ала про детей, что они остались с бабушкой, с его
матерью, и, очень довольная тем, что спор с ее мужем прекратился, стала
рассказывать про то, как ее дети играют в путешествие, точно так же, как
когда-то он играл с своими двумя куклами - с черным арапом и куклой,
называвшейся француженкой.
- Неужели ты помнишь? - сказал Нехлюдов, улыбаясь.
- И представь себе, они точно так же играют.
Неприятный разговор кончился. Наташа успокоилась, но не хотела при муже
говорить о том, что понятно было только брату, и, чтобы начать общий
разговор, заговорила о дошедшей досюда петербургской новости - о горе
матери-Каменской, потерявшей единственного сына, убитого на дуэли.
Игнатий Никифорович высказал неодобрение тому порядку, при котором
убийство на дуэли исключалось из ряда общих уголовных преступлений.
Это замечание его вызвало возражение Нехлюдова, и загорелся опять спор
на ту же тему, где все было не договорено, и оба собеседника не высказались,
а остались при своих взаимно осуждающих друг друга убеждениях.
Игнатий Никифорович чувствовал, что Нехлюдов осуждает его, презирая всю
его деятельность, и ему хотелось показать ему всю несправедливость его
суждений. Нехлюдов же, не говоря о досаде, которую он испытывал за то, что
зять вмешивался в его дела с землею (в глубине души он чувствовал, что зять,
и сестра, и их дети, как наследники его, имеют на это право), негодовал в
душе на то, что этот ограниченный человек с полною уверенностью и
спокойствием продолжал считать правильным и законным то дело, которое
представлялось теперь Нехлюдову несомненно безумным и преступным.
Самоуверенность эта раздражала Нехлюдова.
- Что же бы сделал суд? - спросил Нехлюдов.
- Приговорил бы одного из двух дуэлистов, как обыкновенных убийц, к
каторжным работам.
У Нехлюдова опять похолодели руки, он горячо заговорил.
- Ну, и что ж бы было? - спросил он.
- Было б справедливо.
- Точно как будто справедливость составляет цель деятельности суда, -
сказал Нехлюдов.
- Что же другое?
- Поддержание сословных интересов. Суд, по-моему, есть только
административное орудие для поддержания существующего порядка вещей,
выгодного нашему сословию.
- Это совершенно новый взгляд, - с спокойной улыбкой сказал Игнатий
Никифорович. - Обыкновенно суду приписывается несколько другое назначение.
- Теоретически, а не практически, как я увидал. Суд имеет целью только
сохранение общества в настоящем положении и для этого преследует и казнит
как тех, которые стоят выше общего уровня и хотят поднять его, так
называемые политические преступники, так и тех, которые стоят ниже его, так
называемые преступные типы.
- Не могу согласиться, во-первых, с тем, чтобы преступники, так
называемые политические, были казнимы потому, что они стоят выше среднего
уровня. Большей частью это отбросы общества, столь же извращенные, хотя
несколько иначе, как и те преступные типы, которых вы считаете ниже среднего
уровня.
- А я знаю людей, которые стоят несравненно выше своих судей; все
сектанты - люди нравственные, твердые...
Но Игнатий Никифорович, с привычкой человека, которого не перебивают,
когда он говорит, не слушал Нехлюдова и, тем особенно раздражая его,
продолжал говорить в одно время с Нехлюдовым.
- Не могу согласиться и с тем, чтобы суд имел целью поддержание
существующего порядка. Суд преследует свои цели: или исправления...
- Хорошо исправление в острогах, - вставил Нехлюдов.
- ...или устранения, - упорно продолжал Игнатий Никифорович, -
развращенных и тех зверообразных людей, которые угрожают существованию
общества.
- То-то и дело, что оно не делает ни того, ни другого. У общества нет
средств делать это.
- Это как? Я не понимаю, - насильно улыбаясь, спросил Игнатий
Никифорович.
- Я хочу сказать, что, собственно, разумных наказаний есть только два -
те, которые употреблялись в старину: телесное наказание и смертная казнь, но
которые вследствие смягчения нравов все более и более выходят из
употребления, - сказал Нехлюдов.
- Вот это и ново и удивительно от вас слышать.
- Да, разумно сделать больно человеку, чтобы он вперед не делал того
же, за что ему сделали больно, и вполне разумно вредному, опасному для
общества члену отрубить голову. Оба эти наказания имеют разумный смысл. Но
какой смысл имеет то, чтобы человека, развращенного праздностью и дурным
примером, запереть в тюрьму, в условия обеспеченной и обязательной
праздности, в сообщество самых развращенных людей? или перевезти зачем-то на
казенный счет - каждый стоит более пятисот рублей - из Тульской губернии в
Иркутскую или из Курской...
- Но, однако, люди боятся этих путешествий на казенный счет, и если бы
не было этих путешествий и тюрем, мы бы не сидели здесь с вами, как сидим
теперь.
- Не могут эти тюрьмы обеспечивать нашу безопасность, потому что люди
эти сидят там не вечно и их выпускают. Напротив, в этих учреждениях доводят
этих людей до высшей степени порока и разврата, то есть увеличивают
опасность.
- Вы хотите сказать, что пенитенциарная система должна быть
усовершенствована.
- Нельзя ее усовершенствовать. Усовершенствованные тюрьмы стоили бы
дороже того, что тратится на народное образование, и легли бы новою тяжестью
на тот же народ.
- Но недостатки пенитенциарной системы никак не инвалидируют самый суд,
- опять, не слушая шурина, продолжал свою речь Игнатий Никифорович.
