он называл "чисткой
души". Чисткой души называл он такое душевное состояние, при котором он
вдруг, после иногда большого промежутка времени, сознав замедление, а иногда
и остановку внутренней жизни, принимался вычищать весь тот сор, который,
накопившись в его душе, был причиной этой остановки.
Всегда после таких пробуждений Нехлюдов составлял себе правила, которым
намеревался следовать уже навсегда: писал дневник и начинал новую жизнь,
которую он надеялся никогда уже не изменять, - turning a new leaf
{перевернуть страницу (англ.).}, как он говорил себе. Но всякий раз соблазны
мира улавливали его и он, сам того не замечая, опять падал, и часто ниже
того, каким он был прежде.
Так он очищался и поднимался несколько раз; так это было с ним в первый
раз, когда он приехал на лето к тетушкам. Это было самое живое, восторженное
пробуждение. И последствия его продолжались довольно долго. Потом такое же
пробуждение было, когда он бросил статскую службу и, желая жертвовать
жизнью, поступил во время войны в военную службу. Но тут засорение произошло
очень скоро. Потом было пробуждение, когда он вышел в отставку и, уехав за
границу, стал заниматься живописью.
С тех пор и до нынешнего дня прошел длинный период без чистки, и потому
никогда еще он не доходил до такого загрязнения, до такого разлада между
тем, чего требовала его совесть, и той жизнью, которую он вел, и он
ужаснулся, увидев это расстояние.
Расстояние это было так велико, загрязнение так сильно, что в первую
минуту он отчаялся в возможности очищения. "Ведь уже пробовал
совершенствоваться и быть лучше, и ничего не вышло, - говорил в душе его
голос искусителя, - так что же пробовать еще раз? Не ты один, а все такие -
такова жизнь", - говорил этот голос. Но то свободное, духовное существо,
которое одно истинно, одно могущественно, одно вечно, уже пробудилось в
Нехлюдове. И он не мог не поверить ему. Как ни огромно было расстояние между
тем, что он был, и тем, чем хотел быть, - для пробудившегося духовного
существа представлялось все возможно.
"Разорву эту ложь, связывающую меня, чего бы это мне ни стоило, и
признаю все и всем скажу правду и сделаю правду, - решительно вслух сказал
он себе. - Скажу правду Мисси, что я распутник и не могу жениться на ней и
только напрасно тревожил ее; скажу Марье Васильевне (жене предводителя).
Впрочем, ей нечего говорить, скажу ее мужу, что я негодяй, обманывал его. С
наследством распоряжусь так, чтобы признать правду. Скажу ей, Катюше, что я
негодяй, виноват перед ней, и сделаю все, что могу, чтобы облегчить ее
судьбу. Да, увижу ее и буду просить ее простить меня. Да, буду просить
прощенья, как дети просят. - Он остановился. - Женюсь на ней, если это
нужно".
Он остановился, сложил руки перед грудью, как он делал это, когда был
маленький, поднял глаза кверху и проговорил, обращаясь к кому-то:
- Господи, помоги мне, научи меня, прииди и вселися в меня и очисти
меня от всякия скверны!
Он молился, просил бога помочь ему, вселиться в него и очистить его, а
между тем то, о чем он просил, уже совершилось. Бог, живший в нем, проснулся
в его сознании. Он почувствовал себя им и потому почувствовал не только
свободу, бодрость и радость жизни, но почувствовал все могущество добра.
Все, все самое лучшее, что только мог сделать человек, он чувствовал себя
теперь способным сделать.
На глазах его были слезы, когда он говорил себе это, и хорошие и дурные
слезы; хорошие слезы потому, что это были слезы радости пробуждения в себе
того духовного существа, которое все эти года спало в нем, и дурные потому,
что они были слезы умиления над самим собою, над своей добродетелью.
Ему стало жарко. Он подошел к выставленному окну и отворил его. Окно
было в сад. Была лунная тихая свежая ночь, по улице прогремели колеса, и
потом все затихло. Прямо под окном виднелась тень сучьев оголенного высокого
тополя, всеми своими развилинами отчетливо лежащая на песке расчищенной
площадки. Налево была крыша сарая, казавшаяся белой под ярким светом луны.
Впереди переплетались сучья деревьев, из-за которых виднелась черная тень
забора. Нехлюдов смотрел на освещенный луной сад и крышу и на тень тополя и
вдыхал живительный свежий воздух.
"Как хорошо! Как хорошо, боже мой, как хорошо!" - говорил он про то,
что было в его душе.
Маслова вернулась домой в свою камеру только в шесть часов вечера,
усталая и больная ногами после пройденных без привычки пятнадцати верст по
камню, убитая неожиданно строгим приговором, сверх того голодная.
Когда еще во время одного перерыва сторожа закусывали подле нее хлебом
и крутыми яйцами, у нее рот наполнился слюной, и она почувствовала, что
голодна, но попросить у них она считала для себя унизительным. Когда же
после этого прошло еще три часа, ей уже перестало хотеться есть, и она
чувствовала только слабость. В таком состоянии она услыхала неожиданный ею
приговор. В первую минуту она подумала, что ослышалась, не могла сразу
поверить тому, что слышала, не могла соединить себя с понятием каторжанки.
