азала Mariette. - Не правда ли, как она хороша
была в последней сцене? - обратилась она к мужу.
Муж наклонил голову.
- Это не трогает меня, - сказал Нехлюдов. - Я так много видел нынче
настоящих несчастий, что...
- Да садитесь, расскажите.
Муж прислушивался и иронически все больше и больше улыбался глазами.
- Я был у той женщины, которую выпустили и которую держали так долго;
совсем разбитое существо.
- Это та женщина, о которой я тебе говорила, - сказала Mariette мужу.
- Да, я очень рад был, что ее можно было освободить, - спокойно сказал
он, кивая головой и совсем уже иронически, как показалось Нехлюдову,
улыбаясь под усами. - Я пойду курить.
Нехлюдов сидел, ожидая, что Mariette скажет ему то что-то, что она
имела сказать ему, но она ничего не сказала ему и даже не искала сказать, а
шутила и говорила о пьесе, которая, она думала, должна была особенно тронуть
Нехлюдова.
Нехлюдов видел, что ей и не нужно было ничего сказать ему, но нужно
было только показаться ему во всей прелести своего вечернего туалета, с
своими плечами и родинкой, и ему было и приятно и гадко в одно и то же
время.
Тот покров прелести, который был прежде на всем этом, был теперь для
Нехлюдова не то что снят, но он видел, что было под покровом. Глядя на
Mariette, он любовался ею, но знал, что она лгунья, которая живет с мужем,
делающим свою карьеру слезами и жизнью сотен и сотен людей, и ей это
совершенно все равно, и что все, что она говорила вчера, было неправда, а
что ей хочется - он не знал для чего, да и она сама не знала - заставить его
полюбить себя. И ему было и привлекательно и противно. Он несколько раз
собирался уйти, брался за шляпу и опять оставался. Но, наконец, когда муж, с
запахом табаку на своих густых усах, вернулся в ложу и
покровительственно-презрительно взглянул на Нехлюдова, как будто не узнавая
его, Нехлюдов, не дав затвориться двери, вышел в коридор и, найдя свое
пальто, ушел из театра.
Когда он возвращался домой по Невскому, он впереди себя невольно
заметил высокую, очень хорошо сложенную и вызывающе нарядно одетую женщину,
которая спокойно шла по асфальту широкого тротуара, и на лице ее и во всей
фигуре видно было сознание своей скверной власти. Все встречающие и
обгоняющие эту женщину оглядывали ее. Нехлюдов шел скорее ее и тоже невольно
заглянул ей в лицо. Лицо, вероятно подкрашенное, было красиво, и женщина
улыбнулась Нехлюдову, блеснув на него глазами. И странное дело, Нехлюдов
тотчас же вспомнил о Mariette, потому что испытал то же чувство влеченья и
отвращения, которое он испытывал в театре. Поспешно обогнав ее, Нехлюдов,
рассердившись на себя, повернул на Морскую и, выйдя на набережную, стал,
удивляя городового, взад и вперед ходить там.
"Так же и та в театре улыбнулась мне, когда я вошел, - думал он, - и
тот же смысл был в той и в этой улыбке. Разница только в том, что эта
говорит просто и прямо: "Нужна я тебе - бери меня. Не нужна - проходи мимо".
Та же притворяется, что она не об этом думает, а живет какими-то высшими,
утонченными чувствами, а в основе то же. Эта по крайней мере правдива, а та
лжет. Мало того, эта нуждой приведена в свое положение, та же играет,
забавляется этой прекрасной, отвратительной и страшной страстью. Эта,
уличная женщина, - вонючая, грязная вода, которая предлагается тем, у кого
жажда сильнее отвращения; та, в театре, - яд, который незаметно отравляет
все, во что попадает. - Нехлюдов вспомнил свою связь с женой предводителя, и
на него нахлынули постыдные воспоминания. - Отвратительна животность зверя в
человеке, - думал он, - но когда она в чистом виде, ты с высоты своей
духовной жизни видишь и презираешь ее, пал ли, или устоял, ты остаешься тем,
чем был; но когда это же животное скрывается под мнимо эстетической,
поэтической оболочкой и требует перед собой преклонения, тогда, обоготворяя
животное, ты весь уходишь в него, не различая уже хорошего от дурного. Тогда
это ужасно".
Нехлюдов видел это теперь так же ясно, как он ясно видел дворцы,
часовых, крепость, реку, лодки, биржу.
И как не было успокаивающей, дающей отдых темноты на земле в эту ночь,
а был неясный, невеселый, неестественный свет без своего источника, так и в
душе Нехлюдова не было больше дающей отдых темноты незнания. Все было ясно
Ясно было, что все то, что считается важным и хорошим, все это ничтожно или
гадко, и что весь этот блеск, вся эта роскошь прикрывают преступления
старые, всем привычные, не только не наказуемые, но торжествующие и
изукрашенные всею тою прелестью, которую только могут придумать люди.
Нехлюдову хотелось забыть это, не видать этого, но он уже не мог не
видеть. Хотя он и не видал источника того света, при котором все это
открывалось ему, как не видал источника света, лежавшего на Петербурге, и
хотя свет этот казался ему неясным, невеселым и неестественным, он не мог не
видеть того, что открывалось ему при этом свете, и ему было в одно и то же
время и радостно и тревожно.