- Нельзя исправить эти недостатки, - возвышая голос, говорил Нехлюдов.
- Так что ж? Надо убивать? Или, как один государственный человек
предлагал, выкалывать глаза? - сказал Игнатий Никифорович, победоносно
улыбаясь.
- Да, это было бы жестоко, но целесообразно. То же, что теперь
делается, и жестоко и не только не целесообразно, но до такой степени глупо,
что нельзя понять, как могут душевно здоровые люди участвовать в таком
нелепом и жестоком деле, как уголовный суд.
- А я вот участвую в этом, - бледнея, сказал Игнатий Никифорович.
- Это ваше дело. Но я не понимаю этого.
- Я думаю, что вы многого не понимаете, - сказал дрожащим голосом
Игнатий Никифорович.
- Я видел на суде, как товарищ прокурора всеми силами старался обвинить
несчастного мальчика, который во всяком неизвращенном человеке мог возбудить
только сострадание; знаю, как другой прокурор допрашивал сектанта и подводил
чтение Евангелия под уголовный закон; да и вся деятельность судов состоит
только в таких бессмысленных и жестоких поступках.
- Я бы не служил, если бы так думал, - сказал Игнатий Никифорович и
встал.
Нехлюдов увидал особенный блеск под очками зятя. "Неужели это слезы?" -
подумал Нехлюдов. И действительно, это были слезы оскорбления. Игнатий
Никифорович, подойдя к окну, достал платок, откашливаясь, стал протирать
очки и, сняв их, отер и глаза. Вернувшись к дивану, Игнатий Никифорович
закурил сигару и больше ничего не говорил. Нехлюдову стало больно и стыдно
за то, что он до такой степени огорчил зятя и сестру, в особенности потому,
что он завтра уезжал и больше не увидится с ними. В смущенном состоянии он
простился с ними и поехал домой.
"Очень может быть, что правда то, что я говорил, - по крайней мере он
ничего не возразил мне. Но не так надо было говорить. Мало же я изменился,
если я мог так увлечься недобрым чувством и так оскорбить его и огорчить
бедную Наташу", - думал он.
Партия, в которой шла Маслова, отправлялась с вокзала в три часа, и
потому, чтобы видеть выход партии из острога и с ней вместе дойти до вокзала
железной дороги, Нехлюдов намеревался приехать в острог раньше двенадцати.
Укладывая вещи и бумаги, Нехлюдов остановился на своем дневнике,
перечитал некоторые места и то, что было записано в нем последнее. Последнее
перед отъездом в Петербург было записано: "Катюша не хочет моей жертвы, а
хочет своей. Она победила, и я победил. Она радует меня той внутренней
переменой, которая, мне кажется, - боюсь верить, - происходит в ней. Боюсь
верить, но мне кажется, что она оживает". Туг же, вслед за этим, было
написано: "Пережил очень тяжелое и очень радостное. Узнал, что она нехорошо
вела себя в больнице. И вдруг сделалось ужасно больно. Не ожидал, как
больно. С отвращением и ненавистью я говорил с ней и потом вдруг вспомнил о
себе, о том, как я много раз и теперь был, хотя и в мыслях, виноват в том,
за что ненавидел ее, и вдруг в одно и то же время я стал противен себе, а
она жалка, и мне стало очень хорошо. Только бы всегда вовремя успеть увидать
бревно в своем глазу, как бы мы были добрее". На нынешнее число он записал:
"Был у Наташи и как раз от довольства собой был недобр, зол, и осталось
тяжелое чувство. Ну, да что же делать? С завтрашнего дня новая жизнь.
Прощай, старая, и совсем. Много набралось впечатлений, но все еще не могу
свести к единству".
Проснувшись на другое утро, первым чувством Нехлюдова было раскаяние о
том, что у него вышло с зятем.
"Так нельзя уезжать, - подумал он, - надо съездить к ним и загладить".
Но, взглянув на часы, он увидал, что теперь уже некогда и надо
торопиться, чтобы не опоздать к выходу партии. Второпях собравшись и послав
с вещами швейцара и Тараса, мужа Федосьи, который ехал с ним, прямо на
вокзал, Нехлюдов взял первого попавшегося извозчика и поехал в острог.
Арестантский поезд шел за два часа до почтового, на котором ехал Нехлюдов, и
потому он совсем рассчитался в своих номерах, не намереваясь более
возвращаться.
Стояли тяжелые июльские жары. Не остывшие после душной ночи камни улиц,
домов и железо крыш отдавали свое тепло в жаркий, неподвижный воздух. Ветра
не было, а если он поднимался, то приносил насыщенный пылью и вонью масляной
краски вонючий и жаркий воздух. Народа было мало на улицах, и те, кто были,
старались идти в тени домов. Только черно-загорелые от солнца
крестьяне-мостовщики в лаптях сидели посередине улиц и хлопали молотками по
укладываемым в горячий песок булыжникам, да мрачные городовые, в небеленых
кителях и с оранжевыми шнурками револьверов, уныло переминаясь, стояли
посереди улиц, да завешанные с одной стороны от солнца конки, запряженные
лошадьми в белых капорах, с торчащими в прорехах ушами, звеня, прокатывались
вверх и вниз по улицам.
