Викентий Викентьевич Вересаев.
Сестры
--------------------------------
Роман в трех частях
1933
Часть первая
НА УЗКОЙ ДОРОГЕ
Толстая тетрадь1 в черной клеенчатой обложке с красным
обрезом. На самой первой странице, той, которая плохо отстает от обложки и
которую обыкновенно оставляют пустою, написано:
В тихом сердце - едкий пепел,
В темной чаше - тихий сон
Кто из темной чаши не пил,
Если в сердце - едкий пепел,
Если в чаше - тихий сон?
В Ходасевич "Счастливый домик" 2
Это теперь превзойдено и погребено.
Нинка-друг! Тебе передаю наш дневник, - последнее личное, что
осталось у меня,- да, последнее. Больше не повторится то, что здесь
записано.
Жизнь не раз разразится громом
И не раз еще бурей вспенится,
Но от слов дорогих и знакомых
Закаляется сердце ленинца
Посмертное - Николая Кузнецова 3
Пусть и в тебе закаляется сердце, когда будешь перечитывать - такие
некомсомольские - мысли нашего дневника. За последнее время мы здорово с
тобою разошлись. Я с большой тревогой слежу за тобой. Но все-таки надеюсь,
что обе мы с тобою сумеем сохранить наши коммунистические убеждения до
конца жизни, несмотря ни на что. Но одна моя к тебе просьба напоследок:
Нинка! Остриги косы! Дело не в косах. А - отбрось к черту
буржуазный пережиток.
Кончила заниматься ерундовыми дневниками комсомолка Лелька Ратникова,
бывшая вузовка. Навсегда ухожу в производство.
Москва. 14 августа 1928 г.
Если перевернуть эту страницу, то вторая,- первая по-настоящему,-
имеет такой вид. Наверху крупными печатными буквами выведено.
Потом нарисовано два овала и под ними подпись:
Здесь будут наши фотографические карточки.
Затем двустишие:
Будет буря! Мы поспорим
И поборемся мы с ней!
Москва. 3 мая 1925 года.
А со следующей страницы идут дневниковые записи двумя различными
почерками. Один почерк - Лельки: буквы продолговатые, сильно наклоненные,
с некрепким нажимом пера. Одна и та же буква пишется разно: "т",
например,- то тремя черточками, то в виде длинной семерки, то просто в
виде длинной линии с поперечною чертою вверху. Другой почерк - Нинки:
буквы большие, с широкими телами, стоят прямо, как будто подбоченившись,
иногда даже наклоняются влево.
Даты редки.
(Почерк Лельки.) - Вот как странно: сестры. Полгода назад почти даже
не знали друг друга. А теперь начинаем писать вместе дневник. Только вот
вопрос: писать дневник, хотя бы даже отчасти и коллективный (ведь нас
двое),- не значит ли это все-таки вдаряться в индивидуализм? Ну, да ладно!
Увидим все яснее на деле.
Как заглядывается на меня Володька Черновалов. Смешно. А я к нему
отношусь только по-братски. Причины следующие: могу любить тогда, когда на
меня внимания не обращают, а затем... Забыла, что - второе. Вспомнила. Я
не считаю за любовь тихое чувство, хорошее, ласковое отношение. Любовь -
буря, непонятный океан горя и волнений. Этого тут нет, и он слишком
показывает, как меня сильно любит. Притом он интеллигент, в нем мало
комсомольского. Нет, милый,- смывайся! Полюбить, так полюблю
парня-рабочего, пролетария, который за рабочий класс жизнь готов отдать. А
ты на девчонку смахиваешь, размазня.
(Почерк Нинки.) - Май, самый светлый месяц в году. Под моим
руководством находится шестьдесят пролетарских детей - юных пионеров. Моя
задача - дать им коммунистическое направление, выработать из них бойцов за
лучшее будущее, приучить к дисциплине и организации. Когда я говорю им о
классовой борьбе, бужу в них ненависть к буржуазии и капиталистическому
строю, глаза на их худых мордочках загораются революционным огнем, и мне
ясно представляется, как растет из них железная когорта выдержанных
строителей новой жизни. Очень весело жить на свете.
На днях все они выезжают за город, будут жить в палатках, на свежем
воздухе, но вблизи деревни и организовывать таких же детей крестьян в отряд
юных пионеров. Сейчас много занимаюсь, через две недели кончу зачеты и
поеду к пионерам в лагерь. Уж теперь радуюсь, как подумаю: жизнь и спанье
на чистом воздухе, сигналы пионерской трубы и барабанная дробь, веселые и в
то же время глубокие беседы с ребятами. Вся жизнь у меня в работе. Часто
думаю: как бы я могла жить и находить удовлетворение в жизни, если бы не
была в комсомоле? Совершенно не представляю себя в роли "беспартийной". Чем
хорош комсомол? У комсомольца каждый миг рассчитан, на все надо смотреть с
выдержанным, марксистским взглядом, все у него рационально и
материалистично, следовательно, абсолютно истинно. И перед ним - широкая,
прямая, освещенная ярким солнцем дорога, проложенная нашими вождями -
Карлом Марксом, Фридрихом Энгельсом и Ильичом.