Приехав в Москву, Нехлюдов первым делом поехал в острожную больницу
объявить Масловой печальное известие о том, что сенат утвердил решение суда
и что надо готовиться к отъезду в Сибирь.
На прошение на высочайшее имя, которое ему написал адвокат и которое он
теперь вез в острог Масловой для подписи, он имел мало надежды. Да и странно
сказать, ему теперь и не хотелось успеха. Он приготовился к мысли о поездке
в Сибирь, о жизни среди сосланных и каторжных, и ему трудно было себе
представить, как бы он устроил свою жизнь и жизнь Масловой, если бы ее
оправдали. Он вспоминал слова американского писателя Торо, который, в то
время как в Америке было рабство, говорил, что единственное место,
приличествующее честному гражданину в том государстве, в котором
узаконивается и покровительствуется рабство, есть тюрьма. Точно так же думал
Нехлюдов, особенно после поездки в Петербург и всего, что он узнал там.
"Да, единственное приличествующее место честному человеку в России в
теперешнее время есть тюрьма!" - думал он И он даже непосредственно
испытывал это, подъезжая к тюрьме и входя в ее стены.
Швейцар в больнице, узнав Нехлюдова, сейчас же сообщил ему, что
Масловой уж нет у них.
- Где же она?
- Да опять в замке.
- Отчего же перевели? - спросил Нехлюдов.
- Ведь это какой народ, ваше сиятельство, - сказал швейцар,
презрительно улыбаясь, - шашни завела с фершалом, старший доктор и отправил.
Нехлюдов никак не думал, чтобы Маслова и ее душевное состояние были так
близки ему. Известие это ошеломило его. Он испытал чувство, подобное тому,
которое испытывают люди при известии о неожиданном большом несчастье. Ему
сделалось очень больно. Первое чувство, испытанное им при этом известии, был
стыд. Прежде всего он показался себе смешон с своим радостным представлением
о ее будто бы изменяющемся душевном состоянии. Все эти слова ее о нежелании
принять его жертву, и упреки, и слезы - все это были, подумал он, только
хитрости извращенной женщины, желающей как можно лучше воспользоваться им.
Ему казалось теперь, что в последнее посещение он видел в ней признаки той
неисправимости, которая обозначилась теперь. Все это промелькнуло в его
голове, в то время как он инстинктивно надевал шляпу и выходил из больницы.
"Но что же делать теперь? - спросил он себя. - Связан ли я с нею? Не
освобожден ли я теперь именно этим ее поступком?" - спросил он себя.
Но как только он задал себе этот вопрос, он тотчас же понял, что, сочтя
себя освобожденным и бросив ее, он накажет не ее, чего ему хотелось, а себя,
и ему стало страшно.
"Нет! То, что случилось, не может изменить - может только подтвердить
мое решение. Она пусть делает то, что вытекает из ее душевного состояния, -
шашни с фельдшером, так шашни с фельдшером - это ее дело... А мое дело -
делать то, чего требует от меня моя совесть, - сказал он себе. - Совесть же
моя требует жертвы своей свободой для искупления моего греха, и решение мое
жениться на ней, хотя и фиктивным браком, и пойти за ней, куда бы ее ни
послали, остается неизменным", - с злым упрямством сказал он себе и, выйдя
из больницы, решительным шагом направился к большим воротам острога.
Подойдя к воротам, он попросил дежурного доложить смотрителю о том, что
желал бы видеть Маслову. Дежурный знал Нехлюдова и, как знакомому человеку,
сообщил ему их важную острожную новость: капитан уволился, и на место его
поступил другой, строгий, начальник.
- Строгости пошли теперь - беда, - сказал надзиратель. - Он здесь
теперь, сейчас доложат.
Действительно, смотритель был в тюрьме и скоро вышел к Нехлюдову. Новый
смотритель был высокий костлявый человек с выдающимися мослаками над щеками,
очень медлительный в движениях и мрачный.
- Свидания разрешают в определенные дни в посетительской, - сказал он,
не глядя на Нехлюдова.
- Но мне нужно подписать прошение на высочайшее имя.
- Можете передать мне.
- Мне нужно самому видеть арестантку. Мне всегда разрешали прежде.
- То было прежде, - бегло взглянув на Нехлюдова, сказал смотритель.
- Я имею разрешение от губернатора, - настаивал Нехлюдов, доставая
бумажник.
- Позвольте, - все так же, не глядя в глаза, сказал смотритель, и, взяв
длинными сухими белыми пальцами, из которых на указательном было золотое
кольцо, поданную Нехлюдовым бумагу, он медленно прочел ее. - Пожалуйте в
контору, - сказал он.
В конторе в этот раз никого не было. Смотритель сел за стол, перебирая
лежавшие на нем бумаги, очевидно намереваясь присутствовать сам при
свидании. Когда Нехлюдов спросил его, не может ли он видеть политическую
Богодуховскую, то смотритель коротко ответил, что этого нельзя.
- Свиданий с политическими не полагается, - сказал он и опять
погрузился в чтение бумаг.
Имея в кармане письмо к Богодуховской, Нехлюдов чувствовал себя в
положении провинившегося человека, замыслы которого были открыты и
разрушены.
Когда Маслова вошла в контору, смотритель поднял голову и, не глядя ни
на Маслову, ни на Нехлюдова, сказал:
- Можете! - и продолжал заниматься своими бумагами.
Маслова была одета опять по-прежнему в белой кофте, юбке и косынке.