Когда Нехлюдов подъехал к острогу, партия еще не выходила, и в остроге
все еще шла начавшаяся с четырех часов утра усиленная работа сдачи и приемки
отправляемых арестантов. В отправлявшейся партии было шестьсот двадцать три
мужчины и шестьдесят четыре женщины: всех надо было проверить по статейным
спискам, отобрать больных и слабых и передать конвойным. Новый смотритель,
два помощника его, доктор, фельдшер, конвойный офицер и писарь сидели у
выставленного на дворе в тени стены стола с бумагами и канцелярскими
принадлежностями и по одному перекликали, осматривали, опрашивали и
записывали подходящих к ним друг за другом арестантов.
Стол теперь уже до половины был захвачен лучами солнца. Становилось
жарко и в особенности душно от безветрия и дыхания толпы арестантов,
стоявших тут же.
- Да что ж это, конца не будет! - говорил, затягиваясь папиросой,
высокий толстый, красный, с поднятыми плечами и короткими руками, не
переставая куривший в закрывавшие ему рот усы конвойный начальник. -
Измучали совсем. Откуда вы их набрали столько? Много ли еще?
Писарь справился.
- Еще двадцать четыре человека да женщины.
- Ну, что стали, подходи!.. - крикнул конвойный на теснившихся друг за
другом, еще не проверенных арестантов.
Арестанты уже более трех часов стояли в рядах, и не в тени, а на
солнце, ожидая очереди.
Работа эта шла внутри острога, снаружи же, у ворот, стоял, как
обыкновенно, часовой с ружьем, десятка два ломовых под вещи арестантов и под
слабых и у угла кучка родных и друзей, дожидающихся выхода арестантов, чтобы
увидать и, если можно, поговорить и передать кое-что отправляемым. К этой
кучке присоединился и Нехлюдов.
Он простоял тут около часа. В конце часа за воротами послышалось
бряцанье цепей, звуки шагов, начальственные голоса, покашливание и негромкий
говор большой толпы. Так продолжалось минут пять, во время которых входили и
выходили в калитку надзиратели. Наконец послышалась команда.
С громом отворились ворота, бряцанье цепей стало слышнее, и на улицу
вышли конвойные солдаты в белых кителях, с ружьями и - очевидно, как
знакомый и привычный маневр, - расстановились правильным широким кругом
перед воротами. Когда они установились, послышалась новая команда, и парами
стали выходить арестанты в блинообразных шапках на бритых головах, с мешками
за плечами, волоча закованные ноги и махая одной свободной рукой, а другой
придерживая мешок за спиной. Сначала шли каторжные мужчины, все в одинаковых
серых штанах и халатах с тузами на спинах. Все они - молодые, старые, худые,
толстые, бледные, красные, черные, усатые, бородатые, безбородые, русские,
татары, евреи - выходили, звеня кандалами и бойко махая рукой, как будто
собираясь идти куда-то далеко, но, пройдя шагов десять, останавливались и
покорно размещались, по четыре в ряд, друг за другом. Вслед за этими, без
остановки, потекли из ворот такие же бритые, без ножных кандалов, но
скованные рука с рукой наручнями, люди в таких же одеждах. Это были
ссыльные... Они так же бойко выходили, останавливались и размещались также
по четыре в ряд. Потом шли общественники, потом женщины, тоже по порядку,
сначала - каторжные, в острожных серых кафтанах и косынках, потом - женщины
ссыльные и добровольно следующие, в своих городских и деревенских одеждах.
Некоторые из женщин несли грудных детей за полами серых кафтанов.
С женщинами шли на своих ногах дети, мальчики и девочки. Дети эти, как
жеребята в табуне, жались между арестантками. Мужчины становились молча,
только изредка покашливая или делая отрывистые замечания. Среди женщин же
слышен был несмолкаемый говор. Нехлюдову показалось, что он узнал Маслову,
когда она выходила; но потом она затерялась среди большого количества
других, и он видел только толпу серых, как бы лишенных человеческого, в
особенности женственного свойства существ с детьми и мешками, которые
расстанавливались позади мужчин.
Несмотря на то, что всех арестантов считали в стенах тюрьмы, конвойные
стали опять считать, сверяя с прежним счетом. Пересчитывание это
продолжалось долго, в особенности потому, что некоторые арестанты двигались,
переходя с места на место, и тем путали счет конвойных. Конвойные ругали и
толкали покорно, но злобно повинующихся арестантов и вновь пересчитывали.
Когда всех вновь перечли, конвойный офицер скомандовал что-то, и в толпе
произошло смятение. Слабые мужчины, женщины и дети, перегоняя друг друга,
направились к подводам и стали размещать на них мешки и потом сами влезать
на них. Влезали и садились женщины с кричащими грудными детьми, веселые,
спорящие за места дети и унылые, мрачные арестанты.
Несколько арестантов, сняв шапки, подошли к конвойному офицеру, о
чем-то прося его. Как потом узнал Нехлюдов, они просились на подводы.
Нехлюдов видел, как конвойный офицер молча, не глядя на просителя,
затягивался папиросой, и как потом вдруг замахнулся своей короткой рукой на
арестанта, и как тот, втянув бритую голову в плечи, ожидая удара, отскочил
от него.
- Я тебя так произведу в дворянство, что будешь помнить! Дойдешь
пешком! - прокричал офицер.
Одного только шатающегося длинного старика в ножных кандалах офицер
пустил на подводу, и Нехлюдов видел, как этот старик, сняв свою
блинообразную шапку, крестился, направляясь к подводам, и как потом долго не
мог влезть от кандалов, мешавших поднять слабую старческую закованную ногу,
и как сидевшая уже на телеге баба помогла ему, втащив его за руку.
