зде, земля быстро обсыхала, и теплый золотой
ветер ласкал щеки.
Катя просунула руку под локоть Дмитрия и сказала:
- Вот что, Митя! Что ты вчера рассказал про себя, про Марка, - это
что-то такое огромное, - как будто все эти горы вдруг сдвинулись с места и
несутся на нас. Я всю ночь думала. Это и есть настоящая война. Если люди
могут друг друга убивать, все жечь, разрушать снарядами, то пред чем можно
тут остановиться? Так уж много нарушено, что остальное пустяки. А когда идут
рыцарства и всякие красные кресты, это значит, что такие войны изжили себя и
что люди сражаются за ненужное. И знаешь, мне начинает казаться: когда
победитель бережно перевязывает врагу раны, которые сам же нанес, - это еще
ужаснее, глупее и позорнее, чем добить его, потому что как же он тогда мог
колоть, рубить живого человека? Настоящая война может быть только в злобе и
ненависти, а тогда все понятно и оправдательно.
Дмитрий слушал с серьезным лицом, с улыбающимися для себя тонкими
губами.
- Это оригинально.
- Нет, это правда. И вот, Митя... Те матросы, - они били, но знали, что
и их будут бить и расстреливать. У них есть злоба, какая нужна для такой
войны. Они убеждены, что вы - "наемники буржуазии" и сражаетесь за то, чтобы
оставались генералы и господа. А ты, Митя, - скажи мне по-настоящему: из-за
чего ты идешь на все эти ужасы и жестокости? Неужели только потому, что они
такие дикие?
В глазах Дмитрия мелькнули страдание и растерянность, как всегда при
таких разговорах.
- Это, Катя, сложный вопрос.
- Ничего не сложный.
Дмитрий украдкою оглянулся, поднес Катину руку к губам и шепотом
сказал:
- Зачем, зачем теперь об этом говорить? Катя! Так у нас мало времени, -
давай забудем обо всем. Когда мы опять свидимся! А мы будем ворошить то,
чего все равно не изменить... Вот дача Агаповых. Зайдем.
- Я с какой стати? Не хочу я к ним. Я тебя здесь подожду.
- Ну, хорошо. Только отдам, и сейчас.
Он ушел. Садовник вскапывал клумбы у широкой террасы. Маленькая, сухая
Гуриенко-Домашевская стояла у калитки своей виллы и сердито кричала на
человека, сидевшего на скамеечке у пляжа.
- Пьянчужка несчастный! Тут тебе не кабак! Думаешь, большевики близко,
так и нахальничаешь! Подожди, пока твои большевики подойдут!
Человек на скамейке отругивался. Катя узнала пьяницу столяра Капралова,
сторожа Мурзановской дачи. Гуриенко ушла. Катя подошла к нему.
- Чего это она?
- Хе-хе! Ч-чертово окно! Пошел, говорит, прочь отсюдова, мужик! Не смей
тут петь, мне беспокойство!.. Да разве я у тебя? Я на бережку сижу, никого
не трогаю... Какая язвенная! Сижу вот и пою!..
Мой полштоф в кармане светит,
Рюмки гаснут на носу,
Ночью нас никто не встретит,
Мы проспимся на мосту...
Ты, говорит, большевик! Нет, говорю, я не большевик. А все-таки, когда
большевики придут, - ей-богу, голову тебе проломлю!
- А вы не большевик?
- Нет, не большевик! Когда в летошнем году экономию Бреверна разносили,
я им прямо объяснил: то ли вы большевики, то ли жулики, - неизвестно. Тащит
кажный, что попало, - кто плуг, кто кабанчика; зеркала бьют. Это, я говорю,
народное достояние, разве так можно? Вот дайте мне бутылочку винца, - очень
опохмелиться хочется. "Ишь, - говорят, - какой смирный!" Да-а... А вы что
такое делаете? За это они меня теперь ненавидют... Жизнь разломали, - как ее
теперь налаживать? И с той, и с другой стороны идет русский народ. Братское
дело! Брат на брата, товарищ на товарища!
Глаза у него были умные и серьезные, тою интеллигентною серьезностью,
при которой странно звучало: "кажный" и "в летошнем году". Катя из глубины
души сказала:
- Ах, Капралов, зачем вы пьете!
- Гм! Как пью, - все видят. А как работаю - никто не замечает!
- Катерина Ивановна!
К ним бежала от дачи Ася Агапова.
- Катерина Ивановна! Мы арестовали Дмитрия Николаевича, не выпускаем
его, пока не выпьет кофе. А он рвется к вам, совесть его мучит, и кофе
останавливается в горле. Сжальтесь над ним, зайдите к нам!
Была она хорошенькая и вся сверкала, - глазами, улыбкою, открытою
шейкою. Катя увидела, что не отделаешься, и встала. Капралов, когда она с
ним прощалась, придержал ее руку.
- А только все-таки имейте в виду: будет народное одоление. Все равно,
как мошкара поперла. Нет сильнее мошки, потому, - ее много. А буржуазии -
горстка. И никогда ей теперь не одолеть. Проснулся народ и больше не заснет.