Но, увидав спокойные, деловые лица судей, присяжных, принявших это известие
как нечто вполне естественное, она возмутилась и закричала на всю залу, что
она не виновата. Но, увидав то, что и крик ее был принят также как нечто
естественное, ожидаемое и не могущее изменить дела, она заплакала, чувствуя,
что надо покориться той жестокой и удивившей ее несправедливости, которая
была произведена над ней. Удивляло ее в особенности то, что так жестоко
осудили ее мужчины - молодые, не старые мужчины, те самые, которые всегда
так ласково смотрели на нее. Одного - товарища прокурора - она видала совсем
в другом настроении. В то время как она сидела в арестантской, дожидаясь
суда, и в перерывах заседания она видела, как эти мужчины, притворяясь, что
они идут за другим делом, проходили мимо дверей или входили в комнату только
затем, чтобы оглядеть ее. И вдруг эти самые мужчины зачем-то приговорили ее
в каторгу, несмотря на то, что она была невинна в том, в чем ее обвиняли.
Сначала она плакала, но потом затихла и в состоянии полного отупения сидела
в арестантской, дожидаясь отправки. Ей хотелось теперь только одного:
покурить. В таком состоянии застали ее Бочкова и Картинкин, которых после
приговора ввели в ту же комнату. Бочкова тотчас начала бранить Маслову и
называть каторжной.
- Что, взяла? Оправилась? Небось не отвертелась, шлюха подлая. Чего
заслужила, того и доспела. На каторге небось франтовство оставишь.
Маслова сидела, засунув руки в рукава халата, и, склонив низко голову,
неподвижно смотрела на два шага перед собой, на затоптанный пол, и только
говорила:
- Не трогаю я вас, вы и оставьте меня. Ведь я не трогаю, - повторила
она несколько раз, потом совсем замолчала. Оживилась она немного только
тогда, когда Картинкина и Бочкову увели и сторож принес ей три рубля денег.
- Ты Маслова? - спросил он. - На вот, тебе барыня прислала, - сказал
он, подавая ей деньги.
- Какая барыня?
- Бери знай, разговаривать еще с вами.
Деньги эти прислала Китаева, содержательница дома терпимости. Уходя из
суда, она обратилась к судебному приставу с вопросом, может ли она передать
несколько денег Масловой. Судебный пристав сказал, что можно. Тогда, получив
разрешенье, она сняла замшевую перчатку с тремя пуговицами с пухлой белой
руки, достала из задних складок шелковой юбки модный бумажник и, выбрав из
довольно большого количества купонов, только что срезанных с билетов,
заработанных ею в своем доме, один - в два рубля пятьдесят копеек, и
присоединив к нему два двугривенных и еще гривенник, передала их приставу.
Пристав позвал сторожа, и при жертвовательнице передал эти деньги сторожу.
- Пожалуйста, верно отдавайте, - сказала Каролина Альбертовна сторожу.
Сторож обиделся за это недоверие и потому так сердито обошелся с
Масловой.
Маслова обрадовалась деньгам, потому что они давали ей то, чего одного
она желала теперь.
"Только бы добыть папирос и затянуться", - думала она, и все мысли ее
сосредоточились на этом желании покурить. Ей так хотелось этого, что она
жадно вдыхала воздух, когда в нем чувствовался запах табачного дыма,
выходившего в коридор из дверей кабинетов. Но ей пришлось еще долго ждать,
потому что секретарь, которому надо было отпустить ее, забыв про подсудимых,
занялся разговором и даже спором о запрещенной статье с одним из адвокатов.
Несколько и молодых и старых людей заходили и после суда взглянуть на нее,
что-то шепча друг другу. Но она теперь и не замечала их.
Наконец в пятом часу ее отпустили, и конвойные - нижегородец и чувашин
- повели ее из суда задним ходом. Еще в сенях суда она передала им двадцать
копеек, прося купить два калача и папирос. Чувашин засмеялся, взял деньги и
сказал:
- Ладно, купаем, - и действительно честно купил и папирос и калачей и
отдал сдачу.
Дорогой нельзя было курить, так что Маслова с тем же неудовлетворенным
желанием курения подошла к острогу. В то время как ее привели к дверям, с
поезда железной дороги привели человек сто арестантов. В проходе она
столкнулась с ними.
Арестанты - бородатые, бритые, старые, молодые, русские, инородцы,
некоторые с бритыми полуголовами, гремя ножными кандалами, наполняли
прихожую пылью, шумом шагов, говором и едким запахом пота. Арестанты,
проходя мимо Масловой, все жадно оглядывали ее, и некоторые с измененными
похотью лицами подходили к ней и задевали ее.
- Ай, девка, хороша, - говорил один.
- Тетеньке мое почтение, - говорил другой, подмигивая глазом.
Один, черный, с выбритым синим затылком и усами на бритом лице, путаясь
в кандалах и гремя ими, подскочил к ней и обнял ее.
- Аль неспознала дружка? Будет модничать-то! - крикнул он, оскаливая
зубы и блестя глазами, когда она оттолкнула его.
- Ты что, мерзавец, делаешь? - крикнул подошедший сзади помощник
начальника.
Арестант весь сжался и поспешно отскочил. Помощник же накинулся на
Маслову.
- Ты зачем тут?
Маслова хотела сказать, что ее привели из суда, но она так устала, что
ей лень было говорить.
- Из суда, ваше благородие, - сказал старший конвойный, выходя из-за
проходивших и прикладывая руку к шапке.
- Ну, и сдай старшому. А это что за безобразие!
- Слушаю, ваше благородие.
- Соколов! Принять, - крикнул помощник.
Старшой подошел и сердито ткнул Маслову в плечо и, кивнув ей головой,
повел ее в женский коридор. В женском коридоре ее всю ощупали, обыскали и,
не найдя ничего (коробка папирос была засунута в калаче), впустили в ту же
камеру, из которой она вышла утром.