Когда подводы все наполнились мешками, и на мешки сели те, которым это
было разрешено, конвойный офицер снял фуражку, вытер платком лоб, лысину и
красную толстую шею и перекрестился.
- Партия, марш! - скомандовал он.
Солдаты брякнули ружьями, арестанты, сняв шапки, некоторые левыми
руками, стали креститься, провожавшие что-то прокричали, что-то прокричали в
ответ арестанты, среди женщин поднялся вой, и партия, окруженная солдатами в
белых кителях, тронулась, подымая пыль связанными цепями ногами. Впереди шли
солдаты, за ними, бренча цепями, кандальные, по четыре в ряд, за ними
ссыльные, потом общественники, скованные ру[369] камя по двое наручнями,
потом женщины. Потом уже ехали нагруженные и мешками и слабыми подводы, на
одной из которых высоко сидела закутанная женщина и не переставая
взвизгивала и рыдала.
Шествие было так длинно, что когда передние уже скрылись из вида,
подводы с мешками и слабыми только тронулись. Когда подводы тронулись,
Нехлюдов сел на дожидавшегося его извозчика и велел ему обогнать партию, с
тем чтобы рассмотреть среди нее, нет ли знакомых арестантов среди мужчин, и
потом, среди женщин найдя Маслову, спросить у нее, получила ли она посланные
ей вещи. Стало очень жарко. Ветру не было, и поднимаемая тысячью ног пыль
стояла все время над арестантами, двигавшимися по середине улицы. Арестанты
шли скорым шагом, и нерысистая извозчичья лошадка, на которой ехал Нехлюдов,
только медленно обгоняла их. Ряды за рядами шли незнакомые странного и
страшного вида существа, двигавшиеся тысячами одинако обутых и одетых ног и
в такт шагов махавшие, как бы бодря себя, свободными руками. Их было так
много, так они были однообразны и в такие особенные странные условия они
были поставлены, что Нехлюдову казалось, что это не люди, а какие-то
особенные, страшные существа. Это впечатление разрушило в нем только то, что
в толпе каторжных он узнал арестанта, убийцу Федорова, и среди ссыльных
комика Охотина и еще одного бродягу, обращавшегося к нему. Все почти
арестанты оглядывались, косясь на обгонявшую их пролетку и вглядывавшегося в
них господина, сидевшего на ней. Федоров тряхнул головой кверху в знак того,
что узнал Нехлюдова; Охотин подмигнул глазом. Но ни тот, ни другой не
поклонились, считая это непозволенным. Поравнявшись с женщинами, Нехлюдов
тотчас же увидал Маслову. Она шла во втором ряду женщин. С края шла
раскрасневшаяся коротконогая черноглазая безобразная женщина, подтыкавши
халат за пояс, - это была Хорошавка. Потом шла беременная женщина, насилу
волочившая ноги, и третья была Маслова. Она несла мешок на плече и прямо
глядела перед собой. Лицо ее было спокойно и решительно. Четвертая в ряду с
ней была бодро шедшая молодая красивая женщина в коротком халате и по-бабьи
подвязанной косынке, - это была Федосья. Нехлюдов слез с пролетки и подошел
к двигавшимся женщинам, желая спросить Маслову о вещах и о том, как она себя
чувствует, но конвойный унтер-офицер, шедший с этой стороны партии, тотчас
же заметив подошедшего, подбежал к нему.
- Нельзя, господин, подходить к партии - не полагается, - кричал он,
подходя.
Приблизившись и узнав в лицо Нехлюдова (в остроге уже все знали
Нехлюдова), унтер-офицер приложил пальцы к фуражке и, остановившись подле
Нехлюдова, сказал:
- Теперь нельзя. На вокзале можете, а здесь не полагается. Не отставай,
марш! - крикнул он на арестантов и, бодрясь, несмотря на жару, рысью
перебежал в своих новых щегольских сапогах к своему месту.
Нехлюдов вернулся на тротуар и, велев извозчику ехать за собой, пошел в
виду партии. Где ни проходила партия, она повсюду обращала на себя смешанное
с состраданием и ужасом внимание. Проезжающие высовывались из экипажей и,
пока могли видеть, провожали глазами арестантов. Пешеходы останавливались и
удивленно и испуганно смотрели на страшное зрелище. Некоторые подходили и
подавали милостыню. Милостыню принимали конвойные. Некоторые, как
загипнотизированные, шли за партией, но потом останавливались и, покачивая
головами, только провожали партию глазами. Из подъездов и ворот, призывая
друг друга, выбегали и из окон вывешивались люди и неподвижно и молча
глядели на страшное шествие. На одном из перекрестков партия помешала
проехать богатой коляске. На козлах сидел с лоснящимся лицом толстозадый, с
рядами пуговиц на спине, кучер, в коляске на заднем месте сидели муж с
женой: жена, худая и бледная, в светлой шляпке, с ярким зонтиком, и муж в
цилиндре и светлом щегольском пальто. Спереди против них сидели их дети:
разубранная и свеженькая, как цветочек, девочка с распущенными белокурыми
волосами, тоже с ярким зонтиком, и восьмилетний мальчик с длинной, худой
шеей и торчащими ключицами, в матросской шляпе, украшенной длинными лентами.
Отец сердито упрекал кучера за то, что он вовремя не объехал задержавшую их
партию, а мать брезгливо щурилась и морщилась, закрываясь от солнца и пыли
шелковым зонтиком, который она надвинула совсем на лицо. Толстозадый кучер
сердито хмурился, выслушивая несправедливые упреки хозяина, который сам же
велел ему ехать по этой улице, и с трудом удерживал лоснящихся, взмыленных
под оголовками и шеей вороных жеребцов, просивших хода.
