рым, словно щитом, прикрывается сдержанный гнев.
Эмма вышла. Стены качались, потолок давил ее; спотыкаясь о кучи опавшего листа, разносимые ветром, она снова пробежала длинную аллею. Наконец она добралась до рва, устроенного перед решеткой; она так торопилась открыть калитку, что обломала ногти о засов. Отойдя еще шагов сто, она остановилась, задыхаясь, чуть не падая. И, обернувшись назад, снова увидала бездушный господский дом, его парк, сады, три двора, все окна по фасаду.
Она вся оцепенела, она ощущала себя только по биению сердца, - его стук казался ей оглушительной музыкой, разносящейся по всему полю. Земля под ногами была податливее воды, борозды колыхались, как огромные бушующие коричневые волны. Все мысли, все воспоминания, какие только были в ней, вырвались сразу, словно тысячи огней гигантского фейерверка. Она увидела отца, кабинет Лере, комнату в гостинице "Булонь", другой пейзаж... Она сходила с ума, ей стало страшно, и она кое-как заставила себя очнуться, - правда, не до конца: она все не могла вспомнить причину своего ужасного состояния - денежные дела. Она страдала только от любви, она ощущала, как вся душа ее уходит в это воспоминание - так умирающий чувствует в агонии, что жизнь вытекает из него сквозь кровоточащую рану.
Спускалась ночь, летали вороны.
И вдруг ей показалось, что в воздухе вспыхивают огненные шарики, словно светящиеся пули, а потом сжимаются в плоские кружки и вертятся, вертятся, и тают в снегу, между ветвями деревьев. На каждом появлялось посредине лицо Родольфа. Они все множились, приближались, проникали в нее; и вдруг все исчезло. Она узнала огоньки домов, мерцавшие в дальнем тумане.
И вот истинное положение открылось перед ней, как пропасть. Она задыхалась так, что грудь ее еле выдерживала. Потом в каком-то героическом порыве, почти радостно, бегом спустилась с холма, миновала коровий выгон, тропинку, дорогу, рынок - и очутилась перед аптекой.
Там никого не было. Эмма хотела туда проникнуть; но на звонок мог кто-нибудь выйти; она скользнула в калитку и, задерживая дыхание, цепляясь за стены, добралась до дверей кухни, где на плите горела свечка. Жюстен, без пиджака, понес в комнаты блюдо.
- А, они обедают. Надо подождать.
Жюстен вернулся. Она постучалась в окно.
Он вышел на порог.
- Ключ... от верха, где лежит...
- Что?
И он глядел на нее, поражаясь бледности лица, белым пятном выделявшегося на черном фоне ночи. Она казалась ему изумительно прекрасной, величественной, как видение; не понимая, чего она хочет, он предчувствовал что-то ужасное.
Но она быстро ответила тихим, нежным, обезоруживающим голосом:
- Я так хочу! Дай ключ.
Сквозь тонкую перегородку из столовой доносилось звяканье вилок по тарелкам.
Эмма солгала, будто хочет травить крыс: они мешают ей спать.
- Надо бы сказать хозяину.
- Нет! Не ходи туда!
И безразлично добавила:
- Не стоит, я скажу потом. Ну, посвети мне!
Она вошла в коридор, где была дверь в лабораторию. На стене висел ключ с этикеткой "Фармакотека".
- Жюстен! - чем-то обеспокоившись, закричал Омэ.
- Идем!
И Жюстен пошел за ней.
Ключ повернулся в скважине, и Эмма двинулась прямо к третьей полке, - так верно вела ее память, - схватила синюю банку, вырвала из нее пробку, засунула руку внутрь и, вынув горсть белого порошка, тут же принялась глотать.
- Перестаньте! - закричал, бросаясь на нее, Жюстен.
- Молчи! Придут...
Он был в отчаянии, он хотел звать на помощь.
- Не говори никому, а то за все ответит твой хозяин.
И, внезапно успокоившись, словно в безмятежном сознании исполненного долга, она ушла.
Когда Шарль, потрясенный вестью об описи имущества, поспешил домой, Эмма только что вышла. Он кричал, плакал, упал в обморок, но она не возвращалась. Где могла она быть? Он посылал Фелиситэ к Омэ, к Тювашу, к Лере, в трактир "Золотой лев" - всюду, а когда его волнение на секунду затихало, вспоминал, что репутация его погибла, состояние пропало, будущее Берты разбито. Но что же было тому причиной?.. Ни слова в ответ! Он ждал до шести часов вечера. Потом не мог больше сидеть на месте, вообразил, что Эмма уехала в Руан, вышел на большую дорогу, прошагал с пол-льё, никого не встретил, подождал еще и вернулся.
Она была дома.
- Что случилось?.. В чем дело?.. Объясни!..