У Агаповых было чисто, уютно и тепло, паркет блестел. На белой скатерти
ароматно дымился сверкающий кофейник, стояло сливочное масло, сыр, сардинки,
коньяк. Деревенский слесарь Гребенкин вставлял стекла в разбитые окна.
Катя со всеми поздоровалась, подошла и к Гребенкину, протянула ему
руку.
- Александр Васильевич, вы разве и стекольщик? Ведь вы же слесарь?
Гребенкин, с впалою грудью, исподлобья взглянул обрадованными глазами и
развязным от стеснения голосом ответил:
- Я на все руки мастер: и слесарь, и стекольщик, и огородник, и
спекулянт.
- Екатерина Ивановна, садитесь кофе пить, - позвала г-жа Агапова.
Катя чувствовала, - всем стало враждебно-смешно, что она поздоровалась
с Гребенкиным за руку.
Г-жа Агапова рассказывала Дмитрию, как ночью кто-то выбил у них на даче
стекла, как ограбили по соседству богатого помещика Бреверна.
- До чего дошло! До чего дошло! А как мы все радовались революции! Я
сама ходила в феврале с красным бантом...
Муж ее, невысокий, с остриженною под машинку головою и коротко
подрезанными усами, курил сигару и ласково улыбался.
- Ну, что же, ну, говорите нам прямо: как у вас дела в армии? -
допрашивала Агапова. - Сумеете вы нас защитить или нет?
Дмитрий посмеивался.
- Сумеем!
Чахоточный адвокат Мириманов, - у него была в поселке дачка, и он по
праздникам наезжал из города отдохнуть, - покосился на стекольщика и знающим
голосом тихо сказал:
- Скоро уж не будет надобности вас защищать.
- Почему?
Мириманов посмеивался своими умными глазами.
- Скоро все так переменится, что вы даже не ожидаете. - Он помолчал. -
Ленин уже два месяца ведет тайные переговоры с великим князем Борисом
Владимировичем. Будет инсценирован государственный переворот. Идейные вожаки
большевизма заблаговременно исчезнут, а всех скомпрометированных прохвостов
оставят на расправу, чтобы окружить большевизм мученическим ореолом и уйти с
честью. Ленин, Троцкий и другие получают пожизненную пенсию по пятьдесят
тысяч рублей золотом и обязуются уехать в Америку.
- Дай-то бог! - вздохнула Агапова. - Там с ними уж легче будет
управиться.
Борис, племянник Мириманова, шушукался с Асей. Лицо у него было
бледное, а глаза томные и странно-красивые. Барышни Агаповы сверкали тем
особенным оживлением, какое бывает у девушек только в присутствии молодых
мужчин. Они изящно были одеты, и красивые девические шеи белели в вырезах
платьев. Глаза их, когда случайно останавливались на Кате, вдруг гасли и
становились тайно-скучающими и маловидящими.
Катя решительно отказалась от кофе, - потому что она была голодна,
потому что ей очень хотелось всего этого вкусного после мерзлой картошки и
чаю из шиповника. Дмитрий сидел с Майей, сестрой Аси, они с увлечением
говорили о несравненной красоте православного богослужения. Майя смотрела
медленными, задумчивыми глазами Магдалины, под взглядом которых так хорошо
говорится.
Ася села за рояль и стала петь. Все песни ее были какие-то особенные,
тайно-дразнящие и волнующие. Пела об ягуаровых пледах и упоительно мчащихся
авто, о лиловом негре из Сан-Франциско, о какой-то мадам Люлю, о сладких
тайнах, скрытых в ласковом угаре шуршащего шелка, и обжигающе-призывен был
припев:
Мадам Люлю,
Я вас люблю!
Ей шепчут страстно и знойно...
Остро вспыхивали брильянты в серьгах Аси. И была дурманящая,
сладострастно-ластящаяся красота в ее песнях. И только мешал шум стекольщика
и его чахоточный, как будто намеренно-громкий кашель.
И сверкало солнце. И мягко качались за окнами малахитово-зеленые волны.
На Катю музыка всегда действовала странно: охватывало сладкое, безвольное
безумие, и душа опьяненно качалась на колдовских волнах, без сил и без
желания бороться с ними.
Подошел Дмитрий. От него слегка пахло дорогим коньяком. Он сказал
извиняющимся голосом:
- Пять минут еще посидим и уйдем. Знаешь, после бивачной жизни так
приятна эта чистота, блеск, эти оживленные лица...
Старик Агапов тоже подошел.
- Странно, знаете, слушать... Девочка, с ее чистой душой, совсем сама
не понимает, что поет. Вон, послушайте-ка!
И, благодушно улыбаясь, он потирал руки.
Ах где же вы, мой маленький креольчик,
Мой смуглый принц с Антильских островов.
Мой маленький китайский колокольчик,
Изящный, как духи, как песенка без слов?
Такой беспомощный, как дикий одуванчик...
Гребенкин прервал пение намеренно-громким, ни с чем не считающимся
голосом:
- Хозяин, эти стекла коротки, - наставить кусок, или есть у вас стекла
побольше?