Городовой желал всей душой услужить владельцу богатой коляски и
пропустить его, приостановив арестантов, но он чувствовал, что в этом
шествии была мрачная торжественность, которую нельзя было нарушить даже и
для такого богатого господина. Он только приложил руку к козырьку в знак
своего уважения перед богатством и строго смотрел на арестантов, как бы
обещаясь во всяком случае защитить от них седоков коляски. Так что коляска
должна была дождаться прохождения всего шествия и тронулась только тогда,
когда прогремел последний ломовой с мешками и сидящими на них арестантками,
среди которых истерическая женщина, затихшая было, увидав богатую коляску,
начала опять рыдать и взвизгивать. Только тогда слегка шевельнул вожжами
кучер, и вороные рысаки, звеня подковами по мостовой, понесли мягко
подрагивающую на резиновых шинах коляску на дачу, куда ехали веселиться муж,
жена, девочка и мальчик с тонкой шеей и торчащими ключицами.
Ни отец, ни мать не дали ни девочке, ни мальчику объяснения того, что
они видели. Так что дети должны были сами разрешить вопрос о значении этого
зрелища.
Девочка, сообразив выражение лица отца и матери, разрешила вопрос так,
что это были люди совсем другие, чем ее родители и их знакомые, что это были
дурные люди и что потому с ними именно так и надо поступать, как поступлено
с ними. И потому девочке было только страшно, и она рада была, когда этих
людей перестало быть видно.
Но не смигивая и не спуская глаз смотревший на шествие арестантов
мальчик с длинной, худой шеей решил вопрос иначе. Он знал еще твердо и
несомненно, узнав это прямо от бога, что люди эти были точно такие же, как и
он сам, как и все люди, и что поэтому над этими людьми было кем-то сделано
что-то дурное - такое, чего не должно делать; и ему было жалко их, и он
испытывал ужас и перед теми людьми, которые были закованы и обриты, и перед
теми, которые их заковали и обрили. И оттого у мальчика все больше и больше
распухали губы, и он делал большие усилия, чтобы не заплакать, полагая, что
плакать в таких случаях стыдно.
Нехлюдов шел тем же скорым шагом, которым шли арестанты, но и легко
одетому, в легком пальто ему было ужасно жарко, главное - душно от пыли и
неподвижного горячего воздуха, стоявшего в улицах. Пройдя с четверть версты,
он сел на извозчика и поехал вперед, но на середине улицы в пролетке ему
показалось еще жарче. Он попытался вызвать в себе мысли о вчерашнем
разговоре с зятем, но теперь эти мысли уже не волновали его, как утром. Их
заслонили впечатления выхода из острога и шествия партии. Главное же - было
томительно жарко. У забора, в тени деревьев, сняв фуражки, стояли два
мальчика-реалиста над присевшим перед ними на коленки мороженником. Один из
мальчиков уже наслаждался, обсасывая роговую ложечку, другой дожидался
верхом накладываемого чем-то желтым стаканчика.
- Где бы тут напиться? - спросил Нехлюдов своего извозчика,
почувствовав непреодолимое желание освежиться.
- Сейчас тут трактир хороший, - сказал извозчик и, завернув за угол,
подвез Нехлюдова к подъезду с большой вывеской.
Пухлый приказчик в рубахе за стойкой и бывшие когда-то белыми половые,
за отсутствием посетителей сидевшие у столов, с любопытством оглядели
непривычного гостя и предложили свои услуги. Нехлюдов спросил сельтерской
воды и сел подальше от окна к маленькому столику с грязной скатертью.
Два человека сидели за столом за чайным прибором и белого стекла
бутылкой, обтирали со лбов испарину и что-то миролюбиво высчитывали. Один из
них был черный и плешивый, с таким же бордюром черных волос на затылке,
какой был у Игнатья Никифоровича. Впечатление это напомнило Нехлюдову опять
вчерашний разговор с зятем и свое желание повидаться с ним и сестрой до
отъезда. "Едва ли успею до поезда, - подумал он. - Лучше напишу письмо". И,
спросив бумаги, конверт и марку, он стал, прихлебывая свежую шипучую воду,
обдумывать, что он напишет. Но мысли его разбегались, и он никак не мог
составить письма.
"Милая Наташа, не могу уехать под тяжелым впечатлением вчерашнего
разговора с Игнатьем Никифоровичем..." - начал он. "Что же дальше? Просить
простить за то, что я вчера сказал? Но я сказал то, что думал. И он
подумает, что я отрекаюсь. И потом это его вмешательство в мои дела... Нет,
не могу", - и, почувствовав поднявшуюся опять в нем ненависть к этому
чуждому, самоуверенному, не понимающему его человеку, Нехлюдов положил
неконченое письмо в карман и, расплатившись, вышел на улицу и поехал
догонять партию.
Жара еще усилилась. Стены и камни точно дышали жарким воздухом. Ноги,
казалось, обжигались о горячую мостовую, и Нехлюдов почувствовал что-то
вроде обжога, когда он голой рукой дотронулся до лакированного крыла
пролетки.
Лошадь вялой рысцой, постукивая равномерно подковами по пыльной и
неровной мостовой, тащилась по улицам; извозчик беспрестанно задремывал;
Нехлюдов же сидел, ни о чем не думая, равнодушно глядя перед собою. На
спуске улицы, против ворот большого дома, стояла кучка народа и конвойный с
ружьем. Нехлюдов остановил извозчика.