(Почерк Нинки.) - Вчера были с Лелькой у мамы. Как всегда, она очень
нам обрадовалась, стала варить кофе, готовить яичницу. Делать она ничего не
умеет: кофе у нее всегда убегает, яичница выходит, как гуттаперча. А через
два часа, тоже как всегда, мы разругались и ушли. Конечно, о большевиках и
советской власти.
А ведь была она большевичкой до самого Октября. Ее муж, наш отец,-
знаменитый революционер Александр Ратников, повешенный Столыпиным
4. Маме хотели дать за его деятельность и смерть персональную
пенсию в двести рублей, но она отказалась и живет на девяносто - сто
рублей жалованья. Сначала работала в кооперации, а когда кооперацию стали
обольшевичивать, то ушла в этнографический музей. Она - сухая, нервная,
глаза постоянно вытаращены, говорит без умолку и все ругает советскую
власть: за аморализм, за "неразборчивость в средствах", за
дискредитирование идеи социализма и превращение его в "шигалевщину" (это в
романе Достоевского "Бесы", говорят, есть такой дурак Шигалев, нужно бы,
собственно, прочесть). С самого великого Октября,- мне тогда было девять
лет, а Лельке одиннадцать,- с самых тех пор она нам ругала и изобличала
коммунизм. Мы поэтому горячо его полюбили, и возненавидели мертвый
интеллигентский морализм.
И поступили в комсомол. Я удрала из дому пятнадцати лет, как только
кончила семилетку. Жизнь вихрем закрутила меня. Целый приключенческий роман
можно бы написать из того, что я переиспытала с пятнадцати лет до
последнего года, когда поступила в МВТУ. Кем я ни была: библиотекарем,
бандитом, комиссаром здравоохранения, статистиком. И где я ни побывала: на
Амуре, на Мурмане, в Голодной степи. Больше всего полюбила зной зауральских
пустынь, хотя больше всего вынесла там страданий.
Лелька оказалась терпеливее: выдержала с мамой до запрошлого года,
когда кончила девятилетку. Но когда поступила в МГУ, - тоже ушла. И иначе
мы не можем, хоть и жалко маму. Она часто потихоньку плачет. А сойдемся -
и начинаем друг в друга палить электрическими искрами.
Так и сегодня.
Мирно сидели за столом, ели жареную гуттаперчу, потом стали пить кофе.
Лелька рассказывала, как они у себя, на факультете, вычистили целую
компанию помещичьих и поповских сынков и дочек. Мама загорелась, вытаращила
глаза, спросила'
- Что же, это хорошо? Мы ответили:
- Конечно, хорошо. Какой смысл для советской власти за счет рабочих и
крестьян давать оружие образования в руки классовых своих врагов?
И началось! "Да если бы в нашу советскую нынешнюю школу пришли Герцен
и Кропоткин, Добролюбов и Чернышевский, то их выбросили бы, как дворянских
и поповских сынков!" И много, много говорила.
Милые детишки от пятидесяти лет и выше! Нам с вами никогда ни о чем не
столковаться. Мы настолько старше вас, настолько опытнее и мудрее, что речи
ваши нам кажутся наивным лепетом. Нам приходится сюсюкать, чтоб
разговаривать с вами, а это очень скучно.
Я маму люблю и даже уважаю, но только - на расстоянии не ближе как за
километр.
(Почерк Лельки.) - Сегодня я ходила в бюро и просила нагрузки.
Предложили работать библиотекарем при ячейковой библиотеке. Но я, конечно,
отказалась. (Дураков теперь нет.)
Хочу работать при какой-нибудь производственной ячейке, среди рабочих
ребят. Записали руководителем комсомольской политшколы. Ура!
Что-то ждет меня впереди? Сорвусь или справлюсь ?
Дорогой мой товарищ, вы должны справиться, и не средне, а очень
хорошо, должны уметь быть агитатором и пропагандистом, должны суметь
подойти к рабочим ребятам, взять от них все лучшее и дать им все лучшее
свое. А еще нужно забыть себя, забыть слово "я", раствориться в массе и
думать "мы".
Я и два наши парня ездили в райком. Они оба давно на
политпросветработе, и в этом году им не хотелось быть руководами. Шли и
ворчали.
