nbsp; Вначале он часто ходил к ней вместе с аптекарем. Шарль, казалось, принимал его без особой радости, и Леон не знал, как ему вести себя: он и боялся быть навязчивым, и желал близости, которая казалась ему почти невозможной.
С первыми холодами Эмма покинула свою спальню и переселилась в залу - длинную и низкую комнату, где на камине у зеркала растопырил ветви коралловый полип. Сидя в кресле у окна, она глядела на идущих по улице ионвильцев.
Два раза в день проходил из своей конторы к "Золотому льву" Леон. Эмма издалека слышала его шаги; она наклонялась, поджидая его, и молодой клерк, всегда одинаково одетый, не оборачиваясь, проплывал за занавеской. Но в сумерки, когда, уронив на колени начатое вышивание, она сидела, опершись подбородком на левую руку, ее часто охватывала дрожь при появлении этой внезапно скользящей тени. Она вставала и приказывала накрывать на стол.
Во время обеда являлся г-н Омэ. Держа в руке свою феску, он входил на цыпочках, чтобы никого не обеспокоить, и каждый раз начинал одной и той же фразой: "Добрый вечер всей компании!" Потом усаживался за стол на своем месте - между супругами - и начинал расспрашивать Шарля о его больных, а тот советовался с ним насчет возможных гонораров. Дальше начиналась новая тема: что пишут в газете? К этому часу Омэ уже знал ее почти наизусть и пересказывал весь номер полностью, со всеми редакционными рассуждениями, не пропуская ни одной скандальной истории, какие только разыгрывались во Франции или за границей. Но вот иссякал и этот сюжет. Тогда аптекарь не упускал случая вставить несколько замечаний по поводу подававшихся кушаний. Иногда он даже привставал и осторожно показывал хозяйке самый нежный кусочек или, повернувшись к служанке, давал ей советы относительно приготовления рагу и питательных приправ; об ароматических веществах, о мясной вытяжке, о соусах и желатине он говорил изумительно. У Омэ было в памяти больше рецептов, чем в аптеке склянок, он неподражаемо варил всякие варенья, уксус и сладкие ликеры, знал все новейшие изобретения в области хозяйственных переносных плит и владел искусством сохранения сыров и выхаживания больных вин.
В восемь часов за ним приходил Жюстен - пора было закрывать аптеку. Г-н Омэ лукаво поглядывал на него, особенно если тут же была Фелиситэ: он заметил, что ученику очень нравится бывать в докторском доме.
- Мой молодчик начинает задумываться, - говорил фармацевт. - Черт побери, он, пожалуй, влюбился в вашу служанку.
Но всерьез аптекарь ставил Жюстену в вину другой, более важный недостаток - мальчишка постоянно подслушивал разговоры взрослых. Например, по воскресеньям, когда дети засыпали в креслах, натягивая спинами не в меру широкие коленкоровые чехлы, и г-жа Омэ вызывала ученика в гостиную, чтобы он унес их в детскую, его потом просто невозможно было выгнать.
На вечера к фармацевту ходили лишь очень немногие: своими политическими мнениями и злословием он понемногу отпугнул от себя почти всех почтенных особ. Но клерк не пропускал ни одного вечера. Заслышав звонок, он бросался навстречу г-же Бовари, принимал ее шаль и отставлял в сторону, под аптечную конторку, толстые плетеные туфли, которые она надевала поверх ботинок, когда лежал снег.
Сначала составляли несколько партий в "тридцать одно", потом г-н Омэ играл с Эммой в экарте, а Леон, стоя позади, давал ей советы. Опираясь руками на спинку ее стула, он глядел на гребень, придерживавший прическу. Всякий раз, как Эмма сбрасывала карты, лиф ее слегка подтягивался с правой стороны. Зачесанные кверху волосы отбрасывали на спину коричневатый отсвет, который, постепенно бледнея, понемногу терялся в тени. Дальше платье спускалось по обе стороны стула и, вздуваясь бесчисленными складками, ниспадало на пол. Когда Леону случалось притронуться к нему башмаком, он отскакивал, словно наступил человеку на ногу.
Покончив с картами, врач и аптекарь принимались за домино, а Эмма вставала с места, садилась за стол и, облокотившись, начинала перелистывать "Иллюстрацию". Она приносила с собою журнал мод. Леон устраивался рядом; они вместе разглядывали картинки и ждали друг друга, чтобы перевернуть страницу. Часто она просила его почитать стихи; Леон декламировал нараспев, старательно замирая в любовных местах. Но стук домино раздражал его; г-н Омэ был очень силен в этой игре и всегда побивал Шарля на шестерках-дубль. Добравшись до трехсот, партнеры разваливались в креслах перед камином и скоро засыпали. Огонь угасал в золе; чайник был пуст; Леон все читал. Эмма слушала его, машинально поворачивая шелковый абажур, расписанный бледными пьеро в колясках и канатными танцовщицами с балансирами в руках. Леон прекращал чтение и жестом показывал на уснувшую аудиторию; тогда они начинали говорить шепотом, и беседа казалась им еще приятнее оттого, что никто ее не слышит.
Так между ними установилось некое соглашение, постоянный обмен книгами и романсами; г-н Бовари был не слишком ревнив и нисколько этому не удивлялся.