- Что это? - спросил он у дворника.
- С арестантом что-то.
Нехлюдов сошел с пролетки и подошел к кучке людей. На неровных камнях
покатой у тротуара мостовой лежал головой ниже ног широкий немолодой
арестант с рыжей бородой, красным лицом и приплюснутым носом, в сером халате
и таких же штанах. Он лежал навзничь, раскрыв ладонями книзу покрытые
веснушками руки, и после больших промежутков, равномерно подергиваясь
высокой и могучею грудью, всхлипывал, глядя на небо остановившимися,
налитыми кровью глазами. Над ним стояли нахмуренный городовой, разносчик,
почтальон, приказчик, старая женщина с зонтиком и стриженый мальчик с пустой
корзиной.
- Ослабели, сидевши в замке, расслабли, а их ведут в самое пекло, -
осуждал кого-то приказчик, обращаясь к подошедшему Нехлюдову.
- Помрет, должно, - говорила плачущим голосом женщина с зонтиком.
- Развязать рубаху надо, - сказал почтальон.
Городовой стал дрожащими толстыми пальцами неловко распускать тесемки
на жилистой красной шее. Он был, видимо, взволнован и смущен, но все-таки
счел нужным обратиться к толпе.
- Чего собрались? И так жарко. От ветра стали.
- Должен доктор свидетельствовать. Которых слабых оставлять. А то
повели чуть живого, - говорил приказчик, очевидно щеголяя своим знанием
порядков.
Городовой, развязав тесемки рубахи, выпрямился и оглянулся.
- Разойдитесь, говорю. Ведь не ваше дело, чего не видали? - говорил он,
обращаясь за сочувствием к Нехлюдову, но, не встретив в его взгляде
сочувствия, взглянул на конвойного.
Но конвойный стоял в стороне и, оглядывая свой сбившийся каблук, был
совершенно равнодушен к затруднению городового.
- Чье дело, те не заботятся. Людей морить разве порядок?
- Арестант - арестант, а все человек, - говорили в толпе.
- Положите ему голову выше да воды дайте, - сказал Нехлюдов.
- За водой пошли, - отвечал городовой и, взяв под мышки арестанта, с
трудом перетащил туловище повыше.
- Что за сборище? - послышался вдруг решительный, начальственный голос,
и к собравшейся вокруг арестанта кучке людей быстрыми шагами подошел
околоточный в необыкновенно чистом и блестящем кителе и еще более блестящих
высоких сапогах. - Разойтись! Нечего тут стоять! - крикнул он на толпу, еще
не видя, зачем собралась толпа.
Подойдя же вплоть и увидав умирающего арестанта, он сделал
одобрительный знак головой, как будто ожидая этого самого, и обратился к
городовому:
- Как так?
Городовой доложил, что шла партия, и арестант упал, конвойный приказал
оставить.
- Так что же? В участок надо. Извозчика.
- Побежал дворник, - сказал городовой, прикладывая руку к козырьку.
Приказчик что-то начал было о жаре.
- Твое дело это? А? Иди своей дорогой, - проговорил околоточный и так
строго взглянул на него, что приказчик замолк.
- Воды надо дать выпить, - сказал Нехлюдов.
Околоточный строго взглянул и на Нехлюдова, но ничего не сказал. Когда
же дворник принес в кружке воду, он велел городовому предложить арестанту.
Городовой поднял завалившуюся голову и попытался влить воду в рот, но
арестант не принимал ее; вода выливалась по бороде, моча на груди куртку и
посконную пыльную рубаху.
- Вылей на голову! - скомандовал околоточный, и городовой, сняв
блинообразную шапку, вылил воду и на рыжие курчавые волосы, и на голый
череп.
Глаза арестанта, как будто испуганно, больше открылись, но положение
его не изменилось. По лицу его текли грязные потоки от пыли, но рот так же
равномерно всхлипывал, и все тело вздрагивало.
- А этот что ж? Взять этого, - обратился околоточный к городовому,
указывая на нехлюдовского извозчика. - Давай! Эй, ты!
- Занят, - мрачно, не поднимая глаз, проговорил извозчик.
- Это мой извозчик, - сказал Нехлюдов, - но возьмите его. Я заплачу, -
прибавил он, обращаясь к извозчику.
- Ну, чего стали? - крикнул околоточный. - Берись!
Городовой, дворники и конвойный подняли умирающего, понесли к пролетке
и посадили на сиденье. Но он не мог сам держаться: голова его заваливалась
назад, и все тело съезжало с сиденья.
- Клади лежмя! - скомандовал околоточный.
- Ничего, ваше благородие, я так довезу, - сказал городовой, твердо
усаживаясь рядом с умирающим на сиденье и обхватывая его сильной правой
рукой под мышку.
Конвойный поднял обутые в коты без подверток ноги и поставил и вытянул
их под козла.
Околоточный оглянулся и, увидав на мостовой блинообразную шапку
арестанта, поднял ее и надел на завалившуюся назад мокрую голову.
- Марш! - скомандовал он.
Извозчик сердито оглянулся, покачал головой и, сопутствуемый конвойным,
тронулся шагом назад к частному дому. Сидевший с арестантом городовой
беспрестанно перехватывал спускавшееся с качавшейся во все стороны головой
тело. Конвойный, идя подле, поправлял ноги. Нехлюдов пошел за ними.
Подъехав к части мимо пожарного часового, пролетка с арестантом въехала
во двор полицейской части и остановилась у одного из подъездов.