Агапов, мягко улыбаясь, подошел к нему.
- Нет, побольше нету. Уж наставьте, ничего не поделаешь.
Потом, как-то странно нараспев, читал стихи Борис, племянник
Мириманова. И стихи все были такие же, говорившие о легком, бездумном
веселье, праздной и богатой жизни, утонченно-сладострастном соприкосновении
мужчин и женщин.
В группе девушек нервных, в остром обществе дамском,
Я трагедию жизни претворю в грезо-фарс.
Ананасы в шампанском, ананасы в шампанском!..
Голос красиво и гибко пел, и баюкал на мелодических стихах. Катя вдруг
отдала себе отчет, почему у этого Бориса глаза так странно-красивы и томны:
они были искусно подведены снизу тонкою черною черточкой.
Катя с Дмитрием уходили. Барышни убеждали его отложить отъезд до
завтра.
- Нынче именины Гуриенко-Домашевской, вечером все будут у нее. Она
будет играть; Белозеров, наверно, придет, будет петь.
- Нельзя. Сегодня вечером должен быть в полку.
Они вышли. Катя жадно дышала морским ветром, с души смывалась
колдовская красота баюкающей музыки. Она вздрагивала плечами и повторяла:
- Какая гадость! Какая гадость!
Дмитрий удивленно спросил:
- Что гадость?
- Все! Все! Почему гниль может быть такой красивой и душистой? Как
будто парфюмерный магазин, где все дорогие духи разбились и пролились, и
кружится голова, и не хочется уходить, и вдруг - солнце, ветер, простор...
Ах, как хорошо!
Дмитрий слушал с улыбающимися про себя губами. В голове приятно
кружилось от коньяку, сверкали пред глазами зовущие девичьи улыбки, было
сладкое ощущение покоя и уюта.
- И за них-то вот бороться! Как она спрашивала: "сумеете вы нас
защитить?" А тебе не хочется, когда ты смотришь на них, чтоб все это
взлетело к черту, чтоб развалилась эта ароматно-гнилая жизнь?
Дмитрию хотелось закрыть душу от рвавшегося в нее из Кати
буйно-злобного вихря, и не чувствовалось способности защищать эту жизнь, к
которой, однако, в нем не было ненависти. Он взял в руки Катину руку и
устало улыбнулся:
- Катя! Мне так ничего не хочется! Так не хочется! Одного только
хочется: чтоб был мне какой-нибудь тихий уголок, чтоб никто не тревожил, и
чтоб переводить Прокла.
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые...
Не пожелал бы я никому этого блаженства!
- Неужели же тебе не интересно сейчас жить?
- Совсем не интересно. Гораздо интереснее было бы изучать все это, как
давно минувшее.
Катя впилась в него пристальным, изучающим взглядом, от которого ему
стало неловко.
- За что я полюбила тебя? - спросила она, как будто саму себя. И вдруг
увидела его бесконечно-усталое лицо, умный, прекрасно сформированный лоб,
что-то детски-беспомощное во всей фигуре, - и горячий, матерински-нежный
огонек вспыхнул в душе.
Они шли, тесно под руку, по песку вдоль накатывавшихся волн. Дмитрий, с
раскрывшейся душою, говорил:
- ...какая-то полная атрофия активности. Там, где нужно мыслить,
изучать, искать, у меня энергия неистощимая. Но где в жизни хоть шаг нужно
сделать самостоятельный, меня отчаяние охватывает, и сама жизнь становится
скучной, грубой и темной...
- Что же это такое?
- Как, что такое?
- Вы же ничего не сделали. Как было, так и есть.
- А это что? Тут какая щель была, ай забыли? Везде, где нужно,
подмазали. Что вы такое выдумываете!
- Ну, вот, посмотрите: даже небо сквозь щель видно.
- Так эта щель вбок идет. Будьте покойны, в нее вода не зальется,
ручаюсь вам. Если хоть капля протечет, вы за мною пошлите, я вмиг заделаю.
- Ну, вот сейчас вмиг и заделайте.
- Ах-х ты господи! Ведь вот народ! Чтоб этих щелей не было, всю крышу
надо перекрывать, я же вам сказывал.
- Вы мне сказывали, что крыша пять лет простоит.
Мишка, как молодой петушок, учащийся петь, сказал:
- Нешто по крыше такой можно лазать? Две черепицы примажешь, а заместо
того десять подавишь.
- Э, Мишка, пойдем! Не надо нам ваших пятидесяти рублей. Рады прижать
рабочего человека. Эксплуататоры!
- Ваших мне пятидесяти рублей не нужно...
Катя прервала отца.
- И правильно! Конечно, не нужно давать. Сами же они видят, что ничего
не сделали.
- Не сделали! Для хозяйского глаза все мало. За грош рады всю кровь
высосать из рабочего человека!
Иван Ильич с отвращением молчал и доставал деньги.
- Да зачем же, папа, ты даешь? Пусть суд установит, - стоит эта работа
пятьдесят рублей?
- Э, пусть его совесть это устанавливает!