Я молчала, от волнения горели щеки. Что если в райкоме сделают
предварительную политпроверку, и я не подойду? До черта будет тяжело и
стыдно. Наверное, там будет заседать целая комиссия. Оказалось все очень
просто: в пустой комнате сидел парень. Он нас только спросил, работали ли
мы в этой области, и записал, какой ступенью хотим руководить. Буду
работать на текстильной фабрике, там все больше девчата. С ребятами
интереснее, а с девчатами легче.
Lieber Genosse! 5 Вы справляетесь со своею работой, и я жму
вашу лапку.
(Почерк Нинки,) - Завтра уезжаю в лагерь к своим пионерам.
Вчерашний вечер наполнил мою душу чем-то новым, таким ярким, как
солнце сейчас. У нас в клубе вчера читали пролетарские писатели,- я видела
и слышала этих пионеров нашей, пролетарской литературы. Потом наши ребята
выступали с критикой. Очень удивил меня Шерстобитов. Он активист, говорит
складно. Один из поэтов прочел два стихотворения, очень хороших, где
рассказывал о лунной ночи и о своей любви к дивчине. Шерстобитов стал его
крыть и заявил, что современная пролетарская молодежь не думает о поцелуях
и лунных ночах, а думает о социализме, что пролетариату чужда "любовь двух
сердец", потому что мысли его заняты мировой революцией. Это как же,
значит? Пролетариат перестанет размножаться? Или будет простая случка, без
всякой любви, как у быков и коров? Притом я хорошо знаю: сам Шерстобитов
здорово крутит с девчонками. И вдруг он навсегда стал мне противен. Вместо
лица вижу у него маску. Очень хотелось бы сбить ее.
(Почерк Лельки.) - Нинка уехала к своим пионерам вот уже две недели.
Как-то без нее скучно. Уж привыкла, чтоб она приходила ко мне из общежития.
Сидим, болтаем, знакомимся: мы, в сущности, очень мало знаем друг друга,
ведь не видались несколько лет. Но я ее очень люблю, и она меня. Она
садится за этот дневник и пишет. Иногда ночует у меня.
Мы вместе с Володькой Черноваловым занимаемся в кружке по диамату.
Читаем, беседуем. Сегодня вышли на улицу, он вдруг говорит таким странным
голосом:
- Лелька, я тебя люблю. Об этом надо мне много с тобою поговорить.
Я сухо ответила:
- Много говорить нечего: мое отношение к тебе товарищеское.
Он опустил голову и пошел прочь. Все-таки приятно думать, что есть
парнишка, который всегда рад меня увидеть, пожать мою лапу.
Почему на фабрике ребята так любят бузить? Как они не устают шуметь и
дурачиться?
Вечер провела в клубе текстильщиков. Один парень поцеловал меня при
ребятах, я реагировала, как на щекотку, ребята смеялись. Так и надо было
сделать: глупо было бы показывать обиду, от этого они бы только еще больше
смеялись.
* * *
Дневник! Я расскажу тебе на ухо то, что меня мучает: я б-о-ю-с-ь своей
аудитории. Перед тем как идти к ребятам, что-то жалобно сосет в груди. Я
неплохо готовлюсь к занятиям, днями и вечерами просиживаю в читальне
Московского комитета, так что это не боязнь сорваться, не ответить на
вопросы, а другое. Но что? Просто как-то неудобно: вот я, интеллигентка,
поварилась в комсомоле, начиталась книг и иду учить рабочих ребят.
Пробуждать в них классовое сознание. Правильно ли это?
Я стараюсь раствориться в их массе, быть такой, как они, даже отчасти
их лексикон переняла, но все это не то. Я все еще одиночка, обособленная и
далекая им.
А в общем все эти рассуждения и самовопросы - чистейшая
интеллигентщина, от которой начинает тошнить.
Все-таки я Володьку совсем не отшила. И сказать уже всю правду? Мне с
ним все-таки как-то приятно бывать. Выработалась привычка, вернее -
потребность, с ним видеться. Общая работа, интересные споры - и первая
ласка. Я уклонялась, не хотела (считала, нет у меня любви "по-настоящему"),
и все-таки поцелуй - в губы. И после собрания за руку шли домой.
Сентябрь 1925 г. - Видимся с Володькой очень часто, вместе читаем. Он
еще какой-то зеленый, на меня смотрит почтительно. Вообще он слишком мне
подчиняется, я этого не люблю.
Вчера шла по Остоженке, встретила Володьку. Так как ему не хватает
стипендии, то он, чтоб подправить экономику, время от времени
подрабатывает. Теперь он работает на стройке. Шел в брезентовой Спецовке,
весь вымазанный известкой, в пыли. Когда увидел меня, просиял. Как-то эта
встреча меня заставила многое передумать. Полно, уж- такой ли он
интеллигент? Хорошо он выглядел в спецодежде.