Камера, в которой содержалась Маслова, была длинная комната, в девять
аршин длины и семь ширины, с двумя окнами, выступающею облезлой печкой и
нарами с рассохшимися досками, занимавшими две трети пространства. В
середине, против двери, была темная икона с приклеенною к ней восковой
свечкой и подвешенным под ней запыленным букетом иммортелек. За дверью
налево было почерневшее место пола, на котором стояла вонючая кадка. Поверка
только что прошла, и женщины уже были заперты на ночь.
Всех обитательниц этой Камеры было пятнадцать: двенадцать женщин и трое
детей.
Было еще совсем светло, и только две женщины лежали на нарах: одна,
укрытая с головой халатом, - дурочка, взятая за бесписьменность, - эта
всегда почти спала, - а другая - чахоточная, отбывавшая наказание за
воровство. Эта не спала, а лежала, подложив под голову халат, с широко
открытыми глазами, с трудом, чтобы не кашлять, удерживая в горле щекочущую
ее и переливающуюся мокроту. Остальные женщины, - все простоволосые и в
одних сурового полотна рубахах, - некоторые сидели на нарах и шили,
некоторые стояли у окна и смотрели на проходивших по двору арестантов. Из
тех трех женщин, которые шили, одна была та самая старуха, которая провожала
Маслову, - Кораблева, мрачного вида, насупленная, морщинистая, с висевшим
мешком кожи под подбородком, высокая, сильная женщина с короткой косичкой
русых седеющих на висках волос и с волосатой бородавкой на щеке. Старуха эта
была приговорена к каторге за убийство топором мужа. Убила же она его за то,
что он приставал к ее дочери. Она была старостихой камеры, она же и
торговала вином. Она шила в очках и держала в больших рабочих руках иголку
по-крестьянски, тремя пальцами и острием к себе. Рядом с ней сидела и также
шила мешки из парусины невысокая курносая черноватая женщина с маленькими
черными глазами, добродушная и болтливая. Это была сторожиха при
железнодорожной будке, присужденная к трем месяцам тюрьмы за то, что не
вышла с флагом к поезду, с поездом же случилось несчастье. Третья шившая
женщина была Федосья - Феничка, как ее звали товарки, - белая, румяная, с
ясными детскими голубыми глазами и двумя длинными русыми косами, обернутыми
вокруг небольшой головы, совсем молодая, миловидная женщина. Она содержалась
за покушение отравить мужа. Попыталась она отравить мужа тотчас же после
замужества, в которое была выдана шестнадцатилетней девочкой. В те восемь
месяцев, во время которых она, будучи взята на поруки, ожидала суда, она не
только помирилась с мужем, но так полюбила его, что суд застал ее живущей с
мужем душа в душу. Несмотря на то, что муж и свекор и в особенности
полюбившая ее свекровь старались на суде всеми силами оправдать ее, она была
приговорена к ссылке в Сибирь, в каторжные работы. Добрая, веселая, часто
улыбающаяся Федосья эта была соседка Масловой по нарам и не только полюбила
Маслову, но признала своей обязанностью заботиться о ней и служить ей. Без
дела сидели на нарах еще две женщины, одна лет сорока, с бледным худым
лицом, вероятно когда-то очень красивая, теперь худая и бледная. Она держала
на руках ребенка и кормила его белой длинной грудью. Преступление ее
состояло в том, что, когда из их деревни везли рекрута, по понятиям мужиков
незаконно взятого, народ остановил станового и отнял рекрута. Женщина же
эта, тетка незаконно взятого малого, первая схватила за повод лошадь, на
которой везли рекрута. Еще сидела без дела на нарах невысокая, вся в
морщинках, добродушная старушка, с седыми волосами и горбатой спиной.
Старушка эта сидела у печки на нарах и делала вид, что ловит четырехлетнего
коротко обстриженного пробегавшего мимо нее толстопузого, заливавшегося
смехом мальчика. Мальчишка в одной рубашонке пробегал мимо нее и
приговаривал все одно и то же: "Ишь, не поймала!" Старушка эта, обвинявшаяся
вместе с сыном в поджоге, переносила свое заключение с величайшим
добродушием, сокрушаясь только о сыне, сидевшем с ней одновременно в
остроге, но более всего о своем старике, который, она боялась, совсем без
нее завшивеет, так как невестка ушла и его обмывать некому.
Кроме этих семи женщин, еще четыре стояли у одного из открытых окон и,
держась за железную решетку, знаками и криками переговаривались с
проходившими по двору теми самыми арестантами, с которыми столкнулась
Маслова у входа. Одна из этих женщин, отбывавшая наказание за воровство,
была большая, грузная, с обвисшим телом рыжая женщина, с желтовато-белыми,
покрытыми веснушками лицом, руками и толстой шеей, выставлявшейся из-за
развязанного раскрытого ворота. Она громко кричала в окно хриплым голосом
неприличные слова. С ней рядом стояла, ростом с десятилетнюю девочку,
черноватая нескладная арестантка с длинной спиной и совсем короткими ногами.
Лицо у ней было красное, в пятнах, с широко расставленными черными глазами и
толстыми короткими губами, не закрывавшими белые выпирающие зубы.
Она визгливо, урывками, смеялась тому, что происходило на дворе.