На дворе пожарные, засучив рукава, громко разговаривая и смеясь, мыли
какие-то дроги.
Как только пролетка остановилась, несколько городовых окружили ее и
подхватили безжизненное тело арестанта под мышки и ноги и сняли его с
пищавшей под ними пролетки.
Привезший арестанта городовой, сойдя с пролетки, помахал закоченевшей
рукой, снял фуражку и перекрестился. Мертвого же понесли в дверь и вверх по
лестнице. Нехлюдов пошел за ним. В небольшой грязной комнате, куда внесли
мертвого, было четыре койки. На двух сидели в халатах два больных, один
косоротый с обвязанной шеей, другой чахоточный. Две койки были свободны. На
одну из них положили арестанта. Маленький человечек с блестящими глазами и
беспрестанно двигающимися бровями, в одном белье и чулках, быстрыми, мягкими
шагами подошел к принесенному арестанту, посмотрел на него, потом на
Нехлюдова и громко расхохотался. Это был содержавшийся в приемном покое
сумасшедший.
- Хотят испугать меня, - заговорил он. - Только нет - не удастся.
Вслед за городовыми, внесшими мертвого, вошли околоточный и фельдшер.
Фельдшер, подойдя к мертвому, потрогал желтоватую, покрытую веснушками,
еще мягкую, но уже мертвенно-бледную руку арестанта, подержал ее, потом
пустил. Она безжизненно упала на живот мертвеца.
- Готов, - сказал фельдшер, мотнув головой, но, очевидно для порядка,
раскрыл мокрую суровую рубаху мертвеца и, откинув от уха свои курчавые
волосы, приложился к желтоватой неподвижной высокой груди арестанта. Все
молчали. Фельдшер приподнялся, еще качнул головой и потрогал пальцем сначала
одно, потом другое веко над открытыми голубыми остановившимися глазами.
- Не испугаете, не испугаете, - говорил сумасшедший, все время плюя по
направлению фельдшера.
- Что ж? - спросил околоточный.
- Что ж? - повторил фельдшер. - В мертвецкую убрать надо.
- Смотрите, верно ли? - спросил околоточный.
- Пора знать, - сказал фельдшер, для чего-то закрывая раскрытую грудь
мертвеца. - Да я пошлю за Матвей Иванычем, пускай посмотрит. Петров, сходи,
- сказал фельдшер и отошел от мертвеца.
- Снести в мертвецкую, - сказал околоточный. - А ты тогда приходи в
канцелярию, - распишешься, - прибавил он конвойному, который все время не
отставал от арестанта.
- Слушаю, - отвечал конвойный.
Городовые подняли мертвеца и понесли опять вниз по лестнице. Нехлюдов
хотел идти за ними, но сумасшедший задержал его.
- Вы ведь не в заговоре, так дайте папиросочку, - сказал он.
Нехлюдов достал папиросочницу и дал ему. Сумасшедший, водя бровями,
стал, очень быстро говоря, рассказывать, как его мучают внушениями.
- Ведь они все против меня и через своих медиумов мучают, терзают
меня...
- Извините меня, - сказал Нехлюдов и, не дослушав его, вышел на двор,
желая узнать, куда отнесут мертвого.
Городовые с своей ношей уже прошли весь двор и входили в подъезд
подвала. Нехлюдов хотел подойти к ним, но околоточный остановил его.
- Вам что нужно?
- Ничего, - отвечал Нехлюдов...
- Ничего, так и ступайте.
Нехлюдов покорился и пошел к своему извозчику. Извозчик его дремал.
Нехлюдов разбудил его и поехал опять к вокзалу.
Не отъехал он и ста шагов, как ему встретилась сопутствуемая опять
конвойным с ружьем ломовая телега, на которой лежал другой, очевидно уже
умерший арестант. Арестант лежал на спине на телеге, и бритая голова его с
черной бородкой, покрытая блинообразной шапкой, съехавшей на лицо до носа,
тряслась и билась при каждом толчке телеги. Ломовой извозчик в толстых
сапогах правил лошадью, идя рядом. Сзади шел городовой. Нехлюдов тронул за
плечо своего извозчика.
- Что делают! - сказал извозчик, останавливая лошадь.
Нехлюдов слез с пролетки и вслед за ломовым, опять мимо пожарного
часового, вошел на двор участка. На дворе теперь пожарные уже кончили мыть
дроги, и на их месте стоял высокий костлявый брандмайор с синим околышем и,
заложив руки в карманы, строго смотрел на буланого с наеденной шеей жеребца,
которого пожарный водил перед ним. Жеребец припадал на переднюю ногу, и
брандмайор сердито говорил что-то стоявшему тут же ветеринару.
Околоточный стоял тут же. Увидав другого мертвеца, он подошел к
ломовому.
- Где подняли? - спросил он, неодобрительно покачав головой.
- На Старой Горбатовской, - отвечал городовой.
- Арестант? - спросил брандмайор,
- Так точно.
- Второй нынче, - сказал околоточный.
- Ну, порядки! Да и жара же, - сказал брандмайор и, обратившись к
пожарному, уводившему хромого буланого, крикнул: - В угловой денник поставь!
Я тебя, сукина сына, научу, как лошадей калечить, какие дороже тебя, шельмы,
стоят.
Мертвеца, так же как и первого, подняли с телеги городовые и понесли в
приемный покой. Нехлюдов, как загипнотизированный, пошел за ними.
- Вам чего? - спросил его один городовой.
Он, не отвечая, шел туда, куда они несли мертвеца.
Сумасшедший, сидя на койке, жадно курил папиросу, которую ему дал
Нехлюдов.