Мы взялись за руки, было солнце и желтеющие листья ясеней над
церковной оградой. Он позвал меня к себе домой. Умылся, вытирал мозолистые
руки полотенцем. Смотрела на свои руки и думала: не так уж они много
работали физическим трудом, так что особенно мне чваниться нечем.
Пили чай. На окне стоял в горшке большой куст белых хризантем. Я
невольно все время поглядывала на цветы, и не было почему-
то покоя от вопроса: почему цветы? Сам он их себе купил или... принес
ему кто-нибудь? Купит ли себе парень сам цветы? Или станет ли парень парню
приносить цветы?
Я не выдержала. Ужасно глупо. Он что-то рассказывал, а я вдруг с
обидой, с задрожавшими губами, прервала его:
- Откуда у тебя эти цветы?
Он замолчал, поднял брови, пристально поглядел на меня,- вдруг
расхохотался, крепко охватил меня и стал целовать. Дурак!
Нинка воротилась в Москву. Виделись с нею. Много рассказывала о своей
работе с пионерами.
(Почерк Нинки.) - Октябрь, морозистый и звонкий... А в душе совсем не
звонко. Все, что есть во мне так наз. пролетарского, все это - начало,
чуждое мне. В этом я убедилась. Потому-то мне и скверно так сегодня,
потому-то так нелепы были сегодняшние мои поступки. Все мысли мои о том,
что я стала "настоящей" комсомолкой,- буза. Та же внешность - кожаная
куртка и красная косынка, не хватает стриженых косм и папироски в зубах. Но
этого не будет, хотя могло быть легко. Но не сейчас. Ша! Довольно
подделок,- сказала я себе.
(Почерк Лельки.) - Ничего не понимаю. Что все это значит?
(Почерк Нинки.) - Минутное настроение. Мне тогда было очень тяжело.
(Почерк Лельки.) - Пишу после почти двухмесячного перерыва. Многое
было, но не стоит записывать.
Вчера вечером произошел очень нервный и очень тяжелый разговор с
Володькой.
Нет, Володька, брось! То, что между нами было,- это не любовь.
Это так у меня было - интерес к никогда еще не испытанному, тоска по
настоящей любви.
То кровь кипит, то сил избыток.
Повторю еще раз: по-настоящему я полюблю только парня-рабочего,
настоящего, пролетария по духу и по крови.
И он - плакал! Какой странный и неприятный вид, когда плачет мужчина!
Он мне орошал руки своими слезами, целовал руки, как барышням целовали в
дореволюционные времена, так что они стали совсем мокрые.
Я засмеялась.
- Чего ты?
- Никогда до сих пор не видала, как плачут взрослые мужчины. Смешно.
И стала вытирать руки носовым платком.
Он вскочил. Быстро надел пальто. Стало стыдно. Я, как стояла к нему
спиной, так подалась, откинула голову и с ласковым призывом подставила ему
под губы лоб. Но он положил мне сзади руки на плечи и, задыхаясь, прошептал
на ухо:
О, не бойтесь я не нищий!
Спрячьте ваше подаянье!
И выбежал.
Стыдно черт те как.
Нет, все-таки - не по мне он. Размазня, интеллигент. Вспомню, как он
плакал,- становится презрительно-жалко.
И вообще мне со студентами-интеллигентами как-то тесно, душно. С
пролетариями вольнее.
(Почерк Нинки.) - На трамвае неожиданно встретилась с Басей Броннер.
Не видела ее с тех пор, как кончили с нею семилетку. Жизнь у ней была очень
тяжелая: пятнадцати лет ушла от родителей-торговцев, нуждалась, очень
голодала, с трудом кончила семилетку. А теперь, оказывается, она работает
простой работницей, галошницей, на резиновом заводе "Красный витязь"
6, за Сокольниками. Мне она очень понравилась. Обязательно
возобновлю с нею знакомство.
Была у Баси в селе Борогодском. Хоть это вовсе не село, а та же
Москва, только дома поменьше и пореже. И в середине дымит огромный завод
резиновый. Бася меня водила и все показывала. Решено: завязываю с нею очень
близкое знакомство. Она мне сильно нравится. Ушла в самую гущу пролетариата
и насквозь пропиталась его духом. Работницы другие ей говорят:
- Ну, ты - интеллигентка. Разве ты с нами долго станешь работать?
Пришла, чтобы в вуз поступить или выдвинуться по партийной линии.
Но она им хочет показать на деле, что и интеллигенты умеют быть
настоящим пролетариатом, а не для карьеры идут на фабрики и заводы.
(Почерк Лельки.) - Володьку не видела больше месяца, даже не знаю,
где он. Говорят, уехал куда-то. Как-то не хватает мне чего-то без него. Ну,
к черту! Буза!