Эмма села за свой секретер, написала письмо, поставила месяц, число, час и медленно запечатала. Потом торжественно сказала:
- Ты это прочтешь завтра; а до тех пор, прошу тебя, не задавай мне ни одного вопроса!.. Нет, ни одного!
- Но...
- Ах, оставь меня!
Она легла на кровать и вытянулась во весь рост.
Ее пробудил терпкий вкус во рту. Она увидела Шарля и снова закрыла глаза.
Эмма с любопытством вслушивалась в себя, старалась различить боль. Но нет, пока ничего не было. Она слышала тиканье стенных часов, потрескиванье огня, дыхание Шарля, стоявшего у изголовья.
"О, какие это пустяки - смерть! - думала она. - Вот я засну, и все будет кончено".
Она выпила глоток воды и отвернулась к стене.
Отвратительный чернильный вкус все не исчезал.
- Пить!.. Ох, пить хочу! - простонала она.
- Что с тобой? - спросил Шарль, подавая стакан воды.
- Ничего... Открой окно... душно!
И вдруг ее стало рвать - так внезапно, что она едва успела выхватить из-под подушки носовой платок.
- Унеси его! - быстро проговорила она. - Выбрось!
Шарль стал расспрашивать; Эмма не отвечала. Она лежала совершенно неподвижно, боясь, что от малейшего движения ее может снова стошнить. И чувствовала, как от ног поднимается к сердцу ледяной холод.
- А, начинается! - шепнула она.
- Что ты говоришь?
Она мягким, тоскливым движением поворачивала голову из стороны в сторону, и рот ее был открыт, словно на языке у нее лежало что-то очень тяжелое. В восемь часов снова началась рвота.
Шарль разглядел на дне таза приставшие к фарфору белые крупинки какого-то порошка.
- Странно! Удивительно! - повторял он.
Но она громко сказала:
- Нет, ты ошибаешься.
Тогда он осторожно, почти ласкающим движением руки тронул ей живот. Она громко вскрикнула. Он в ужасе отскочил.
Потом Эмма стала стонать, сначала тихо. Плечи ее судорожно содрогались, она стала белее простыни, за которую цеплялись ее скрюченные пальцы. Пульс бился теперь неровно, его еле удавалось прощупать.
Пот каплями катился по ее посиневшему лицу, оно казалось застывшим в какой-то металлической испарине. Зубы стучали, расширенные зрачки смутно глядели кругом; на вопросы Эмма отвечала только кивками; два или три раза она даже улыбнулась, но понемногу стоны ее стали громче. Вдруг у нее вырвался глухой вопль. Она стала говорить, будто ей лучше, будто скоро она встанет. Но тут начались судороги.
- Боже мой, это жестоко! - воскликнула она.
Шарль бросился перед кроватью на колени.
- Говори, что ты ела? Отвечай же, ради бога!
И он смотрел на нее с такой нежностью, какой она никогда еще не видала.
- Там... там... - сказала она замирающим голосом.
Он бросился к секретеру, сломал печать и прочел вслух: "Прошу никого не винить..." Остановился, провел рукой по глазам, потом перечел еще раз.
- Как!.. На помощь! Ко мне!
Он только все повторял: "Отравилась, отравилась!" - и больше ничего не мог сказать. Фелиситэ побежала к Омэ, который прокричал то же слово; в "Золотом льве" его услышала г-жа Лефрансуа; многие вставали с кроватей, чтобы передать его соседям, - и всю ночь городок волновался.
Растерянный, бормоча, чуть не падая, Шарль метался по комнате; он натыкался на мебель, рвал на себе волосы. Аптекарь никогда не думал, что на свете может быть такое ужасающее зрелище.
Бовари ушел в свою комнату написать г-ну Каниве и доктору Ларивьеру. Он совсем потерял голову; он переписывал больше пятнадцати раз. Ипполит отправился в Нефшатель, а Жюстен так пришпоривал докторскую лошадь, что у Гильомского леса ему пришлось бросить ее: она была загнана и чуть не издыхала.
Шарль стал листать медицинский словарь; но он ничего не видел, строчки плясали у него перед глазами.
- Спокойствие! - говорил аптекарь. - Все дело в том, чтобы прописать какое-нибудь сильное противоядие. Чем она отравилась?
Шарль показал ему письмо: мышьяк!
- Значит, - сказал Омэ, - надо сделать анализ.
Он знал, что при всех отравлениях полагается делать анализ; а Бовари, ничего не понимая, отвечал:
- Ах, сделайте, сделайте! Спасите ее.
И он снова подошел к ней, опустился на ковер, уронил голову на край кровати и разрыдался.
- Не плачь! - сказала она ему. - Скоро я перестану тебя мучить!
- Зачем? Кто тебя заставил!
- Так было надо, друг мой, - отвечала она.
- Разве ты не была счастлива? Чем я виноват? Я ведь делал все, что только мог!
- Да... правда... Ты... ты - добрый!
