вуаль. И тотчас у него вырвался крик ужаса, от которого вскочили оба спящих. Они увели его вниз, в столовую.
Скоро пришла Фелиситэ и сказала, что он просит прядь ее волос.
- Отрежьте! - ответил аптекарь.
Но служанка не решалась, и тогда он сам подошел к покойнице с ножницами в руках. Его так трясло, что он в нескольких местах проткнул на висках кожу; но в конце концов кое-как справился с волнением и два-три раза хватил наудачу, так что в прекрасной шевелюре Эммы остались белые отметины.
Затем фармацевт и кюре вернулись к своим занятиям, но время от времени оба засыпали и упрекали друг друга в этом при каждом пробуждении. Проснувшись, г-н Бурнисьен всякий раз кропил комнату святой водой, а Омэ рассыпал по полу немного хлору.
Фелиситэ позаботилась оставить им на комоде бутылку водки, кусок сыру и большую булку. Часа в четыре утра аптекарь не выдержал и вздохнул:
- Честное слово, я бы с удовольствием подкрепился!
Священник не заставил себя просить; он ушел служить обедню и скоро вернулся; потом они чокнулись и закусили, слегка посмеиваясь, сами не зная над чем: ими овладела та непонятная веселость, которая часто охватывает нас после грустного зрелища; а проглотив последнюю рюмку, священник хлопнул фармацевта по плечу и сказал:
- В конце концов мы с вами сговоримся!
Внизу, в передней, они встретили рабочих. И тогда Шарлю пришлось пережить двухчасовую пытку: он слушал, как стучал о доски молоток. Потом Эмму положили в дубовый гроб, а этот гроб заключили в два остальных; но так как внешний оказался слишком просторным, то промежутки пришлось забить шерстью из тюфяка. Наконец, когда все три гроба были прилажены, сшиты гвоздями, обтянуты скрепами, - покойницу выставили у входных дверей; дом открылся настежь, и начали сходиться ионвильцы.
Прискакал дядюшка Руо. Увидев черную драпировку у входных дверей, он упал на площади без чувств.
Письмо аптекаря он получил только через полтора дня после происшествия; щадя чувствительность отца, г-н Омэ составил это письмо таким образом, что понять, какое, собственно, случилось несчастье, было совершенно невозможно.
Сначала старик упал, как громом пораженный. Потом понял так, что Эмма не умерла, но могло быть и это... Словом, он натянул блузу, схватил шапку, прицепил к башмаку шпору и поскакал во весь опор; всю дорогу он задыхался, терзаясь беспокойством. Один раз ему даже пришлось сойти с седла. Он ничего не видел кругом, в ушах у него звучали какие-то голоса, он чувствовал, что сходит с ума.
Рассвело. Он увидел на дереве трех спящих черных кур; эта примета ужаснула его, он весь затрясся. Тут он дал пресвятой деве обет пожертвовать на церковь три ризы и дойти босиком от кладбища в Берто вплоть до Вассонвильской часовни.
Он домчался до Мароммы и еще на скаку стал громко скликать трактирных слуг, потом вышиб дверь плечом, схватил мешок овса, вылил в кормушку бутылку сладкого сидра, снова взобрался на свою лошадку и погнал ее так, что искры летели из-под копыт.
Он уговаривал себя, что Эмму, наверно, спасут; врачи найдут какое-нибудь средство, иначе быть не может! Он припоминал все чудесные исцеления, о каких ему только приходилось слышать.
Потом она снова стала представляться ему мертвой. Вот она лежит на спине - тут, перед, ним, посреди дороги. Он натягивал поводья, и галлюцинация прекращалась.
В Кенкампуа, чтобы немного поддержать свои силы, он выпил три чашки кофе.
Он уже подумал, что тот, кто писал письмо, ошибся именем. Стал искать в кармане конверт, нащупал его, но не решился открыть.
Он дошел даже до предположения, что, быть мажет, все это шуточка, чья-то месть, чья-то выдумка под пьяную руку; ведь если бы Эмма умерла, это бы чувствовалось! Но нет, природа кругом имела самый обычный вид: небо было голубое, колыхались деревья, прошло стадо овец. Показался Ионвиль; он влетел в него, весь скорчившись на седле и изо всех сил нахлестывая лошадь; с ее подпруги капала кровь.
Придя в сознание, Руо весь в слезах бросился в объятия Бовари:
- Дочь моя! Эмма! Дитя мое! Что случилось?..
А тот, рыдая, отвечал:
- Не знаю! Не знаю! Какое-то проклятие!
Аптекарь развел их.
- Все эти ужасные детали ни к чему. Я сам все объясню господину Руо. Смотрите, собирается народ. Больше достоинства, черт возьми! Больше философии!
Бедняга Бовари тоже хотел казаться мужественным и все повторял:
- Да, да... Надо крепиться!
- Ладно же, - закричал старик, - я буду крепиться, черт возьми! Я провожу ее до конца.
Колокол гудел. Все было готово. Пора двигаться в путь.