Арестантка эта, прозывавшаяся Хорошавкой за свое щегольство, судилась за
кражу и поджог. Позади их стояла в очень грязной серой рубахе жалкого вида
худая, жилистая и с огромным животом беременная женщина, судившаяся за
укрывательство кражи. Женщина эта молчала, но все время одобрительно и
умиленно улыбалась на то, что происходило на дворе. Четвертая, стоявшая у
окна, была отбывающая наказание за корчемство невысокая, коренастая
деревенская женщина с очень выпуклыми глазами и добродушным лицом. Женщина
эта - мать мальчишки, игравшего с старушкой, и семилетней девочки, бывшей с
ней же в тюрьме, потому что не с кем было оставить их, - так же, как и
другие, смотрела в окно, но не переставая вязала чулок и неодобрительно
морщилась, закрывая глаза, на то, что говорили со двора проходившие
арестанты. Дочка же ее, семилетняя девочка с распущенными белыми волосами,
стоя в одной рубашонке рядом с рыжей и ухватившись худенькой маленькой
ручонкой за ее юбку, с остановившимися глазами внимательно вслушивалась в те
ругательные слова, которыми перекидывались женщины с арестантами, и шепотом,
как бы заучивая, повторяла их. Двенадцатая арестантка была дочь дьячка,
утопившая в колодце прижитого ею ребенка. Это была высокая, статная девушка
с спутанными волосами, выбивавшимися из недлинной толстой русой косы, и
остановившимися выпуклыми глазами. Она, не обращая никакого внимания на то,
что происходило вокруг нее, ходила босая и в одной грязной серой рубахе взад
и вперед по свободному месту камеры, круто и быстро поворачиваясь, когда
доходила до стены.
Когда загремел замок и Маслову впустили в камеру, все обратились к ней.
Даже дочь дьячка на минуту остановилась, посмотрела на вошедшую, подняв
брови, но, ничего не сказав, тотчас же пошла опять ходить своими большими,
решительными шагами. Кораблева воткнула иголку в суровую холстину и
вопросительно через очки уставилась на Маслову.
- Э, эхма! Вернулась. А я таки думала, что оправят, - сказала она своим
хриплым, басистым, почти мужским голосом. - Видно, закатали.
Она сняла очки и положила свое шитье рядом на нары.
- Мы и то с тетенькой, касатка, переговаривались, може, сразу
ослобонят. Тоже, сказывали, бывает. Еще и денег надают, под какой час
попадешь, - тотчас же начала своим певучим голосом сторожиха. - АН, вот оно
что. Видно, сгад наш не в руку. Господь, видно, свое, касатка, - не умолкая,
вела она свою ласковую и благозвучную речь.
- Ужли ж присудили? - спросила Федосья, с сострадательной нежностью
глядя на Маслову своими детскими ясно-голубыми глазами, и все веселое
молодое лицо ее изменилось, точно она готова была заплакать.
Маслова ничего не отвечала и молча прошла к своему месту, второму с
края, рядом с Кораблевой, и села на доски нар.
- Я чай, и не поела, - сказала Федосья, вставая и подходя к Масловой.
Маслова, не отвечая, положила калачи на изголовье и стала раздеваться:
сняла пыльный халат и косынку с курчавящихся черных волос и села.
Игравшая на другом конце нар с мальчиком горбатая старушка подошла тоже
и остановилась против Масловой.
- Тц, тц, тц! - жалостливо покачав головой, защелкала она языком.
Мальчишка подошел тоже за старушкой и, широко открыв глаза и выпятив
уголком верхнюю губу, уставился на калачи, которые принесла Маслова. Увидав
все эти сочувственные лица после всего того, что с ней было нынче, Масловой
захотелось плакать, и у ней задрожали губы. Но она старалась удержаться и
удерживалась до тех пор, пока не подошла старушка и мальмишка. Когда же она
услыхала доброе, жалостливое тцыканье старушки и, главное, когда встретилась
глазами с мальчишкой, переведшим свои серьезные глаза с калачей на нее, она
уже не могла удерживаться. Все лицо ее задрожало, и она разрыдалась.
- Я говорила: добывай защитника настоящего, - сказала Кораблева. - Что
же, на высылку? - спросила она.
Маслова хотела ответить и не могла, а, рыдая, достала из калача коробку
с папиросами, на которой была изображена румяная дама в очень высокой
прическе и с открытой треугольником грудью, и подала ее Кораблевой.
Кораблева поглядела на картинку, покачала неодобрительно головой,
преимущественно на то, что Маслова так дурно тратила деньги, и, достав одну
папироску, закурила ее о лампу, затянулась сама, а потом сунула Масловой.
Маслова, не переставая плакать, жадно стала раз за разом втягивать в себя и
выпускать табачный дым.
- Каторга, - проговорила она, всхлипывая.
- Не боятся они бога, мироеды, кровопийцы проклятые, - проговорила
Кораблева. - Ни за что засудили девку.
В это время среди оставшихся у окон женщин раздался раскат хохота.
Девочка тоже смеялась, и ее тонкий детский смех сливался с хриплым и
визгливым смехом других трех. Арестант со двора что-то сделал такое, что
подействовало так на смотревших в окна.
- Ах, кобель бритый! Что делает, - проговорила рыжая и, колеблясь всем
жирным телом, прижавшись лицом к решеткам, закричала бессмысленно
неприличные слова.
- То-то шкура барабанная! Чего гогочет! - сказала Кораблева, покачав
головою на рыжую, и опять обратилась к Масловой: - Много ли годов?
- Четыре, - сказала Маслова, и слезы полились так обильно из ее глаз,
"то одна попала на папиросу.
Маслова сердито скомкала, бросила ее и взяла Другую.
