза, чтобы сделать себе сюрприз. Но ей никогда не удавалось потерять точное чувство расстояния.
   Наконец приближались кирпичные дома, дорога начинала греметь под колесами, "Ласточка" катилась среди садов, где, через отверстия в ограде, можно было видеть статуи, искусственные холмики, подстриженные тисы, веревочные качели. И вдруг перед глазами сразу открывался город.
   Спускаясь амфитеатром, весь окутанный туманом, он смутно ширился над мостами. Дальше, однообразно и плавно приподнимаясь, уходило вдаль чистое поле, сливавшееся на горизонте с неопределенной чертой бледного неба. Отсюда, сверху, весь пейзаж казался неподвижным, как картинка; в углу теснились корабли, стоявшие на якорях, у подножия зеленых холмов закруглялась излучина реки, а продолговатые острова казались большими черными рыбами, неподвижно застывшими на воде. Фабричные трубы выбрасывали громадные темные, растрепанные по краям, султаны. Слышался дальний рокот литейных заводов и ясный перезвон выступавших из тумана церквей. Голые деревья бульваров темнели между домами, точно лиловый кустарник, а мокрые от дождя крыши блестели по склону горы где ярким, где тусклым глянцем, в зависимости от высоты. Порою ветер относил облака к холму св. Екатерины, и они, словно воздушные волны, беззвучно разбивались об откос.
   Что-то головокружительное неслось к Эмме от этих скученных жилищ, и сердце ее переполнялось, как будто сто двадцать тысяч жизней, трепетавших там, вдали, все сразу посылали ей дыхание страстей, какие она в них предполагала. Любовь ее росла от ощущения простора, полнилась смутно поднимавшимся шумом. Эмма изливала ее на видневшиеся вдали площади, бульвары, улицы, и старый нормандский город развертывался в ее глазах в неизмеримо огромную столицу, - она словно въезжала в некий Вавилон. Ухватившись обеими руками за раму, она перегибалась в окно и глубоко вдыхала ветер; тройка скакала галопом, камни скрежетали в грязи, дилижанс раскачивался, и Ивер издалека окликал встречные повозки; между тем руанские буржуа, проведя ночь в Гильомском лесу, спокойно спускались по склону в своих семейных экипажах.
   У заставы делали остановку; Эмма отстегивала деревянные подошвы, меняла перчатки, оправляла шаль и, проехав еще шагов двадцать, выходила из "Ласточки".
   В это время город просыпался. Приказчики в фесках протирали магазинные витрины; торговки с корзинками у бедра звонко выкрикивали на перекрестках свой товар, Эмма шла потупив глаза, пробираясь у самых стен и радостно улыбаясь под черной вуалью.
   Боясь, как бы ее не узнали, она обычно избегала кратчайшей дороги. Она углублялась в темные переулки и, когда, наконец, добиралась до нижнего конца улицы Насиональ, где был фонтан, от долгой ходьбы у нее все тело покрывалось испариной. Здесь был театральный квартал, квартал кабаков и женщин легкого поведения. Часто мимо Эммы проезжали телеги с трясущимися декорациями. Гарсоны в передниках посыпали песком тротуары, уставленные зелеными деревцами, пахло абсентом, сигарами и устрицами.
   Эмма поворачивала за угол и узнавала Леона по кудрям, выбивающимся из-под шляпы.
   Леон, не останавливаясь, проходил по улице. Она шла за ним к гостинице, он поднимался по лестнице, открывал дверь, входил в комнату... Какое объятие!
   Вслед за поцелуями сыпались слова. Оба рассказывали о горестях истекшей недели, о своих предчувствиях, о беспокойстве из-за писем; но вот все забывалось, и они глядели друг другу в лицо со сладострастным смешком и призывом к нежности.
   Кровать была большая, красного дерева, в виде челнока; спускавшийся с потолка полог из красного левантина слишком низко расходился у изголовья, где расширялась рама; и что могло быть прекраснее темных волос Эммы и ее белой кожи, резко оттенявшихся этим пурпуровым фоном, когда она стыдливым жестом прижимала к груди обнаженные руки, пряча лицо в ладони!
   Теплая комната с мягким ковром, скрадывающим шаги, легкомысленными украшениями и спокойным светом была, казалось, создана для всех интимностей страсти. Карнизы кончались стрелками, медные розетки портьер и большие шары на каминной решетке сверкали от каждого солнечного луча. На камине между канделябрами лежали две большие розовые раковины, в которых, если приложить ухо, был слышен шум моря.