Я прочла сегодня в одной книжке: "Большевизм по заслугам славится
своею стройною законченностью и монолитностью в области мировоззрения". И
стало мне очень грустно. Я замечаю за собою, что частенько я смотрю на вещи
не ленинскими глазами и думаю не большевистскими мыслями. Наступает новый
год. Я бы хотела, чтоб в этом новом году у меня больше не было сумасбродных
мыслей о жизни, о смерти и прочих идеализации чего бы то ни было, чтобы не
было стремления и к индивидуализму. Я бы хотела смотреть на все явления
жизни
так,
каковы они есть, и подходить к ним с
марксистски-материалистическим, рациональным подходом.
(Почерк Нинки.) - Ого, Лелька! Как еще нам много приходится друг с
другом знакомиться!
(Почерк Лельки.) - Вдруг в театре Революции встретилась с Володькой.
Он, - как будто ничего не было,- быстро подошел ко мне, улыбается. Я не
успела собою овладеть и радостно вспыхнула, сама не пойму отчего.
Ходили с ним по фойе. Верно! Он уезжал. В Ленинград. И только что
воротился. Ездил туда с Иван Ивановичем Скворцовым-Степановым 7,
редактором "Известий",- их несколько ребят с ним поехало. Скворцова туда
послал ЦК новым редактором "Ленинградской правды" и вообще возглавить
борьбу с троцкизмом, который там очень силен.
Мы даже забыли про спектакль. Пропустили целое действие. Ходили по
фойе с притушенным электричеством, и он рассказывал, как их враждебно
встретили наборщики "Ленинградской правды", как являлись депутации от
заводов и требовали напечатания оппозиционных резолюций. Положение часто
бывало аховое. Путиловцы бузили самым непозволительным образом. Весело было
глядеть на Ивана Ивановича. Смеется, потирает руки. Большой,
жизнерадостный, с громово смеющимся голосом. "Нет,- говорит,-
положительно, я по природе - авантюрист! Вот это дело по мне! Это борьба!
А сидеть в Москве, строчить газетные статейки..." Рассказывал Володька, как
они все со Скворцовым-Степановым двинулись на завод, как рассыпались по
цехам, как под крики и свистки выступали перед рабочими и добились полного
перелома настроения.
Повеяло от Володьки как будто запахом пороха. Свежим воздухом пахнуло,
борьбою, движением. Скучно вдруг как-то и серо показалось здесь, у нас.
Но вы, товарищ,- почему вы так вспыхнули, когда его неожиданно
увидели? Нужно будет зазвать его к себе, вообще дать понять, что мне
приятно его видеть.
(Почерк Нинки,) - Это мы пишем вместе, потому что сегодня мы очень
полюбили друг друга и сблизились. И расшибли стену, которая была между
нами. Вот как это случилось.
Вечером ездили на Брянский вокзал8 провожать наших ребят,
командированных на работу в деревне. Ждали отхода поезда с час. Дурака
валяли, лимонадом обливались, вообще было очень весело. Назад вместе шли
пешком вдвоем. Перешли Дорогомиловский мост 9, налево гранитная
лестница с чугунными перилами - вверх, на Варгунихину горку, к
раскольничьей церкви.
Мы взбежали по лестнице. Нинка из нас остановилась на верхней
ступеньке, а Лелька двумя ступеньками ниже. Смотрели сверху на замерзшую
реку в темноте, на мост, как красноглазые трамваи бежали под голубым
электрическим светом. И очень обеим было весело. Вдруг у Нинки сделались
наглые глаза (Лелька требует поправить: "озорные",- ну ладно) - сделались
озорные глаза, и она говорит:
- Тебе нравится все время стоять на одной ступеньке?
Лелька замолчала и долго пристально смотрела на Нинку, а Нинка задком
галоши била по стенке ступени, смотрела Лельке в глаза и потом прибавила:
- Или даже - твердо подниматься вверх со ступеньки на ступеньку?
Лелька ответила очень медленно:
- Это было бы очень хорошо, так бы и нужно. Но меня неудержимо тянет
бегать по всем ступенькам, по всей лестнице, и вверх и вниз.
Нинка сказала:
- И меня тоже.
И мы обе рассмеялись,- почему мы это скрывали одна от другой?