Сторожиха, хотя и не курившая, тотчас же подняла окурок и стала
расправлять его, не переставая разговаривать.
- Видно, и вправду, касатка, - говорила она, - правду-то боров сжевал.
Делают, что хотят. Матвеевна говорит: ослобонят, а я говорю: нет, говорю,
касатка, чует мое сердце, заедят они ее, сердешную, так и вышло, - говорила
она, с удовольствием слушая звук своего голоса.
В это время арестанты уж все прошли через двор, и женщины,
переговаривавшиеся с ними, отошли от окон и тоже подошли к Масловой. Первая
подошла пучеглазая корчемница с своей девочкой.
- Что же дюже строго? - спросила она, подсаживаясь к Масловой и
продолжая быстро вязать чулок.
- Оттого и строго, что денег нет. Были бы денежки да хорошего ловчака
нанять, небось оправдали бы, - сказала Кораблева. - Тот, как бишь его,
лохматый, носастый, - тот, сударыня моя, из воды сухого выведет. Кабы его
взять.
- Как же, взяла, - оскалив зубы, сказала подсевшая к ним Хорошавка, -
тот меньше тысячи и плюнуть тебе не возьмет.
- Да уж, видно, такая твоя планида, - вступилась старушка, сидевшая за
поджигательство. - Легко ли: отбил жену у малого, да его же вшей кормить
засадил и меня туды ж на старости лет, - начала она в сотый раз рассказывать
свою историю. - От тюрьмы да от сумы, видно, не отказывайся. Не сума - так
тюрьма.
- Видно, у них все так, - сказала корчемница и, вглядевшись в голову
девочки, положила чулок подле себя, притянула к себе девочку между ног и
начала быстрыми пальцами искать ей в голове. - "Зачем вином торгуешь?" - А
чем же детей кормить? - говорила она, продолжая свое привычное дело.
Эти слова корчемницы напомнили Масловой о вине.
- Винца бы, - сказала она Кораблевой, утирая рукавами рубахи слезы и
только изредка всхлипывая.
- Гамырки? Что ж, давай, - сказала Кораблева.
Маслова достала из калача же деньги и подала Кораблевой купон.
Кораблева взяла купон, посмотрела и, хотя не знала грамоте, поверила все
знавшей Хорошавке, что бумажка эта стоит два рубля пятьдесят копеек, и
полезла к отдушнику за спрятанной там склянкой с вином. Увидав это, женщины
- не соседки по нарам - отошли к своим местам. Маслова между тем вытряхнула
пыль из косынки и халата, влезла на нары и стала есть калач.
- Я тебе чай берегла, да остыл небось, - сказала ей Федосья, доставая с
полки обернутый онучей жестяной чайник и кружку.
Напиток был совсем холоден и отзывался больше жестью, чем чаем, но
Маслова налила кружку и стала запивать калач.
- Финашка, на, - крикнула она и, оторвав кусок калача, дала смотревшему
ей в рот мальчику.
Кораблиха между тем подала склянку с вином и кружку. Маслова предложила
Кораблевой и Хорошавке. Эти три арестантки составляли аристократию камеры,
потому что имели деньги и делились тем, что имели.
Через несколько минут Маслова оживилась и бойко рассказывала про суд,
передразнивая прокурора, и то, что особенно поразило ее в суде. В суде все
смотрели на нее с очевидным удовольствием, рассказывала она, и то и дело
нарочно для этого заходили в арестантскую.
- Конвойный, и то говорит: "Это все тебя смотреть ходят". Придет
какой-нибудь: где тут бумага какая или еще что, а я вижу, что ему не бумага
нужна, а меня так глазами и ест, - говорила она, улыбаясь и как бы в
недоумении покачивая головой. - Тоже - артисты.
- Да уж это как есть, - подхватила сторожиха, и тотчас полилась ее
певучая речь. - Это как мухи на сахар. На что другое их нет, а на это их
взять. Хлебом не корми ихнего брата...
- А то и здесь, - перебила ее Маслова. - Тоже и здесь попала я. Только
меня привели, а тут партия с вокзала. Так так одолели, что не знала, как
отделаться. Спасибо, помощник отогнал. Один пристал так, что насилу
отбилась.
- А какой из себя? - спросила Хорошавка,
- Черноватый, с усами.
- Должно, он.
- Кто он?
- Да Щеглов. Вот, что сейчас прошел.
- Какой такой Щеглов?
- Про Щеглова не знает! Щеглов два раза с каторги бегал. Теперь
поймали, да он уйдет. Его и надзиратели боятся, - говорила Хорошавка,
передававшая записки арестантам и знавшая все, что делается в тюрьме. -
Беспременно уйдет.
- А уйдет, нас с собой не возьмет, - сказала Кораблева. - А ты лучше
вот что скажи, - обратилась она к Масловой, - что тебе аблакат сказал об
прошении, ведь теперь подавать надо?
Маслова сказала, что она ничего не знает.
В это время рыжая женщина, запустив обе покрытые веснушками руки в свои
спутанные густые рыжие волосы и скребя ногтями голову, подошла к пившим вино
аристократкам.
- Я тебе, Катерина, все скажу, - начала она. - Перво-наперво, должна ты
записать: недовольна судом, а после того к прокурору заявить.
- Да тебе чего? - сердитым басом обратилась к ней Кораблева. - Вино
почуяла, - нечего зубы заговаривать. Без тебя знают, что делать, тобой не
нуждаются.
- Не с тобой говорят, что встреваешь.
- Вина захотелось? Подъезжаешь.