Иван Ильич, не глядя на Глухаря, протянул деньги. Глухарь сунул их в
карман и ласково сказал:
- Если печечку занадобится поправить, или потолок заштукатурить, вы
пришлите. Мы это тоже можем. До свидания!
Катя напала на отца: как можно было давать деньги за такую работу!
Пусть бы в суд подавал!
- Катенька! Смотреть противно! Ну его к черту, только бы с глаз долой!
- Ах, эти интеллигенты наши мяклые! На казнь пойдет - не дрогнет. А что
несправедливо назовут эксплуататором, - нет, уж лучше что угодно! Пусть
лучше первый жулик обирает средь бела дня, как дурачка!..
Катя порывисто повернулась и пошла в дом.
Гуриенко-Домашевская, известная пианистка, была именинница. Маленькая и
сухая, с огромными черными глазами, она с привычно преувеличенным радушием
артистки встречала гостей и каждому говорила приятное.
Сидели в просторной, богато обставленной зале и пили чай. Стол
освещался двумя кухонными лампочками со стеклами. Чай разливался настоящий.
На дне двух хрустальных сахарниц лежало по горсточке очень мелко наколотого
сахару. Было вволю хлеба и сыра брынзы, пахнувшего немытыми овцами. Стояло
десяток бутылок кислого болгарского вина.
С горько-юмористическою хвастливостью хозяйка говорила:
- Вы посмотрите только, вы посмотрите, господа: какое царское
освещение! Какие яства! И чай - настоящий! И даже сахар к нему! Роскошь-то
какая... Нужно же перед голодной смертью попировать, как следует, вовсю!
И в голосе ее было: да, я, знаменитая артистка, имя которой встречается
во всяком энциклопедическом словаре - вот как я принуждена жить, и вот что
ожидает меня по чьей-то чудовищной несправедливости.
- Не правда ли? Нужно благодарить бога. То ли еще бывает! Певец
Беркутов умер в Петрограде от голода, скрипач Менчинский повесился в
Москве... Буду и я ждать, что мне готовит судьба...
Возле Кати сидел молчаливый инженер Заброда, с светло-голубыми глазами
и длинной шеей чахоточного. Специальности своей он не любил и пятый год на
грошевом жалованье работал бухгалтером в деревенском кооперативе. Через Катю
он наклонился к Ивану Ильичу и сипло спросил вполголоса:
- Вы получили приглашение на организационное собрание отдельного
кооператива дачников?
- Да. В чем тут дело?
- Я хотел об этом сговориться с вами. Гуриенко-Домашевская, Агапов и
другие задумали основать дачный кооператив, чтоб отделиться от деревни.
Мотивируют тем, что крестьяне неохотно пропускают в правление интеллигенцию
и закупают только то, что нужно им самим.
- И верно! - подтвердила Катя. - Мука и ячмень, например, у них у самих
есть, они их в потребилке и не держат, а мы нигде не можем достать.
Заброда сурово поглядел на нее.
- Можно их убеждать. Но отделиться - значит загубить деревенский
кооператив.
Иван Ильич решительно сказал:
- Не годится!
- И потом: как же интеллигенцию не пропускают? Председатель правления -
Белозеров.
- Ах, Белозеров ваш, - воскликнула Катя. - Певец он, конечно,
великолепный. Но не нравится он мне. Ищет популярности и во всем поддакивает
мужикам. А у самого почему-то всегда все есть, - и мука, и сахар, и керосин.
А мы ничего не можем достать.
Местный дачевладелец, о.Златоверховников, с наперсным крестом на
георгиевской ленте, рассказывал о большевиках. Он был полковым священником в
одной из добровольческих частей и на неделю приехал к себе отдохнуть.
Большой, крепкий, с крупными чертами лица, он говорил четким, крепким басом.
Недавно под Мелитополем большевики распяли на церковных дверях священника, а
в алтаре устроили пирушку с девками. Священник был старик, уважаемый всею
паствою. "Товарищи" приставили к нему караул и никого не подпускали. Он пять
дней висел на гвоздях и умер от жажды.
Катя засмеялась.
- По крайней мере, раз пятьдесят я уже слышала про этого распятого
священника и девок в алтаре, и всё в разных городах.
О.Златоверховников замолчал и внимательно поглядел на Катю.
- Удивительного ничего нет. Во многих городах они это и делают.
И отвернулся. Заброда наклонился к Кате.
- Вы при нем поосторожнее. Он - "даровой сотрудник", в постоянных
сношениях с контрразведкой. Доносы написал на полдеревни. Я ему руки не
подаю.
Катя прикусила язык. Она заметила, что и все говорили при нем с
опаскою.
О.Златоверховников продолжал рассказывать.
- Только удивляться приходится, какое это дикое зверье. Хуже зверья!
Кончен, например, бой. Обыкновенно у всех в это время только одно желание:
отдохнуть. А они первым делом бросаются раскапывать могилы наших и начинают
ругаться над трупами. Находят на это силы! А уж про раненых что и говорить!