Никто в мире этого не узнает, но мы друг про друга будем теперь знать,
что и другая в "душе", или как там это назвать,- в сознании, что ли? -
носит то же
СИМВОЛ ЛЕСТНИЦЫ
(Почерк Нинки.) - Обо всем этом нужно говорить тихонько и интимно,
потому что так легко испугаться самой себя и замолчать! Но что же делать,
если это есть в душе? Вот в чем дело. Терпеть
не могу пай-девочек и пай-мальчиков, живущих, действующих и думающих
"как нужно". Мне тогда бешено хочется шарлатанить, и все взрывать к черту,
и вызывать всеобщее негодование к себе. И я думаю: где это, у кого есть уже
такая совсем полная истина? Позвольте мне раньше побегать по всей лестнице
вверх и вниз, постоять на каждой ступеньке, все узнать самой и продумать
все самой же. А поэтому, чтобы жизнь тебя не надула, нужно, хоть на время,
стать "великим шарлатаном", не верить ни во что и в то же время во все
верить, научиться понимать всех людей, стать насмешливым наблюдателем на
арене жизни - и непрерывно производить эксперименты. Но в то же время я
знаю: если нет на земле правды, то все же есть много маленьких правд, и
первая из них: в классовой борьбе победит пролетариат, и только диктатура
пролетариата... Ну, известно.
(Почерк Лельки.) - Над этим нужно подумать. Мне это какою-то стороною
тоже чертовски близко, только было запрятано очень глубоко в душе. Гм! Быть
"великим шарлатаном". Это завлекательно. Но с этим вместе мы безумно любим
наш комсомол. В этом трагедия. Как жить без него и вне его? Ну что ж. Будем
великими шарлатанами и экспериментаторами.
(Почерк Нинки.) - Только помнить: когда шарлатанишь, нужно все делать
добросовестно и очень серьезно.
(Почерк Нинки.) - 9 февр. 1926 г. Только что вернулись из подшефной
деревни. Комсомольская ячейка совместно с беспартийной молодежью
организовала туда лыжную вылазку. С нами ездили и рабочие ребята с фабрики,
где мы ведем общественную работу.
Что за день был! Мне кажется, никогда в жизни мне так хорошо не было.
Снег, солнце, запушенные инеем ели. Ребята такие близкие и родные. И
веселье, веселье. Толкали друг друга в снег, топили в сугробах. Вылезая,
фыркали и отряхивались, как собачата, брошенные в воду.
Почему мне было так хорошо? Не потому ли, что в этот день я вся
переродилась, стала другой, близкой ребятам, своей...
Завязали связь с деревней, на той неделе деревенская молодежь
приезжает к нам во втуз, на экскурсию. Обязались им помочь в организации
пионеротряда. Но - главное: снег, солнце, задорные песни - и радость без
предела.
Это вообще. А в частности: обратно шли к станции медленно, уставшие. Я
так устала идти на лыжах, что предпочла их взять на плечо, а сама идти по
дороге. Легкий скрип за моею спиною, торможение. Мы рядом. Лазарь. Я давно
к нему приглядываюсь,- кто он и что он?
Постараюсь записать все то, что он мне рассказал. Вчера умерла его
мать; вот уже два года, как он ее не видел, не видел с тех пор, как ушел из
дому, поступил на фабрику, стал жить в рабочем общежитии. Визгливо кричала
мать, грозился отец, и их крики еще раздавались на лестнице, когда он со
своей корзинкой выходил из парадного. Отец - крупный торговец, еврей,
культурный, начитанный, мать - местечковая, со всеми традициями, мелочная,
с торгашеской психологией. И он, Лазарь, их сын, случайный и не к месту.
Восточные глаза смотрят в стекла очков, честные, правдивые, и боль, боль в
них.
Вчера вечером умерла мать, а утром вчера она дрожащей рукой написала
записку: "Приди проститься". Не пошел Лазарь прощаться с умирающей
торговкой, по странной случайности получившей право называться его матерью.
Прав ли он был?
Что мне было ответить ему? Н-е з-н-а-ю. Это думала я. А говорила, что
только так и мог поступить комсомолец.
Нинка поехала в гости к Басе Броннер в село Богородское, за
Сокольниками. Бася, подруга ее по школе, работала галошницей на резиновом
заводе "Красный витязь".
Бася после работы поспала и сейчас одевалась. Не по-всегдашнему
одевалась, а очень старательно, внимательно гляделась в зеркало. Черные
кудри красиво выбивались из-под алой косынки, повязанной на голове, как
фригийский колпак. И глаза блестели по-особенному, с ожиданием и радостным
волнением. Нинка любовалась ее стройной фигурой и прекрасным,
матово-бледным лицом.
Бася сказала:
- Идем, Нинка, к нам в клуб. Марк Чугунов делает доклад о
международном положении.- И прибавила на ухо: - Мой парень; увидишь его.
И заранее предупреждаю: влюбишься по уши - или я ничего в тебе не понимаю.
Нинка с удивлением поглядела в смеющиеся глаза Баси,- слишком был для
Баси необычен такой тон.