И, сидя рядом на откидных скамьях в церкви, отец и муж глядели на троих расхаживающих взад и вперед гнусавящих певчих. Громко ревела змеевая труба. Тонким голоском пел г-н Бурнисьен в торжественном облачении; он склонялся перед дарохранительницей, воздевал руки, простирал их. Лестибудуа шагал по церкви со своей черной планкой; близ налоя стоял гроб, окруженный четырьмя рядами свечей. Шарлю все хотелось встать и задуть их. Но все же он пытался возбудить в себе благочестивые чувства, отдаться надежде на будущую жизнь, где он снова увидит ее. Он воображал, что она уехала, - уехала давно и далеко. Но стоило ему вспомнить, что она лежит вот здесь, что все кончено, что ее унесут и зароют в землю, как его охватывало дикое, мрачное, отчаянное бешенство. Временами ему казалось, что он ничего больше не чувствует; и он наслаждался этими отливами горя, сам себя при этом упрекая в ничтожестве.
Послышался короткий стук, словно кто-то мерно бил по плитам пола окованной палкой. Стук этот шел из глубины церкви и вдруг оборвался в боковом приделе. Человек в грубой коричневой куртке с трудом преклонил колено. То был Ипполит, конюх из "Золотого льва"; он надел свою новую ногу.
Один из певчих обошел церковь с блюдом; тяжелые су поодиночке звякали о серебро.
- Да поторопитесь же! Ведь я измучился! - вскрикнул Бовари, с гневом бросая ему пятифранковик.
Клирик поблагодарил его медлительным поклоном.
Снова пели, становились на колени, вставали, - конца этому не было. Шарль вспомнил, что однажды, давно, они с Эммой вместе пошли к обедне и сидели по другую сторону, справа у стены. Опять зазвонил колокол. Кругом громко задвигали скамьями. Носильщики подсунули под гроб три жерди, и народ вышел из церкви.
Тогда на пороге аптеки появился Жюстен. И вдруг весь бледный, шатаясь, вошел обратно.
На похороны глядели даже из окон. Впереди всех, напряженно выпрямившись, шел Шарль. Он старался держаться молодцом и кивал запоздалым ионвильцам, которые, появляясь из дверей и переулков, присоединялись к провожающим.
Шесть человек - по три с каждой стороны - шли медленно и немного задыхались. Священники, певчие и двое мальчиков из хора возглашали De profundis, {"Из глубины воззвах" - псалом (лат.).} голоса их терялись в полях, то поднимаясь, то опускаясь в переливах мелодии. Порой хор скрывался за поворотом тропинки, но высокое серебряное распятие все время было видно между деревьями.
Женщины шли в черных накидках с опущенными капюшонами; в руках они несли толстые горящие свечи, и Шарль почти терял сознание от этих бесконечных молитв и огней, от противных запахов воска и сутаны. Дул свежий ветерок, зеленели рожь и рапс, по краям дороги на живых изгородях дрожали капельки росы. Все кругом было полно всевозможных веселых звуков: громыхала вдали по колеям телега, отдавался эхом петушиный крик, топали копыта убегавшего к яблоням жеребенка. В ясном небе кое-где виднелись розовые облачка; над камышовыми кровлями загибался книзу синеватый дымок; Шарль на ходу узнавал дворы. Ему вспоминались такие же утра, как вот это, когда он выходил от больного и возвращался к ней.
Время от времени черное сукно, усыпанное белыми "слезками", приподнималось и приоткрывало гроб. Усталые носильщики замедляли шаг, и гроб подвигался толчками, словно лодка, равномерно покачивающаяся на каждой волне.
Дошли.
Мужчины проводили покойницу до самого конца спуска, где на лужке была вырыта могила.
Столпились кругом; священник читал молитвы, а красная глина бесшумно, непрерывно осыпалась в яму по углам.
Приладили четыре веревки и стали спускать гроб. Шарль глядел, как он уходит. Он все уходил вниз.
Наконец послышался толчок; веревки со скрипом вырвались наверх. Тогда Бурнисьен взял у Лестибудуа заступ; кропя могилу правой рукой, он левой захватил на лопату большой ком земли и с силой сбросил его в яму; и мелкие камешки, ударившись о деревянный гроб, издали тот потрясающий звук, который кажется нам отголоском вечности.
Священник передал кропило соседу. То был г-н Омэ. Он с важностью взмахнул кропилом и передал его Шарлю; тот стоял по колено в рыхлой земле, горстями бросал ее в могилу и кричал: "Прощай!", посылая воздушные поцелуи; он тянулся к Эмме, чтобы его засыпали вместе с ней.
Его увели; и он очень скоро успокоился, - может быть, он, как и все другие, был смутно доволен, что, наконец-то, с этим покончено.
Дядюшка Руо, придя домой, спокойно закурил трубку; Омэ внутренне осудил его, сочтя это не вполне приличным. Он также отметил, что г-н Бине воздержался от участия в похоронах, что Тюваш "сбежал" тотчас же после панихиды, а Теодор, слуга нотариуса, пришел в синем фраке - "как будто нельзя было найти черный, раз уж таков, черт возьми, обычай!" Переходя от одной группы ионвильцев к другой, он всем сообщал свои замечания. Все оплакивали смерть Эммы, особенно Лере, который, конечно, не преминул явиться на похороны.
- Бедная дамочка! Какое несчастье для мужа!
А аптекарь подхватывал:
- Вы знаете, не будь меня, он мог бы сделать над собой что-нибудь неладное!
- Такая милая особа! Подумать только, что еще в субботу она была у меня в лавке!
- Я не имел досуга, - сказал Омэ, - подготовить хоть несколько слов, чтобы почтить ее прах.
Вернувшись домой, Шарль разделся, а дядюшка Руо разгладил свою синюю блузу. Она была совсем новая, и так как по дороге старик много раз вытирал глаза рукавами, то они полиняли и запачкали ему лицо; следы слез прорезывали слой пыли.