- Да ну, поднеси ей, - сказала Маслова, всегда раздававшая всем все,
что у нее было.
- Я ей такую поднесу...
- Ну, ну-ка! - надвигаясь на Кораблеву, заговорила рыжая. - Не боюсь я
тебя.
- Острожная шкура!
- От такой слышу,
- Разварная требуха!
- Я требуха? Каторжная, душегубка! - закричала рыжая.
- Уйди, говорю, - мрачно проговорила Кораблева.
Но рыжая только ближе надвигалась, и Кораблева толкнула ее в открытую
жирную грудь. Рыжая как будто только этого и ждала и неожиданно быстрым
движеньем вцепилась одной рукой в волосы Кораблевой, а другой хотела ударить
ее в лицо, но Кораблева ухватила эту руку. Маслова и Хорошавка схватили за
руки рыжую, стараясь оторвать ее, но рука рыжей, вцепившаяся в косу, не
разжималась. Она на мгновенье отпустила волосы, но только для того, чтобы
замотать их вокруг кулака. Кораблева же с скривленной головой колотила одной
рукой по телу рыжей и ловила зубами ее руку. Женщины столпились около
дерущихся, разнимали и кричали. Даже чахоточная подошла к ним и, кашляя,
смотрела на сцепившихся женщин. Дети прижались друг к другу и плакали. На
шум вошла надзирательница с надзирателем. Дерущихся розняли, и Кораблева,
распустив седую косу и выбирая из нее выдранные куски волос, а рыжая,
придерживая на желтой груди всю разодранную рубаху, - обе кричали, объясняя
и жалуясь.
- Ведь я знаю, все это - вино; вот я завтра скажу смотрителю, он вас
проберет. Я слышу - пахнет, - говорила надзирательница. - Смотрите, уберите
все, а то плохо будет, - разбирать вас некогда. По местам и молчать.
Но молчание долго еще не установилось. Долго еще женщины бранились,
рассказывали друг другу, как началось и кто виноват. Наконец надзиратель и
надзирательница ушли, и женщины стали затихать и укладываться. Старушка
стала перед иконой и начала молиться.
- Собрались две каторжные, - вдруг хриплым голосом заговорила рыжая с
другого конца нар, сопровождая каждое слово до странности изощренными
ругательствами.
- Мотри, как бы тебе еще не влетело, - тотчас ответила Кораблева,
присоединив такие же ругательства. И обе затихли.
- Только бы не помешали мне, я бы тебе бельма-то повыдрала... - опять
заговорила рыжая, и опять не заставил себя ждать такой же ответ Кораблики.
Опять промежуток молчания подольше, и опять ручательства. Промежутки
становились все длиннее и длиннее, и, наконец, все совсем затихло.
Все лежали, некоторые захрапели, только старушка, всегда долго
молившаяся, все еще клала поклоны перед иконой, а дочь дьячка, как только
надзирательница ушла, встала и опять начала ходить взад и вперед по камере.
Не спала Маслова и все думала о том, что она каторжная, - и уж ее два
раза назвали так: назвала Бочкова и назвала рыжая, - и не могла привыкнуть к
этой мысли. Кораблева, лежавшая к ней спиной, повернулась.
- Вот не думала, не гадала, - тихо сказала Маслова. - Другие что делают
- и ничего, а я ни за что страдать должна.
- Не тужи, девка. И в Сибири люди живут. А ты и там не пропадешь, -
утешала ее Кораблева.
- Знаю, что не пропаду, да все-таки обидно. Не такую бы мне судьбу
надо, как я привыкла к хорошей жизни.
- Против бога не пойдешь, - со вздохом проговорила Кораблева, - против
него не пойдешь.
- Знаю, тетенька, а все трудно.
Они помолчали.
- Слышишь? Распустеха-то, - проговорила Кораблева, обращая внимание
Масловой на странные звуки, слышавшиеся с другой стороны нар.
Звуки эти были сдержанные рыдания рыжей женщины. Рыжая плакала о том;
что ее сейчас обругали, прибили и не дали ей вина, которого ей так хотелось.
Плакала она и о том, что она во всей жизни своей нечего не видала, кроме
ругательств, насмешек, оскорблений и побоев. Хотела она утешиться, вспомнив
свою первую любовь к фабричному, Федьке Молоденкову, но, вспомнив эту
любовь, она вспомнила и то, как кончилась эта любовь. Кончилась эта любовь
тем, что этот Молоденков в пьяном виде, для шутки, мазнул ее купоросом по
самому чувствительному месту и потом хохотал с товарищами, глядя на то, как
она корчилась от боли. Она вспомнила это, и ей стало жалко себя, и, думая,
что никто не слышит ее, она заплакала, и плакала, как дети, стеная и сопя
носом и глотая соленые слезы.
- Жалко ее, - сказала Маслова.
- Известно, жалко, а не лезь.
Первое чувство, испытанное Нехлюдовым на другой день, когда он
проснулся, было сознание того, что с ним что-то случилось, и прежде даже чем
он вспомнил, что случилось, он знал уже, что случилось что-то важное и
хорошее. "Катюша, суд". Да, и надо перестать лгать и сказать всю правду. И
как удивительное совпадение в это самое утро пришло, наконец, то давно
ожидаемое письмо от Марьи Васильевны, жены предводителя, то самое письмо,
которое ему теперь было особенно нужно. Она давала ему полную свободу,
желала счастья в предполагаемой им женитьбе.
- Женитьба! - проговорил он иронически. - Как я теперь далек от этого!