   Как любили они эту комнату, милую и веселую, несмотря на потускневший ее блеск! Приходя в нее, они всегда заставали все вещи на старых местах, а иной раз под часами лежала еще, с прошлого четверга, головная шпилька Эммы. Завтракали у камина, на маленьком палисандровом столике с инкрустациями. Эмма, нежась и ласкаясь, резала мясо, подкладывала Леону куски на тарелку; шампанское вздымалось пеной над тонким стеклом бокала и выливалось ей на кольца, - она хохотала звонким и разнузданным смехом. Оба так безраздельно уходили в обладание друг другом, что это место казалось им собственным домом - домом, где они до самой смерти будут жить вечно юными супругами. "Наша комната", "наш ковер", "наше кресло", - говорили они. Эмма даже говорила "мои ночные туфли". То был ее каприз, подарок Леона - домашние туфли из розового атласа, отороченные лебяжьим пухом. Когда она садилась на колени к любовнику, ноги ее не доставали до полу, они висели в воздухе, и крохотные туфельки без задников держались только на голых пальцах.
   Леон впервые в жизни наслаждался невыразимой прелестью женской элегантности. Никогда он не слышал такой изящной речи, не видел таких строгих туалетов, таких поз уснувшей голубки. Он восхищался восторженностью ее души и кружевами ее юбок. И ведь это была женщина из общества, да еще замужняя! Словом, настоящая любовница!
   Переходя от настроения к настроению, то веселая, то таинственная, то говорливая, то безмолвная, то порывистая, то небрежная, она вызывала в нем тысячи желаний, пробуждала все новые инстинкты и воспоминания. Она была для него героиней всех романов, главным действующим лицом всех драм, загадочной возлюбленной, воспетой во всех стихах. Леон находил, что плечи у нее смуглы, как у купающейся одалиски, талия у нее длинная, как у феодальных дам; она напоминала также бледную женщину из Барселоны, но прежде всего - она была ангел.
   Когда он глядел на нее, ему часто казалось, что душа его устремляется к ней, клубится облачком над ее головою и в экстазе ниспускается к белизне ее груди.
   Он садился на пол у ног Эммы и, опершись локтями на ее колени, глядел на нее с обожанием, улыбался и, запрокинув голову, подставлял ей лоб.
   Она склонялась к нему и, словно задыхаясь, в опьянении шептала:
   - О, не шевелись! Не говори! Гляди на меня! Твои глаза лучатся так сладостно! Мне так хорошо!
   Она называла его "дитя".
   - Дитя, ты любишь меня?
   И она не слышала ответа: губы его стремительно приникали к ее устам.
   На часах был маленький бронзовый купидон, - он жеманно округлял руки под позолоченной гирляндой. Оба нередко смеялись над ним; но когда приходилось расставаться, все начинало казаться серьезным.
   Недвижно стоя друг против друга, они повторяли:
   - До четверга!.. До четверга!..
   И вдруг она обеими руками брала его за голову, быстро целовала в лоб и, крикнув: "Прощай!", бросалась на лестницу.
   Она шла на улицу Комедии к парикмахеру: надо было привести в порядок прическу. Спускалась ночь; зажигали газ.
   Она слышала театральный звонок, призывавший актеров на представление; за окном проходили бледные мужчины, женщины в поношенных платьях; они исчезали на другой стороне улицы за дверью актерского входа.
   В низеньком помещении, где среди париков и банок с помадой гудела железная печь, было жарко. Пахло горячими щипцами, сальные руки перебирали волосы Эммы; клонило ко сну, и она начинала дремать, закутавшись в халат. Во время завивки парикмахер нередко предлагал билет в маскарад.
   А потом она уезжала! Она возвращалась по тем же улицам в "Красный крест", снова надевала деревянные подошвы, спрятанные утром под скамейку в "Ласточке", и проталкивалась между нетерпеливыми пассажирами на свое место. У подножия холма многие выходили. Она оставалась в дилижансе одна.
   С каждым поворотом все яснее виднелся отсвет городских окон и фонарей, сиявший над темной грудой домов огромным лучистым облаком. Эмма становилась коленями на подушки, и взгляд ее блуждал в этом сверкании. Она глотала слезы, звала Леона, посылала ему нежные слова и поцелуи, разлетавшиеся по ветру.