В день ангела он получил прекрасную френологическую голову, до самой шеи испещренную цифрами и выкрашенную в синий цвет. То был знак внимания клерка. Он оказывал доктору и другие любезности, вплоть до того, что выполнял в Руане его поручения; когда один светский роман ввел в моду кактусы, Леон стал покупать их для г-жи Бовари и привозил в "Ласточке" у себя на коленях, накалывая пальцы о колючки.
Эмма заказала для горшков полочку с решеткой и подвесила ее под окошком. Клерк тоже завел себе подвесной садик. Поливая цветы, каждый у своего окна, они видели друг друга.
В городке было только одно окошко, за которым еще чаще стоял человек: каждый день после обеда, а по воскресеньям с утра до ночи, за слуховым окном г-на Бине можно было в ясную погоду разглядеть его худощавый профиль, склоненный над токарным станком, однообразное жужжание которого доносилось до самого "Золотого льва".
Однажды вечером Леон, вернувшись домой, нашел в своей комнате коврик из бархата и шерсти, расшитый листьями по палевому фону; он позвал г-жу Омэ, г-на Омэ, Жюстена, детей, кухарку, он рассказал об этом своему патрону. Всем хотелось видеть коврик: с какой стати докторша так расщедрилась ради клерка? Это казалось очень странным, и все окончательно решили, что они в очень близких отношениях.
Леон и сам наводил людей на эту мысль: он только и делал, что рассказывал об очаровании Эммы, о ее уме, так что Бине однажды грубо оборвал его:
- Мне-то какое дело? Я ведь с ней незнаком!
Леон мучился, придумывая, как бы ему объясниться в любви; вечно колеблясь между страхом оскорбить ее и стыдом за свое малодушие, он плакал от бессилия и желаний. Потом он принимал твердые решения, писал и рвал письма, назначал себе сроки и пропускал их. Он часто отправлялся к Эмме, готовый дерзнуть на все; но при ней мужество его исчезало, и когда входил Шарль и предлагал ему проехаться вместе в шарабанчике - заглянуть к какому-нибудь больному, он тотчас соглашался, раскланивался с хозяйкой и уходил. Разве ее муж - это не часть ее самой?
А Эмма даже не задавала себе вопроса, любит ли она Леона. Любовь, думала она, должна явиться внезапно, как гром и молния; это небесный ураган, который обрушивается на жизнь, переворачивает ее, срывает желания, как лист с дерева, и уносит сердце в пучину. Она не знала, что когда засорены сточные желоба, то от дождя на террасах образуются озера, - и так и жила в спокойствии, пока вдруг не открыла в стене своего дома трещину.
То было днем, в одно февральское воскресенье, когда шел снег.
Все они - г-н и г-жа Бовари, Омэ и г-н Леон - отправились поглядеть строившуюся в полульё от Ионвиля, в ложбинке, льнопрядильную фабрику. Аптекарь взял с собой Наполеона и Аталию, ибо детям необходим был моцион; позади шел с зонтами на плече Жюстен.
Но трудно было найти что-нибудь менее достопримечательное, чем эта достопримечательность. Посреди огромного пустыря, где между кучами песка и булыжника там и сям валялись уже покрытые ржавчиной зубчатые колеса, стояла длинная четырехугольная постройка с множеством пробитых в ней маленьких окон. Она еще не была закончена, и между опорными балками крыши сквозило небо. На самом верху возвышался шест, и привязанный к нему пучок соломы с колосьями хлопал по ветру своей трехцветной лентой.
Омэ ораторствовал. Он разъяснял компании все будущее значение предприятия, вычислял толщину полов и стен и очень жалел, что у него нет метрической линейки, какою располагает для своего личного пользования г-н Бине.
Эмма шла под руку с аптекарем и, слегка опираясь на его плечо, глядела на солнечный диск, излучавший вдали, в тумане, свою ослепительную бледность; но вот она повернула голову и увидела Шарля. Фуражка у него была нахлобучена на глаза, толстые губы дрожали, что придавало всему лицу какое-то глупое выражение; самая его спина, широкая, безмятежная его спина, раздражала Эмму; даже сюртук, казалось ей, выставлял напоказ всю заурядность этого человека.
Пока Эмма глядела на мужа, черпая в своем раздражении какую-то извращенную радость, вперед выступил Леон. Он побледнел от холода, и, казалось, это наложило на его лицо отпечаток еще более мягкой томности; немного свободный воротничок рубашки приоткрывал за галстуком кусочек кожи; из-под пряди волос виднелась мочка уха, а большие голубые глаза, устремленные к облакам, казались Эмме прозрачнее и прекраснее горных озер, в которых отражается небо.
- Несчастный! - воскликнул вдруг аптекарь.
И подбежал к сыну: тот залез в кучу извести, чтобы выбелить башмачки. Наполеона стали бранить, он громко ревел, а Жюстен обтирал ему обувь жгутом соломы. Но, чтобы отскоблить известь, понадобился нож, и Шарль предложил свой.
"Ах, - подумала Эмма, - он ходит с ножом в кармане, как мужик!"
Оседал иней; вернулись в Ионвиль.