И она медленно погладила его по волосам. Сладость этого ощущения переполнила чашу его горя; все его существо отчаянно содрогалось при мысли, что теперь он ее потеряет, - теперь, когда она выказала ему больше любви, чем когда бы то ни было; а он ничего не мог придумать, он не знал, он не смел, - необходимость немедленного решения окончательно отнимала у него власть над собой.
Кончились, думала она, все мучившие ее обманы, все низости, все бесчисленные судорожные желания. Она перестала ненавидеть кого бы то ни было, смутные сумерки обволакивали ее мысль, и из всех шумов земли она слышала лишь прерывистые, тихие, неясные жалобы этого бедного сердца, словно последние отзвуки замирающей симфонии.
- Приведите девочку, - сказала она, приподнимаясь на локте.
- Тебе ведь теперь не больно? - спросил Шарль.
- Нет, нет!
Служанка принесла малютку в длинной ночной рубашонке, из-под которой виднелись босые ножки; Берта была серьезна и еще не совсем проснулась. Изумленно оглядывая беспорядок, царивший в комнате, она мигала глазами - ее ослепляли горевшие повсюду свечи. Все это, должно быть, напоминало ей Новый год или ми-карэм, когда ее тоже будили рано утром, при свечах, и приносили к матери, а та дарила ей игрушки.
- Где же это всё, мама? - сказала она.
Но все молчали.
- А куда спрятали мой башмачок?
Фелиситэ наклонила ее к постели, а она продолжала глядеть в сторону камина.
- Его кормилица взяла? - спросила она.
Слово "кормилица" вызвало в памяти г-жи Бовари все ее измены, все ее несчастья, и она отвернулась, словно к горлу ее подступила тошнота от другого, еще более сильного яда. Берта все сидела на постели.
- Мамочка, какие у тебя большие глаза! Какая ты бледная! Ты вся в поту...
Мать взглянула на нее.
- Боюсь! - сказала девочка и резко отодвинулась назад.
Эмма взяла ее ручку и хотела поцеловать; Берта стала отбиваться.
- Довольно! Унесите ее! - вскрикнул Шарль. Он рыдал в алькове.
Болезненные явления ненадолго прекратились; Эмма казалась спокойней; от каждого ее незначительного слова, от каждого сколько-нибудь свободного вздоха в Шарле возрождалась надежда. Наконец явился Каниве. Несчастный со слезами бросился ему на шею.
- Ах, это вы! Спасибо вам! Вы так добры! Но теперь ей уже лучше. Вот поглядите сами...
Коллега отнюдь не присоединился к такому мнению и, не желая, как он сам выразился, ходить вокруг да около, прописал рвотное, чтобы как следует очистить желудок.
Сейчас же началась рвота кровью. Губы Эммы стянулись еще больше. Руки и ноги сводила судорога, по телу пошли коричневые пятна, пульс бился под пальцем, как натянутая нить, как готовая порваться струна.
Вскоре она начала ужасно кричать. Она проклинала яд, ругала его, умоляла поторопиться, она отталкивала коченеющими руками все, что подносил ей больше нее измученный Шарль. Он стоял, прижимая платок к губам, и хрипел, плакал, задыхался; рыдания сотрясали все его тело с головы до ног. Фелиситэ бегала по комнате из стороны в сторону; Омэ, не двигаясь с места, глубоко вздыхал, а г-н Каниве хотя и не терял апломба, но все же начинал чувствовать внутреннее смущение.
- Черт!.. Как же это?.. Ведь желудок очищен, а раз устраняется причина...
- Должно устраниться и следствие, - подхватил Омэ. - Это очевидно.
- Да спасите же ее! - воскликнул Бовари.
И Каниве, не слушая аптекаря, который пытался развить гипотезу: "Быть может, это спасительный кризис", собрался прописать териак, когда во дворе послышалось щелканье бича; все стекла затряслись, и из-за угла рынка во весь дух вылетел на взмыленной тройке почтовый берлин. В нем был доктор Ларивьер.
Если бы в комнате появился бог, то и это не произвело бы большего эффекта. Бовари поднял руки к потолку, Каниве прикусил язык, а Омэ, еще задолго до того, как доктор вошел в дом, снял свою феску.
Ларивьер принадлежал к великой хирургической школе, вышедшей из аудитории Биша, - к уже вымершему ныне поколению врачей-философов, которые относились к своему искусству с фанатической любовью и применяли его вдохновенно и осмотрительно. Вся больница дрожала, когда он приходил в гнев, а ученики так обожали его, что, едва приступив к самостоятельной работе, старались копировать его в чем только возможно. По окрестным городам было немало врачей, перенявших у него даже длинное стеганое пальто с мериносовым воротником и широкий черный фрак с вечно расстегнутыми манжетами; у самого учителя из-под них выступали крепкие мясистые руки, - очень красивые руки, на которых никогда не было перчаток, словно они всегда торопились погрузиться в человеческие страдания. Он презирал чины, кресты и академии, был гостеприимен и щедр, к бедным относился, как родной отец, и, не веря в добродетель, был ее образцом; его, верно, считали бы святым, не будь у него тонкой проницательности, из-за которой его боялись, как демона. Взгляд его был острее ланцета, - он проникал прямо в душу и, отбрасывая все обиняки и стыдливые недомолвки, сразу вскрывал всякую ложь. Так держал он себя, исполненный того добродушного величия, которое дается сознанием большого таланта, счастья и сорокалетней безупречной трудовой жизни.