Тут же была г-жа Бовари-мать. Все трое молчали. Наконец старик вздохнул:
- Помните, друг, как я приехал в Тост, когда вы потеряли вашу покойную жену. Тогда я вас утешал. Я находил, что сказать; а теперь... - Долгий вздох высоко поднял его грудь. - Ах, теперь, видите ли, мне конец! Умерла моя жена... потом сын... а теперь и дочь.
Он хотел сейчас же вернуться в Берто - здесь ему не заснуть. Он даже отказался поглядеть на внучку:
- Нет, нет, это для меня слишком тяжело! Но только вы ее крепко поцелуйте! Прощайте! Вы добрый малый! И потом, - добавил он, ударив себя по ноге, - об этом я никогда не забуду. Не бойтесь, вы всегда будете получать свою индюшку.
Но, очутившись на вершине холма, он обернулся, как обернулся когда-то, расставаясь с дочерью на дороге в Сен-Виктор. Окна в Ионвиле горели под косыми лучами заходившего в лугах солнца. Старик прикрыл глаза рукой и разглядел на горизонте садовую стену, где там и сям между белыми камнями выделялась темная листва деревьев; потом поехал дальше мелкой рысцой: лошаденка захромала.
А Шарль с матерью, несмотря на усталость, сидели и беседовали до позднего вечера. Они говорили о былых днях, о будущем. Мать переедет в Ионвиль, будет вести хозяйство, они больше никогда не расстанутся. Она была находчива и ласкова, она радовалась про себя, что теперь к ней возвращается так долго от нее ускользавшая привязанность сына. Пробило полночь. Городок был тих, как всегда, а Шарль не спал и все думал о ней.
Родольф, который от нечего делать весь день бродил по лесу, спокойно спал в своем замке; спал у себя и Леон.
Но был еще один человек, который не спал в этот час.
Над могилой, среди елей, стоял на коленях мальчик и плакал; грудь его разрывалась от рыданий, он задыхался во тьме под бременем безмерной жалости, нежной, как луна, и непостижимой, как ночь. Вдруг стукнула решетка. То был Лестибудуа; он пришел за позабытой здесь лопатой. Мальчик быстро вскарабкался на стену, и Лестибудуа узнал Жюстена, - тогда он сразу понял, какой злодей таскал у него картошку.
На другой день Шарль велел привести девочку домой. Она спросила, где мама. Ей ответили, что мама уехала, что она вернется и привезет ей игрушек. Берта еще несколько раз заговаривала об этом, но потом понемножку забыла. Ее детская веселость надрывала отцу сердце, а ведь ему еще приходилось терпеть невыносимые утешения аптекаря.
Скоро опять начались денежные дела - г-н Лере вновь натравил своего друга Венсара. Шарль влез в невероятные долги: он ни за что не соглашался продать хоть малейшую из принадлежавших Эмме вещиц. Мать его была вне себя. Но он рассердился на нее еще сильнее; он совсем переменился. Она уехала.
Тогда все принялись пользоваться случаем. Мадмуазель Лемперер потребовала уплаты за шесть месяцев, хотя Эмма (несмотря на расписку, которую показывала мужу) не взяла у нее ни одного урока: между ними было особое соглашение; хозяин библиотеки потребовал деньги за три года; тетушка Ролле потребовала деньги за доставку двадцати писем; когда Шарль спросил объяснений, у нее хватило деликатности ответить:
- Я, право, ничего не знаю. У нее были какие-то свои дела.
Уплачивая каждый долг, Шарль думал, что на этот раз все кончено. Но непрерывно появлялись новые.
Он обратился к пациентам, чтобы они заплатили ему за старые визиты. Те показали ему письма от Эммы. Пришлось извиниться.
Фелиситэ носила теперь барынины туалеты, хотя ей досталось и не всё; несколько платьев Шарль оставил себе и разглядывал их, запираясь в гардеробной; служанка была почти того же роста, что и Эмма, и иногда Шарль, увидев ее сзади, поддавался иллюзии и вскрикивал:
- О, останься, останься!
Но на троицын день Фелиситэ убежала из Ионвиля с Теодором, причем украла все платья, какие еще оставались.
Как раз в это время г-жа Дюпюи-вдова имела честь известить г-на Бовари о "бракосочетании сына своего, нотариуса города Ивето, г-на Леона Дюпюи, с девицею Леокади Лебёф из Бондвиля". Шарль ответил поздравительным письмом, в котором, между прочим, была такая фраза:
"Как счастлива была бы моя бедная жена!"
Однажды, бесцельно блуждая по дому, он поднялся на чердак и там ощутил под туфлей комок тонкой бумаги. Он развернул его и прочел: "Крепитесь, Эмма! Крепитесь! Я не хочу быть несчастьем вашей жизни". Это было письмо Родольфа, - оно завалилось между ящиками, осталось на полу, и теперь ветер из слухового окна занес его к двери. Неподвижный, оцепенелый Шарль застыл на том самом месте, где когда-то стояла в отчаянии Эмма, была еще бледнее его и хотела умереть. Наконец внизу второй страницы он разглядел маленькое заглавное Р. Кто это был? Он вспомнил, как часто бывал у них Родольф, как он вдруг исчез, какой неестественный вид имел он потом при двух-трех случайных встречах. Но почтительный тон письма обманул Шарля.