Адвокат Мириманов, со своею знающею улыбкою, заставлявшею всех ему
верить, рассказал, что недавно в Москве предполагался съезд Коминтерна. Пред
открытием заграничных рабочих-делегатов пригласили на банкет. Фрукты, цветы
зимою, шампанское. Декольтированные комиссарши. Рабочие поглядели... "Россия
ваша погибает от голода и холода, вы выдаете рабочим по полфунта хлеба с
соломою, а сами пьете шампанское! Теперь мы знаем, что такое ваш коммунизм".
И уехали обратно.
И много все рассказывали.
Как всегда, очень поздно пришел Белозеров, артист государственных
театров. Бритый, с желтоватым лицом, с пышными, мелко вьющимися волосами.
Его встретили радостными приветствиями. Добродушно и сдержанно улыбаясь, он
здоровался. Барышни восторженно смотрели на него.
Хозяйка спросила:
- Вы сегодня из города. Что новенького?
Белозеров взглянул на о.Златоверховникова.
- Вот, батюшка, наверно, больше осведомлен. В городе потрухивают, слухи
самые фантастические. Должно быть, так, беспричинные?
О.Златоверховников сказал веско:
- Работа агитаторов большевистских. Дела очень прочны. Вся паника
оттого, что войска отступили к Перекопу. Но Перекоп, это - Фермопилы, один
полк легко может задержать целую армию. А Деникин тем временем совершает
перегруппировку войск.
Белозеров принял из рук хозяйки стакан чаю и подсел к красавице княгине
Андожской. Сейчас же, как мухи каплю сиропа, его кольцом обсели дамы.
О.Златоверховников простился и ушел. Белозеров проводил его глазами и
потом сказал встревоженно:
- Дела, господа, очень плохи. Не сегодня-завтра большевики будут по эту
сторону Перекопа. В городе паника. Сорок банкиров и фабрикантов наняли за
двести тысяч отдельный пароход и собираются уезжать.
Гуриенко-Домашевская желчно засмеялась.
- То-то, должно быть, наш большевик деревенский радуется, Афанасий
Ханов! Опять его пора приходит... Одного я не понимаю: как его добровольцы
не повесят? При первом большевизме был комиссаром уезда, а спокойно
расхаживает себе на воле, и никто его не трогает.
Профессор Дмитревский сказал:
- Это прекраснейший человек. И очень интересный, с ищущей душой.
Хозяйка низко поклонилась Дмитревскому.
- Очень вас благодарю, профессор, за эту прекрасную душу! Когда был
комиссаром, встречает меня: "мы вашу дачу, Антонина Павловна, реквизируем
под народный дом". - Прекрасно! - говорю. - А свой двухэтажный дом в деревне
вы подо что реквизируете?
- И свой бы дом реквизировал. Вы знаете, ведь он нижний этаж его отдал
под кооператив даром, ничего за это не берет.
- Это верно, - подтвердил Заброда.
- Пусть свое отдает! А какое же он имеет право распоряжаться моим? Я
тоже тяжелым трудом нажила свою дачу. Никого не эксплуатировала, все
зарабатывала вот этими руками!
Жена профессора вздохнула.
- Да. Другие вот уезжают. А нам приходится тут сидеть и ждать.
Агапов, скромно сидевший с сигарой в уголке дивана, вдруг сказал,
ласково улыбаясь:
- Ничего не поделаешь: придется сидеть и ждать. Нужно же сказать
правду: идет истинно народная власть. И пусть приходят, я рад. Хоть
какой-нибудь порядок.
Все удивленно молчали. Хозяйка, подняв брови, глядела на Агапова.
- Раньше вы, Михаил Михайлович, иначе говорили... Вот как отберут у вас
большевики ваш миллион, который вы из Москвы привезли, тогда узнаете, какой
порядок.
- Какой миллион? - Агапов весело засмеялся про себя. - Я бога
благодарил, что удалось провезти сорок тысяч. А говорю я с высшей точки. Рад
я, не рад, а признать нужно, что только у большевиков настоящая сила.
Белозеров настороженно прислушивался. Профессор Дмитревский своим
громким, полным голосом сказал:
- Да, печально это, но я с Михаилом Михайловичем вполне согласен.
Широкие народные массы за большевиков, - это неоспоримо.
Иван Ильич вскипел:
- Та-ак-с!.. И отсюда выходит, - идти большевикам навстречу?
Приветствовать их приход? Если широкие народные массы за еврейский погром,
то прикажете мне идти с ними, бить жидов?
Профессор мягко возразил:
- Я этого не говорю. Но борьба с ними бессмысленна и не имеет под собою
почвы. Добровольцы выкидывают против них затрепанные, испачканные грязью
знамена, и народ к белым откровенно враждебен. Сейчас же только эти две силы
и есть. Надо же нам, истинным демократам и социалистам, честно взглянуть
правде в глаза, как бы она тяжела ни была.
Заброда неодобрительно замычал. Закипел ярый спор между Иваном Ильичом
и профессором. Агапов поддерживал профессора. Мириманов молча слушал, едко
улыбаясь про себя. Хозяйка и остальные гости были за Ивана Ильича, но, от их
поддержки, спор все время сбивался с колеи: у них была только неистовая
злоба к большевикам, сквозь которую откровенно пробивалась ненависть к
пробудившемуся народу и страх за потерю привычных удобств и выгод.