Вечером г-жа Бовари не пошла к соседям, и когда за Шарлем закрылась дверь, когда она осталась одна, перед нею снова с отчетливостью почти непосредственного ощущения, в той преувеличенной перспективе, какую придает всему воспоминание, встала все та же параллель. Глядя с кровати на ярко пылающий огонь, она как живого видела перед собою Леона: он стоял, одной рукой сгибая трость, а другой держа за ручку Аталию, которая спокойно сосала льдинку. Он казался Эмме очаровательным; она не могла оторваться от него, она вспоминала его позы в другие дни, сказанные им слова, звук его голоса, все черты его облика, - и, вытягивая губы, словно для поцелуя, повторяла:
- Да, он прелесть, прелесть... Не влюблен ли он? - спросила она самое себя. - Но в кого?.. Да в меня же!
И сразу перед ней предстали все доказательства, и сердце ее затрепетало. Яркие отсветы камина весело плясали на потолке; Эмма легла на спину и потянулась всем телом.
Тогда-то начались беспрестанные вздохи: "Ах, если бы это было угодно небу! Но почему же нет? Кто мешает?.."
В полночь вернулся Шарль; Эмма сделала вид, будто только что проснулась; когда, раздеваясь, он чем-то зашумел, она пожаловалась на мигрень; потом небрежно спросила, что было на вечере.
- Господин Леон поднялся к себе очень рано, - ответил муж.
Эмма не могла сдержать улыбку и уснула, вся переполненная новым очарованием.
На другой день, когда уже стемнело, к ней явился посетитель - торговец модными товарами, некий Лере. Лавочник этот был человек очень ловкий.
Родившись в Гаскони, он затем поселился в Нормандии и соединял природное уменье южанина заговаривать зубы с осторожным кошским лукавством. Его полное, дряблое безбородое лицо было как будто окрашено отваром светлой лакрицы, а жесткий блеск маленьких черных глазок казался еще живее от седой шевелюры. Кем он был раньше, никто не знал: кто говорил - коробейником, а кто - менялой в Руто. Несомненно только одно: он производил в уме такие сложные вычисления, что даже сам Бине приходил в ужас. Учтивый до приторности, он постоянно держался в чуть согнутом положении, словно кланялся или приглашал кого-то танцевать.
Положив у порога свою шляпу с крепом, он поставил на стол зеленую картонку и с бесконечными любезностями стал жаловаться, что "сударыня" до сих пор не почтила его своим доверием. Конечно, его бедная лавчонка ничем не может привлечь такую элегантную даму - эти слова он особенно подчеркнул. Но ей стоит только приказать, а уж он достанет для нее все что угодно - как из приклада, так и из белья, как из шляпок, так и из галантереи: он ведь регулярно, четыре раза в месяц, ездит в город. У него связи со всеми лучшими фирмами. Его могут рекомендовать и "Три брата", и "Золотая борода", и "Долговязый дикарь", - господа владельцы этих магазинов знают его как свои пять пальцев! А сейчас он хотел только так, между прочим, показать госпоже докторше несколько вещей, доставшихся ему по самому редкостному случаю. И он вынул из картонки полдюжины воротничков с вышивкой.
Г-жа Бовари поглядела на них.
- Мне ничего не нужно, - сказала она.
Тогда г-н Лере осторожно извлек три алжирских шарфа, несколько пачек английских иголок, пару соломенных туфель и, наконец, четыре ажурных кокосовых рюмки для яиц - искусной работы арестантов. Опершись обеими руками на стол, он наклонился, вытянул шею и, приоткрыв рот, следил за взглядом Эммы, нерешительно блуждавшим по всем этим товарам. Время от времени ловкий купец, будто снимая пылинку, проводил ногтем по разостланным во всю длину шелковым шарфам, и они трепетали, шурша, и, словно звездочки, блестели в зеленоватом свете сумерек золотые прожилки ткани.
- Сколько это стоит?
- Пустяки, - отвечал Лере, - пустяки. Да мне не к спеху - когда вам будет угодно. Мы ведь не жохи какие-нибудь!
Эмма несколько секунд подумала и в конце концов отказалась, поблагодарив г-на Лере, но он, нисколько не удивившись, ответил:
- Ну, мы потом столкуемся; я ведь со всеми дамами лажу, кроме своей жены!
Эмма улыбнулась.
- То есть я хотел сказать, - добродушно заговорил Лере после своей шутки, - что забочусь не о деньгах... Денег я бы вам и сам дал, если угодно.
У Эммы вырвался удивленный возглас.
- Право! - быстро и тихо сказал Лере. - Мне бы для вас за ними не пришлось далеко ходить. Имейте это в виду!
И тут же стал расспрашивать о здоровье хозяина кафе "Франция", дядюшки Телье, которого в это время лечил г-н Бовари.
- Что это с дядюшкой Телье?.. Он так кашляет, что весь дом трясется; боюсь, что скоро ему понадобится уже не фланелевая фуфайка, а еловое пальто. Как он гулял в молодые годы! Эти люди, сударыня, не знают никакой меры! Он просто весь иссох от водки!.. А все-таки очень тяжело, когда умирает старый знакомый.
Застегивая картонку, он стал рассуждать о клиентуре господина доктора.
- Все эти болезни, - сказал он, хмуро поглядывая на окна, - конечно, от погоды. Я тоже чувствую себя не совсем в своей тарелке; пожалуй, надо будет на днях зайти посоветоваться с господином Бовари: спина совсем разболелась. Итак, до свиданья, сударыня. Весь в вашем распоряжении. Покорнейший слуга!
И он тихонько закрыл за собой дверь.