"Быть может, они любили друг друга платонически", - подумал он.
Шарль вообще был не из тех людей, которые доискиваются сущности событий; он отступал перед доказательствами, и его смутная ревность терялась в безграничном горе.
"Все должны были обожать ее, - думал он. - Ее, конечно, желали все мужчины". И от этого она стала казаться ему еще прекраснее; теперь он ощущал к ней непрерывное, бешеное вожделение, оно разжигало его тоску и не имело пределов, так как было неосуществимо.
Он стал угождать ей, словно она еще была жива; он подчинился всем ее вкусам, всем взглядам. Он купил лаковые ботинки, стал носить белые галстуки. Теперь он душил усы и, как Эмма, подписывал векселя. Она развращала его из могилы.
Пришлось понемногу распродать все серебро; потом за ним последовала мебель из гостиной. Все комнаты пустели; только одна - ее комната - оставалась неприкосновенной. Шарль поднимался туда после обеда. Он придвигал к камину круглый столик, подставлял ее кресло. Потом садился напротив. Горела свеча в позолоченном канделябре. Рядом Берта раскрашивала картинки.
Бедняге отцу было больно, что она так плохо одета, что у нее башмачки без шнурков, а кофточка разорвана от подмышек до самых бедер: служанка об этом совершенно не заботилась. Но девочка была так тиха, прелестна, ее маленькая головка так грациозно склонялась, роняя на розовые щечки белокурые пряди пушистых волос, что он ощущал бесконечное наслаждение, какую-то радость, исполненную горечи: так терпкое вино отдает смолой. Он приводил в порядок ее игрушки, вырезывал ей картонных паяцев, зашивал ее куклам прорванные животы. Но если взгляд его падал на рабочую шкатулку, на валявшуюся ленту или даже на застрявшую в щелке стола булавку, он вдруг задумывался, и вид у него бывал такой убитый, что и девочка становилась печальной вместе с ним.
Теперь к ним никто не ходил. Жюстен убежал в Руан и поступил там мальчиком в бакалейную лавку, а дети аптекаря бывали у Берты все реже и реже. Г-н Омэ учитывал разницу в их социальном положении и не старался поддерживать прежнюю дружбу.
Слепой, которого он так и не вылечил своей мазью, вернулся к холму, где растет Гильомский лес, и так много рассказывал путешественникам о неудачной попытке аптекаря, что теперь Омэ, отправляясь в город, прятался от него за занавесками "Ласточки". Он ненавидел этого калеку; желая в интересах своей репутации во что бы то ни стало избавиться от него, он предпринял целую скрытую кампанию, в которой до конца показал всю глубину своего ума и всю преступность своего тщеславия. На протяжении целых шести месяцев в "Руанском фонаре" то и дело попадались заметки такого рода:
"Все путешественники, направляющиеся в плодородные долины Пикардии, замечали, конечно, в окрестностях холма, покрытого Гильомским лесом, несчастного калеку, пораженного ужасной язвой на лице. Он пристает к вам, преследует вас и взимает с проезжих настоящий налог. Неужели же мы еще не вышли из чудовищных времен средневековья, когда бродягам разрешалось распространять в общественных местах занесенные из крестовых походов проказу и золотуху?"
Или же:
"Несмотря на законы против бродяжничества, окрестности крупнейших наших городов все еще наводнены шайками нищих. Иные из них слоняются поодиночке, - и это, быть может, не самые безопасные. О чем думают наши эдилы!"
Наконец Омэ выдумывал происшествия:
"Вчера близ холма, где Гильомский лес, испуганная лошадь..." Дальше следовал рассказ о несчастном случае, вызванном слепым.
Он добился того, что беднягу арестовали. Но потом выпустили. Слепой снова взялся за свое, и Омэ тоже снова взялся за свое. То была настоящая борьба. Победил в ней аптекарь: его врага приговорили к пожизненному заключению в богадельне.
Такой успех окрылил фармацевта. С тех пор не было случая, чтобы в округе задавили собаку, или сгорела рига, либо побили женщину и Омэ немедленно не доложил бы обо всем публике, постоянно вдохновляясь любовью к прогрессу и ненавистью к попам. Он проводил параллели между начальными школами и братьями игноратинцами, причем в ущерб последним; по поводу каждых ста франков, пожертвованных на церковь, он напоминал о Варфоломеевской ночи; он вскрывал злоупотребления, он метал ядовитые стрелы. Так утверждал он сам. Омэ вел подкопы; он становился опасен.
А между тем он задыхался в узких границах журналистики, и скоро ему понадобилось написать книгу, настоящий труд! Тогда он составил "Общую статистику Ионвильского кантона с прибавлением климатологических наблюдений", статистика же толкнула его к философии. Он занялся глубочайшими вопросами: социальной проблемой, распространением морали среди неимущих классов, рыбоводством, каучуком, железными дорогами и прочим. Дошло до того, что он стал стыдиться своей буржуазности. Он кичился артистическим тоном, он начал курить! Для своей гостиной он купил две шикарных статуэтки в стиле Помпадур.
Но аптеку он не забывал. Напротив! Он был в курсе всех открытий. Он следил за мощным движением в производстве шоколада. Он первый ввел в департаменте Нижней Сены "шо-ка" и "реваленциа". Он был восторженным поклонником гидроэлектрических цепей Пульвермахера; он сам носил такие цепи, и по вечерам, когда он снимал свой фланелевый жилет, г-жа Омэ каменела при виде обвивавшей его золотой спирали; страсть ее к этому мужчине, закованному в доспехи, как скиф, и сверкающему, как маг, удваивалась.