И он вспомнил свое вчерашнее намерение все сказать ее мужу, покаяться
перед ним и выразить готовность на всякое удовлетворение. Но нынче утром это
показалось ему не так легко, как вчера. "И потом зачем делать несчастным
человека, если он не знает? Если он спросит, да, я скажу ему. Но нарочно
идти говорить ему? Нет, это не нужно".
Так же трудно показалось нынче утром сказать всю правду Мисси. Опять
нельзя было начинать говорить, - это было бы оскорбительно. Неизбежно должно
было оставаться, как и во многих житейских отношениях, нечто
подразумеваемое. Одно он решил нынче утром: он не будет ездить к ним и
скажет правду, если спросят его.
Но зато в отношениях с Катюшей не должно было оставаться ничего
недоговоренного.
"Поеду в тюрьму, скажу ей, буду просить ее простить меня. И если нужно,
да, если нужно, женюсь на ней", - думал он.
Эта мысль о том, чтобы ради нравственного удовлетворения пожертвовать
всем и жениться на ней, нынче утром особенно умиляла его.
Давно он не встречал дня с такой энергией. Вошедшей к нему Аграфене
Петровне он тотчас же с решительностью, которой он сам не ожидал от себя,
объявил, что не нуждается более в этой квартире и в ее услугах. Молчаливым
соглашением было установлено, что он держит эту большую и дорогую квартиру
для того, чтобы в ней жениться. Сдача квартиры, стало быть, имела особенное
значение. Аграфена Петровна удивленно посмотрела на него.
- Очень благодарю вас, Аграфена Петровна, за все заботы обо мне, но мне
теперь не нужна такая большая квартира и вся прислуга. Если же вы хотите
помочь мне, то будьте так добры распорядиться вещами, убрать их покамест,
как это делалось при мама. А Наташа приедет, она распорядится. (Наташа была
сестра Нехлюдова.)
Аграфена Петровна покачала головой.
- Как же распорядиться? Ведь понадобятся же, - сказала она.
- Нет, не понадобятся, Аграфена Петровна, наверное не понадобятся, -
сказал Нехлюдов, отвечая на то, что выражало ее покачиванье головой. -
Скажите, пожалуйста, и Корнею, что жалованье я ему отдам вперед за два
месяца, но что мне не нужно его.
- Напрасно, Дмитрий Иванович, вы так делаете, - выговорила она. - Ну,
за границу поедете, все-таки понадобится помещение.
- Вы не то думаете, Аграфена Петровна. Я за границу не поеду; если
поеду, то совсем в другое место.
Он вдруг багрово покраснел.
"Да, надо сказать ей, - подумал он, - нечего умалчивать, а надо все
всем сказать".
- Со мной случилось очень странное и важное дело вчера. Вы помните
Катюшу у тетушки Марьи Ивановны?
- Как же, я ее шить учила.
- Ну, так вот вчера в суде эту Катюшу судили, и я был присяжным.
- Ах, боже мой, какая жалость! - сказала Аграфена Петровна. - В чем же
она судилась?
- В убийстве, и все это сделал я.
- Как же это вы могли сделать? Это очень странно вы говорите, - сказала
Аграфена Петровна, и в старых глазах ее зажглись игривые огоньки.
Она знала историю с Катюшей.
- Да, я всему причиной. И вот это изменило все мои планы.
- Какая же от этого может для вас быть перемена - сдерживая улыбку,
сказала Аграфена Петровна.
- А та, что если я причиной того, что она пошла по этому пути, то я же
и должен сделать, что могу, чтобы помочь ей.
- Это ваша добрая воля, только вины вашей тут особенной нет. Со всеми
бывает, и если с рассудком, то все это заглаживается и забывается, и живут,
- сказала Аграфена Петровна строго и серьезно, - и вам это на свой счет
брать не к чему. Я и прежде слышала, что она сбилась с пути, так кто же
этому виноват?
- Я виноват. А потому и хочу исправить.
- Ну, уж это трудно исправить.
- Это мое дело. А если вы про себя думаете, то то, что мама желала...
- Я про себя не думаю. Я покойницей так облагодетельствована, что
ничего не желаю. Меня Лизанька зовет (это была ее замужняя племянница), я к
ней и поеду, когда не нужна буду. Только вы напрасно принимаете это к
сердцу, со всеми это бывает.
- Ну, я не так думаю. И все-таки прошу вас, помогите мне сдать квартиру
и вещи убрать. И не сердитесь на меня. Я вам очень, очень благодарен за все.
Удивительное дело: с тех пор как Нехлюдов понял, что дурен и противен
он сам себе, с тех пор другие перестали быть противны ему; напротив, он
чувствовал и к Аграфене Петровне и к Корнею ласковое и уважительное чувство.
Ему хотелось покаяться и перед Корнеем, но вид Корнея был так
внушительно-почтителен, что он не решился этого сделать.
Дорогой в суд, проезжая по тем же улицам, на том же извозчике, Нехлюдов
удивлялся сам на себя, до какой степени он нынче чувствовал себя совсем
другим человеком.