В зрительный зал клуба они пришли, когда доклад уж начался. Военный с
тремя ромбами на воротнике громким, привычно четким голосом говорил о
Чемберлене, о стачке английских углекопов. Говорил хорошо, с подъемом. А
когда речь касалась империалистов, брови сдвигались, в лице мелькало что-то
сильное и грозное, и тогда глаза Нинки невольно обращались на красную
розетку революционного ордена на его груди.
Когда пошла художественная часть, Бася увела Чугунова и
Нинку в буфет пить чай. Подсел еще секретарь комсомольской цеховой
ячейки. Чугунов много говорил, рассказывал смешное, все смеялись, и тут он
был совсем другой, чем на трибуне. В быстрых глазах мелькало что-то
детское, и смеялся он тоже детским, заливистым смехом.
Подошли два студента Тимирязевской сельскохозяйственной академии,
Васины знакомые: не застали ее дома и отыскали в клубе. Перешли в комнату
молодежи; публика повалила на художественную часть, и комната была пуста.
Играли, дурачились. Устроили вечер автобиографий. Каждый должен был
рассказать какой-нибудь замечательный случай из своей жизни. Почти у всех
была за спиною жизнь интересная и страшная, каждому было, что рассказать.
Первый жребий достался секретарю ячейки. Он рассказал про свой подвиг
на гражданской войне, как ночью украл у белых пулемет, заколов штыком
часового. Рассказывал хвастливо, и не верилось, что все было так, и Нинка
слушала его с враждою. Потом тимирязевец рассказал, бывший партизан, тоже
про свой подвиг. Третий жребий вытянул Чугунов.
- Ну-с, что же бы вам рассказать? Нинка сказала:
- Расскажите, как и за что вы получили орден Красного Знамени.
Ей хотелось послушать, как и он будет хвастать, чтобы и к нему
испытать то же враждебно-насмешливое чувство, как к первым двум.
Чугунов внимательно поглядел на Нинку, усмехнулся, подумал и медленно
ответил:
- Я вам лучше расскажу, как я был приговорен к расстрелу. За трусость
и отсутствие организаторских способностей.
- Ого!
Все оживились. Это было поинтереснее подвигов. Чугунов прислонился
спиною к простенку между окнами и стал рассказывать.
- Было это очень скоро после Октябрьской революции, в самом начале
гражданской войны. Я тогда воротился из ссылки и работал слесарем на
Путиловском заводе. И вот решил я поступить в Красную гвардию. Поступил.
Наскоро нас обучили и послали на казанский фронт, против чехословаков. На
длинном шнуре мотается у колен револьвер... А я хоть был материалист, но в
то время питал чисто мистический страх перед всяким огнестрельным оружием:
когда стрелял, зажмуривал оба глаза. Явился к командарму. "Из Питера?
Рабочий-подпольщик? Чудесно!" Назначил меня комендантом станции
Обсерватория. А нужно вам сказать...
Он внимательно оглядел всех, усмехнулся.
- Тут ребята все свои, и дело прошлое, скрывать нечего. Бои тогда
были удивительные: три Дня стрельба - и ни одного убитого с обеих сторон.
Побеждал тот, кто раньше оглушит противника, испугает его шумом пальбы. Вот
так белые тогда оглушили нас, и наши побежали. В момент очистили мою
станцию, я один. Что мне делать? Сел на паровоз и привел его в расположение
нашего командования. Являюсь к командующему армией Каменскому. Он: "Как вы
смели бросить свой пост?" - "Да там никого уж не осталось, я хоть паровоз
спас, привел сюда".- "А почему у вас там никого не осталось? У вас есть
революционное слово, есть револьвер. Сейчас же отправляйтесь назад и
воротите беглецов".- "Да ведь дотуда семьдесят верст, как я попаду? Пути
испорчены, поезда не ходят".- "Возьмите мою лошадь". А я никогда и верхом
не ездил. Подвели мне лошадь, набрался я духу, сел,- она, подлая,
повернула и прямо назад в конюшню; я ей - тпрууу! Все смеются. Кое-как
слез, пошел на станцию свою пешком. Верст десять отошел. Навстречу во весь
дух несется наша батарея - удирает. Ездовые нажаривают нагайками лошадей,
чуть меня не затоптали. Поглядел я им вслед: ну-ка, останови их револьвером
или революционным словом! Потом конница пронеслась галопом. ВсЕ иду вперед.