Ему приходили блестящие мысли относительно могильного памятника для Эммы. Сперва он предложил обломок колонны с драпировкой, потом пирамиду, потом храм Весты - нечто вроде ротонды... или же "груду руин". Ни в одном из своих проектов Омэ не забывал о плакучей иве, которая казалась ему обязательным символом печали.
Он съездил вместе с Шарлем в Руан посмотреть в мастерской памятники. С ними пошел один художник, друг Бриду, некто Вофрилар; он все время сыпал каламбурами. Изучив до сотни проектов, заказав смету и съездив в Руан еще раз, Шарль, наконец, решился и выбрал мавзолей, у которого на обоих главных фасадах должно было быть изображено по "гению с опрокинутым факелом".
Что касается надписи, то Омэ не знал ничего прекраснее, чем Sta, viator!.. {Остановись, прохожий! (лат.)} Но на этом он и застрял. Он изо всех сил напрягал воображение; он беспрерывно повторял: Sta, viator... Наконец он нашел: Amabilem conjugem calcas! {Ты попираешь стопою любезную супругу! (лат.).} - и это было принято.
Странно, что Бовари, не переставая думать об Эмме, все же забывал ее; он с отчаянием чувствовал, что, как ни силится удержать в памяти ее образ, образ этот все же ускользает. Но она снилась ему каждую ночь. То был всегда один и тот же сон: он приближался к ней, но, как только хотел обнять, она рассыпалась в его руках прахом.
Целую неделю он каждый вечер ходил в церковь. Г-н Бурнисьен даже побывал у него два-три раза, но потом перестал заходить. Впрочем, этот старичок, как говорил Омэ, становился нетерпимым фанатиком; он громил дух современности и, читая каждые две недели проповедь, никогда не забывал рассказать об агонии Вольтера: всем известно, что этот человек, умирая, пожирал собственные испражнения.
Как ни экономно жил Бовари, ему все не удавалось расплатиться со старыми долгами. Лере отказался впредь возобновлять векселя. Надвигалась опись имущества. Тогда он обратился к матери. Она разрешила ему заложить ее имение, но при этом написала очень много дурного об Эмме; в награду за свое самопожертвование она просила у него шаль, которую не успела украсть Фелиситэ. Шарль отказал. Произошла ссора.
Первый шаг к примирению сделала мать: она предложила взять к себе Берту, говоря, что ребенок будет утешать ее в одиночестве. Шарль согласился. Но когда пришло время отправить ее, у него не хватило на это духу. Тогда наступил полный, окончательный разрыв.
Постепенно теряя все привязанности, он все глубже отдавался любви к ребенку. Но Берта беспокоила его: она часто кашляла, и на щеках у нее появились красные пятна.
А напротив наслаждалась жизнью цветущая, веселая семья аптекаря, которому шло впрок все на свете. Наполеон помогал ему в лаборатории, Аталия вышивала ему феску, Ирма вырезывала бумажные кружки для банок с вареньем, а Франклин одним духом выпаливал всю таблицу умножения. Омэ был счастливейшим из отцов, блаженнейшим из смертных.
Увы! Его грызло тайное честолюбие: ему хотелось получить крестик. В основаниях к тому недостатка не было: он 1) во время холеры отличился безграничной преданностью; 2) напечатал - и притом за свой собственный счет - целый ряд общественно-полезных трудов, как то... (и он припоминал свою статью "О сидре, его приготовлении и действии"; далее - посланные в Академию наблюдения над шерстоносной травяной тлей; наконец свою статистическую книгу и даже студенческую диссертацию по фармации); не говоря уже о том, что он состоит членом ряда ученых обществ (на самом деле он числился лишь в одном).
Тут аптекарь делал неожиданный поворот.
- Наконец, - восклицал он, - довольно уж и того, что я отличаюсь на пожарах!
И вот Омэ перешел на сторону власти. Он тайно оказал господину префекту значительные услуги во время выборов. Словом, он продался, проституировал себя. Он даже подал прошение на высочайшее имя, в котором умолял быть к нему справедливым; в этом прошении он называл государя "наш добрый король" и сравнивал его с Генрихом IV.
Каждое утро аптекарь набрасывался на газету и жадно искал, не сообщается ли там о его награждении; но ничего не находил. Наконец он не выдержал и устроил у себя в саду грядку в форме орденской звезды; от ее верхнего края отходили две полоски травы, изображавшие ленту. Омэ расхаживал вокруг этой эмблемы, скрестив руки, и рассуждал о неспособности правительства и человеческой неблагодарности.
Из уважения ли к памяти покойной, или из особой чувственности, которую он находил в медлительности, но Шарль так и не открывал еще потайного ящичка того палисандрового бюро, за которым обычно писала Эмма. Но однажды он, наконец, уселся перед ним, повернул ключ и нажал пружину. Там лежали все письма Леона. Теперь сомнений уже не оставалось! Он поглотил все до последней строчки, обыскал все уголки, все шкафы и комоды, все ящики, все стены; он рыдал, он выл, он был вне себя, он обезумел. Наконец он нашел какую-то коробку и разбил ее ногой. В лицо ему полетел портрет Родольфа и целый ворох любовных писем.