Обед Эмма приказала подать на подносе к себе в комнату, к камину; она ела не торопясь, все казалось ей очень вкусным.
"Как я умно поступила!" - подумала она, вспомнив о шарфах.
На лестнице послышались шаги: это был Леон. Эмма встала и взяла с комода первое попавшееся неподрубленное полотенце из стопки. Когда он вошел, она, казалось, была поглощена работой.
Разговор тянулся вяло; г-жа Бовари поминутно прерывала его, а гость и сам был как будто совсем смущен. Он сидел у камина на низеньком стуле и вертел в пальцах футлярчик слоновой кости; она же работала иглой, время от времени заглаживая рубец ногтем. Эмма ничего не говорила; Леон, очарованный ее молчанием, как в другое время ее речами, тоже не произносил ни слова.
"Бедный мальчик!" - думала она.
"Чем же я ей не угодил?" - спрашивал он себя.
Наконец Леон сказал, что на днях ему придется съездить по делам конторы в Руан.
- Кончился ваш нотный абонемент, - возобновить его?
- Нет, - отвечала Эмма.
- Почему?
- Потому что...
И, закусив губу, она вытянула длинную серую нитку.
Эта работа раздражала Леона. Ему казалось, что Эмма колет себе пальцы; в голову ему пришла галантная фраза, но он не осмелился произнести ее.
- Так вы прекращаете? - заговорил он снова.
- Что? - живо переспросила Эмма. - Музыку? Ну, конечно, боже мой! Ведь мне надо вести хозяйство, ухаживать за мужем, - у меня масса забот, множество более важных обязанностей.
Она взглянула на часы. Шарль запаздывал. И вот она сделала вид, что беспокоится.
- Он такой добрый! - несколько раз повторила она.
Клерк очень уважал г-на Бовари. Но подобная нежность неприятно удивила его; тем не менее он продолжал расточать врачу похвалы; впрочем, он, по его словам, слышал их ото всех, и особенно от аптекаря.
- Ах, это прекрасный человек! - сказала Эмма.
- Несомненно, - ответил клерк.
И заговорил о г-же Омэ. Над ее небрежным туалетом оба обычно смеялись.
- Что ж в этом такого? - прервала его Эмма. - Хорошая мать семейства не думает о нарядах.
И снова погрузилась в молчание.
Точно так же продолжалось и в следующие дни. Все в ней изменилось - и речи, и манеры. Теперь она близко принимала к сердцу хозяйство, регулярно ходила в церковь и строже прежнего держала служанку.
Берту она взяла от кормилицы. Когда бывали гости, Фелиситэ приносила ее в комнату, г-жа Бовари раздевала девочку, показывала всем ее тельце. Она заявляла, что обожает детей - это ее утешение, ее радость, ее безумие. Свои ласки она сопровождала патетическими излияниями, которые всюду, кроме Ионвиля, напоминали бы вретищницу из "Собора Парижской богоматери".
Придя домой, Шарль всегда находил у камина согретые туфли. Теперь не стало у него ни жилетов без подкладки, ни сорочек без пуговиц; приятно было глядеть на его ночные колпаки, ровными стопками разложенные в бельевом шкафу. Гуляя с ним по саду, Эмма уже не дулась, как прежде; что бы он ни предложил, она всегда соглашалась, хотя бы и не понимала тех желаний, которым подчинялась без малейшего ропота. И когда после обеда г-н Бовари сидел у камина, сложив руки на животе и поставив ноги на решетку, когда щеки его румянились от сытости, а глаза увлажнялись от счастья, когда его дочурка ползала по ковру, а эта женщина, сгибая свой тонкий стан, наклонялась через спинку кресла и целовала его в лоб, - Леон глядел на него и думал: "Какое безумие! И как добиться ее?.."
Эмма казалась ему такой добродетельной и недоступной, что всякая, даже смутная надежда окончательно покинула его.
Но благодаря такому отречению он поставил любимую на совершенно исключительное место. Образ ее очистился от плотской прелести, которую ему не суждено было познать; в его сердце она поднималась все выше, великолепным взлетом апофеоза отделяясь от мира. То было одно из тех чистых увлечений, которые не мешают никаким житейским занятиям, дороги людям своею необычностью, и не столько радости дают они, пока длятся, сколько горя приносит их конец.
Эмма похудела, щеки ее покрылись бледностью, лицо осунулось. Черные волосы, большие глаза, правильный нос, плавная поступь, всегдашняя молчаливость, - казалось, что эта женщина проходит в жизни, едва к ней прикасаясь и неся на челе неясную печать какого-то великого предназначения. Она была так грустна и так спокойна, так нежна и в то же время так сдержанна, что от нее веяло неземным очарованием; так в церкви содрогаешься от запаха цветов, пронизанного холодом мрамора. Другие тоже поддавались ее прелести. Аптекарь говорил:
- Это чрезвычайно одаренная женщина; она оказалась бы на месте даже в супрефектуре!
Хозяйки восхищались ее бережливостью, пациенты - ее учтивым обращением, бедные - ее добрым сердцем.
А она была полна вожделений, неистовой страстности, ярости. За этим падающим прямыми складками платьем скрывалось потрясенное сердце, эти столь целомудренные губы не выдавали его мучений. Она была влюблена в Леона и искала одиночества, чтобы свободно наслаждаться его образом. Встречи нарушали сладострастие ее дум. При звуке шагов любимого Эмма трепетала, в его же присутствии волнение затихало и оставалось лишь безмерное изумление, переходившее в грусть.