   В окрестности жил один нищий; он бродил с клюкой, подстерегая дилижансы. Тело его было едва прикрыто лохмотьями, лицо заслоняла старая касторовая шляпа без донышка, круглая, словно таз; когда он снимал ее, то было видно, что на месте век зияли кровавые язвы. Живое мясо свисало красными язычками; какая-то жидкость, застывая зелеными полосками, стекала из глазниц до самого носа; черные ноздри судорожно сопели. Когда несчастный говорил с человеком, то, по-идиотски смеясь, запрокидывал голову назад, и тогда его постоянно вращавшиеся синеватые белки закатывались под самый лоб к открытым ранам.
   Гоняясь за экипажами, он пел песенку:
  
   Ах, летний жар волнует кровь,
   Внушает девушке любовь...
  
   А дальше были птички, солнце, зеленые листья.
   Иногда он вдруг появлялся без шляпы, прямо за спиной Эммы. Она с криком пряталась в карету. Ивер издевался над слепым. Он советовал ему снять балаган на ярмарке св. Ромена или со смехом спрашивал, как поживает его подружка.
   Часто шляпа калеки вдруг просовывалась в окно на ходу дилижанса, а сам он в это время цеплялся свободной рукой за подножку, и колеса обдавали его грязью. Голос его, вначале слабый и лепечущий, становился пронзительным. Он тянулся в ночи, как непонятная жалоба какого-то отчаяния; прорезая звон бубенцов, шелест деревьев и стук пустого кузова кареты, он нес в себе что-то отдаленное, отчего Эмма приходила в волнение. Оно врывалось ей в душу, как вихрь в пропасть, уносило ее в просторы беспредельной меланхолии. Но Ивер, замечая, что дилижанс накренился, прогонял слепого кнутом. Плетеный кнут стегал прямо по ранам, и нищий с воем падал в грязь.
   Потом пассажиры "Ласточки" понемногу засыпали - кто с открытым ртом, кто упираясь подбородком в грудь; один прислонялся к плечу соседа, другой брался рукою за ремень, - и все ритмично покачивались вместе с дилижансом, свет трясущегося снаружи фонаря отражался от крупа коренной внутрь дилижанса и, проходя сквозь ситцевые занавески шоколадного цвета, отбрасывал на неподвижных людей кровавую тень. Эмма, опьяненная печалью, дрожала от холода; ноги все больше зябли, тоска давила сердце.
   Дома ее ждал Шарль; по четвергам "Ласточка" всегда запаздывала. Наконец-то приезжала барыня! Она еле вспоминала, что надо поцеловать девочку. Обед еще не готов - все равно! - она извиняла кухарку. Теперь Фелиситэ было все позволено.
   Видя бледность Эммы, муж часто спрашивал, не больна ли она.
   - Нет, - был ответ.
   - Но у тебя сегодня какой-то странный вид, - возражал он.
   - Ах, пустяки! Пустяки!
   Иногда она, вернувшись домой, сразу поднималась к себе в комнату. Жюстен был уже там. Он двигался на цыпочках и прислуживал ей лучше самой вышколенной камеристки. Он подавал спички, свечу, книгу, раскладывал ночную рубашку, стлал постель.
   - Ну, хорошо, ступай, - говорила Эмма.
   А он все стоял, опустив руки и широко открыв глаза, словно опутанный бесчисленными нитями внезапной мечты.
   Следующий день бывал ужасен, а дальнейшие еще невыносимее: так не терпелось Эмме вновь вкусить свое счастье. Это была жестокая, судорожная жажда, разжигаемая знакомыми образами; только на седьмой день она досыта утолялась ласками Леона. А он? Его пылкость таилась в излияниях благодарности и изумленном преклонении. Эмме нравилась робкая, поглощенная ею любовь Леона; она поддерживала ее всеми ухищрениями нежности и немного боялась со временем потерять.
   Часто она с мягкой грустью в голосе говорила:
   - Ах, ты покинешь меня!.. Ты женишься!.. Ты станешь, как другие.
   Он спрашивал:
   - Какие другие?
   - Ну, вообще мужчины, - отвечала она.
   И, томно отталкивая его, прибавляла:
   - Все вы бессовестные!
   Однажды, когда у них шел философический разговор о земных разочарованиях, она, чтобы испытать его ревность или, быть может, уступая тяге к сердечным признаниям, сказала, что когда-то, еще до него, она любила одного человека; "не так, как тебя!" - поспешно добавила она и тут же поклялась головою дочери, что между ними ничего не было.