Окружающие изумлялись его отчаянию. Он перестал выходить из дому, никого не принимал, отказывался даже посещать больных. Тогда все решили, что он запирается и пьет.
Иногда все же какой-нибудь любопытный заглядывал через изгородь в сад и удивленно смотрел на дикого, грязного, обросшего бородой человека, который бродил по дорожкам и громко плакал.
Летом, по вечерам, он брал с собой девочку и уходил на кладбище. Возвращались они ночью, когда на площади не было видно ни огонька и освещенным оставалось лишь окошко у Бине.
Но сладострастие его горя было неполное; ему не с кем было поделиться им, и иногда он заходил поговорить о нем к тетушке Лефрансуа. Однако трактирщица слушала его одним ухом, у нее были свои огорчения: Лере, наконец, открыл постоялый двор "Любимцы коммерции", а Ивер, который пользовался отличнейшей репутацией по части комиссий, требовал прибавки жалованья и грозился уйти "к конкуренту".
Однажды Бовари отправился на базар в Аргейль продавать лошадь, - последний свой ресурс, - и встретил Родольфа.
Увидев друг друга, оба побледнели. Родольф, который после смерти Эммы ограничился тем, что прислал свою визитную карточку, сначала забормотал какие-то извинения, но потом осмелел и даже дошел в наглости до того, что пригласил Шарля выпить в кабачке бутылку пива (был август, стояли жаркие дни).
Усевшись напротив Шарля и облокотившись на стол, Родольф болтал и жевал сигару, а Шарль терялся в мечтах, глядя на того, кого она любила. Ему казалось, будто он видит что-то от нее. Это было изумительно. Он хотел бы быть этим человеком.
Родольф затыкал банальными фразами все паузы, в которые мог бы проскользнуть хоть намек; он не умолкая болтал о посевах, о скоте, об удобрениях. Шарль не слушал его; Родольф видел это и следил, как воспоминания отражались на лице врача; оно все больше краснело, ноздри раздувались, губы дрожали. Одно мгновение Шарль мрачно и яростно взглянул Родольфу прямо в глаза; тот осекся, словно испугавшись. Но вскоре несчастного охватило все то же грустное изнеможение.
- Я на вас не сержусь, - сказал он.
Родольф онемел. А Шарль, сжав голову руками, повторял погасшим голосом, с покорным выражением бесконечного горя:
- Нет, я на вас больше не сержусь!
И даже прибавил первое и последнее в своей жизни высокопарное слово:
- Во всем виноват рок!
Родольф, который сам направлял этот рок, нашел, что Бовари достаточно добродушен для человека в его положении, даже комичен и почти достоин презрения.
На другой день Шарль пошел в сад и сел на скамью в беседке. Солнечные лучи пробивались сквозь шпалеру винограда, листья вырисовывались тенью на песке, благоухал жасмин, небо было голубое, вокруг цветущих лилий жужжали жучки, и Шарль, как юноша, задыхался в смутном приливе любви, переполнявшей его измученное сердце.
В семь часов пришла Берта; она не видела отца с самого полудня.
Голова его была запрокинута и опиралась на стену, веки смежены, рот открыт, в руках он держал длинную прядь черных волос.
- Папа, обедать! - позвала девочка.
И, думая, что отец шутит с ней, тихонько толкнула его, - он свалился на землю. Шарль был мертв.
Через тридцать шесть часов, по просьбе аптекаря, явился г-н Каниве. Он вскрыл труп и не нашел ничего особенного.
Когда все было продано, осталось двенадцать франков семьдесят пять сантимов, на которые мадмуазель Бовари отправили к бабушке. Старушка умерла в том же году; дедушку Руо разбил паралич, и девочку взяла к себе тетка. Она очень бедна, и Берта зарабатывает себе пропитание на прядильной фабрике.
После смерти Бовари в Ионвиле сменилось три врача, но устроиться ни одному из них не удалось - так забивал их Омэ. Клиентура у него огромная; власти щадят его, а общественное мнение ему покровительствует.
Недавно он получил орден Почетного легиона.
Роман "Госпожа Бовари" был первым реалистическим произведением Гюстава Флобера. "Госпожа Бовари" знаменовала собою начало зрелого творчества писателя. В высшей степени напряженная работа над романом заняла около пяти лет: с сентября 1851 по май 1856 года.
В зарубежной критической литературе обычно ссылаются на конкретный случай, послуживший Флоберу стимулом к созданию романа. По свидетельству Максима Дю Кана, которое он приводит в своих "Литературных воспоминаниях", дело происходило будто бы следующим образом: закончив "Искушение св. Антония" (это была первая рукописная редакция его "философской драмы"), Флобер пригласил к себе друзей - Луи Буйле и Дю Кана (сентябрь 1849 года) и прочел им новое свое произведение. Друзья терпеливо его, выслушали, но затем подвергли "Искушение" жестокой критике. Они напали на отвлеченный, метафизический характер произведения и предложили Флоберу взяться за простой, обыденный сюжет в духе романов Бальзака "Кузина Бетта" и "Кузен Понс". "Почему бы тебе не написать историю Деламара?" - говорили они ему. Подобный выбор, по их мнению, помог бы Флоберу избавиться от власти необузданного лиризма.