Подойдя к Нехлюдову и увидав его холодное, злое лицо, она багрово покраснела
и, перебирая рукою край кофты, опустила глаза. Смущение ее было для
Нехлюдова подтверждением слов больничного швейцара.
Нехлюдов хотел обращаться с ней, как в прежний раз, но не мог, как он
хотел, подать руки; так она теперь была противна ему.
- Я привез вам дурное известие, - сказал он ровным голосом, не глядя на
нее и не подавая руки, - в сенате отказали.
- Я так и знала, - сказала она странным голосом, точно она задыхалась.
По-прежнему Нехлюдов спросил бы, почему она говорит, что так и знала;
теперь он только взглянул на нее. Глаза ее были полны слез.
Но это не только не смягчило, а, напротив, еще более раздражило его
против нее.
Смотритель встал и стал ходить взад и вперед по комнате.
Несмотря на все отвращение, которое испытывал теперь Нехлюдов к
Масловой, он все-таки счел нужным выразить ей сожаление о сенатском отказе.
- Вы не отчаивайтесь, - сказал он, - прошение на высочайшее имя может
выйти, и я надеюсь, что...
- Да я не об этом... - сказала она, жалостно мокрыми и косящими глазами
глядя на него.
- А что же?
- Вы были в больнице, и вам, верно, сказали про меня...
- Да что ж, это ваше дело, - нахмурившись, холодно сказал Нехлюдов.
Затихшее было жестокое чувство оскорбленной гордости поднялось в нем с
новой силой, как только она упомянула о больнице. "Он, человек света, за
которого за счастье сочла бы выйти всякая девушка высшего круга, предложил
себя мужем этой женщине, и она не могла подождать и завела шашни с
фельдшером", - думал он, с ненавистью глядя на нее.
- Вы вот подпишите прошение, - сказал он и, достав из кармана большой
конверт, выложил его на стол.
Она утерла слезы концом косынки и села за стол, спрашивая, где и что
писать.
Он показал ей, что и где писать, и она села за стол, оправляя левой
рукой рукав правой; он же стоял над ней и молча глядел на ее пригнувшуюся к
столу спину, изредка вздрагивавшую от сдерживаемых рыданий, и в душе его
боролись два чувства - зла и добра, оскорбленной гордости и жалости к ней,
страдающей, и последнее чувство победило.
Что было прежде, - прежде ли он сердцем пожалел ее, или прежде вспомнил
себя, свои грехи, свою гадость именно в том, в чем он упрекал ее, - он не
помнил. Но вдруг в одно и то же время он почувствовал себя виноватым и
пожалел ее.
Подписав прошение и отерев испачканный палец об юбку, она встала и
взглянула на него.
- Что бы ни вышло и что бы ни было, ничто не изменит моего решения, -
сказал Нехлюдов.
Мысль о том, что он прощает ее, усиливала в нем чувство жалости и
нежности к ней, и ему хотелось утешить ее.
- Что я сказал, то сделаю. Куда бы вас ни послали, я буду с вами.
- Напрасно, - поспешно перебила она его и вся рассияла.
- Вспомните, что вам нужно в дорогу.
- Кажется, ничего особенного. Благодарствуйте.
Смотритель подошел к ним, и Нехлюдов, не дожидаясь его замечания,
простился с ней и вышел, испытывая никогда прежде не испытанное чувство
тихой радости, спокойствия и любви ко всем людям. Радовало и подымало
Нехлюдова на не испытанную им высоту сознание того, что никакие поступки
Масловой не могут изменить его любви к ней. Пускай она заводит шашни с
фельдшером - это ее дело: он любит ее не для себя, а для нее и для бога.
А между тем шашни с фельдшером, за которые Маслова была изгнана из
больницы и в существование которых поверил Нехлюдов, состояли только в том,
что, по распоряжению фельдшерицы придя за грудным чаем в аптеку,
помещавшуюся в конце коридора, и застав там одного фельдшера, высокого с
угреватым лицом Устинова, который уже давно надоедал ей своим приставанием,
Маслова, вырываясь от него, так сильно оттолкнула его, что он ткнулся о
полку, с которой упали и разбились две склянки.
Проходивший в это время по коридору старший доктор, услыхав звон
разбитой посуды и увидав выбежавшую раскрасневшуюся Маслову, сердито крикнул
на нее:
- Ну, матушка, если ты здесь будешь шашни заводить, я тебя спроважу.
Что такое? - обратился он К фельдшеру, поверх очков строго глядя на него.
Фельдшер, улыбаясь, стал оправдываться. Доктор, не дослушав его, поднял
голову так, что стал смотреть в очки, и прошел в палаты и в тот же день
сказал смотрителю о том, чтобы прислали на место Масловой другую помощницу,
постепеннее. В этом только и состояли шашни Масловой с фельдшером. Изгнание
это из больницы под предлогом шашней с мужчинами было для Масловой особенно
больно тем, что после ее встречи с Нехлюдовым давно уже опротивевшие ей
отношения с мужчинами сделались ей особенно отвратительны. То, что, судя по
ее прошедшему и теперешнему положению, всякий, и между прочим угреватый
фельдшер, считал себя вправе оскорблять ее и удивлялся ее отказу, было ей
ужасно обидно и вызывало в ней жалость к самой себе и слезы. Теперь, выйдя к
Нехлюдову, она хотела оправдаться перед ним в том несправедливом обвинении,
которое он, наверное, услышит Но, начав оправдываться, почувствовала, что он
не верит, что ее оправдания только подтверждают его подозрения, и слезы
выступили ей в горло, и она замолчала.