Еще на пороге он сдвинул брови, увидев землистое лицо Эммы. Она лежала вытянувшись на спине, рот ее был открыт. Потом, делая вид, что слушает Каниве, он поднес палец к носу и проговорил:
- Хорошо, хорошо.
Но при этом медленно пожал плечами. Бовари следил за ним. Они обменялись взглядом, и этот человек, так привыкший к зрелищу страданий, не мог удержать слезу; она скатилась на его жабо.
Он ушел с Каниве в соседнюю комнату. Шарль побежал за ним.
- Ей очень плохо, правда? Может быть, поставить горчичники? Я сам не знаю. Найдите же какое-нибудь средство, - вы ведь столько людей спасли!
Шарль обхватил его обеими руками и, почти повиснув на нем, глядел на него растерянно, умоляюще.
- Крепитесь, мой милый друг! Больше делать нечего!
И доктор Ларивьер отвернулся.
- Вы уходите?
- Я вернусь.
Вместе с Каниве, который не сомневался, что Эмма умрет у него на руках, он вышел, будто бы отдать распоряжения кучерам.
На площади их догнал аптекарь. По самому свойству своей натуры он не мог отойти от знаменитостей. И он умолил г-на Ларивьера оказать ему великую честь, пожаловать к завтраку.
Сейчас же послали в гостиницу "Золотой лев" за голубями, скупили у мясника весь запас котлет, у Тюваша сливки, у Лестибудуа яйца. Хозяин лично участвовал в приготовлениях к столу, а г-жа Омэ все перебирала завязки кофты и говорила:
- Вы уж нас извините, сударь. В наших несчастных местах, если не знаешь с вечера...
- Рюмки!!! - шипел Омэ.
- Будь то в городе, можно было бы в крайнем случае подать фаршированные ножки.
- Замолчи!.. Пожалуйте к столу, доктор!
Когда были проглочены первые куски, Омэ счел уместным сообщить некоторые подробности катастрофы.
- Сначала появилось ощущение сухости в глотке, затем наступили невыносимые боли в наджелудочной области, неукротимая рвота, коматозное состояние.
- Как это она отравилась?
- Понятия не имею, доктор; я даже не очень-то представляю себе, где она могла достать эту мышьяковистую кислоту.
Жюстен, как раз входивший в комнату со стопкой тарелок, весь затрясся.
- Что с тобой? - спросил аптекарь.
При этом вопросе юноша с грохотом уронил всю стопку на пол.
- Болван! - заорал Омэ. - Медведь! Увалень! Осел этакий!
Но тут же овладел собою.
- Я решил, доктор, попробовать произвести анализ и, primo, {Во-первых (лат.).} осторожно ввел в трубочку...
- Лучше бы вы, - сказал хирург, - ввели ей пальцы в глотку.
Второй врач молчал: он только что получил крепкую, хотя и секретную нахлобучку за свое рвотное; таким образом, теперь этот милый Каниве, который во время истории с искривленной стопой был так самоуверен и многоречив, держался очень скромно; он не вмешивался в разговор и только все время одобрительно улыбался.
Омэ весь сиял гордостью амфитриона, а печальные мысли о Бовари еще больше увеличивали его блаженство, когда он эгоистически возвращался к самому себе. Кроме того, его вдохновляло присутствие доктора. Он щеголял эрудицией, он вперемежку упоминал о шпанских мухах, анчаре, мансенилле, змеином яде.
- Я даже читал, доктор, что некоторые лица отравлялись и падали, как бы сраженные громом, от обыкновенной колбасы, подвергнутой неумеренному копчению! Так по крайней мере гласит прекраснейшая статья, принадлежащая перу одного из наших фармацевтических светил, одного из наших учителей, знаменитого Каде де Гассикура.
Появилась г-жа Омэ с шаткой машинкой, обогреваемой спиртом: Омэ всегда требовал, чтобы кофе варилось тут же, за столом; мало того, он сам его подвергал обжиганию, сам измельчал до порошкообразного состояния, сам соединял в смеси.
- Saccharum, доктор, - сказал он, предлагая сахар.
Затем велел привести всех своих детей: ему было любопытно узнать мнение хирурга об их сложении.
Г-н Ларивьер уже собирался уходить, когда г-жа Омэ попросила медицинского совета для ее мужа: у него такая густая кровь, что он каждый вечер засыпает после обеда, и она боится кровоизлияния в мозг.