Существует целая литература, посвященная вопросу об "истинной Бовари", то есть вопросу о том, кто именно послужил Флоберу прототипом героини его романа. Согласно весьма распространенной версии, в основу сюжета "Госпожи Бовари" легла история семейной жизни врача Деламара, практиковавшего в Ри (недалеко от Руана). Его супружеские несчастья (неверность жены) занимали любителей скандалов; соблазненная, затем брошенная любовником, жена Деламара Дельфина (до замужества - Кутюрье) отравилась. Французские исследователи Дюмениль, Дюбоск и другие утверждают, что "роман следовал действительности в ее мельчайших деталях".
Несомненно, во всяком случае, что в основу злосчастий Эммы - жены деревенского лекаря Шарля Бовари - Гюстав Флобер вложил богатое количество наблюдений над "провинциальными нравами". Так, например, в письме к Луизе Коле (14-15 июня 1853 года), касаясь наставлений, которыми аптекарь Омэ провожает клерка Леона Дюпюи в Париж, Флобер замечает: "Я, кажется, собрал на двух страницах все нелепости, какие рассказывают в провинции о Париже: студенческая жизнь, актрисы, мошенники, пристающие к вам в общественных садах, и ресторанная кухня "всегда более вредная, нежели домашняя кухня". Чтобы описать жизнь Эммы в пансионе, Флобер решает погрузиться "в молочные океаны литературы о замках и трубадурах в бархатных беретах с белыми перьями". Он изучает книги по хирургии, необходимые ему для эпизода с оперированием искривленной стопы Ипполита. Флобер штудирует материалы, которые помогли ему с большой точностью описать смерть от отравления мышьяком.
С несомненностью установлено, что прототипом одного из самых привлекательных образов романа - доктора Ларивьера - послужил отец писателя. Флобер писал о нем: у него были "...крепкие мясистые руки, - очень красивые руки, на которых никогда не было перчаток, словно они всегда торопились погрузиться в человеческие страдания. Он презирал чины, кресты и академии, был гостеприимен и щедр, к бедным относился, как родной отец, и, не веря в добродетель, был ее образцом... Взгляд его был острее ланцета, - он проникал прямо в душу и, отбрасывая все обиняки и стыдливые недомолвки, сразу вскрывал всякую ложь. Так держал он себя, исполненный того добродушного величия, которое дается сознанием высокого таланта, счастья и сорокалетней безупречной трудовой жизни".
Говорить о полном тождестве других образов романа с какими-то конкретными прототипами, как это делают зарубежные исследователи, невозможно.
Если верить, что Флобер точно воспроизвел семейную драму Деламара и его жены Дельфины, то Эмма должна была проявить больше настойчивости, чтобы завоевать Шарля; Родольф, в соответствии с прототипом, должен быть сентиментальнее, чем он есть в романе; в отце Эммы должно быть меньше простодушия и больше мещанской спеси и нетерпимости... Буквального тождества нет. Исходя из общего замысла романа, Флобер акцентировал в Эмме наклонность к мечтательности, а в Родольфе - его чувственный, животный темперамент. Однако суть дела была совсем не в этом. Флобер подверг вдумчивому, творческому осмыслению образы людей, реально бытовавших, прежде чем показал их в романе. Он связал в единое, противоречивое целое романтические устремления Эммы с ее "положительным духом", он установил общую почву, соединявшую в одно целое в образе Родольфа слащавую сентиментальность и животную грубость. Это было такое глубокое, подсказанное эпохой крушение романтических иллюзий, переосмысление реальных бытовых фигур, что Флобер имел право утверждать в своих письмах, что он выдумал эту историю, когда его спрашивали о прототипах. И это была правда. В этом и разгадка того смущавшего исследователей противоречия между реальным происхождением образов романа и отрицанием со стороны Флобера за ними фактического, бытового прообраза. Зато с тем большей охотой он говорил о широком типическом значении Бовари или Омэ. И это тоже была правда.
По словам Флобера, он начал обдумывать "Госпожу Бовари" совсем в ином плане, чем тот, который получился в окончательной редакции. Сперва он представлял себе героиню девственницей, которая живет в провинциальной среде, стареет от огорчений и доходит до крайнего мистицизма в мечтах по воображаемой страсти. Отказавшись от первоначальных планов, Флобер впоследствии говорил: я придумал героиню, женщину, которая встречается чаще других. По его словам, он хотел передать в книге ощущение цвета плесени. Заставив Эмму Бовари жить в реальной мещанской среде, писатель перенес внимание на ту действительную основу, которая с неизбежностью порождает у героини иллюзии, надежды и желания и приводит ее к катастрофе.
Подчеркивая широкое жизненно-типическое содержание, вложенное им в историю злоключений Эммы, Флобер замечает в одном из писем, что сейчас многие Бовари страдают и плачут во многих французских селениях. По богатству бытовых и психологических наблюдений над провинциальной средой, по глубине обобщения фактов рядовой житейской драмы роман этот - крупнейшее явление во французской литературе второй половины прошлого века. Роман по своему идейному значению вышел за пределы "банальной любовной истории", как расценивали его некоторые зарубежные литературные критики.
"Госпожа Бовари" печаталась в журнале "Парижское обозрение" в последние месяцы 1856 года. Флобер выразил свое возмущение тем, что редакторы журнала делали в тексте романа сокращения; они обосновывали эти купюры соображениями художественного и цензурного характера. "Парижское обозрение" было на подозрении у правительства как один из органов печати либерального направления. Печатание романа в журнале привлекло внимание властей. Автор романа, издатель и типограф были привлечены к суду за "оскорбление общественной морали, религии и добрых нравов".