Маслова все еще думала и продолжала уверять себя, что она, как она это
высказала ему во второе свидание, не простила ему и ненавидит его, но она
уже давно опять любила его и любила так, что невольно исполняла все то, что
и чего он желал от нее: перестала пить, курить, оставила кокетство и
поступила в больницу служанкой. Все это она делала потому, что знала, что он
желает этого. Если она так решительно отказывалась всякий раз, когда он
упоминал об этом, принять его жертву жениться на ней, то это происходило и
оттого, что ей хотелось повторить те гордые слова, которые она раз сказала
ему, и, главное, оттого, что она знала, что брак с нею сделает его
несчастье. Она твердо решила, что не примет его жертвы, а между тем ей было
мучительно думать, что он презирает ее, думает, что она продолжает быть
такою, какою она была, и не видит той перемены, которая произошла в ней. То,
что он может думать теперь, что она сделала что-нибудь дурное в больнице,
мучало ее больше, чем известие о том, что она окончательно приговорена к
каторге.
Маслову могли отправить с первой отходящей партией, и потому Нехлюдов
готовился к отъезду. Но дел у него было столько, что он чувствовал, что
сколько бы времени свободного у него ни было, он никогда не окончит их. Было
совершенно противоположное тому, что было прежде Прежде надо было
придумывать, что делать, и интерес дела был всегда один и тот же - Дмитрий
Иванович Нехлюдов, а между тем, несмотря на то, что весь интерес жизни
сосредоточивался тогда на Дмитрии Ивановиче, все дела эти были скучны.
Теперь все дела касались других людей, а не Дмитрия Ивановича, и все были
интересны и увлекательны, и дел этих было пропасть.
Мало того, прежде занятия делами Дмитрия Ивановича всегда вызывали
досаду, раздражение, эти же чужие дела большей частью вызывали радостное
настроение.
Дела, занимавшие в это время Нехлюдова, разделялись на три отдела; он
сам с своим привычным педантизмом разделял их так и сообразно этому разложил
в три портфеля.
Первое дело касалось Масловой и помощи ей. Это дело теперь состояло в
ходатайстве о поддержании поданного на высочайшее имя прошения и в
приготовлении к путешествию в Сибирь.
Второе дело было устройство имений. В Панове земля была отдана
крестьянам под условием уплачивания ими ренты для общих их крестьянских
потребностей. Но для того чтобы закрепить эту сделку, надо было составить и
подписать условие и завещание. В Кузминском же дело оставалось еще так, как
он сам устроил его, то есть, что деньги за землю должен был получать он, но
нужно было установить сроки и определить, сколько брать из этих денег для
жизни и сколько оставить в пользу крестьян. Не зная, какие расходы будут
предстоять ему при его поездке в Сибирь, он не решился еще лишиться этого
дохода, хотя наполовину убавил его.
Третье дело было помощь арестантам, которые все чаще и чаще обращались
к нему.
Сначала, приходя в сношение с арестантами, обращавшимися к нему за
помощью, он тотчас же принимался ходатайствовать за них, стараясь облегчить
их участь; но потом явилось так много просителей, что он почувствовал
невозможность помочь каждому из них и невольно был приведен к четвертому
делу, более всех других в последнее время замявшему его.
Четвертое дело это состояло в разрешении вопроса о том, что такое,
зачем и откуда взялось это удивительное учреждение, называемое уголовным
судом, результатом которого был тот острог, с жителями которого он отчасти
ознакомился, и все те места заключения, от Петропавловской крепости до
Сахалина, где томились сотни, тысячи жертв этого удивительного для него
уголовного закона.
Из личных отношений с арестантами, из расспросов адвоката, острожного
священника, смотрителя и из списков содержащихся Нехлюдов пришел к
заключению, что состав арестантов, так называемых преступников, разделяется
на пять разрядов людей.
Один, первый, разряд - люди совершенно невинные, жертвы судебных
ошибок, как мнимый поджигатель Меньшов, как Маслова и другие. Людей этого
разряда было не очень много, по наблюдениям священника - около семи
процентов, но положение этих людей вызывало особенный интерес.
Другой разряд составляли люди, осужденные за поступки, совершенные в
исключительных обстоятельствах, как озлобление, ревность, опьянение и т. п.,
такие поступки, которые почти наверное совершили бы в таких же условиях все
те, которые судили и наказывали их. Этот разряд составлял, по наблюдению
Нехлюдова, едва ли не более половины всех преступников.
Третий разряд составляли люди, наказанные за то, что они совершали, по
их понятиям, самые обыкновенные и даже хорошие поступки, но такие, которые,
по понятиям чуждых им людей, писавших законы, считались преступлениями. К
этому разряду принадлежали люди, тайно торгующие вином, перевозящие
контрабанду, рвущие траву, собирающие дрова в больших владельческих и
казенных лесах. К этим же людям принадлежали ворующие горцы и еще неверующие
люди, обворовывающие церкви.
Четвертый разряд составляли люди, потому только зачисленные в
преступники, что они стояли нравственно выше среднего уровня общества.
Таковы были сектанты, таковы были поляки, черкесы, бунтовавшие за свою
независимость, таковы были и политические преступники - социалисты и
стачечники, осужденные за сопротивление властям. Процент таких людей, самых
лучших общества, по наблюдению Нехлюдова, был очень большой.
Пятый разряд, наконец, составляли люди, перед которыми общество было
гораздо больше виновато, чем они перед обществом. Это были люди заброшенные,
одуренные постоянным угнетением и соблазнами, как тот мальчик с половиками и
сотни других людей, которых видел Нехлюдов в остроге и вне его, которых
условия жизни как будто систематически доводят до необходимости того
поступка, который называется преступлением. К таким людям принадлежали, по
наблюдению Нехлюдова, очень много ворса и убийц, с некоторыми из которых он
за это время приходил в сношение. К этим людям он, ближе узнав их, причислил
и тех развращенных, испорченных людей, которых новая школа называет
преступным типом и существование которых в обществе признается главным
доказательством необходимости уголовного закона и наказания. Эти так
называемые испорченные, преступные, ненормальные типы были, по мнению
Нехлюдова, не что иное, как такие же люди, как и те, перед которыми общество
виновато более, чем они перед обществом, но перед которыми общество виновато
не непосредственно перед ними самими теперь, а в прежнее время виновато
прежде еще перед их родителями и предками.
Из этих людей особенно в этом отношении поразил его рецидивист-вор
Охотин, незаконный сын проститутки, воспитанник ночлежного дома, очевидно до
тридцати лет жизни никогда не встречавший людей более высокой
нравственности, чем городовые, и смолоду попавший в шайку воров и вместе с
тем одаренный необыкновенным даром комизма, которым он привлекал к себе
людей. Он просил у Нехлюдова защиты, а между тем подтрунивал и над собой, и
над судьями, и над тюрьмой, и над всеми законами, не только уголовными, но и
божескими. Другой был красавец Федоров, убивший и ограбивший с шайкой,
которою он руководил, старика чиновника. Это был крестьянин, у отца которого
отняли его дом совершенно незаконно, который потом был в солдатах и там
пострадал за то, что влюбился в любовницу офицера. Это была привлекательная,
страстная натура, человек, желавший во что бы то ни стало наслаждаться,
никогда не видавший людей, которые бы для чего-либо воздерживались от своего
наслаждения, и никогда не слыхавший слова о том, чтобы была какая-нибудь
другая цель в жизни, кроме наслаждения. Нехлюдову было ясно, что оба были
богатые натуры и были только запущены и изуродованы, как бывают запущены и
изуродованы заброшенные растения. Видел он и одного бродягу и одну женщину,
отталкивавших своей тупостью и как будто жестокостью, но он никак не мог
видеть в них того преступного типа, о котором говорит итальянская школа, а
видел только себе лично противных людей, точно таких же, каких он видал на
воле во фраках, эполетах и кружевах.
Так вот в исследовании вопроса о том, зачем все эти столь разнообразные
люди были посажены в тюрьмы, а другие, точно такие же люди ходили на воле и
даже судили этих людей, и состояло четвертое дело, занимавшее в это время
Нехлюдова.
Сначала ответ на этот вопрос Нехлюдов надеялся найти в книгах и купил
все то, что касалось этого предмета. Он купил книги Ломброзо, и Гарофало, и
Ферри, и Листа, и Маудслея, и Тарда и внимательно читал эти книги. Но по
мере того как он читал их, он все больше и больше разочаровывался. С ним
случилось то, что всегда случается с людьми, обращающимися к науке не для
того, чтобы играть роль в науке: писать, спорить, учить, а обращающимися к
науке с прямыми, простыми, жизненными вопросами; наука отвечала ему на
тысячи разных очень хитрых и мудреных вопросов, имеющих связь с уголовным
законом, но только не на тот, на который он искал ответа. Он спрашивал очень
простую вещь; он спрашивал: зачем и по какому праву одни люди заперли,
мучают, ссылают, секут и убивают других людей, тогда как они сами точно
такие же, как и те, которых они мучают, секут, убивают? А ему отвечали
рассуждениями о том, есть ли у человека свобода воли, или нет. Можно ли
человека по измерению черепа и проч. признать преступным, или нет? Какую
роль играет наследственность в преступлении? Есть ли прирожденная
безнравственность? Что такое нравственность? Что такое сумасшествие? Что
такое вырождение? Что такое темперамент? Как влияют на преступление климат,
пища, невежество, подражание, гипнотизм, страсти? Что такое общество? Какие
его обязанности? и проч. и проч.
Рассуждения эти напоминали Нехлюдову полученный им раз ответ от
маленького мальчика, шедшего из школы. Нехлюдов спросил мальчика, выучился
ли он складывать. "Выучился", - отвечал мальчик. "Ну, сложи: лапа". - "Какая
лапа - собачья?" - с хитрым лицом ответил мальчик. Точно такие же ответы в
виде вопросов находил Нехлюдов в научных книгах на свой один основной
вопрос.
Очень много было там умного, ученого, интересного, но не было ответа на
главное: по какому праву одни наказывают других? Не только не было этого
ответа, но все рассуждения велись к тому, чтобы объяснить и оправдать
наказание, необходимость которого признавалась аксиомой. Нехлюдов читал
много, но урывками, и отсутствие ответа приписывал такому поверхностному
изучению, надеясь впоследствии найти этот ответ, и потому не позволял себе
еще верить в справедливость того ответа, который в последнее время все чаще
и чаще представлялся ему.
Отправка партии, в которой шла Маслова, была назначена на 5-е июля. В
этот же день приготовился ехать за нею и Нехлюдов. Накануне его отъезда
приехала в город, чтоб повидаться с братом, сестра Нехлюдова с мужем.
Сестра Нехлюдова, Наталья Ивановна Рагожинская, была старше брата на
десять лет. Он рос отчасти под ее влиянием. Она очень любила его мальчиком,
потом, перед самым своим замужеством, они сошлись с ним почти как ровные:
она - двадцатипятилетняя девушка, он - пятнадцатилетний мальчик. Она тогда
была влюблена в его умершего друга Николеньку Иртенева. Они оба любили
Николеньку и любили в нем и себе то, что было в них хорошего и единящего
всех людей.
С тех пор они оба развратились: он - военной службой, дурной жизнью,
она - замужеством с человеком, которого она полюбила чувственно, но который
не только не любил всего того, что было когда-то для нее с Дмитрием самым
святым и дорогим, но даже не понимал, что это такое, и приписывал все те
стремления к нравственному совершенствованию и служению людям, которыми она
жила когда-то, одному, понятному ему, увлечению самолюбием, желанием
выказаться перед людьми.
Рагожинский был человек без имени и состояния, но очень ловкий служака,
который, искусно лавируя между либерализмом и консерватизмом, пользуясь тем
из двух направлений, которое в данное время и в данном случае давало лучшие
для его жизни результаты, и, главное, чем-то особенным, чем он нравился
женщинам, сделал блестящую относительно судейскую карьеру. Уже человеком не
первой молодости он за границей познакомился с Нехлюдовыми, влюбил в себя
Наташу, девушку тоже уже не молодую, и женился на ней почти против желания
матери, которая видела в этом браке mesalliance {неравный брак (франц.).}.
Нехлюдов, хотя и скрывал это от себя, хотя и боролся с этим чувством,
ненавидел своего зятя. Антипатичен он ему был своей вульгарностью чувств,
самоуверенной ограниченностью и, главное, антипатичен был ему за сестру,
которая могла так страстно, эгоистично, чувственно любить эту бедную натуру
и в угоду ему могла заглушить все то хорошее, что было в ней. Нехлюдову
всегда было мучительно больно думать, что Наташа - жена этого волосатого, с
глянцевитой лысиной самоуверенного человека. Он не мог даже удерживать
отвращения к его детям. И всякий раз, когда узнавал, что она готовится быть
матерью, испытывал чувство, подобное соболезнованию о том, что опять она
чем-то дурным заразилась от этого чуждого им всем человека.
Рагожинские приехали одни, без детей, - детей у них было двое: мальчик
и девочка, - и остановились в лучшем номере лучшей гостиницы. Наталья
Ивановна тотчас же поехала на старую квартиру матери, но, не найдя там брата
и узнав от Аграфены Петровны, что он переехал в меблированные комнаты,
поехала туда. Грязный служитель, встретив ее в темном, с тяжелым запахом,
днем освещавшемся лампою коридоре, объявил ей, что князя нет дома.
Наталья Ивановна пожелала войти в номер брата, чтобы оставить ему
записку. Коридорный провел ее.
Войдя в его маленькие две комнатки, Наталья Ивановна внимательно
осмотрела их. На всем она увидала знакомую ей чистоту и аккуратность и
поразившую ее совершенно новую для него скромность обстановки. На письменном
столе она увидала знакомое ей пресс-папье с бронзовой собачкой; тоже знакомо
аккуратно разложенные портфели и бумаги, и письменные принадлежности, и томы
уложения о наказаниях, и английскую книгу Генри Джорджа, и французскую -
Тарда с вложенным в нее знакомым ей кривым большим ножом слоновой кости.
Присев к столу, она написала ему записку, в которой просила его прийти
к ней непременно, нынче же, и, с удивлением покачивая головой на то, что она
видела, вернулась к себе в гостиницу.
Наталью Ивановну интересовали теперь по отношению брата два вопроса:
его женитьба на Катюше, про которую она слышала в своем городе, так как все
говорили про это, и его отдача земли крестьянам, которая тоже была всем
известна и представлялась многим чем-то политическим и опасным. Женитьба на
Катюше, с одной стороны, нравилась Наталье Ивановне. Она любовалась этой
решительностью, узнавала в этом его и себя, какими они были оба в те хорошие
времена до замужества, но вместе с тем ее брал ужас при мысли о том, что
брат ее женится на такой ужасной женщине. Последнее чувство было сильнее, и
она решила сколько возможно повлиять на него и удержать его, хотя она и
знала, как это трудно.
Другое же дело, отдача земли крестьянам, было не так близко ее сердцу;
но муж ее очень возмущался этим и требовал от нее воздействия на брата.
Игнатий Никифорович говорил, что такой поступок есть верх неосновательности,
легкомыслия и гордости, что объяснить такой поступок, если есть какая-нибудь
возможность объяснить его, можно только желанием выделиться, похвастаться,
вызвать о себе разговоры.
- Какой смысл имеет отдача земли крестьянам с платой им самим же себе?
- говорил он. - Если уж он хотел это сделать, мог продать им через
крестьянский банк. Это имело бы смысл. Вообще это поступок, граничащий с
ненормальностью, - говорил Игнатий Никифорович, подумывая уже об опеке, и
требовал от жены, чтобы она серьезно переговорила с братом об этом его
странном намерении.
Вернувшись домой и найдя у себя на столе записку сестры, Нехлюдов
тотчас же поехал к ней. Это было вечером. Игнатий Никифорович отдыхал в
другой комнате, и Наталья Ивановна одна встретила брата. Она была в черном
шелковом платье по талии, с красным бантом на груди, и черные волосы ее были
взбиты и причесаны по-модному. Она, очевидно, старательно молодилась для
ровесника-мужа. Увидав брата, она вскочила с дивана и быстрым шагом, свистя
шелковой юбкой, вышла ему навстречу. Они поцеловались и, улыбаясь,
посмотрели друг на друга. Совершился тот таинственный, невыразимый словами,
многозначительный обмен взглядов, в котором все было правда, и начался обмен
слов, в котором уже не было той правды. Они не видались со смерти матери.
- Ты потолстела и помолодела, - сказал он.
У нее сморщились губы от удовольствия.
- А ты похудел.
- Ну, что Игнатий Никифорович? - спросил Нехлюдов.
- Он отдыхает. Он не спал ночь.
Много бы тут надо сказать, но слова ничего не сказали, а взгляды
сказали, что то, что надо бы сказать, не сказано.
- Я была у тебя.
- Да, я знаю. Я уехал из дома. Мне велико, одиноко, скучно. А мне
ничего этого не нужно, так что ты возьми это все, то есть мебель, - все
вещи.
- Да, мне сказала Аграфена Петровна. Я была там Очень тебе благодарна.
Но...
В это время лакей гостиницы принес серебряный чайный прибор.
Они помолчали, покуда лакей расставлял чайный прибор. Наталья Ивановна
перешла на кресло против столика и молча засыпала чай. Нехлюдов молчал.
- Ну, что же, Дмитрий, я все знаю, - с решительностью сказала Наташа,
взглянув на него.
- Что ж, я очень рад, что ты знаешь.
- Ведь разве ты можешь надеяться исправить ее после такой жизни? -
сказала Наталья Ивановна.
Он сидел, не облокотившись, прямо, на маленьком стуле и внимательно
слушал ее, стараясь хорошенько понять и хорошенько ответить. Настроение,
вызванное в нем последним свиданием с Масловой, еще продолжало наполнять его
душу спокойной радостью и благорасположением ко всем людям.
- Я не ее исправить, а себя исправить хочу, - ответил он.
Наталья Ивановна вздохнула.
- Есть другие средства, кроме женитьбы.
- А я думаю, что это лучшее; кроме того, это вводит меня в тот мир, в
котором я могу быть полезен.
- Я не думаю, - сказала Наталья Ивановна, - чтобы ты мог быть счастлив.
- Дело не в моем счастье.
- Разумеется, но она, если у ней есть сердце, не может быть счастлива,
не может даже желать этого.
- Она и не желает.
- Я понимаю, но жизнь...
- Что жизнь?
- Требует другого.
- Ничего не требует, кроме того, чтобы мы делали, что должно, - сказал
Нехлюдов, глядя в ее красивое еще, хотя и покрытое около глаз и рта мелкими
морщинками, лицо.
- Не понимаю, - сказала она, вздохнув.
"Бедная, милая! Как она могла так измениться?" - думал Нехлюдов,
вспоминая Наташу такою, какая она была незамужем, и испытывая к ней
сплетенное из бесчисленных детских воспоминаний нежное чувство.
В это время в комнату вошел, как всегда, высоко неся голову и выпятив
широкую грудь, мягко и легко ступая и улыбаясь, Игнатий Никифорович, блестя
своими очками, лысиной и черной бородой.
- Здравствуйте, здравствуйте, - проговорил он, делая ненатуральные
сознательные ударения.
(Несмотря на то, что в первое время после женитьбы они старались
сойтись на "ты", они остались на "вы".)
Они пожали друг другу руку, и Игнатий Никифорович легко опустился на
кресло.
- Не помешаю я вашему разговору?
- Нет, я ни от кого не скрываю то, что говорю, и то, что делаю.
Как только Нехлюдов увидал это лицо, увидал эти волосатые руки, услыхал
этот покровительственный, самоуверенный тон, кроткое настроение его
мгновенно исчезло.
- Да, мы говорили про его намерение, - сказала Наталья Ивановна. -
Налить тебе? - прибавила она, взявшись за чайник.
- Да, пожалуйста, какое, собственно, намерение?
- Ехать в Сибирь с той партией арестантов, в которой находится женщина,
перед которой я считаю себя виноватым, - выговорил Нехлюдов.
- Я слышал, что не только сопровождать, но и более.
- Да, и жениться, если только она этого захочет.
- Вот как! Но если вам не неприятно, объясните мне ваши мотивы. Я не
понимаю их.
- Мотивы те, что женщина эта... что первый шаг ее на пути разврата... -
Нехлюдов рассердился на себя за то, что не находил выражения. - Мотивы те,
что я виноват, а наказана она.
- Если наказана, то, вероятно, и она не невинна.
- Она совершенно невинна.
И Нехлюдов с ненужным волнением рассказал все дело.
- Да, это упущение председательствующего и потому необдуманность ответа
присяжных. Но на этот случай есть сенат.
- Сенат отказал.
- А отказал, то, стало быть, не было основательных поводов кассации, -
сказал Игнатий Никифорович, очевидно совершенно разделяя известное мнение о
том, что истина есть продукт судоговорения. - Сенат не может входить в
рассмотрение дела по существу. Если же действительно есть ошибка суда, то
тогда надо просить на высочайшее имя.