- О, мозг у него не слишком полнокровен.
И, улыбнувшись исподтишка этому незамеченному каламбуру, доктор открыл дверь. Но вся аптека была забита людьми. Он еле отделался от г-на Тюваша, который боялся, как бы его жена не заболела воспалением легких: у нее была привычка харкать в камин; потом от г-на Бине, который иногда ощущал нестерпимый аппетит; от г-жи Карон, у которой бывали покалывания; от Лере, который страдал головокружениями; от Лестибудуа, который страдал от ревматизма; от г-жи Лефрансуа, которая страдала кислой отрыжкой. Наконец тройка лошадей взяла с места, и все ионвильцы решили, что доктор не слишком-то любезен.
Но тут общественное внимание было отвлечено появлением г-на Бурнисьена: он проходил под базарным навесом, неся в руках святые дары.
Омэ, как и требовали от него принципы, сравнил попов с воронами, слетающимися на трупный запах; вид всякого священника причинял ему личную неприятность, так как сутана напоминала ему о саване, - и из страха перед последним он недолюбливал первую.
Однако Омэ не отступил перед тем, что он называл своей миссией, и вернулся к Бовари; вместе с ним пошел и Каниве, которого об этом очень просил перед отъездом г-н Ларивьер; если бы не возражения супруги, аптекарь взял бы и обоих сыновей: он хотел приучить их к трагическим обстоятельствам, показать им поучительный пример и величественную картину, которая навсегда осталась бы у них в памяти.
Когда они вошли, комната была исполнена мрачной торжественности. На покрытом белой салфеткой рабочем столике лежало на серебряном блюде пять-шесть комков ваты, а рядом - две горящие свечи, и между ними большое распятие. Эмма, наклонив голову так, что подбородок прикасался к груди, глядела необычайно широко открытыми глазами; бедные ее руки цеплялись за одеяло некрасивым и слабым движением, свойственным всем умирающим: они словно заранее натягивают на себя саван. Бледный, как статуя, с красными, как угли, глазами, Шарль, без слез, стоял напротив, в ногах постели; священник, преклонив одно колено, тихо шептал молитвы.
Эмма медленно повернула лицо; казалось, радость охватила ее, когда она вдруг увидела фиолетовую епитрахиль; в необычайном умиротворении она, видимо, вновь нашла забытое сладострастие своих первых мистических порывов, видение наступающего вечного блаженства.
Священник встал и взял распятие. Тогда она вытянула шею, как человек, который хочет пить, и, прильнув устами к телу богочеловека, со всею своей иссякающей силой запечатлела на нем самый жаркий поцелуй любви, какой только она знала в жизни. Священник тотчас прочел Misereatur {"Да смилуется" (лат.).} и Indulgentiam, {"Ныне отпущаеши" (лат.).} обмакнул большой палец правой руки в елей и начал помазание: сначала умастил глаза, много алкавшие пышной прелести земной; потом - ноздри, жадные к теплому ветру и любовным благоуханиям; потом уста, отверзавшиеся для лжи, стекавшие в похоти и кричавшие в гордыне; потом - руки, познавшие негу сладостных касаний, и, наконец, - подошвы ног, столь быстрых в те времена, когда женщина эта бежала утолять свои желания, а ныне остановившихся навеки.
Кюре вытер пальцы, бросил в огонь замасленную вату и вновь сел рядом с умирающей. Он сказал ей, что теперь она должна слить свои муки с муками Иисуса Христа и вручить себя милосердию божию.
Кончив увещание, он попытался вложить ей в руки освященную свечу - символ той небесной славы, которая должна была так скоро окружить умирающую. Но Эмма была слишком слаба и не могла удержать ее, так что, не будь г-на Бурнисьена, свеча упала бы на пол.
А между тем она была уже не так бледна, как раньше, и лицо ее приняло безмятежное выражение, словно таинство вернуло ей здоровье.
Священник не упустил случая заметить это вслух; он даже сообщил Шарлю, что иногда господь продлевает человеку жизнь, если сочтет это нужным для его душевного спасения. И Шарль вспомнил, как она однажды уже была при смерти и причащалась.
"Быть может, еще рано терять надежду", - подумал он.
В самом деле, Эмма оглядела все кругом - медленно, словно пробудившись от сна; потом отчетливым голосом попросила зеркало и, наклонившись, долго смотрелась в него, пока из глаз ее не скатились две крупных слезы. Тогда она откинула голову и со вздохом упала на подушки.