Когда Леон в полной безнадежности уходил от нее, он не знал, что она вставала с места вслед за ним, чтобы посмотреть на него из окна. Ее беспокоил каждый его шаг; она следила за выражением его лица; она выдумывала целые истории, чтобы только изобрести предлог зайти в его комнату; она завидовала счастью аптекарши, которая спала с ним под одной кровлей; мысли ее вечно стремились к этому дому, словно голуби из "Золотого льва", которые летали туда купать в сточном желобе свои розовые лапки и белые крылья. Но чем яснее видела Эмма свою любовь, тем больше бежала от нее, боясь ее выдать, желая ее ослабить. Ей так хотелось, чтобы Леон догадался! И она придумывала всяческие случайности, катастрофы, которые могли бы ей помочь. Удерживали ее, конечно, леность или страх, а также стыд. Она думала, что уж слишком далеко оттолкнула его, что теперь поздно, что все пропало. А женское тщеславие, радостная мысль: "Я добродетельна" и удовольствие глядеться в зеркало, принимая позы самоотречения, немного вознаграждали ее за ту жертву, какую она, думалось ей, принесла.
И вот, плотские желания, жажда денег, меланхолия страсти - все слилось в единой муке; и вместо того чтобы отвращаться от нее мыслью, Эмма все больше тянулась к ней, возбуждая себя к страданию, и повсюду искала к нему поводов. Ее раздражали и плохо поданное блюдо, и неплотно закрытая дверь, она вздыхала по бархату, которого у нее не было, по счастью, которого ей не хватало, стонала от слишком высоких своих мечтаний и слишком тесного своего дома.
Но в полное отчаянье приводило ее то, что Шарль, по-видимому, и не подозревал ее терзаний. Его уверенность, что он дает ей счастье, казалась ей нелепостью и оскорблением, его спокойствие - неблагодарностью. Для кого же была она так благоразумна? Не он ли был препятствием на пути ко всякому счастью, причиною всех горестей, как бы острым шпеньком на тех бесчисленных ремнях, которые стягивали ее со всех сторон?
И Эмма перенесла на него одного всю многообразную ненависть, рождавшуюся из всех ее несчастий; и всякая попытка ослабить это чувство только увеличивала его, ибо такое тщетное усилие становилось лишней причиной отчаяния и еще больше углубляло разрыв. Эмма, наконец, взбунтовалась против собственной кротости. Убожество домашнего быта толкало ее к мечтам о роскоши, супружеская нежность - к жажде измены. Ей хотелось, чтобы Шарль бил ее: тогда она получила бы право ненавидеть его и мстить. Иногда она сама удивлялась жестоким выдумкам, приходившим ей в голову; а между тем надо было по-прежнему улыбаться, слушать, как ее вновь и вновь называли счастливой, притворяться, что так оно и есть на самом деле, позволять другим так думать!
Но это лицемерие было ей отвратительно. Ее охватывало искушение бежать с Леоном - все равно куда, только бы подальше, и там испытать новую судьбу; но тогда в душе ее открывалась смутная пропасть, полная мрака.
"Да он уж и не любит меня, - думала она. - Что мне делать? Какой ждать помощи, какой утехи, какого облегчения?"
И, чувствуя себя разбитой, задыхаясь, обессилев, она тихо рыдала, и слезы ее текли ручьем.
- Почему бы не сказать барину? - спрашивала служанка, заставая ее во время таких припадков.
- Это нервы, - отвечала Эмма. - Не говори ему, он только огорчится.
- Ах, да, - подхватывала Фелиситэ, - с вами то же самое, что с Гериной, с дочкой дядюшки Герена, рыбака из Полле. Я знала ее в Дьеппе, когда еще не жила у вас. Она была такая грустная, что когда, бывало, стоит на пороге, так и кажется, будто в доме покойник и перед дверью натянули черное сукно. У нее была такая болезнь - вроде тумана в голове, и ни врачи ничего не могли с ней поделать, ни кюре. Когда ее уж очень схватит, она, бывало, уйдет одна на берег моря. Ее часто находил при обходе таможенник: лежит ничком на камешках и плачет. А как вышла замуж, все, говорят, прошло.
- А вот у меня, - отвечала Эмма, - как я вышла замуж, так все и началось.
Однажды вечером она сидела у открытого окна и смотрела на причетника Лестибудуа, который подрезал буксовые кусты. Но вот он ушел - и раздался звон к вечерне.
Было начало апреля, когда цветут подснежники, теплый ветер кружится по взрыхленным грядкам, и сады, словно женщины, наряжаются к летним праздникам. Сквозь плетенье беседки далеко по сторонам виден был луг, и река причудливыми изгибами вырисовывалась на его траве. Вечерний туман сквозил между безлистными тополями, скрадывая их контуры лиловой дымкой, легкой и прозрачной, будто повисший на сучьях тонкий газ. Вдали брело стадо; не слышно было ни топота, ни мычанья; а колокол непрерывно тянул в воздухе свои мирные жалобы.
Под этот монотонный звон мысль женщины блуждала в старых воспоминаниях юности и пансиона. Она вспоминала свечи, возвышавшиеся на алтаре над вазами с цветами, дарохранительницу с колонками. Ей хотелось замешаться, как тогда, в длинный ряд белых косынок, кое-где разделенный тугими черными капюшонами монахинь, преклонявших колени на скамеечках; в воскресенье, поднимая за обедней голову, она видела между синеватыми столбами восходящего кверху ладана кроткое лицо пречистой девы. И вот на нее нахлынуло умиление; она почувствовала себя одинокой, слабой, словно пушинка, подхваченная вихрем; она безотчетно направилась в церковь, готовая на любой благочестивый подвиг, только бы он поглотил ее душу, только бы в нем растворилась вся жизнь.
На площади Эмма встретила Лестибудуа, возвращавшегося с колокольни; он спешил вернуться к прерванной работе и в интересах ее, чтобы не терять времени, звонил к вечерне тогда, когда ему было удобнее. К тому же более ранний благовест созывал мальчишек на урок катехизиса.
Иные из них уже пришли и играли на кладбищенских плитах в шары. Другие сидели верхом на ограде и болтали ногами, сбивая своими деревянными башмаками высокую крапиву, разросшуюся между крайними могилами и низенькой стеной. Это была единственная полоска зелени: дальше шел сплошной камень, постоянно покрытый мелкой пылью, несмотря на метлу пономаря.
Ребятишки в холщовых туфлях бегали там, словно то был нарочно для них настланный паркет, и голоса их прорывались сквозь колокольный гул. Он слабел, и сокращались размахи толстой веревки, которая волочилась концом по земле, спускаясь из-под крыши. Разрезая воздух своим лётом, с писком проносились ласточки и быстро исчезали в гнездах, желтевших под черепицей карниза. В глубине церкви горела лампада, тс есть фитиль от ночника в подвешенной плошке. Свет ее казался издали мутным пятном, трепещущим в масле. Длинный солнечный луч пересекал весь неф, и от этого еще темнее были все углы и боковые приделы.
- Где кюре? - спросила г-жа Бовари у мальчика, который из озорства дергал слабо державшийся в земле турникет.
- Сейчас придет.
В самом деле дверь церковного дома скрипнула, показался аббат Бурнисьен; дети, толкаясь, побежали в храм.
- Вот сорванцы! - проворчал священник. - Вечно одно и то же!
И он поднял изодранный катехизис, который только что задел ногой.
- Ничего не уважают!..
Но, увидев г-жу Бовари, он сказал:
- Простите, не узнал вас!
И, сунув катехизис в карман, остановился, все еще раскачивая двумя пальцами тяжелый ключ от ризницы.
Заходящее солнце било ему прямо в лицо, и под его лучами казалась светлее блестевшая на локтях и обтрепанная по подолу ластиковая сутана. На широкой груди вдоль ряда пуговок тянулись сальные и табачные пятна; особенно много их было пониже белого галстука, на котором покоились пышные складки красной кожи; лицо священника было усеяно желтоватыми пятнами, прятавшимися за жесткой, седеющей щетиной. Он только что пообедал и громко сопел.
- Как поживаете? - добавил он.
- Плохо, - отвечала Эмма. - Мне очень тяжело.
- И мне тоже, - сказал служитель церкви. - Просто удивительно, как расслабляет всех эта первая жара. Ну, что делать! Все мы рождены для страданий, как говорит святой Павел. А что об этом думает господин Бовари?
- Он-то! - презрительно махнув рукой, произнесла Эмма.
- Что вы говорите! - изумленно воскликнул добродушный кюре. - Неужели он вам ничего не прописывает?
- Ах, - сказала Эмма, - мне нужны не телесные лекарства.
Но кюре все поглядывал на церковь, где ребятишки, стоя на коленях, подталкивали друг друга плечом и падали, как карточные домики.
- Я хотела бы знать... - снова заговорила она.
- Погоди, погоди, Рибуде! - гневным голосом закричал священник. - Вот я тебе уши нарву, постреленок!
И он повернулся к Эмме.
- Это сын плотника Буде; родители его люди с достатком и балуют этого шалуна напропалую. А если бы он только захотел, то отлично бы учился: очень способный мальчишка. Так вот, я иногда в шутку называю его Рибуде (знаете, как ту горку, мимо которой ходят в Маромме) и даже говорю так: горе-Рибуде. Ха-ха-ха! Гора Рибуде - горе Рибуде. Как-то раз я сообщил эту шутку его преосвященству, и он смеялся... изволил смеяться. А как поживает господин Бовари?
Эмма, казалось, не слушала.
- Завален работой, конечно, - продолжал кюре. - Ведь мы с ним самые занятые люди во всем приходе. Но только он врачует тело, - с густым смехом добавил он, - а я - душу.
Эмма устремила на священника умоляющий взгляд.
- Да... - сказала она, - вы утешаете во всех скорбях.
- Ах, и не говорите, госпожа Бовари! Вот и сегодня утром мне пришлось идти в Ба-Диовиль, и все из-за коровы: ее раздуло, а они думают, будто это порчу напустили. Все коровы хворают - сам не знаю почему... Но простите! Лонгмар и Буде! Перестанете вы или нет, дрянные озорники?
И он ринулся в церковь.