   Леон поверил, но все же стал расспрашивать, чем занимался тот человек.
   - Он был капитаном корабля, друг мой.
   Сказать так - не значило ли предупредить все розыски и в то же время придать себе некий ореол: ведь ее очарованию поддался будто бы человек героический по природе и привыкший к почету.
   Тогда-то клерк почувствовал всю скромность своего положения; он стал завидовать эполетам, крестам, чинам. Такие вещи должны были нравиться ей; он подозревал это по ее расточительности.
   А Эмма еще скрывала множество своих причуд, как, например, желание завести для поездок в Руан синее тильбюри с английской лошадью и грумом в ботфортах с отворотами. На эту мысль навел ее Жюстен: он умолял взять его к себе в лакеи. Если отсутствие элегантного выезда не ослабляло для Эммы радость поездок на свидания, то, уж, конечно, оно всякий раз усиливало горечь обратного пути.
   Когда Леон и Эмма говорили о Париже, она шептала:
   - Ах, как бы хорошо там жилось!
   - А разве здесь мы не счастливы? - нежно спрашивал молодой человек, гладя ее волосы.
   - Да, ты прав, я схожу с ума, - отвечала Эмма. - Поцелуй меня!
   С мужем она была милее, чем когда бы то ни было, делала ему фисташковые кремы, а после обеда играла вальсы. И он считал себя счастливейшим из смертных, а Эмма жила в полном покое. Но однажды вечером он вдруг спросил:
   - Ведь ты берешь уроки у мадмуазель Лемперер?
   - Да.
   - Знаешь, - отвечал Шарль, - я только что видел ее у госпожи Льежар. Я заговорил с ней о тебе; она тебя не знает.
   Это было, как удар грома. Но Эмма очень естественно ответила:
   - Что ж, она, верно, забыла мою фамилию.
   - А может быть, - сказал врач, - в Руане есть несколько Лемперер - преподавательниц музыки?
   - Возможно.
   И сейчас же добавила:
   - Но ведь у меня есть ее расписки! Вот погляди.
   Она побежала к секретеру, перерыла все ящики, перепутала бумаги и в конце концов так растерялась, что Шарль стал просить ее не волноваться из-за этих несчастных квитанций.
   - Нет, я найду! - говорила она.
   И в самом деле, в ближайшую же пятницу Шарль, натягивая сапоги в темной каморке, куда было засунуто все его платье, нащупал под своим носком листок бумаги. Он вытащил его и прочел:
  
   "Получено за три месяца обучения и за различные покупки шестьдесят пять франков.

Преподавательница музыки Фелиси Лемперер".

  
   - Но каким же чертом это попало ко мне в сапог?
   - Наверно, - отвечала Эмма, - упало из старой папки со счетами, которая лежит на полке с краю.
   И с тех пор вся ее жизнь превратилась в сплошной обман. Непрестанными выдумками она, словно покрывалом, окутывала свою любовь, чтобы ее скрыть.
   Ложь стала для нее потребностью, манией, наслаждением, и если она говорила, что вчера гуляла по правой стороне улицы, То надо было полагать, что на самом деле она шла по левой.
   Однажды, когда она уехала, одевшись, по обыкновению, довольно легко, неожиданно выпал снег. Выглянув в окошко, Шарль увидел на улице г-на Бурнисьена, который отправлялся в повозке мэтра Тюваша в Руан. Тогда он сбежал по лестнице, вручил священнику теплую шаль и попросил передать ее жене в "Красном кресте". Войдя на постоялый двор, Бурнисьен тотчас спросил ионвильскую докторшу. Хозяйка отвечала, что она в ее заведении бывает очень редко. Вечером кюре увидел г-жу Бовари в "Ласточке" и рассказал ей о своем затруднении; впрочем, никакого значения он этому случаю, по-видимому, не придавал, так как тут же стал расхваливать соборного проповедника, который в это время производил огромный фурор: слушать его сбегались все дамы.
   Но если Бурнисьен и не просил никаких объяснений, то другие могли впоследствии оказаться не такими скромными. Поэтому Эмма сочла нужным впредь всякий раз останавливаться в "Красном кресте", чтобы добрые ионвильцы, видя ее на лестнице, ничего не подозревали.
   И все-таки в один прекрасный день, выйдя под руку с Леоном из гостиницы "Булонь", она встретила г-на Лере. Эмма испугалась, думая, что он станет болтать.

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 211 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа