ом кафтане, который держал особенно прямо на согнутой левой руке
свою разорванную шапку так, как держат солдаты свои шапки, когда по команде
снимают их.
- Так точно, - проговорил этот, очевидно еще не освободившийся or
гипнотизма солдатства, крестьянин.
- Стало быть, у вас достаточно земли? - сказал Нехлюдов.
- Никак нет-с, - отвечал с искусственно-веселым видом бывший солдат,
старательно держа перед собою свою разорванную шапку, как будто предлагая ее
всякому желающему воспользоваться ею.
- Ну, все-таки вы обдумайте то, что я сказал вам, - говорил удивленный
Нехлюдов и повторил свое предложение.
- Нам нечего думать: как сказали, так и будет, - сердито проговорил
беззубый мрачный старик.
- Я завтра пробуду здесь день, - если передумаете, то пришлите ко мне
сказать,
Мужики ничего не ответили.
Так ничего и не мог добиться Нехлюдов и пошел назад в контору.
- А я вам доложу, князь, - сказал приказчик, когда они вернулись домой,
- что вы с ними не столкуетесь; народ упрямый. А как только он на сходке -
он уперся, и не сдвинешь его. Потому, всего боится. Ведь эти самые мужики,
хотя бы тот седой или черноватый, что не соглашался, - мужики умные. Когда
придет в контору, посадишь его чай пить, - улыбаясь, говорил приказчик, -
разговоришься - ума палата, министр, - все обсудит, как должно. А на сходке
совсем другой человек, заладит одно...
- Так нельзя ли позвать сюда таких самых понятливых крестьян, несколько
человек, - сказал Нехлюдов, - я бы им подробно растолковал.
- Это можно, - сказал улыбающийся приказчик.
- Так вот, пожалуйста, позовите к завтрему.
- Это все возможно, на завтра соберу, - сказал приказчик и еще
радостнее улыбнулся.
- Ишь, ловкий какой! - говорил раскачивавшийся на сытой кобыле черный
мужик с лохматой, никогда не расчесываемой бородой ехавшему с ним рядом и
звеневшему железными путами другому, старому худому мужику в прорванном
кафтане.
Мужики ехали в ночное кормить лошадей на большой дороге и тайком в
барском лесу.
- Даром землю отдам, только подпишись. Мало они нашего брата
околпачивали. Нет, брат, шалишь, нынче мы и сами понимать стали, - добавил
он и стал подзывать отбившегося стригуна-жеребенка. - Коняш, коняш! - кричал
он, остановив лошадь и оглядываясь назад, но стригун был не назади, а сбоку,
- ушел в луга.
- Вишь, повадился, сукин кот, в барские луга, - проговорил черный мужик
с лохматой бородой, услыхав треск конского щавеля, по которому с ржанием
скакал из росистых, хорошо пахнувших болотом лугов отставший стригун,
- Слышь, зарастают луга, надо будет праздником бабенок послать
испольные прополоть, - сказал худой мужик в прорванном кафтане, - а то косы
порвешь.
- Подпишись, говорит, - продолжал лохматый мужик свое суждение о речи
барина. - Подпишись, он тебя живого проглотит.
- Это как есть, - ответил старый.
И они ничего больше не говорили. Слышен был только топот лошадиных ног
по жесткой дороге.
Вернувшись домой, Нехлюдов нашел в приготовленной для его ночлега
конторе высокую постель с пуховиками, двумя подушками и красным-бордо
двуспальным шелковым, мелко и узорно стеганным, негнувшимся одеялом -
очевидно, приданое приказчицы. Приказчик предложил Нехлюдову остатки обеда,
но, получив отказ и извинившись за плохое угощение и убранство, удалился,
оставив Нехлюдова одного.
Отказ крестьян нисколько не смутил Нехлюдова. Напротив, несмотря на то,
что там, в Кузминском, его предложение приняли и все время благодарили, а
здесь ему выказали недоверие и даже враждебность, он чувствовал себя
спокойным и радостным. В конторе было душно и нечисто. Нехлюдов вышел на
двор и хотел идти в сад, но вспомнил ту ночь, окно в девичьей, заднее
крыльцо - и ему неприятно было ходить по местам, оскверненным преступными
воспоминаниями. Он сел опять на крылечко и, вдыхая в себя наполнивший теплый
воздух крепкий запах молодого березового листа, долго глядел на темневший
сад и слушал мельницу, соловьев и еще какую-то птицу, однообразно свистевшую
в кусте у самого крыльца. В окне приказчика потушили огонь, на востоке,
из-за сарая, зажглось зарево поднимающегося месяца, зарницы все светлее и
светлее стали озарять заросший цветущий сад и разваливающийся дом,
послышался дальний гром, и треть неба задвинулась черною тучею. Соловьи и
птицы замолкли. Из-за шума воды на мельнице послышалось гоготание гусей, а
потом на деревне и на дворе приказчика стали перекликаться ранние петухи,
как они обыкновенно раньше времени кричат в жаркие грозовые ночи. Есть
поговорка, что петухи кричат рано к веселой ночи. Для Нехлюдова эта ночь
была более чем веселая. Это была для него радостная, счастливая ночь.