Защищал роман, по поручению Флобера, адвокат Сенар, друг отца писателя. Прокурор Пинар обрушился в своей речи на Флобера, обвиняя его в пропаганде безнравственности, в прославлении адюльтера. Прокурор обвинял писателя в том, что его роман подрывает уважение к религии, так как в нем выведен в отрицательном виде служитель церкви. Пинар указывал, что источником безнравственных идей и описаний в литературе является реализм, связанный с духом демократии. Сенар же в своей речи подчеркивал нравственно положительную и религиозную направленность в образе мыслей Флобера, ссылался в оправдание писателя на примеры из французской классической литературы, отмечал безупречную репутацию семьи романиста и т. п. Флобер предоставил Сенару возможность распространяться насчет его благонадежности, хотя в действительности он, столь ненавидевший буржуазные порядки, был далек от "благонадежности". Постановлением суда с Флобера были сняты предъявленные ему прокурором обвинения, но, как выразился Флобер по этому поводу, "удар был нанесен".
Писателя потряс факт судебного разбирательства как проявление чудовищного "социального лицемерия".
Отклики многих критиков на роман были откровенно враждебными. За Флобером одни отрицали какую бы то ни было оригинальность, объявляли его подражателем Готье, Бальзака и других, иные расценивали "Госпожу Бовари" как одну из самых безнравственных книг, какие только известны им.
Реакционная критика (Кювилье-Флери, Понмартен и другие) резко порицала Флобера за безнравственность его книги, за будто бы абсолютное равнодушие, проявляемое автором к порокам и добродетелям героев. Твердили при этом, что его персонажи не живые люди, а манекены или карикатуры и т. п. Понмартен высказал мысль о том, что роман Флобера есть "проявление болезненной экзальтации чувств и воображения недовольной демократии".
Флобера объявили творцом "мизантропического эпоса", старались под видом защиты "идеалов" дискредитировать суровую и честную правду жизни, ставшую главным героем первого реалистического творения Флобера.
Один из наиболее авторитетных критиков того времени, Сент-Бёв, своим откликом на роман положил начало своеобразному "медико-хирургическому" истолкованию особенностей реализма Флобера. "Сын и брат выдающихся врачей, - писал Сент-Бёв, - Гюстав Флобер держит перо, как иные - скальпель. Анатомы и физиологи, я нахожу вас повсюду".
Положительно расценил выход романа Шарль Бодлер. Тронутый отзывом, Флобер писал ему: "Вы проникли в тайники моего произведения, как будто мозг мой принадлежит вам: все понято вами и глубоко прочувствовано".
Из крупных писателей, современников Флобера, сочувственно отнеслась к нему Жорж Санд (статья в сборнике "Вопросы искусства и литературы"). Ценность книги Флобера, по ее мнению, в морально благотворном воздействии на многих реальных Бовари, живущих в обстоятельствах, сходных с изображенными в романе. Позже высокую оценку роману Флобера дали Золя и Мопассан. Последний писал в "Этюде о Флобере", что "выход в свет "Госпожи Бовари" был революцией в литературе".
Следует отметить наличие любопытных "зигзагов" в критических оценках романа Флобера. В период Второй империи реалиста упрекали в мелочной кропотливости описаний, в кощунственном взгляде на человека, в отсутствии возвышенных идеалов у его персонажей. После Парижской Коммуны, в семидесятые годы, намечается тенденция хвалить Флобера за трезвость в подходе к действительности. Влиятельный в свое время буржуазный литературовед Брюнетьер одобряет "Госпожу Бовари" за то, что в ней изображена жизнь такой, какова она есть, без всяких "химер". Кропотливая точность описаний, бытописательство выдавались теперь за высшую добродетель художника.
В конце прошлого века, в пору роста декадентской литературы, в критике пробуждается интерес к "формальным красотам" "Госпожи Бовари", которые воспринимаются в отрыве от содержания романа. Жизнь рассматривается упадочными писателями как сырой и грубый "материал", из которого художник лепит прекрасные формы. Типично в этом смысле высказывание О. Уайльда о романе: "Из низких сентиментальных любовных интриг простоватой жены деревенского доктора в грязной деревушке Ionville-L'Abbaye, близ Руана, Гюстав Флобер сумел создать классическое, образцовое по стилю произведение" ("Критик как художник").
К нашим дням накопилась богатая количественно литература о Флобере. Много места занимает в ней вопрос о прототипах романа, указание совпадений в деталях между "Бовари" и юношескими произведениями. В новейших буржуазных исследованиях о романе Флобера шедевр писателя часто рассматривается как банальная мещанская история.
Один из первых откликов о Флобере в России был напечатан в "Отечественных записках" Примечательно, что, характеризуя неприглядное состояние литературной критики Второй империи, автор статьи берет под защиту реалиста Бальзака, которого пытаются уничтожить критики вроде Понмартена. Молодой писатель Флобер на фоне разброда и упадка французской литературы выделяется автором статьи как явление, родственное Бальзаку, хотя и не достигающее его силы. "Говорили еще о романе г. Флобера "Госпожа Бовари", - сообщает автор обзора. - Роман этот с большими притязаниями. Автор, совсем неизвестный в литературе, известен в обществе, несмотря на молодость, как человек умный, наблюдательный, оригинальный. Несмотря на способность писателя "смотреть и видеть", он слаб как мастер композиции, роман страдает растянутостью, обилием эпизодических лиц, не связанных с развитием сюжета..." Автор обзора приходит к за