- Подано, но нет никакой вероятности успеха. Сделают справку в
министерстве, министерство спросит сенат, сенат повторит свое решение, и,
как обыкновенно, невинный будет наказан.
- Во-первых, министерство не будет спрашивать сенат, - с улыбкой
снисхождения сказал Игнатий Никифорович, - а вытребует подлинное дело из
суда и если найдет ошибку, то и даст заключение в этом смысле, а во-вторых,
невинные никогда, или по крайней мере как самое редкое исключение, бывают
наказаны. А наказываются виновные, - не торопясь, с самодовольной улыбкой
говорил Игнатий Никифорович.
- А я так убедился в противном, - заговорил Нехлюдов с недобрым
чувством к зятю, - я убедился, что большая половина людей, присужденных
судами, невинна.
- Это как же?
- Невинны просто в прямом смысле слова, как невинна эта женщина в
отравлении, как невинен крестьянин, которого я узнал теперь, в убийстве,
которого он не совершал; как невинны сын и мать в поджоге, сделанном самим
хозяином, которые чуть было не были обвинены.
- Да, разумеется, всегда были и будут судебные ошибки. Человеческое
учреждение не может быть совершенно.
- А потом огромная доля невинных потому, что они, воспитавшись в
известной среде, не считают совершаемые ими поступки преступлениями.
- Простите, это несправедливо; всякий вор знает, что воровство нехорошо
и что не надо воровать, что воровство безнравственно, - со спокойной,
самоуверенной, все той же, несколько презрительной улыбкой, которая особенно
раздражала Нехлюдова, сказал Игнатий Никифорович.
- Нет, не знает; ему говорят: не воруй, а он видит и знает, что
фабриканты крадут его труд, удерживая его плату, что правительство со всеми
своими чиновниками, в виде податей, обкрадывает его не переставая.
- Это уже и анархизм, - спокойно определил Игнатий Никифорович значение
слов своего шурина.
- Я не знаю, что это, я говорю, что есть, - продолжал Нехлюдов, -
знает, что правительство обкрадывает его; знает, что мы, землевладельцы,
обокрали его уже давно, отняв у него землю, которая должна быть общим
достоянием, а потом, когда он с этой краденой земли соберет сучья на топку
своей печи, мы его сажаем в тюрьму и хотим уверить его, что он вор. Ведь он
знает, что вор не он, а тот, который украл у него землю, и что всякая
restitution {возмещение (франц.),} того, что у него украдено, есть его
обязанность перед своей семьей.
- Не понимаю, а если понимаю, то не согласен. Земля не может не быть
чьей-нибудь собственностью. Если вы ее разделите, - начал Игнатий
Никифорович с полной и спокойной уверенностью о том, что Нехлюдов социалист
и что требования теории социализма состоят в том, чтобы разделить всю землю
поровну, а что такое деление очень глупо, и он легко может опровергнуть его,
- если вы ее нынче разделите поровну, завтра она опять перейдет в руки более
трудолюбивых и способных.
- Никто и не думает делить землю поровну, земля не должна быть ничьей
собственностью, не должна быть предметом купли и продажи или займа.
- Право собственности прирожденно человеку. Без права собственности не
будет никакого интереса в обработке земли. Уничтожьте право собственности, и
мы вернемся к дикому состоянию, - авторитетно произнес Игнатий Никифорович,
повторяя тот обычный аргумент в пользу права земельной собственности,
который считается неопровержимым и состоит в том, что жадность к земельной
собственности есть признак ее необходимости.
- Напротив, только тогда земля не будет лежать впусте, как теперь,
когда землевладельцы, как собака на сене, не допускают до земли тех, кто
может, а сами не умеют эксплуатировать ее.
- Послушайте, Дмитрий Иванович, ведь это совершенное безумие! Разве
возможно в наше время уничтожение собственности земли? Я знаю, это ваш
давнишний dada {конек (франц.).}. Но позвольте мне сказать вам прямо... - И
Игнатий Никифорович побледнел, и голос его задрожал: очевидно, этот вопрос
близко трогал его. - Я бы советовал вам обдумать этот вопрос хорошенько,
прежде чем приступить к практическому разрешению его.
- Вы говорите про мои личные дела?
- Да. Я полагаю, что все мы, поставленные в известное положение, должны
нести те обязанности, которые вытекают из этого положения, должны
поддерживать те условия быта, в которых мы родились и унаследовали от наших
предков и которые должны передать нашим потомкам.
- Я считаю своей обязанностью...
- Позвольте, - не давая себя перебить, продолжал Игнатий Никифорович, -
я говорю не за себя и за своих детей. Состояние моих детей обеспечено, и я
зарабатываю столько, что мы живем, и полагаю, что и дети будут жить
безбедно, и потому мой протест против ваших поступков, позвольте сказать, не
вполне обдуманных, вытекает не из личных интересов, а принципиально я не
могу согласиться с вами. И советовал бы вам больше подумать, почитать...
- Ну, уж вы мне предоставьте решать мои дела самому и знать, что надо
читать и что не надо, - сказал Нехлюдов, побледнев, и, чувствуя, что у него
холодеют руки и он не владеет собой, замолчал и стал пить чай,
- Ну, что дети? - спросил Нехлюдов у сестры, немного успокоившись.
Сестра рассказ