Как только спор стал принимать острый характер, и в колючих глазах
хозяйки забегали недобрые огоньки, профессор искусно замял разговор и стал
просить хозяйку сыграть.
Гуриенко-Домашевская погасила огоньки в глазах и ласково улыбнулась.
- Ну, как хозяйка, уж начну первая. А потом будем просить спеть
Владимира Ивановича.
Гуриенко села за рояль. Она играла Бетховена, Шопена. Большие глаза ее
засветились загоревшимся изнутри светом и стали прекрасными. И вдруг все
злобное, придавленное, испуганное стало таять в людях и испаряться. В
полутемной зале засияла строгая, величавая красота.
Кате бросилась в глаза княгиня Андожская. Она грустно сидела, опустив
голову на руку, - изящная, с отпечатком тонкой, многовековой культуры в лице
и движениях. Но чисто вымытая шея пестрела красными точками от блошиных
укусов; красивые руки были красны, в черных трещинках; спереди во рту не
хватало одного зуба. И это кольцо! Это кольцо! Как последняя горничная...
Пройдет еще полгода, - и вся многовековая культура сползет с нее, как румяна
под дождем, станет она вульгарною, лживою, с жадно приглядывающимися
исподтишка глазами, - такою, каких она раньше так презирала и чьими трудами
создавалось благородное ее изящество. Лежит прекрасная лилия, вырванная с
корнем, и уж не будет ей жизни, и другие какие-то цветы зацветут на
развороченной почве... А возле Белозерова сидели барышни Агаповы. Их еще не
коснулось лихолетье: бриллианты в ушах, белые ручки, изящные платья... А
они, - они тоже уже назади? Или выплывут из моря, куда их сбросит налетающий
вихрь, и опять воротятся со своими лиловыми неграми и томно-сладострастными
креольчиками?
Гуриенко заиграла "Осеннюю песню" Чайковского. Затасканная мелодия под
ее пальцами стала новой, хватающею за душу. Липовые аллеи. Желтые листья
медленно падают. Les sanglots longs des violons de l'automne*. И медленно
идет прекрасный призрак прошлого, прижав пальцы к глазам.
______________
* Долгие рыдания осенних скрипок (франц.).
Княгиня низко опустила голову, плечи ее стали тихонько вздрагивать.
Катя быстро пересела к ней.
- Ну, княгиня, не надо!.. Я давно на вас смотрю... Нужно стать выше
судьбы, нужно бодро нести все, что бы ни послала жизнь...
Она взяла в руки ее руку и стала нежно гладить. Княгиня удивленно
взглянула, - они были едва знакомы, - и вдруг порывисто сжала в ответ руку
Кати. И молчала, сдерживая вздрагивания груди, и крепко пожимала Катину
руку.
Ни сна, ни отдыха измученной душе,
Мне ночь не шлет отрады и забвенья -
запел Белозеров.
Это был какой-то пир: пел Белозеров, опять играла Гуриенко-Домашевская;
потом пели дуэтом Белозеров с княгинею. Гости сели за ужин радостные и
возрожденные, сближенные. И уж не хотелось говорить о большевиках и
ссориться из-за них. Звучал легкий смех, шутки. Вкусным казалось скверное
болгарское вино, пахнувшее уксусом. У Ивана Ильича шумело в голове, он то и
дело подливал себе вина, смеялся и говорил все громче. И все грустнее
смотрела Анна Ивановна, все беспокойнее Катя.
Расходились. Иван Ильич, с всклоченными волосами, жарко жал руки
Домашевской и Белозерову.
- Спасибо вам, мои хорошие! Встряхнули душу красотою. Легче стало
дышать!
Было тихо, тепло. Ущербный месяц стоял высоко над горами. Впереди по
шоссе шли Анна Ивановна и Катя с княгинею, за ними сзади - Иван Ильич,
Белозеров и Заброда. Иван Ильич громко говорил, размахивая руками.
У канавки шоссе, близ телеграфного столба, густой кучкою сидели женщины
в черных одеждах, охватив колени руками. Месяц освещал молодые овальные лица
с черными бровями. Катя вгляделась и удивилась.
- Смотрите! Да ведь это наши деревенские! Васса, Дока! Вы это? Чего вы
тут сидите?
Женщины молчали. Наконец одна сказала:
- Дикая орда идет из города.
- Какая дикая орда?
- Один болгарин наш прискакал, подал весть: всех девок себе забирают.
- Да что это за дикая орда?
Деловито вмешался Иван Ильич:
- Не понимаешь! Погоди, я сейчас разберу... Это дикая дивизия значит,
чеченцы. Правильно?
- Ну, да.
- Вы-то чего же, красавицы, испугались?
- Наши у фонтана стерегут. Как дадут весть, в горы побежим, в сады.
Иван Ильич захохотал пьяным смехом.
- Да не за вами они идут, дурочки! Они парней идут ловить, что на
мобилизацию не явились. Им лучше скажите, чтоб в горы утекали!