И тотчас грудь ее задышала необычайно часто. Язык весь высунулся изо рта; глаза закатились и потускнели, как абажуры на гаснущих лампах; если бы не невероятно быстрое движение ребер, сотрясавшихся в яростном дыхании, словно душа вырывалась из тела скачками, можно было бы подумать, что Эмма уже мертва. Фелиситэ упала на колени перед распятием; даже сам аптекарь слегка подогнул ноги; г-н Каниве глядел в окно на площадь. Бурнисьен снова начал молиться, наклонившись лицом к краю смертного ложа, и длинные полы его черной сутаны раскинулись по полу. Шарль стоял на коленях по другую сторону кровати и тянулся к Эмме. Он схватил ее за руки, сжимал их и содрогался при каждом ударе ее сердца, словно отзываясь на толчки разваливающегося здания. Чем громче становился хрип, тем быстрее священник читал молитвы; они сливались с подавленными рыданиями Бовари, и порой все тонуло в глухом рокоте латыни, гудевшей, как похоронный звон.
Вдруг на улице послышался стук деревянных башмаков, зашуршала по камням палка и раздался голос, хриплый, поющий голос:
Ах, летний жар волнует кровь,
Внушает девушке любовь...
Эмма приподнялась, словно гальванизированный труп; волосы ее рассыпались, широко открытые глаза пристально глядели в одну точку.
Проворней серп блестит, трудясь,
И ниву зрелую срезает;
Наннета, низко наклонясь,
Колосья в пиле собирает...
- Слепой! - вскрикнула Эмма и засмеялась диким, бешеным, отчаянным смехом, - ей казалось, что она видит отвратительное лицо урода, пугалом встающее в вечном мраке.
Проказник-ветер крепко дул
И ей юбчонку завернул.
Судорога отбросила Эмму на подушки. Все придвинулись ближе. Ее не стало.
Когда человек умирает, кругом распространяется какое-то изумление, - так трудно понять это наступление небытия, заставить себя поверить в него. Но вот Шарль все-таки увидел неподвижность Эммы и бросился к ней с криком:
- Прощай, прощай!
Омэ и Каниве насильно увели его из комнаты.
- Успокойтесь!
- Хорошо, - говорил он, вырываясь, - я буду благоразумен, я ничего плохого не сделаю. Но пустите меня! Я хочу ее видеть! Ведь это моя жена!
Он плакал.
- Плачьте, - советовал аптекарь, - не противьтесь природе, это принесет вам облегчение!
Шарль был слаб, как ребенок. Он позволил отвести себя вниз, в столовую, и скоро г-н Омэ вернулся домой.
На площади к нему пристал слепой: уверовав в противовоспалительную мазь, он дотащился до Ионвиля и теперь спрашивал всех встречных, где живет аптекарь.
- Ну, вот еще! У меня есть дела поважнее. Ладно, приходи потом!
И Омэ поспешно вошел в аптеку.
Надо было написать два письма, приготовить для Бовари успокоительное, придумать какую-нибудь ложь, чтобы скрыть самоубийство, оформить эту ложь в статью для "Фонаря", - это еще не считая бесчисленных посетителей, которые ждали новостей. Когда, наконец, все ионвильцы до последнего выслушали историю, как г-жа Бовари, приготовляя ванильный крем, спутала мышьяк с сахаром, Омэ снова вернулся к Шарлю.
Тот сидел один (г-н Каниве только что уехал) в кресле у, окна и бессмысленно глядел на пол.
- Теперь вам следовало бы, - сказал аптекарь, - самому назначить час церемонии.
- К чему? Какая церемония?
И Шарль, заикаясь, испуганно пролепетал:
- Ах, нет, пожалуйста, не надо! Нет, пусть она останется со мной.
Омэ из приличия взял с этажерки графин и стал поливать герань.
- Ах, спасибо, - сказал Шарль, - вы так добры!
И умолк, задыхаясь под грузом воспоминаний, вызванных этим жестом аптекаря.
Тогда Омэ счел уместным немного развлечь его разговором о садоводстве, - все растения нуждаются во влаге. Шарль наклонил голову в знак согласия.
- Впрочем, теперь снова скоро будет тепло!
- А! - сказал Бовари.
Фармацевт, решительно не зная, что делать, осторожно раздвинул занавески.
- А вот идет господин Тюваш.
Шарль, словно машина, повторил:
- Идет господин Тюваш.
Омэ не решался возобновить с ним разговор об устройстве похорон; это удалось священнику.
Шарль заперся в своем кабинете, взял перо и после долгих рыданий написал:
"Я хочу, чтобы ее похоронили в подвенечном платье, в белых туфлях, в венке. Волосы распустить по плечам; гробов три: один - дубовый, другой - красного дерева и еще - металлический. Не говорите со мной ни о чем, я найду в себе силы. Сверху накрыть ее большим куском зеленого бархата. Я так хочу. Сделайте это".
Все очень удивились романтическим выдумкам Бовари, и аптекарь тут же сказал ему:
- Бархат кажется мне чрезмерной роскошью. К тому ж это и обойдется...
- Какое вам дело? - закричал Шарль. - Оставьте меня! Не вы ее любили! Уходите.