- А, вернулись! - сказал он и расхохотался. Увидав мертвеца, он
поморщился. - Опять, - сказал он. - Надоели, ведь не мальчик я, правда? -
вопросительно улыбаясь, обратился он к Нехлюдову.
Нехлюдов между тем смотрел на мертвеца, которого теперь никто не
заслонял более и лицо которого, прежде скрытое шапкой, было все видно. Как
тот арестант был безобразен, так этот был необыкновенно красив и лицом и
всем телом. Это был человек в полном расцвете сил. Несмотря на изуродованную
бритьем половину головы, невысокий крутой лоб с возвышениями над черными,
теперь безжизненными глазами был очень красив, так же как и небольшой с
горбинкой нос над тонкими черными усами. Синеющие теперь губы были сложены в
улыбку; небольшая бородка только окаймляла нижнюю часть лица, и на бритой
стороне черепа было видно небольшое крепкое и красивое ухо. Выражение лица
было и спокойное, и строгое, и доброе. Не говоря уже о том, что по лицу
этому видно было, какие возможности духовной жизни были погублены в этом
человеке, - по тонким костям рук и скованных ног и по сильным мышцам всех
пропорциональных членов видно было, какое это было прекрасное, сильное,
ловкое человеческое животное, как животное, в своем роде гораздо более
совершенное, чем тот буланый жеребец, за порчу которого так сердился
брандмайор. А между тем его заморили, и не только никто не жалел его как
человека, - никто не жалел его как напрасно погубленное рабочее животное.
Единственное чувство, вызываемое во всех людях его смертью, было чувство
досады за хлопоты, которые доставляла необходимость устранить это угрожающее
разложением тело.
В приемный покой вошли доктор с фельдшером и частный. Доктор был
плотный коренастый человек в чесучовом пиджаке и таких же узких,
обтягивавших ему мускулистые ляжки панталонах. Частный был маленький толстяк
с шарообразным красным лицом, которое делалось еще круглее от его привычки
набирать в щеки воздух и медленно выпускать его. Доктор подсел на койку к
мертвецу, так же как и фельдшер, потрогал руки, послушал сердце и встал,
обдергивая панталоны.
- Мертвее не бывают, - сказал он.
Частный набрал полный рот воздуха и медленно выпустил его.
- Из какого замка? - обратился он к конвойному.
Конвойный ответил и напомнил о кандалах, которые были на умершем.
- Прикажу снять; слава богу, кузнецы есть, - сказал частный и, опять
раздув щеки, пошел к двери, медленно выпуская воздух.
- Отчего же это так? - обратился Нехлюдов к доктору.
Доктор посмотрел на него через очки.
- Что отчего так? Что помирают от солнечного удара? А так, сидя без
движения, без света всю зиму, и вдруг на солнце, да в такой день, как нынче,
да идут толпою, притока воздуха нет. Вот и удар.
- Так зачем же их посылают?
- А это вы их спросите. Да вы, собственно, кто?
- Я посторонний.
- А-а!.. Мое почтение, мне некогда, - сказал доктор и, с досадой
отдернув вниз панталоны, направился к койкам больных.
- Ну, твои дела как? - обратился он к косоротому бледному человеку с
обвязанной шеей.
Сумасшедший между тем сидел на своей койке и, перестав курить, плевал
по направлению доктора.
Нехлюдов сошел вниз на двор и мимо пожарных лошадей, и кур, и часового
в медном шлеме прошел в ворота, сел на своего опять заснувшего извозчика и
поехал на вокзал.
Когда Нехлюдов приехал на вокзал, арестанты уже все сидели в вагонах за
решетчатыми окнами. На платформе стояло несколько человек провожавших: их не
подпускали к вагонам. Конвойные нынче были особенно озабочены. В пути от
острога к вокзалу упало и умерло от удара, кроме тех двух человек, которых
видел Нехлюдов, еще три человека: один был свезен, так же как первые два, в
ближайшую часть, и два упали уже здесь, на вокзале { (1) В начале 80-х годов
пять человек арестантов умерло в один день от солнечного удара, в то время
как их переводили из Бутырского замка на вокзал Нижегородской железной
дороги. (Прим. Л. Н. Толстого.)}. Озабочены конвойные были не тем, что
умерло под их конвоем пять человек, которые могли бы быть живы. Это их не
занимало, а занимало их только то, чтобы исполнить все то, что по закону
требовалось в этих случаях: сдать куда следует мертвых и их бумаги и вещи и
исключить их из счета тех, которых надо везти в Нижний, а это было очень
хлопотно, особенно в такую жару.
И этим-то и были заняты конвойные и потому, пока все это не было
сделано, не пускали Нехлюдова и других, просивших об этом, подойти к
вагонам. Нехлюдова, однако, все-таки пустили, потому что он дал денег
конвойному унтер-офицеру. Унтер-офицер этот пропустил Нехлюдова и просил его
только поскорее переговорить и отойти, чтобы не видал начальник. Всех
вагонов было восемнадцать, и все, кроме вагона начальства, были битком
набиты арестантами. Проходя мимо окон вагонов, Нехлюдов прислушивался к
тому, что происходило в них. Во всех вагонах слышался звон цепей, суетня,
говор, пересыпанный бессмысленным сквернословием, но нигде не говорилось,
как того ожидал Нехлюдов, об упавших дорогой товарищах. Речи касались больше
мешков, воды для питья и выбора места. Заглянув в окно одного из вагонов,
Нехлюдов увидал в середине е