Ребятишки, сгрудившись вокруг высокого аналоя, влезали на скамейку для певчих, открывали требник; некоторые, крадучись, уже подбирались к исповедальне. Но тут на них налетел кюре, рассыпая кругом град оплеух. Он хватал мальчишек за шиворот, поднимал на воздух и с размаху ставил на колени, словно желая вбить в каменные плиты пола. Наконец он вернулся к собеседнице.
- Да, - сказал он и, зажав в зубах кончик огромного ситцевого носового платка, стал развертывать его. - Несчастные крестьяне!
- Есть и другие несчастные, - отвечала Эмма.
- Да, конечно! Например, городские рабочие.
- Нет, не они...
- Ну, уж простите! Я сам знавал бедных матерей семейств, добродетельнейших женщин, настоящих святых, уверяю вас. И что же, у них даже хлеба вдоволь не было!
- Но те, - заговорила Эмма, и углы ее рта дрогнули, - те, господин кюре, у которых есть хлеб, но нет...
- Дров на зиму? - сказал священник.
- Ах, не велика беда!
- Как - не велика беда! А мне кажется, что если человек сыт, одет, обут, то... в конце концов...
- Боже мой! Боже мой! - вздыхала Эмма.
- Вам нехорошо? - сказал кюре и беспокойно придвинулся поближе. - Это, верно, что-нибудь с пищеварением. Вам бы, госпожа Бовари, пойти домой да выпить чаю или стаканчик холодной сахарной воды; вам станет лучше.
- Зачем?
Она словно только что проснулась.
- Ведь вы провели рукой по лбу. Я и подумал, что у вас закружилась голова.
Но тут он вспомнил:
- Да, вы меня о чем-то хотели спросить? В чем же дело? Я ведь не знаю.
- Я? Нет, ничего... ничего... - повторяла Эмма.
И взгляд ее, блуждавший вокруг, медленно опустился на старика в сутане. Оба, не говоря ни слова, смотрели друг другу в лицо.
- Ну, тогда, госпожа Бовари, - сказал, наконец, священник, - извините меня; ведь вы сами знаете - долг прежде всего; надо мне разделаться с моими повесами. Скоро день их первого причастия. Боюсь, как бы не вышло какого сюрприза. Так что с самого вознесенья я регулярно каждую среду задерживаю их на лишний час. Бедные ребятишки! Все же надо торопиться направлять их по пути господа, как он, впрочем, и сам завещал нам устами своего божественного сына... Доброго здоровья, сударыня, мое почтение вашему супругу!
И он вошел в церковь, сначала преклонив у входа колени.
Эмма видела, как он, тяжело ступая, слегка склонив голову набок, шагал, расставив руки, и скрылся между двойным рядом скамеек.
Тогда она сразу, точно статуя на оси, повернулась назад и пошла домой. Но еще долго слышны были ей звучавшие позади звонкие голоса мальчишек и зычный голос священника:
- Ты христианин?
- Да, я христианин.
- Что такое христианин?
- Это тот, кто будучи окрещен... окрещен... окрещен...
Эмма поднялась на крыльцо, держась за перила, и, как только очутилась в своей комнате, упала в кресло.
Белесоватый свет мягко и волнисто проникал сквозь окна. Мебель казалась еще неподвижнее, чем обычно, и терялась в тени, словно в сумрачном океане. Камин погас, непрерывно тикал маятник, и Эмма смутно изумлялась тому, что вещи так спокойны, когда в ней бушует такое волнение. А между окном и рабочим столиком ковыляла в своих вязаных башмачках маленькая Берта; она пыталась подойти к матери и ухватиться за тесьму ее передника.
- Оставь меня! - сказала Эмма, отстраняя ее рукой.
Но вскоре девочка еще ближе подошла к ее коленям; упершись в них ручками, она подняла большие голубые глаза, и струйка прозрачной слюны стекла с ее губ на шелковый передник Эммы.
- Оставь меня! - раздраженно повторила мать.
Выражение ее лица испугало Берту; ребенок раскричался.
- Ах, да оставь же меня! - И Эмма толкнула девочку локтем.
Берта упала около комода и ударилась о медную розетку; она расцарапала себе щечку, показалась кровь. Г-жа Бовари бросилась поднимать ее, позвонила так, что чуть не оборвала шнурок, стала очень громко звать служанку и уже начала проклинать себя, когда появился Шарль. Было обеденное время, и он вернулся домой.
- Погляди, дорогой мой, - спокойным голосом сказала ему Эмма, - крошка играла и разбилась об пол.
Шарль стал ее утешать: ничего страшного нет! И он пошел за пластырем.
Г-жа Бовари не спускалась в столовую, она хотела одна охранять свое дитя. Но Берта заснула, беспокойство понемногу совсем рассеялось, и Эмма сама себе показалась слишком глупой и доброй, что взволновалась из-за таких пустяков. В самом деле, Берта уже не всхлипывала. Бумажное одеяльце едва заметно шевелилось теперь от ее дыхания. Крупные слезы блестели в уголках полузакрытых запавших глаз, и за ресницами виднелись матовые белки; липкий пластырь, наклеенный на щеку, наискось стягивал кожу.
"Удивительно, как безобразен этот ребенок!" - думала Эмма.
Вернувшись из аптеки в одиннадцать часов вечера (он пошел туда после обеда возвратить остаток пластыря), Шарль застал жену у колыбели.
- Да говорю я тебе, ничего не будет, - сказал он, целуя ее в лоб. - Не мучь себя, бедняжка, голубушка, ты сама захвораешь!