Священник взял его под руку и увел в сад прогуляться. Там он завел разговор о бренности всего земного. Господь велик и благ; мы должны безропотно подчиняться его воле, даже благодарить его.
Шарль разразился кощунствами:
- Мерзок он мне, ваш господь!
- Дух непокорства еще живет в вас, - вздохнул священник.
Бовари был уже далеко. Он широко шагал вдоль стены у шпалеры фруктовых деревьев и, скрежеща зубами, гневно глядел в небо; но ни один лист не шелохнулся.
Накрапывал дождик. Рубашка у Шарля была распахнута на груди, и скоро он задрожал от холода; тогда он вернулся домой и уселся в кухне.
В шесть часов на площади послышалось металлическое дребезжание: приехала "Ласточка". Шарль прижался лицом к стеклу и глядел, как вереницей выходили пассажиры. Фелиситэ постлала ему в гостиной тюфяк; он лег и заснул.
Г-н Омэ был философом, но мертвых уважал. Итак, не обижаясь на бедного Шарля, он пришел вечером, чтобы просидеть ночь возле покойницы, причем захватил с собою три книги и папку для выписок.
Г-н Бурнисьен уже был на месте; у изголовья кровати, которую выставили из алькова, горели две высокие свечи.
Тишина угнетала аптекаря, и он произнес несколько сочувственных замечаний по адресу "несчастной молодой женщины". Священник ответил, что теперь остается только молиться за нее.
- Но ведь одно из двух, - заметил Омэ, - либо она почила во благодати (как выражается церковь), - и тогда наши молитвы ей ни к чему; либо же она скончалась нераскаянною (если не ошибаюсь, церковная терминология именно такова), - и в этом случае...
Бурнисьен прервал его и угрюмо сказал, что, как бы там ни было, а молиться все равно надо.
- Но если бог и сам знает все наши потребности, - возразил аптекарь, - то какую пользу может принести молитва?
- Как! - произнес священник. - Молитва? Так вы, значит, не христианин?
- Извините! - отвечал Омэ. - Я преклоняюсь перед христианством. Прежде всего оно освободило рабов, ввело в мир новую мораль...
- Не в том дело! Все тексты...
- Ах, что до текстов, то откройте только историю: всем известно, что они подделаны иезуитами.
Вошел Шарль и, приблизившись к кровати, медленно раздвинул полог.
Голова Эммы была наклонена к правому плечу. Приоткрытый угол рта черной дырою выделялся на лице; большие закостенелые пальцы пригнуты к ладони; на ресницах появилась какая-то белая пыль, а глаза уже застилало что-то мутное и клейкое, похожее на тонкую паутинку. Приподнятое на груди одеяло полого опускалось к коленям, а оттуда снова поднималось к ступням. Шарлю казалось, что Эмму давит какая-то бесконечная тяжесть, какой-то невероятный груз.
На церковных часах пробило два. Отчетливо слышался сильный плеск реки, протекавшей во тьме у подножия террасы. Время от времени шумно сморкался г-н Бурнисьен, да Омэ скрипел пером по бумаге.
- Друг мой, - сказал он, - вам лучше уйти. Это зрелище раздирает вам душу!
Когда Шарль скрылся, аптекарь и кюре возобновили спор.
- Прочтите Вольтера! - говорил один. - Прочтите Гольбаха, прочтите "Энциклопедию"!
- Прочтите "Письма некоторых португальских евреев"! - говорил другой. - Прочтите "Смысл христианства", сочинение бывшего судейского чиновника Николя.
Спорщики разгорячились, раскраснелись, кричали разом и не слушали друг друга; Бурнисьен возмущался "подобной дерзостью", Омэ изумлялся "подобной тупости"; и они уже почти переходили к перебранке, как вдруг опять появился Шарль. Словно какие-то чары влекли его сюда. Он то и дело поднимался по лестнице.
Чтобы лучше видеть, он становился напротив Эммы, он весь уходил в это созерцание, такое глубокое, что в нем исчезала боль.
Он припоминал рассказы о каталепсии, чудесах магнетизма и думал, что, может быть, стоит только захотеть с предельным напряжением воли, и ему удастся воскресить ее. Один раз он даже нагнулся к ней и шепотом закричал: "Эмма! Эмма!" Только пламя свечей заплясало на стене от его тяжелого дыхания.
Рано утром приехала г-жа Бовари-мать; Шарль обнял ее и снова разрыдался, как ребенок. Она повторила попытку аптекаря сделать ему кое-какие замечания относительно дороговизны похорон. Он так вспылил, что она прикусила язык и даже взялась немедленно поехать в город и купить все необходимое.
До вечера Шарль оставался один; Берту отвели к г-же Омэ. Фелиситэ сидела наверху с тетушкой Лефрансуа.