Воображение возобновило перед ним впечатления того счастливого лета, которое
он провел здесь невинным юношей, и он почувствовал себя теперь таким, каким
он был не только тогда, но и во все лучшие минуты своей жизни. Он не только
вспомнил, но почувствовал себя таким, каким он был тогда, когда он
четырнадцатилетним мальчиком молился богу, чтоб бог открыл ему истину, когда
плакал ребенком на коленях матери, расставаясь с ней и обещаясь ей быть
всегда добрым и никогда не огорчать ее, - почувствовал себя таким, каким он
был, когда они с Николенькой Иртеневым решали, что будут всегда поддерживать
друг друга в доброй жизни и будут стараться сделать всех людей счастливыми.
Он вспомнил теперь, как в Кузминском на него нашло искушение и он стал
жалеть и дом, и лес, и хозяйство, и землю, и спросил себя теперь: жалеет ли
он? И ему даже странно было, что он мог жалеть. Он вспомнил все, что он
видел нынче: и женщину с детьми без мужа, посаженного в острог за порубку в
его, нехлюдовском лесу, и ужасную Матрену, считавшую или, по крайней мере,
говорившую, что женщины их состояния должны отдаваться в любовницы господам;
вспомнил отношение ее к детям, приемы отвоза их в воспитательный дом, и этот
несчастный, старческий, улыбающийся, умирающий от недокорма ребенок в
скуфеечке; вспомнил эту беременную, слабую женщину, которую должны были
заставить работать на него за то, что она, измученная трудами, не усмотрела
за своей голодной коровой. И тут же вспомнил острог, бритые головы, камеры,
отвратительный запах, цепи и рядом с этим - безумную роскошь своей и всей
городской, столичной, господской жизни. Все было совсем ясно и несомненно.
Светлый месяц, почти полный, вышел из-за сарая, и через двор легли
черные тени, и заблестело железо на крыше разрушающегося дома.
И как будто не желая пропустить этот свет, замолкший соловей засвистал
и защелкал из сада.
Нехлюдов вспомнил, как он в Кузминском стал обдумывать свою жизнь,
решать вопросы о том, что и как он будет делать, и вспомнил, как он
запутался в этих вопросах и не мог решить их: столько было соображений по
каждому вопросу. Он теперь задал себе эти вопросы и удивился, как все было
просто. Было просто потому, что он теперь не думал о том, что с ним
произойдет, и его даже не интересовало это, а думал только о том, что он
должен делать. И удивительное дело, что нужно для себя, он никак не мог
решить, а что нужно делать для других, он знал несомненно. Он знал теперь
несомненно, что надо было отдать землю крестьянам, потому что удерживать ее
было дурно. Знал несомненно, что нужно было не оставлять Катюшу, помогать
ей, быть готовым на все, чтобы искупить свою вину перед ней. Знал
несомненно, что нужно было изучить, разобрать, уяснить себе, понять все эти
дела судов и наказаний, в которых он чувствовал, что видит что-то такое,
чего не видят другие. Что выйдет из всего этого - он не знал, но знал
несомненно, что и то, и другое, и третье ему необходимо нужно делать. И эта
твердая уверенность была радостна ему.
Черная туча совсем надвинулась, и стали видны уже не зарницы, а молнии,
освещавшие весь двор и разрушающийся дом с отломанными крыльцами, и гром
послышался уже над головой. Все птицы притихли, но зато зашелестили листья,
и ветер добежал до крыльца, на котором сидел Нехлюдов, шевеля его волосами.
Долетела одна капля, другая, забарабанило по лопухам, железу крыши, и ярко
вспыхнул весь воздух; все затихло, и не успел Нехлюдов сосчитать три, как
страшно треснуло что-то над самой головой и раскатилось по небу.
Нехлюдов вошел в дом.
"Да, да, - думал он. - Дело, которое делается нашей жизнью, все дело,
весь смысл этого дела не понятен и не может быть понятен мне: зачем были
тетушки; зачем Николенька Иртенев умер, а я живу? Зачем была Катюша? И мое
сумасшествие? Зачем была эта война? И вся моя последующая беспутная жизнь?
Все это понять, понять все дело хозяина - не в моей власти. Но делать его
волю, написанную в моей совести, - это в моей власти, и это я знаю
несомненно. И когда делаю, несомненно спокоен".
Дождик шел уже ливнем и стекал с крыш, журча, в кадушку; молния реже
освещала двор и дом. Нехлюдов вернулся в горницу, разделся и лег в постель
не без опасения о клопах, присутствие которых заставляли подозревать
оторванные грязные бумажки стен.
"Да, чувствовать себя не хозяином, а слугой", - думал он и радовался
этой мысли.
Опасения его оправдались. Только что он потушил свечу, его, облипая,
стали кусать насекомые.
"Отдать землю, ехать в Сибирь, - блохи, клопы, нечистота... Ну, что ж,
коли надо нести это - понесу". Но, несмотря на все желание, он не мог
вынести этого и сел у открытого окна, любуясь на убегающую тучу и на
открывшийся опять месяц.
К утру только Нехлюдов заснул и потому на другой день проснулся поздно.
В полдень семь выбранных мужиков, приглашенных приказчиком, пришли в
яблочный сад под яблони, где у приказчика был устроен на столбиках, вбитых в
землю, столик и лавочки. Довольно долго крестьян уговаривали надеть шапки и
сесть на лавки. Особенно упорно держал перед собой, по правилу, как держат
"на погребенье", свою разорванную шапку бывший солдат, обутый нынче в чистые
онучи и лапти. Когда же один из них, почтенного вида широкий старец, с
завитками полуседой бороды, как у Моисея Микеланджело, и седыми густыми
вьющимися волосами вокруг загорелого и оголившегося коричневого лба, надел
свою большую шапку и, запахивая новый домодельный кафтан, пролез на лавку и
сел, остальные последовали его примеру.
Когда все разместились, Нехлюдов сел против них и, облокотившись на
стол над бумагой, в которой у него был написан конспект проекта, начал
излагать его.
Потому ли, что крестьян было меньше, или потому, что он был занят не
собой, а делом, Нехлюдов в этот раз не чувствовал никакого смущения.
Невольно он обращался преимущественно к широкому старцу с белыми завитками
бороды, ожидая от него одобрения или возражения. Но представление,
составленное о нем Нехлюдовым, было ошибочное. Благообразный старец, хотя и
кивал одобрительно своей красивой патриархальной головой или встряхивал ею,
хмурясь, когда другие возражали, очевидно, с большим трудом понимал то, что
говорил Нехлюдов, и то только тогда, когда это же пересказывали на своем
языке другие крестьяне. Гораздо более понимал слова Нехлюдова сидевший рядом
с патриархальным старцем маленький, кривой на один глаз, одетый в платанную
нанковую поддевку и старые, сбитые на сторону сапоги, почти безбородый
старичок - печник, как узнал потом Нехлюдов. Человек этот быстро водил
бровями, делая усилия внимания, и тотчас же пересказывал по-своему то, что
говорил Нехлюдов. Так же быстро понимал и невысокий коренастый старик с
белой бородой и блестящими умными глазами, который пользовался всяким
случаем, чтобы вставлять шутливые, иронические замечания на слова Нехлюдова,
и, очевидно, щеголял этим. Бывший солдат тоже, казалось, мог бы понимать
дело, если бы не был одурен солдатством и не путался в привычках
бессмысленной солдатской речи. Серьезнее всех относился к делу говоривший
густым басом длинноносый с маленькой бородкой высокий человек, одетый в
чистое домодельное платье и в новые лапти. Человек этот все понимал и
говорил только тогда, когда это нужно было. Остальные два старика, один -
тот самый беззубый, который вчера на сходке кричал решительный отказ на все
предложения Нехлюдова, и другой - высокий, белый, хромой старик с
добродушным лицом, в бахилках и туго умотанных белыми онучами худых ногах,
оба почти все время молчали, хотя и внимательно слушали.
Нехлюдов прежде всего высказал свой взгляд на земельную собственность.
- Землю, по-моему, - сказал он, - нельзя ни продавать, ни покупать,
потому что если можно продавать ее, то те, у кого есть деньги, скупят ее всю
и тогда будут брать с тех, у кого нет земли, что хотят, за право
пользоваться землею. Будут брать деньги за то, чтобы стоять на земле, -
прибавил он, пользуясь аргументом Спенсера.
- Одно средство - крылья подвязать - летать, - сказал старик с
смеющимися глазами и белой бородой.
- Это верно, - сказал густым басом длинноносый.
- Так точно, - сказал бывший солдат.
- Бабенка травы коровенке нарвала, поймали - в острог, - сказал хромой
добродушный старик.
- Земли свои за пять верст, а нанять - приступу нет, взнесли цену так,
что не оправдаешь, - прибавил беззубый сердитый старик, - веревки вьют из
нас, как хотят, хуже барщины.
- Я так же думаю, как и вы, - сказал Нехлюдов, - и считаю грехом
владеть землею. И вот хочу отдать ее.
- Что ж, дело доброе, - сказал старец с Моисеевыми завитками, очевидно
подразумевая то, что Нехлюдов хочет отдать ее внаймы.
- Я затем и приехал: я не хочу больше владеть землею; да вот надо
обдумать, как с нею разделаться.
- Да отдай мужикам, вот и все, - сказал беззубый сердитый старик.
Нехлюдов смутился в первую минуту, почувствовав в этих словах сомнение
в искренности своего намерения. Но он тотчас же оправился и воспользовался
этим замечанием, чтобы высказать то, что имел сказать.
- И рад бы отдать, - сказал он, - да кому и как? Каким мужикам? Почему
вашему обществу, а не Деминскому? (Это было соседнее село с нищенским
наделом.)
Все молчали. Только бывший солдат сказал:
- Так точно.
- Ну, вот, - сказал Нехлюдов, - вы мне скажите, если бы царь сказал,
чтобы землю отобрать от помещиков и раздать крестьянам...
- А разве слушок есть? - спросил тот же старик.
- Нет, от царя ничего нет. Я просто от себя говорю: что если бы царь
сказал: отобрать от помещиков землю и отдать мужикам, - как бы вы сделали?
- Как сделали? Разделили бы всю по душам всем поровну, что мужику, что
барину, - сказал печник, быстро поднимая и опуская брови.
- А то как же? Разделить по душам, - подтвердил добродушный хромой
старик в белых онучах.
Все подтвердили это решение, считая его удовлетворительным.
- Как же по душам? - спросил Нехлюдов. - Дворовым тоже разделить?
- Никак нет, - сказал бывший солдат, стараясь изобразить веселую
бодрость на своем лице.
Но рассудительный высокий крестьянин не согласился с ним.
- Делить - так всем поровну, - подумавши, ответил он своим густым
басом.
- Нельзя, - сказал Нехлюдов, уже вперед приготовив свое возражение. -
Если всем разделить поровну, то все те, кто сами не работают, не пашут, -
господа, лакеи, повара, чиновники, писцы, все городские люди, - возьмут свои
паи да и продадут богатым. И опять у богачей соберется земля. А у тех,
которые на своей доле, опять народится народ, а земля уже разобрана. Опять
богачи заберут в руки тех, кому земля нужна.
- Так точно, - поспешно подтвердил солдат.
- Запретить, чтобы не продавали землю, а только кто сам пашет, - сказал
печник, сердито перебивая солдата.
На это Нехлюдов возразил, что усмотреть нельзя, будет ли кто для себя
пахать или для другого.
Тогда высокий рассудительный мужик предложил устроить так, чтобы всем
артелью пахать.
- И кто пашет, на того и делить. А кто не пашет, тому ничего, -
проговорил он своим решительным басом.
На этот коммунистический проект у Нехлюдова аргументы тоже были готовы,
и он возразил, что для этого надо, чтобы у всех были плуги, и лошади были бы
одинаковые, и чтобы одни не отставали от других, или чтобы все - и лошади, и
плуги, и молотилки, и все хозяйство - было бы общее, а что для того, чтобы
завести это, надо, чтобы все люди были согласны.
- Наш народ не согласишь ни в жизнь, - сказал сердитый старик.
- Сплошь драка пойдет, - сказал старик с белой бородой и смеющимися
глазами. - Бабы друг дружке все глаза повыцарапают.
- Потом, как разделить землю по качеству, - сказал Нехлюдов. - За что
одним будет чернозем, а другим глина да песок?
- А раздать делянками, чтобы всем поровну, - сказал печник.
На это Нехлюдов возразил, что дело идет не о дележе в одном обществе, а
о дележе земли вообще по разным губерниям. Если землю даром отдать
крестьянам, то за что же одни будут владеть хорошей, а другие плохой землей?
Все захотят на хорошую землю.
- Так точно, - сказал солдат.
Остальные молчали.
- Так что это не так просто, как кажется, - сказал Нехлюдов. - И об
этом не мы одни, а многие люди думают. И вот есть один американец, Джордж,
так он вот как придумал. И я согласен с ним.
- Да ты хозяин, ты и отдай. Что тебе? Твоя воля, - сказал сердитый
старик.
Перерыв этот смутил Нехлюдова; но, к удовольствию своему, он заметил,
что и не он один был недоволен этим перерывом.
- Погоди, дядя Семен, дай он расскажет, - своим внушительным басом
сказал рассудительный мужик.
Это ободрило Нехлюдова, и он стал объяснять им по Генри Джорджу проект
единой подати.
- Земля - ничья, божья, - начал он.
- Это так. Так точно, - отозвались несколько голосов.
- Вся земля - общая. Все имеют на нее равное право. Но есть земля лучше
и хуже. И всякий желает взять хорошую. Как же сделать, чтобы уравнять? А
так, чтобы тот, кто будет владеть хорошей, платил бы тем, которые не владеют
землею, то, что его земля стоит, - сам себе отвечал Нехлюдов. - А так как
трудно распределить, кто кому должен платить, и так как на общественные
нужды деньги собирать нужно, то и сделать так, чтобы тот, кто владеет
землей, платил бы в общество на всякие нужды то, что его земля стоит. Так
всем ровно будет. Хочешь владеть землей - плати за хорошую землю больше, за
плохую меньше. А не хочешь владеть - ничего не платишь, а подать на
общественные нужды за тебя будут платить те, кто землей владеет.
- Это правильно, - сказал печник, двигая бровями. - У кого лучше земля,
тот больше плати.
- И голова же был этот Жоржа, - сказал представительный старец с
завитками.
- Только бы плата была по силе, - сказал басом высокий, очевидно уже
предвидя, к чему идет дело.
- А плата должна быть такая, чтобы было не дорого и не дешево... Если
дорого, то не выплатят, и убытки будут, а если дешево, все станут покупать
друг у друга, будут торговать землею. Вот это самое я хотел сделать у вас.
- Это правильно, это верно. Что ж, это ничего, - говорили мужики.
- Ну и голова, - повторял широкий старик с завитками. - Жоржа! А что
вздумал.
- Ну, а как же, если я пожелаю взять земли? - сказал, улыбаясь,
приказчик.
- Коли свободный есть участок, берите и работайте, - сказал Нехлюдов.
- Тебе зачем? Ты и так сыт, - сказал старик с смеющимися глазами.
На этом кончилось совещание.
Нехлюдов опять повторил свое предложение, но не требовал ответа теперь
же, а советовал переговорить с обществом и тогда прийти и дать ответ ему.
Мужики сказали, что переговорят с обществом и дадут ответ, и,
распрощавшись, ушли в возбужденном состоянии. По дороге долго слышался их
громкий удаляющийся говор. И до позднего вечера гудели их голоса и
доносились по реке от деревни.
На другой день мужики не работали, а обсуждали предложение барина.
Общество разделилось на две партии: одна признавала выгодным и безопасным
предложение барина, другая видела в этом подвох, сущность которого она не
могла понять и которого поэтому особенно боялась. На третий день, однако,
все согласились принять предлагаемые условия и пришли к Нехлюдову объявить
решение всего общества. На согласие это имело влияние высказанное одной
старушкой, принятое стариками и уничтожающее всякое опасение в обмане
объяснение поступка барина, состоящее в том, что барин стал о душе думать и
поступает так для ее спасения. Объяснение это подтверждалось теми большими
денежными милостынями, которые раздавал Нехлюдов во время своего пребывания
в Панове. Денежные же милостыни, которые раздавал здесь Нехлюдов, были
вызваны тем, что он здесь в первый раз узнал ту степень бедности и суровости
жизни, до которой дошли крестьяне, и, пораженный этой бедностью, хотя и
знал, что это неразумно, не мог не давать тех денег, которых у него теперь
собралось в особенности много, так как он получил их и за проданный еще в
прошлом году лес в Кузминском и еще задатки за продажу инвентаря.
Как только узнали, что барин просящим дает деньги, толпы народа,
преимущественно баб, стали ходить к нему изо всей округи, выпрашивая помощи.
Он решительно не знал, как быть с ними, чем руководиться в решении вопроса,
сколько и кому дать. Он чувствовал, что не давать просящим и, очевидно,
бедным людям денег, которых у него было много, нельзя было. Давать же
случайно тем, которые просят, не имеет смысла. Единственное средство выйти
из этого положения состояло в том, чтобы уехать. Это самое он и поспешил
сделать.
В последний день своего пребывания в Панове Нехлюдов пошел в дом и
занялся перебиранием оставшихся там вещей. Перебирая их, он в нижнем ящике
старой тетушкиной шифоньерки красного дерева, с брюхом и бронзовыми кольцами
в львиных головах, нашел много писем и среди них карточку, представлявшую
группу: Софью Ивановну, Марью Ивановну, его самого студентом и Катюшу -
чистую, свежую, красивую и жизнерадостную. Из всех вещей, бывших в доме,
Нехлюдов взял только письма и это изображение. Остальное все он оставил
мельнику, купившему за десятую часть цены, по ходатайству улыбающегося
приказчика, на своз дом и всю мебель Панова.
Вспоминая теперь свое чувство сожаления к потере собственности, которое
он испытал в Кузминском, Нехлюдов удивлялся на то, как мог он испытать это
чувство; теперь он испытывал неперестающую радость освобождения и чувство
новизны, подобное тому, которое должен испытывать путешественник, открывая
новые земли.
Город особенно странно и по-новому в этот приезд поразил Нехлюдова. Он
вечером, при зажженных фонарях, приехал с вокзала в свою квартиру. По всем
комнатам еще пахло нафталином, а Аграфена Петровна и Корней - оба
чувствовали себя измученными и недовольными и даже поссорились вследствие
уборки вещей, употребление которых, казалось, состояло только в том, чтобы
их развешивать, сушить и прятать. Комната Нехлюдова была не занята, но не
убрана, и от сундуков проходы к ней были трудны, так что приезд Нехлюдова,
очевидно, мешал тем делам, которые по какой-то странной инерции совершались
в этой квартире. Все это так неприятно своим очевидным безумием, которого он
когда-то был участником, показалось Нехлюдову после впечатлений деревенской
нужды, что он решил переехать на другой же день в гостиницу, предоставив
Аграфене Петровне убирать веши, как она это считала нужным, до приезда
сестры, которая распорядится окончательно всем тем, что было в доме.
Нехлюдов с утра вышел из дома, выбрал себе недалеко от острога в первых
попавшихся, очень скромных и грязноватых меблированных комнатах помещение из
двух номеров и, распорядившись о том, чтобы туда были перевезены отобранные
им из дома вещи, пошел к адвокату.
На дворе было холодно. После гроз и дождей наступили те холода, которые
обыкновенно бывают весной. Было так холодно и такой пронзительный ветер, что
Нехлюдов озяб в легком пальто и все прибавлял шагу, стараясь согреться.
В его воспоминании были деревенские люди: женщины, дети, старики,
бедность и измученность, которые он как будто теперь в первый раз увидал, в
особенности улыбающийся старичок-младенец, сучащий безыкорными ножками, - и
он невольно сравнивал с ними то, что было в городе. Проходя мимо лавок
мясных, рыбных и готового платья, он был поражен - точно в первый раз увидел
это - сытостью того огромного количества таких чистых и жирных лавочников,
каких нет ни одного человека в деревне. Люди эти, очевидно, твердо были
убеждены в том, что их старания обмануть людей, не знающих толка в их
товаре, составляют не праздное, но очень полезное занятие. Такие же сытые
были кучера с огромными задами и пуговицами на спине, такие же швейцары в
фуражках, обшитых галунами, такие же горничные в фартуках и кудряшках и в
особенности лихачи-извозчики с подбритыми затылками, сидевшие, развалясь, в
своих пролетках, презрительно и развратно рассматривая проходящих. Во всех
этих людях он невольно видел теперь тех самых деревенских людей, лишенных
земли и этим лишением согнанных в город. Одни из этих людей сумели
воспользоваться городскими условиями и стали такие же, как и господа, и
радовались своему положению, другие же стали в городе в еще худшие условия,
чем в деревне, и были еще более жалки. Такими жалкими показались Нехлюдову
те сапожники, которых он увидал работающих в окне одного подвала; такие же
были худые, бледные, растрепанные прачки, худыми оголенными руками гладившие
перед открытыми окнами, из которых валил мыльный пар. Такие же были два
красильщика в фартуках и опорках на босу ногу, все от головы до пяток
измазанные краской, встретившиеся Нехлюдову. В засученных выше локтя
загорелых жилистых слабых руках они несли ведро краски и не переставая
бранились. Лица были измученные и сердитые. Такие же лица были и у
запыленных с черными лицами ломовых извозчиков, трясущихся на своих дрогах.
Такие же были у оборванных опухших мужчин и женщин, с детьми стоявших на
углах улиц и просивших милостыню. Такие же лица были видны в открытых окнах
трактира, мимо которого пришлось пройти Нехлюдову. У грязных, уставленных
бутылками и чайной посудой столиков, между которыми, раскачиваясь, сновали
белые половые, сидели, крича и распевая, потные, покрасневшие люди с
одуренными лицами. Один сидел у окна, подняв брови и выставив губы, глядел
перед собою, как будто стараясь вспомнить что-то.
"И зачем они все собрались тут?" - думал Нехлюдов, невольно вдыхая
вместе с пылью, которую нес на него холодный ветер, везде распространенный
запах прогорклого масла свежей краски.
На одной из улиц с ним поравнялся обоз ломовых, везущих какое-то железо
и так страшно гремящих по неровной мостовой своим железом, что ему стало
больно ушам и голове. Он прибавил шагу, чтобы обогнать обоз, когда вдруг
из-за грохота железа услыхал свое имя. Он остановился и увидал немного
впереди себя военного с остроконечными слепленными усами и с сияющим
глянцевитым лицом, который, сидя на пролетке лихача, приветственно махал ему
рукой, открывая улыбкой необыкновенно белые зубы.
- Нехлюдов! Ты ли?
Первое чувство Нехлюдова было удовольствие.
- А! Шенбок, - радостно проговорил он, но тотчас же понял, что
радоваться совершенно было нечему.
Это был тот самый Шенбок, который тогда заезжал к тетушкам. Нехлюдов
давно потерял его из вида, но слышал про него, что он, несмотря на свои
долги, выйдя из полка и оставшись по кавалерии, все как-то держался
какими-то средствами в мире богатых людей. Довольный, веселый вид
подтверждал это.
- Вот хорошо-то, что поймал тебя! А то никого в городе нет. Ну, брат, а
ты постарел, - говорил он, выходя из пролетки и расправляя плечи. - Я только
по походке и узнал тебя. Ну, что ж, обедаем вместе? Где у вас тут кормят
порядочно?
- Не знаю, успею ли, - отвечал Нехлюдов, думая только о том, как бы ему
отделаться от товарища, не оскорбив его. - Ты зачем же здесь? - спросил он.
- Да дела, братец. Дела по опеке. Я опекун ведь. Управляю делами
Саманова. Знаешь, богача. Он рамоли. А пятьдесят четыре тысячи десятин
земли, - сказал он с какой-то особенной гордостью, точно он сам сделал все
эти десятины. - Запущены дела были ужасно. Земля вся была по крестьянам. Они
ничего не платили, недоимки было больше восьмидесяти тысяч. Я в один год все
переменил и дал опеке на семьдесят процентов больше. А? - спросил он с
гордостью.
Нехлюдов вспомнил, что слышал, как этот Шенбок именно потому, что он
прожил все свое состояние и наделал неоплатных долгов, был по какой-то
особенной протекции назначен опекуном над состоянием старого богача,
проматывавшего свое состояние, и теперь, очевидно, жил этой опекой.
"Как бы отделаться от него, не обидев его?" - думал Нехлюдов, глядя на
его глянцевитое, налитое лицо с нафиксатуаренными усами и слушая его
добродушно-товарищескую болтовню о том, где хорошо кормят, и хвастовство о
том, как он устроил дела опеки.
- Ну, так где же обедаем?
- Да мне некогда, - сказал Нехлюдов, глядя на часы.
- Так вот что. Вечером нынче скачки. Ты будешь?
- Нет, я не буду.
- Приезжай. Своих уж у меня нет. Но я держу за Гришиных лошадей.
Помнишь? У него хорошая конюшня. Так вот приезжай, и поужинаем.
- И ужинать не могу, - улыбаясь, сказал Нехлюдов.
- Ну что ж это? Ты куда теперь? Хочешь, я довезу.
- Як адвокату. Он тут за углом, - сказал Нехлюдов.
- А, да ведь ты что-то в остроге делаешь? Острожным ходатаем стал? Мне
Корчагины говорили, - смеясь, заговорил Шенбок. - Они уже уехали. Что такое?
Расскажи!
- Да, да, все это правда, - отвечал Нехлюдов, - что же рассказывать на
улице!
- Ну да, ну да, ты ведь всегда чудак был. Так приедешь на скачки?
- Да нет, и не могу и не хочу. Ты, пожалуйста, не сердись.
- Вот, сердиться! Ты где стоишь? - спросил он, и вдруг лицо его
сделалось серьезно, глаза остановились, брови поднялись. Он, очевидно, хотел
вспомнить, и Нехлюдов увидал в нем совершенно такое же тупое выражение, как
у того человека с поднятыми бровями и оттопыренными губами, которое поразило
его в окне трактира.
- Холодище-то какой! А?
- Да, да.
- Покупки у тебя? - обратился он к извозчику.
- Ну, так прощай; очень, очень рад, что встретил тебя, - сказал Шенбок
и, пожав крепко руку Нехлюдову, вскочил в пролетку, махая перед глянцевитым
лицом широкой рукой в новой белой замшевой перчатке и привычно улыбаясь
своими необыкновенно белыми зубами.
"Неужели я был такой? - думал Нехлюдов, продолжая свой путь к адвокату.
- Да, хоть не совсем такой, но хотел быть таким и думал, что так и проживу
жизнь".
Адвокат принял Нехлюдова не в очередь и тотчас разговорился о деле
Меньшовых, которое он прочел, и был возмущен неосновательностью обвинения.
- Дело это возмутительное, - говорил он. - Очень вероятно, что поджог
сделан самим владельцем для получения страховой премии, но дело в том, что
виновность Меньшовых совершенно не доказана. Нет никаких улик. Это особенное
усердие следователя и небрежность товарища прокурора. Только бы дело
слушалось не в уезде, а здесь, и я ручаюсь за выигрыш, и гонорара не беру
никакого. Ну-с, другое дело - прошение на высочайшее имя Федосий Бирюковой -
написано; если поедете в Петербург, возьмите с собой, сами подайте и
попросите. А то сделают запрос в министерство юстиции, там ответят так,
чтобы скорее с рук долой, то есть отказать, и ничего не выйдет. А вы
постарайтесь добраться до высших чинов.
- До государя? - спросил Нехлюдов.
Адвокат засмеялся.
- Это уж наивысшая - высочайшая инстанция. А высшая - значит секретаря
при комиссии прошений или заведывающего. Ну-с, все теперь?
- Нет, вот мне еще пишут сектанты, - сказал Нехлюдов, вынимая из
кармана письмо сектантов. - Это удивительное дело, если справедливо, что они
пишут. Я нынче постараюсь увидать их и узнать, в чем дело.
- Вы, я вижу, сделались воронкой, горлышком, через которое выливаются
все жалобы острога, - улыбаясь, сказал адвокат. - Слишком уж много, не
осилите.
- Нет, да это поразительное дело, - сказал Нехлюдов и рассказал вкратце
сущность дела: люди в деревне собирались читать Евангелие, пришло начальство
и разогнало их. Следующее воскресенье опять собрались, тогда позвали
урядника, составили акт, и их предали суду. Судебный следователь допрашивал,
товарищ прокурора составил обвинительный акт, судебная палата утвердила
обвинение, и их предали суду. Товарищ прокурора обвинял, на столе были
вещественные доказательства - Евангелие, и их приговорили в ссылку. - Это
что-то ужасное, - говорил Нехлюдов. - Неужели это правда?
- Что же вас тут удивляет?
- Да все; ну, я понимаю урядника, которому велено, но товарищ
прокурора, который составлял акт, ведь он человек образованный.
- В этом-то и ошибка, что мы привыкли думать, что прокуратура,
судейские вообще - это какие-то новые либеральные люди. Они и были когда-то
такими, но теперь это совершенно другое. Это чиновники, озабоченные только
двадцатым числом. Он получает жалованье, ему нужно побольше, и этим и
ограничиваются все его принципы. Он кого хотите будет обвинять, судить,
приговаривать.
- Да неужели существуют законы, по которым можно сослать человека за
то, что он вместе с другими читает Евангелие?
- Не только сослать в места не столь отдаленные, но в каторгу, если
только будет доказано, что, читая Евангелие, они позволили себе толковать
его другим не так, как велено, и потому осуждали церковное толкование. Хула
на православную веру при народе и по статье сто девяносто шестой - ссылка на
поселение.
- Да не может быть.
- Я вам говорю. Я всегда говорю господам судейским, - продолжал
адвокат, - что не могу без благодарности видеть их, потому что если я не в
тюрьме, и вы тоже, и мы все, то только благодаря их доброте. А подвести
каждого из нас к лишению особенных прав и местам не столь отдаленным - самое
легкое дело.
- Но если так и все зависит от произвола прокурора и лиц, могущих
применять и не применять закон, так зачем же суд?
Адвокат весело расхохотался.
- Вот какие вопросы вы задаете! Ну-с, это, батюшка, философия. Что ж,
можно и об этом потолковать. Вот приезжайте в субботу. Встретите у меня
ученых, литераторов, художников. Тогда и поговорим об общих вопросах, -
сказал адвокат, с ироническим пафосом произнося слова: "общие вопросы". - С
женой знакомы. Приезжайте.
- Да, постараюсь, - отвечал Нехлюдов, чувствуя, что он говорит
неправду, и если о чем постарается, то только о том, чтобы не быть вечером у
адвоката в среде собирающихся у него ученых, литераторов и художников.
Смех, которым ответил адвокат на замечание Нехлюдова о том, что суд не
имеет значения, если судейские могут по своему произволу применять или не
применять закон, и интонация, с которой он произнес слова: "философия" и
"общие вопросы", показали Нехлюдову, как совершенно различно он и адвокат, и
вероятно и друзья адвоката, смотрят на вещи и как, несмотря на все свое
теперешнее удаление от прежних своих приятелей, как Шенбок, Нехлюдов еще
гораздо дальше чувствует себя от адвоката и людей его круга.
До острога было далеко, а было уже поздно, и потому Нехлюдов взял
извозчика и поехал к острогу. На одной из улиц извозчик, человек средних
лет, с умным и добродушным лицом, обратился к Нехлюдову и указал на огромный
строящийся дом.
- Вон какой домина занесли, - сказал он, как будто он отчасти был
виновником этой постройки и гордился этим.
Действительно, дом строился огромный и в каком-то сложном,
необыкновенном стиле. Прочные леса из больших сосновых бревен, схваченных
железными скрепами, окружали воздвигаемую постройку и отделяли ее от улицы
тесовой оградой. По подмостям лесов сновали, как муравьи, забрызганные
известью рабочие: одни клали, другие тесали камень, третьи вверх вносили
тяжелые и вниз пустые носилки и кадушки.
Толстый и прекрасно одетый господин, вероятно архитектор, стоя у лесов,
что-то указывая наверх, говорил почтительно слушающему владимирцу-рядчику.
Из ворот мимо архитектора с рядчиком выезжали пустые и въезжали нагруженные
подводы.