В тот вечер Шарль засиделся у аптекаря. Хотя он и не выказывал особой тревоги, г-н Омэ все же силился ободрить его, поднять его моральное состояние. И разговор шел о разнообразных опасностях, угрожающих детям, о неосторожности прислуги. Об этом могла кое-что порассказать г-жа Омэ: у нее до сих пор остались на груди следы от раскаленных углей, которые когда-то кухарка уронила ей за фартук из совка! Поэтому теперь добрые родители Омэ принимали целый ряд предосторожностей. Ножи в их доме никогда не точились, полы никогда не натирались. Окна были забраны решетками, а перед каминами устроены барьеры из крепких прутьев. При всей своей самостоятельности маленькие Омэ шагу не могли ступить, чтобы за ними кто-нибудь не следил; при малейшей простуде отец начинал пичкать их грудными каплями, и вплоть до пятого года всех их безжалостно заставляли носить стеганые ватные шапочки. Правда, это уж была мания г-жи Омэ; супруг ее глубоко огорчался таким распоряжением, опасаясь возможного вреда для мыслительных способностей. Иногда он даже возмущался и говорил жене:
- Ты что же, хочешь сделать из них караибов или ботокудов?
Между тем Шарль несколько раз пытался прервать беседу.
- Мне надо с вами поговорить, - прошептал он на ухо клерку, который на лестнице оказался впереди него.
"Неужели он что-то подозревает?" - спрашивал себя Леон. Сердце его билось, он терялся в предположениях.
Наконец Шарль, закрыв за собою дверь, попросил его лично разузнать в Руане, сколько должен стоить хороший дагерротип: он готовил жене чувствительный сюрприз, особенно тонкий знак внимания - свой портрет в черном фраке. Но сначала он хотел знать, во что это обойдется; впрочем, такое поручение и не могло особенно затруднить г-на Леона: ведь он все равно бывает в городе почти каждую неделю.
А зачем бывает? Омэ подозревал тут какие-то юношеские шалости, какую-то интрижку. Но он ошибался: у Леона никаких романов не было. Никогда еще он не казался таким печальным, и г-жа Лефрансуа замечала это по тому, как много еды оставалось у него теперь на тарелке. Желая выведать тайну, она принялась расспрашивать сборщика налогов; Бине грубо ответил, что в полиции не служит.
Однако и на него приятель производил очень странное впечатление: за обедом Леон часто откидывался на спинку стула и, разводя руками, в туманных выражениях жаловался на жизнь.
- Беда в том, что у вас мало развлечений, - говорил ему сборщик.
- Каких?
- Я бы на вашем месте завел токарный станок.
- Работать я на нем не умею, - отвечал клерк.
- Да, это так! - подтверждал Бине, высокомерно и самодовольно поглаживая подбородок.
Леона утомила бесплодная любовь; кроме того, он уже ощущал и ту подавленность, которую порождает однообразное, унылое существование, когда им не управляет никакой интерес, когда его не оживляют никакие надежды. Ему так наскучили Ионвиль и ионвильцы, что некоторые люди, некоторые дома одним своим видом вызывали в нем непреодолимое раздражение: аптекарь, при всем своем добродушии, становился ему совершенно невыносимым. А между тем перспектива нового положения столько же пугала его, сколько и соблазняла.
Но скоро все эти страхи перешли в нетерпение, и Париж зашумел в его ушах отдаленными фанфарами маскарадов и хохотом гризеток. Ведь ему все равно надо заканчивать юридическое образование. Так что же он не едет? Кто ему мешает? И он начал внутренне готовиться. Прежде всего он обдумал свои будущие занятия. Мысленно он обставил себе квартиру. Там он будет жить артистической жизнью! Будет учиться играть на гитаре! Заведет халат, баскский берет, голубые бархатные туфли! И он уже с восхищением видел над своим будущим камином две скрещенные рапиры, а повыше - гитару и череп.
Самое трудное было получить согласие матери; но переезд в Париж казался шагом как нельзя более благоразумным. Даже сам патрон советовал ему поработать в другой конторе, где он мог бы развернуться пошире. Итак, Леон принял среднее решение, стал искать место младшего клерка в Руане, не нашел и, наконец, написал матери длинное и подробное письмо, в котором изложил все основания для немедленного переезда в Париж. Мать согласилась.
Леон не торопился. Целый месяц Ивер каждый день возил ему из Ионвиля в Руан и из Руана в Ионвиль сундуки, баулы, чемоданы; и, починив весь гардероб, переменив обивку на своих трех креслах, закупив целый запас фуляра - словом, подготовившись так, как будто бы дело шло по крайней мере о кругосветном путешествии, Леон стал откладывать отъезд с недели на неделю, пока, наконец, не получил от матери второе письмо, в котором она торопила его: ведь он хотел сдать экзамены до каникул.
Когда наступил момент прощальных объятий, г-жа Омэ заплакала; Жюстен разрыдался; Омэ, как сильный человек, скрыл свое волнение; он только захотел сам донести пальто своего друга до калитки нотариуса, который отвозил Леона в Руан в своей коляске. Леону оставалось как раз столько времени, чтобы успеть попрощаться с г-ном Бовари.
Взбежав по лестнице, он остановился на месте - так он задыхался. Когда он вошел, г-жа Бова