Женитьба на Мисси, казавшаяся еще вчера столь близкой, представлялась
ему теперь совершенно невозможной. Вчера он понимал свое положение так, что
не было и сомнения, что она будет счастлива пойти за него; нынче он
чувствовал себя недостойным не только жениться, но быть близким с нею. "Если
бы она только знала, кто я, то ни за что не принимала бы меня. А я еще в
упрек ставил ей ее кокетство с тем господином. Да нет, если бы даже она и
пошла теперь за меня, разве я мог бы быть не то что счастлив, но спокоен,
зная, что та тут, в тюрьме, и завтра, послезавтра пойдет с этапом на
каторгу. Та, погубленная мной женщина, пойдет на каторгу, а я буду здесь
принимать поздравления и делать визиты с молодой женой. Или буду с
предводителем, которого я постыдно обманывал с его женой, на собрании
считать голоса за и против проводимого постановления земской инспекции школ
и тому подобное, а потом буду назначать свидания его жене (какая мерзость!);
или буду продолжать картину, которая, очевидно, никогда не будет кончена,
потому что мне и не следует заниматься этими пустяками и не могу ничего
этого делать теперь", - говорил он себе и не переставая радовался той
внутренней перемене, которую чувствовал.
"Прежде всего, - думал он, - теперь увидать адвоката и узнать его
решение, а потом... потом увидать ее в тюрьме, вчерашнюю арестантку, и
сказать ей все".
И когда он представлял себе только, как он увидит ее, как он скажет ей
все, как покается в своей вине перед ней, как объявит ей, что он сделает
все, что может, женится на ней, чтобы загладить свою вину, - так особенное
восторженное чувство охватывало его, и слезы выступали ему на глаза.
Приехав в суд, Нехлюдов в коридоре еще встретил вчерашнего судебного
пристава и расспросил его, где содержатся приговоренные уже по суду
арестанты и от кого зависит разрешение свидания с ними. Судебный пристав
объяснил, что содержатся арестанты в разных местах и что до объявления
решения в окончательной форме разрешение свиданий зависит от прокурора.
- Я вам скажу и провожу вас сам после заседания. Прокурора теперь и нет
еще. А после заседания. А теперь пожалуйте в суд. Сейчас начинается.
Нехлюдов поблагодарил показавшегося ему нынче особенно жалким пристава
за его любезность и пошел в комнату присяжных.
В то время как он подходил к этой комнате, присяжные уж выходили из
нее, чтобы идти в залу заседания. Купец был так же весел и так же закусил и
выпил, как и вчера, и, как старого друга, встретил Нехлюдова, И Петр
Герасимович не вызывал нынче в Нехлюдове никакого неприятного чувства своей
фамильярностью и хохотом.
Нехлюдову хотелось и всем присяжным сказать про свое отношение к
вчерашней подсудимой. "По-настоящему, - думал он, - вчера во время суда надо
было встать и публично объявить свою вину". Но когда он вместе с присяжными
вошел в залу заседания и началась вчерашняя процедура: опять "суд идет",
опять трое на возвышении в воротниках, опять молчание, усаживание присяжных
на стульях с высокими спинками, жандармы, портрет, священник, - он
почувствовал, что хотя и нужно было сделать это, он и вчера не мог бы
разорвать эту торжественность.
Приготовления к суду были те же, что и вчера (за исключением приведения
к присяге присяжных и речи к ним председателя).
Дело сегодня было о краже со взломом. Подсудимый, оберегаемый двумя
жандармами с оголенными саблями, был худой, узкоплечий двадцатилетний
мальчик в сером халате и с серым бескровным лицом. Он сидел один на скамье
подсудимых и исподлобья оглядывал входивших. Мальчик этот обвинялся в том,
что вместе с товарищем сломал замок в сарае и похитил оттуда старые половики
на сумму три рубля шестьдесят семь копеек. Из обвинительного акта видно
было, что городовой остановил мальчика в то время, как он шел с товарищем,
который нес на плече половики. Мальчик и товарищ его тотчас же повинились, и
оба были посажены в острог. Товарищ мальчика, слесарь, умер в тюрьме, и вот
мальчик судился один. Старые половики лежали на столе вещественных
доказательств.
Дело велось точно так же, как и вчерашнее, со всем арсеналом
доказательств, улик, свидетелей, присяги их, допросов, экспертов и
перекрестных вопросов. Свидетель-городовой на вопросы председателя,
обвинителя, защитника безжизненно отрубал: "Так точно-с", "Не могу знать" -
и опять "Так точно...", но, несмотря на его солдатское одурение и
машинообразность, видно было, что он жалел мальчика и неохотно рассказывал о
своей поимке.
Другой свидетель, пострадавший старичок, домовладелец и собственник
половиков, очевидно желчный человек, когда его спрашивали, признает ли он
свои половики, очень неохотно признал их своими; когда же товарищ прокурора
стал допрашивать его о том, какое употребление он намерен был сделать из
половиков, очень ли они ему были нужны, он рассердился и отвечал:
- И пропади они пропадом, эти самые половики, они мне и вовсе не нужны.
Кабы я знал, что столько из-за них докуки будет, так не то что искать, а
приплатил бы к ним красненькую, да и две бы отдал, только бы не таскали на
допросы. Я на извозчиках рублей пять проездил. А я же нездоров. У меня и
грыжа и ревматизмы.
Так говорили свидетели, сам же обвиняемый во всем винился и, как
пойманный зверок, бессмысленно оглядываясь по сторонам, прерывающимся
голосом рассказывал все, как было.
Дело было ясно, но товарищ прокурора так же, как и вчера, поднимая
плечи, делал тонкие вопросы, долженствовавшие уловить хитрого преступника.
В своей речи он доказывал, что кража совершена в жилом помещении и со
взломом, а потому мальчика надо подвергнуть самому тяжелому наказанию.
Назначенный же от суда защитник доказывал, что кража совершена не в
жилом помещении и что потому, хотя преступление и нельзя отрицать, но
все-таки преступник еще не так опасен для общества, как это утверждал
товарищ прокурора.