Девушки молчали.
- Ну, ну! Сидите уж! Оно, конечно, все-таки вернее и вам уйти...
Сидите, девочки мои хорошие!
Пошли дальше. Иван Ильич вздохнул.
- Эх, хорошо бы выпить теперь! Как следует! Так, чтобы этот однобокий
дурак на небе заплясал.
- Выпить сейчас хорошо, - согласился Белозеров. - Знаете, что? Зайдем
ко мне. У меня вино есть. Хорошее! Барзак, старый.
- Да неужто?! Благодетель! Вот это так штука!.. Нюра, Катя! - закричал
он. - Вы дойдите одни до дому, - ничего, тут недалеко. А мы к маэстро на
часок зайдем, по пьяному делу.
Белозеров жил совсем один в маленькой уютной дачке недалеко от шоссе.
Месяц светил в большие окна, в углу блестел кабинетный рояль. Белозеров
зажег на столе две толстых стеариновых свечи. Осветилась над роялем
полированная ореховая рама с Вагнером в берете.
Иван Ильич удивился.
- Ого! Вот буржуй! Как живет! И свечи есть.
Белозеров лихо подмигнул.
- В Петрограде еще запасся, давно. Я человек коммерческий. Покупал у
кондукторов по двадцать пять копеек фунт. Столько напас, что перед отъездом
с полпуда знакомым распродал по два рубля за фунт.
- Ловко! - расхохотался Иван Ильич. - Слышишь, хохол? - обратился он к
Заброде. - Знакомым по два рубля, а незнакомым, наверно, рубликов по пяти.
Вот они где, спекулянты-то!.. Ты, брат, у меня смотри! - погрозил он
Белозерову пальцем. - Певец ты божественный, но душа у тебя...
по-до-зрительная! Я тебя насквозь вижу!
Белозеров кисло улыбнулся и пошел за вином.
Уж несколько опорожненных бутылок стояло на столе. Свет месяца
передвинулся с валика турецкого дивана на паркет. Иван Ильич говорил. Он
рассказывал о бурной своей молодости, о Желябове и Александре Михайловне, о
Вере Фигнер, об огромном идеалистическом подъеме, который тогда был в
революционной интеллигенции.
- И вот теперь все разбито, все затоптано! Что пред этим прежние
поражения! За самыми черными тучами, за самыми слякотными туманами
чувствовалось вечно живое, жаркое солнце революции. А теперь замутилось
солнце и гаснет, мы морально разбиты, революция заплевана, стала прибыльным
ремеслом хама, сладострастною утехою садиста. И на это все смотреть, это все
видеть - и стоять, сложив руки на груди, и сознавать, что нечего тебе тут
делать. И что нет тебе места...
Дрожащею рукою он налил в стакан вина и жадно отхлебнул.
- А что они с народом сделали, - с великим, прекрасным русским народом!
Вытравили совесть, вырвали душу, в жадного грабителя превратили, и звериное
сердце вложили в грудь.
Иван Ильич поколебался и вдруг решительно махнул рукою.
- Ну, уж все равно! Расскажу вам, что со мною случилось, как сюда
ехал... На маленькой станции неожиданно двинулся наш поезд, я прицепился на
ходу к первому попавшемуся вагону, вишу на руках и только одним носком
опираюсь на подножку. На ступеньках и площадке солдаты, мужики. Никто не
двинулся. Ледяной ветер бьет навстречу вдоль вагонов, стынут руки, нога
немеет. А наверху - равнодушные лица, глаза смотрят на тебя и как будто не
видят, шелуха семечек летит в лицо. "Товарищи, - говорю, - сдвиньтесь хоть
немножко, дайте хоть другой ногой на подножку стать. Я только до первой
остановки, там в свой вагон перейду"... Молчат, лущат семечки. Кажется,
начни кто на их глазах живого потрошить человека, они так же будут
равнодушно глядеть и шелуху выплевывать на ветер... И проскочила у меня
мысль: вот для кого я всю жизнь мыкался по тюрьмам и ссылкам, вот для кого
терпел измывательства становых и околоточных... Вышел, наконец, какой-то
человек из вагона, крикнул: "Не видите, что ли, человек замерзает на ветру,
сейчас сорвется? Сукины вы дети, подвиньтесь, дайте место!" И чуть-чуть
только пришлось двинуться, - один коленкой шевельнул, другой плечом
повернулся, - и так оказалось легко взойти на площадку! А правду скажу: еще
бы минута, - и в самом деле сорвался бы, и уж самому хотелось пустить руки и
полететь под колеса... К черту жизнь, когда такое может делаться! О, друзья
мои! Друга мои милые! Год уж прошел, а все горит у меня эта рана!
Он опустил лохматую голову на локоть; плечи, дергаясь, поднимались и
опускались.
Белозеров молча сел к роялю, взял несколько аккордов и запел:
О, Волга-мать, река моя родная!
Течешь ты в Каспий, горюшка не зная.
Иван Ильич изумленно поднял голову.
- Что это? Это наша старая волжская песня, студенческая... Откуда вы ее
знаете? Вы разве с Волги сами?