Под вечер набрел на привал пехоты. Костры, варят хлебово. Я подсел. Думаю:
вот когда момент пришел применить революционное слово! Завел речь издалека:
"Самое,- говорю,- опасное на войне - это бежать; во время бегства всегда
происходит наибольший урон; в это время бывает всего легче обойти". Они
подняли головы: "Нешто обошли?" Испуг. "Вот человек говорит: обошли".- "А
кто ты такой?" Писаных мандатов в то время почти еще не существовало, был
мне просто устный приказ. "Да ты не шпион ли?" Один дядя бородатый печет
картошку, мрачно говорит из-за костра: "А вы бы, землячки, пулю ему в
брюхо, - было бы вернее". Насилу отвертелся, ушел. Опять являюсь к
Каменскому. "Что это? Вы опять здесь?" А мне вдруг так ясно представилась
вся бестолочь, которую я видел за эти дни, вся очевидная невозможность
что-нибудь сделать единичными усилиями,- мне стало смешно, не мог
удержаться, улыбнулся. Он остолбенел, с изумлением смотрит на меня. А я
стою и самым дурацким образом улыбаюсь. Командарм пришел в ярость, сорвал с
меня револьвер и велел арестовать. Был суд. Приговорили к расстрелу.
Нинка спросила:
- А почему не расстреляли?
- Попросил для искупления вины отправить меня на фронт. Тогда как раз
полковник Каппель прорвался нам в тыл, и посылался полк коммунаров
ликвидировать прорыв. Там я получил боевое крещение.
Нинка внимательно глядела на него. Мило стало его простое, открытое
лицо и особенно то, как он просто все рассказал, не хвалясь и сам над собою
смеясь.
Следующая очередь была Нинки.
Она сидела на столе, положив нога на ногу, и рассказывала. По плечам
две толстых русых косы, круглое озорное лицо, чуть вздернутый нос. Брови
очень черные то поднимались вверх, то низко набегали на глаза; от этого
лицо то как будто яснело, то темнело.
Рассказала она, как три года назад была в Акмолинской области. Поехала
она из Омска в экспедиции для обследования состояния и нужд гужевого
транспорта. Рассказывала про приключения с киргизами, про озеро Балхаш, про
Голодную степь и милых верблюдов, про то, как заболела брюшным тифом и две
недели самой высокой температуры перенесла на верблюде, в походе. Оставить
ее было негде, товарищам остаться было нельзя.
Воодушевилась, рассказывала очень хорошо. Все подбадривали, требовали
дальше.
Рассказала она и такое:
- Наняли мы киргиза с верблюдами, подрядили на сорок верст. Но
свернуть пришлось в сторону, других верблюдов нигде достать не могли, и
пришлось нам его протаскать с собою верст триста. По ночам мы его
поочередно караулили, чтоб не сбежал. Раз ночью все-таки убежал, со всеми
своими верблюдами. На заре мы бросились за ним в погоню. Ведь что нас
ждало: в глухой степи, пешие. В балке нашли отбившегося верблюда. Один из
наших парней, Степка, очень сильный, сел на него. Пучок соломы верблюду под
хвост, зажгли,- он ринулся как ошпаренная собака. Нагнали ребята киргиза,
зверски его избили. На ночь связали. И вообще стали возить связанным.
Еще рассказала, как они голодали, как делали набеги на
одиночек-киргизов,- товарищи грабили, она держала верблюдов.
- Своей части добычи и не брала, противно было. Мне только интересно
было в этом поучаствовать.
И вспыхнула: стыдно стало, что как будто оправдывается.
Было уж поздно. В комнату набиралась чужая публика. Стали расходиться.
Нинка вышла вместе с Басей и Чугуновым.
Бася взволнованно говорила Чугунову:
- Как мог ты, Марк, при всех рассказывать, как вы оглушали друг друга
пальбой! Удивительно полезно молодежи слушать про такие геройские подвиги!
Если даже это и было, то - к чему? А и было-то, наверно, только раз-два,
как случайность.
Глаза Баси сурово блестели. Марк с веселой усмешкой возразил:
- Случайность? Ну, тебе, видно, лучше знать. Положил руку на плечо
Нинки и спросил:
- Скажи, что тебя понесло в Голодную степь? Ведь не могли ж тебя,
такую юную, мобилизовать? Сколько тебе лет было? Нинка холодно ответила:
- Пятнадцатый год. Я сама заявила желание. Даже не хотели брать. Я
сказала, что мне минуло шестнадцать.
- А что ты смыслила в гужевом транспорте?
- Никто у нас не смыслил. Чистейшая была авантюра.
- А как вы этого киргиза несчастного за собою таскали, как грабили
их,- ужли тебе не было жалко?
Черные брови Нинки по-детски высоко поднялись, потом набежали на самые
глаза, темным облаком покрыв лицо.
- Было жалко, ясно. Я очень плакала.- И прибавила с вызовом: -
Только я люблю всякие эксперименты. Хотела и это все испытать.
Глаза Марка весело смеялись.
- Я и сам год целый пробыл в Туркестане, воевал с басмачами. Люблю
тамошние степи! И ты, как вижу, любишь,- да?
- Ага! - И глаза Нинки, невольно для нее, приветно загорелись.
Бася и Марк провод