"И как они все уверены, и те, которые работают, так же как и те,
которые заставляют их работать, что это так и должно быть, что, в то время
как дома их брюхатые бабы работают непосильную работу и дети их в скуфеечках
перед скорой голодной смертью старчески улыбаются, суча ножками, им должно
строить этот глупый ненужный дворец какому-то глупому и ненужному человеку,
одному из тех самых, которые разоряют и грабят их", - думал Нехлюдов, глядя
на этот дом.
- Да, дурацкий дом, - сказал он вслух свою мысль.
- Как дурацкий? - с обидой возразил извозчик. - Спасибо, народу работу
дает, а не дурацкий.
- Да ведь работа ненужная.
- Стало быть, нужная, коли строят, - возразил извозчик, - народ
кормится.
Нехлюдов замолчал, тем более что трудно было говорить от грохота колес.
Недалеко от острога извозчик съехал с мостовой на шоссе, так что легко было
говорить, и опять обратился к Нехлюдову.
- И что этого народа нынче в город валит - страсть, - сказал он,
поворачиваясь на козлах и указывая Нехлюдову на артель деревенских рабочих с
пилами, топорами, полушубками и мешками за плечами, шедших им навстречу.
- Разве больше, чем в прежние года? - спросил Нехлюдов.
- Куда! Нынче так набиваются во все места, что беда. Хозяева швыряются
народом, как щепками. Везде полно.
- Отчего же это так?
- Размножилось. Деваться некуда.
- Так что же, что размножилось? Отчего же не остаются в деревне?
- Нечего в деревне делать. Земли нет.
Нехлюдов испытывал то, что бывает с ушибленным местом. Кажется, что,
как нарочно, ударяешься все больным местом, а кажется это только потому, что
только удары по больному месту заметны.
"Неужели везде то же самое?" - подумал он и стал расспрашивать
извозчика о том, сколько в их деревне земли, и сколько у самого извозчика
земли, и зачем он живет в городе.
- Земли у нас, барин, десятина на душу. Держим мы на три души, - охотно
разговорился извозчик. -
У меня дома отец, брат, другой в солдатах. Они управляются. Да
управляться-то нечего. И то брат хотел в Москву уйти.
- А нельзя нанять земли?
- Где нынче нанять? Господишки, какие были, размотали свою. Купцы всю к
рукам прибрали. У них не укупишь, - сами работают. У нас француз владеет, у
прежнего барина купил. Не сдает - да и шабаш.
- Какой француз?
- Дюфар француз, может слыхали. Он в большом театре на ахтерок парики
делает. Дело хорошее, ну и нажился. У нашей барышни купил все имение. Теперь
он нами владеет. Как хочет, так и ездит на нас. Спасибо, сам человек
хороший. Только жена у него из русских, - такая-то собака, что не приведи
бог. Грабит народ. Беда. Ну, вот и тюрьма. Вам куда, к подъезду? Не пущают,
я чай.
С замиранием сердца и ужасом перед мыслью о том, в каком состоянии он
нынче найдет Маслову, и той тайной, которая была для него и в ней и в том
соединении людей, которое было в остроге, позвонил Нехлюдов у главного входа
и у вышедшего к нему надзирателя спросил про Маслову. Надзиратель справился
и сказал, что она в больнице. Нехлюдов пошел в больницу. Добродушный
старичок, больничный сторож, тотчас же впустил его и, узнав, кого ему нужно
было видеть, направился в детское отделение.
Молодой доктор, весь пропитанный карболовой кислотой, вышел к Нехлюдову
в коридор и строго спросил его, что ему нужно. Доктор этот делал всякие
послабления арестантам и потому постоянно входил в неприятные столкновения с
начальством тюрьмы и даже с старшим доктором. Опасаясь того, чтобы Нехлюдов
не потребовал от него чего-нибудь незаконного, и, кроме того, желая
показать, что он ни для каких лиц не делает исключений, он притворился
сердитым.
- Здесь нет женщин - детские палаты, - сказал он.
- Я знаю, но здесь есть переведенная из тюрьмы сиделка-служанка.
- Да, есть тут две. Так что же вам угодно?
- Я близко стою к одной из них, к Масловой, - сказал Нехлюдов, - и вот
желал бы видеть ее: я еду в Петербург для подачи кассационной жалобы по ее
делу. И хотел передать вот это. Это только фотографическая карточка, -
сказал Нехлюдов, вынимая из кармана конверт.
- Что ж, это можно, - сказал доктор, смягчившись, и, обратившись к
старушке в белом фартуке, сказал, чтобы она позвала сиделку-арестантку
Маслову. - Не хотите ли присесть, хоть пройти в приемную?
- Благодарю вас, - сказал Нехлюдов и, пользуясь благоприятной для себя
переменой в докторе, спросил его о том, как довольны Масловой в больнице
- Ничего, работает недурно, принимая во внимание условия, в которых она
была, - сказал доктор. - Впрочем, вот и она.
Из одной двери вышла старушка сиделка и за нею Маслова. Она была в
белом фартуке на полосатом платье; на голове была косынка, скрывавшая
волосы. Увидав Нехлюдова, она вспыхнула, остановилась как бы в
нерешительности, а потом нахмурилась и, опустив глаза, быстрыми шагами
направилась к нему по полосушке коридора. Подошед к Нехлюдову, она хотела не
подать руки, потом подала и еще больше покраснела. Нехлюдов не видал ее
после того разговора, в котором она извинялась за свою горячность, и он
теперь ожи