- С Волги. Не мешайте, - строго сказал Белозеров.
О, Волга-мать, река моя родная!
Течешь ты в Каспий, горюшка не зная,
А за волной, волной твоей свободной,
Несется стон, великий стон народный...
Речные просторы чувствовались в голосе, и молодая печаль, и молодая,
жаркая ненависть, какою горят только сердца, сжечь себя готовые в жертвенном
подвиге. Иван Ильич жадно слушал с полуоткрытым, как у ребенка, ртом.
Ты все несешь, плоты и пароходы.
Что ж не несешь сынам своим свободы?
Тебе простор, тебе гулять приволье,
А нам нужда, и труд, и подневолье...
Иван Ильич рыдал. Долго рыдал. Потом поднял смоченное слезами лицо и
ударил кулаком по столу.
- Да! И все-таки... Все-таки, - верю в русский народ! Верю! Вынес он
самодержавие, - вынесет и большевизм! И будет прежний великий наш,
великодушный народ, учитель наш в добре и правде! В вечной народной
правде!..
Покачиваясь и поддерживая друг друга, шли они с Забродой по шоссе.
Красный полумесяц уходил за горы. С севера дул холодный ветер. Иван Ильич, с
развевающимися волосами, - шапку он забыл у Белозерова, - грезил кому-то
кулаком навстречу ветру и кричал громовым голосом, звучавшим на весь
поселок:
- Палачи русского народа!!
Вошедши в кухню, он натолкнулся в темноте на составленные стулья, -
кто-то на них спал. Голос Кати сказал:
- Папа, это я.
- Чего ты тут улеглась?
- Леонид у нас.
- Леонид? Что ему тут нужно, подлецу?
- Тише, он в моей комнате спит. Приехал, говорит, проведать, отдохнуть.
- Знаю я, зачем он приехал... Приятный сюрприз!
Ворча, он ушел к себе в спальню.
Проснулся Иван Ильич поздно. Долго кашлял, отхаркивался, кряхтел.
Голову кружило, под сердцем шевелилась тошнотная муть. Весеннее солнце
светило в щели ставень. В кухне звякали чайные ложечки, слышался веселый
смех Кати, голос Леонида. Иван Ильич умылся. Угрюмо вошел в кухню, угрюмо
ответил на приветствие Леонида, не подавая руки.
Катя оживленно болтала, наливала Леониду чай, подкладывала брынзы.
- Ешь! Как ты похудел! И даже сединки в волосах. Это в двадцать восемь
лет!
Иван Ильич, - мрачный, с измятой бородой, - пил чай в молчал.
Катя взяла с холодной плиты миску с ячменным месивом.
- Подожди минутку, сейчас поросенку дам поесть, приду.
И ушла. Иван Ильич хмуро спросил:
- Ты из Совдепии?
- Да.
- Зачем приехал?
- Вас проведать. Отдохнуть. Устал.
Иван Ильич приглядывался к нему: по-прежнему в темных волосах -
ярко-седой клок над левым виском; добродушные глаза, добродушный голос, но
губы решительные и недобрые.
Воротилась Катя. Она очистила кухонный стол, выложила из кошелки семь
цыплят и стала их кормить рубленым яйцом.
- Вчера вылупились. Посмотри, какие.
- Прелесть!
- Правда, как будто пушистые желтые яички на ножках? И такие серьезные,
серьезные!
Леонид взял цыпленка, закрыл его ладонями и стал нежно на него дышать.
- Ты знаешь, я решила в этом году завести полсотни кур. Будем жить
куриным хозяйством. Противно смотреть на дачников, - стонут, ноют,
распродают последние простыни, а сидят сложа руки. Будем иметь по нескольку
десятков яиц в день. Сами будем есть, на молоко менять, продавать в городе.
Смотри: сейчас десяток яиц стоит 8 - 10 рублей...
Ивану Ильичу было досадно, что Катя с таким увлечением посвящает в свои
хозяйственные мечты этого чужого ей по духу человека. Он видел, с какою
открытою усмешкою слушает Леонид, - с добродушною усмешкою взрослого над
пустяковою болтовнею ребенка. А Катя ничего не замечала и с увлечением
продолжала говорить. Иван Ильич ушел к себе и лег на кровать.
- Еще я кабанчика откармливаю, осенью зарежем, - на всю зиму колбасы
будут, ветчина, сало. А какие умные свиньи! Вот я никогда раньше не думала.
Одно из самых умных животных... Хочешь, я тебе свое хозяйство покажу?
Леонид вскочил на ноги.
- Покажи.
Лицо его сморщилось от неожиданной боли, но он поспешил разгладить
морщины.
- И хозяйство твое, и вообще всю вашу дачку. Ведь я ее еще не видел.
Они вышли в сад. Леонид слегка прихрамывал. Солнце сверкало и грело.
Сад был просторен, гол, но травка уже зеленела. На миндальных деревьях
розовели набухшие бутоны. Сквозь ветки темнело море, огромное и синее.
Катя выпустила из чулана под лестницей поросенка. Он очумело выскочил,