Вечером Шарль принимал визиты. Он вставал и, не в силах говорить, молча пожимал посетителю руку, потом гость садился вместе с другими; все держались полукругом у камина. Потупив голову и заложив ногу на ногу, каждый покачивал носком сапога, время от времени глубоко вздыхая; скучали отчаянно, но упорно старались друг друга пересидеть.
В девять часов снова пришел Омэ (все эти два дня он только и делал, что бегал по площади взад и вперед) и принес с собою запас камфары, бензола и ароматических трав. Кроме того, он захватил для устранения миазмов целую банку хлора. В этот момент служанка, г-жа Лефрансуа и старуха Бовари хлопотали вокруг Эммы, заканчивая ее одеванье; они как раз опускали длинную прямую вуаль, которая прикрыла ее до самых атласных туфель.
Фелиситэ рыдала:
- Ах, бедная барыня, бедная барыня!
- Поглядите только, - вздыхая, говорила трактирщица, - какая она еще хорошенькая. Вот так и кажется, что сейчас встанет.
И все три, нагнувшись, стали надевать венок.
Голову для этого пришлось немного приподнять, и тогда изо рта, словно рвота, хлынула черная жидкость.
- Ах, боже мой, платье! Осторожно! - закричала г-жа Лефрансуа. - Помогите же нам, - сказала она аптекарю. - Да вы уж не боитесь ли?
- Боюсь? - отвечал тот, пожимая плечами. - Есть чего бояться! Я еще не то видал в больнице, когда изучал фармацию. В анатомическом театре мы варили пунш! Небытие не устрашает философа, как мне нередко приходится упоминать; я даже намереваюсь завещать свой труп в клинику, чтобы тем самым и после смерти послужить науке.
Пришел кюре и спросил, как здоровье г-на Бовари; выслушав ответ аптекаря, он добавил:
- Понимаете, у него еще слишком свежа рана!
Тогда Омэ поздравил его с тем, что он не подвержен, как все прочие, постоянной опасности потерять горячо любимую подругу; в результате разгорелся спор о безбрачии священников.
- Ибо, - говорил аптекарь, - для мужчины обходиться без женщины противоестественно! История знает примеры преступлений...
- Тьфу, пропасть! - воскликнул священник. - Да как же вы хотите, чтобы женатый человек соблюдал, например, тайну исповеди?
Омэ обрушился на исповедь. Бурнисьен выступил в ее защиту; он стал распространяться о производимом ею нравственном возрождении. Рассказал несколько анекдотов о ворах, которые вдруг превращались в порядочных людей. Многие военные, приближаясь к исповедальне, чувствовали, как у них пелена спадала с глаз. В Фрейбурге был один священник...
Собеседник его спал. Скоро Бурнисьену стало душно в спустившейся атмосфере комнаты, и он открыл окно; это разбудило аптекаря.
- А ну-ка, возьмите понюшку, - предложил ему кюре. - Не отказывайтесь, это разгоняет сон.
Где-то вдали непрерывно заливалась протяжным лаем собака.
- Слышите, собака воет? - сказал фармацевт.
- Говорят, они чуют покойников, - отвечал священник. - Вот и пчелы тоже: когда кто умрет, они улетают из ульев.
Омэ не спорил против этих предрассудков: он снова задремал.
Г-н Бурнисьен был крепче аптекаря и еще некоторое время беззвучно шевелил губами; потом и у него незаметно склонилась голова, он уронил свою толстую черную книгу и захрапел.
Так сидели они друг против друга, выпятив животы, оба надутые, нахмуренные; наконец-то после стольких раздоров они сошлись в единой человеческой слабости; оба были неподвижны, как лежавшая рядом покойница, которая, казалось, тоже спала.
Вошел Шарль; они не проснулись. То было в последний раз - он пришел проститься с нею.
Ароматические травы еще курились, и струи синеватого дыма смешивались у окон с туманом, вползавшим в комнату. Кое-где на небе виднелись звезды, ночь была теплая.
Восковые свечи крупными каплями опадали на простыни постели. Шарль глядел, как они горят, и глаза его утомлял отблеск желтого огня.
Муаровые отливы дрожали на белом, как лунный свет, атласном платье. Эмма терялась под ним; и Шарлю чудилось, будто она излучается сама из себя, смешивается со всем окружающим, прячется в нем, - в тишине, в ночи, в пролетающем ветре и влажных запахах, встающих от реки.
Или вдруг он видел ее в саду в Тосте, на скамейке близ колючей изгороди, или на руанских улицах, или на пороге родного дома, во дворе фермы Берто. Он слышал веселый хохот пляшущих под яблонями парней; комната была полна благоухания ее волос, платье искристо шуршало в его руках. Ведь это все она, вот эта самая!
Долго вспоминал он все былые радости, ее позы, ее движения, звук ее голоса. Безнадежные сожаления следовали друг за другом, непрерывно, неистощимо, как волны в прилив.
Глубокое любопытство охватило его: содрогаясь, он медленно, кончиками пальцев приподнял