свеклу, а посеяли бы морковь -
наверняка уродился бы хрен... Такая уж здесь сторона. Кружев не плетут,
ковров не ткут, поярков не валяют, сапогов не тачают, кож не дубят, мыла не
варят. В Корчеве только слезы льют да зубами щелкают. Ясно, что человеку
промышленному, предприимчивому ездить сюда незачем.
Господи! хоть бы развязка поскорее! в "холодную" так в "холодную"!
Сколько лет прожили, никогда в "холодной" не бывали - надо же когда-нибудь!
Положение было трагическое. К счастью, я вспомнил, что верстах в
тридцати от Корчевы стоит усадьба Проплеванная, к которой я как будто имею
некоторое касательство. Дремлет теперь Проплеванная, забытая, сброшенная,
заглохшая, дремлет и не подозревает, что владелец ее в эту минуту сидит в
Корчеве, былины собирает, подблюдные песни слушает...
- Да просто скажем, что Фаина Егоровна сторговала у меня Проплеванную!
- предложил я.
Глумов подозрительно взглянул па меня. Очевидно, у него мелькнула в
голове мысль, не задумал ли я, пользуясь сим случаем, сюрпризом спустить
Фаинушке свою дедину и отчину? Фаинушка тоже изумилась, словно и у ней
что-то закружилось в головке; а что касается до "нашего собственного
корреспондента", то он прямо воскликнул:
- Вот так ловко!
Разумеется, я без труда оправдался, объяснив, что ни задатка, ни
запродажной расписки - ничего не требую. Что, конечно, я готов продать
Проплеванную всякому, кто заблагорассудит сделать из нее увеселительную
резиденцию, но к насильству даже в этом случае прибегать не намерен.
Выслушавши это, все успокоились и признали мой проект весьма целесообразным.
Поэтому условились так: сначала мы скажем, что приехали для осмотра
Проплеванной, а потом опять юркнем на пароход, как будто не сошлись в цене.
Но покуда мы толковали, снова пришел хозяин и на этот раз объявил, что
нас без потери времени требуют в полицейское управление.
Разумеется, мы с радостью поспешили на приглашение.
XVII
Дело обошлось очень мило и просто.
Ни исправника, ни помощника его в городе не было. Нас принял
непременный член, ветхий старичок, по имени Пантелей Егорыч, и сейчас же
предупредительно посадил.
- Ах, господа, господа!
Он качал головой и смотрел на нас - впрочем, не столько укоризненно,
сколько жалеючи. Как будто говорил: какие большие выросли, а самых простых
вещей не знаете! Мы сидели и ждали.
- Знаете, какие нынче времена, а что делаете! - произнес он, все больше
и больше проникаясь состраданием.
Дело происходило в распорядительной камере. Посредине комнаты стоял
стол, покрытый зеленым сукном; в углу - другой стол поменьше, за которым,
над кипой бумаг, сидел секретарь, человек еще молодой, и тоже жалеючи глядел
на нас. Из-за стеклянной перегородки виднелась другая, более обширная
комната, уставленная покрытыми черной клеенкой столами, за которыми
занималось с десяток молодых канцеляристов. Лампы коптели; воздух насыщен
был острыми миазмами дешевого керосина.
- Михал Михалыч! посмотрите... там! - обратился Пантелей Егорыч к
секретарю.
Секретарь направился к перегородке, приотворил дверь, заглянул в
канцелярию и доложил, что никого за дверьми нет, все при деле. С своей
стороны, Пантелей Егорыч приподнял сукно и заглянул, нет ли кого под столом.
- Ну зачем? - начал он, удостоверившись, что никого нет. - Ну, что
такое Корчева? А между тем себя подвергаете, а нас подводите... ах, господа,
господа!
Мы продолжали молчать. Не то чтобы мы не понимали, а оправдательных
слов не могли отыскать.
- Знаете, какие нынче строгости - и решаетесь! знаете, сколько везде
гаду развелось - и рискуете! Вон Вздошников только и ждет... чай, и сию
минуту из окна высматривает... ах, господа, господа!
- Но что же мы... - заикнулся было Глумов.
- Знаю, что ничего, - перебил Пантелей Егорыч, - и вы ничего, и я
ничего, и все ничего... Об Вздошникове слыхали? ах, господа, господа!
- Да уж простите нас ради Христа! - решился я покончить все сразу.
- Что меня просите! Бог может простить или не простить, а я что! Ну,
скажите на милость, зачем? С какою целью? почему? Какую такую сладость вы
надеялись в нашей Корчеве найти?
- Но ведь, кажется, паспорты у нас в исправности? - опять вступился
Глумов.
- И паспорты. Что такое паспорты? Паспорты всегда и у всех в
исправности! Вот намеднись. Тоже по базару человек ходит. Есть паспорт? -
есть! Смотрим: с иголочки! - Ну, с богом. А спустя неделю оказывается, что
этого самого человека уж три года ищут. А он, между прочим, у нас по базару
ходил, и мы его у себя, как и путного, прописали. Да.
- Но ведь из одиночного случая нельзя же заключать...
- И это я знаю. Да разве я заключаю? Я рад бы радостью, только вот...
Вздошников! И Корчева тоже. Ну, что такое? зачем именно Корчева? Промыслов
нет, торговли нет, произведений нет... разве что собор! Так и собор в Кимре
лучше! Михал Михалыч! что это такое?
Михал Михалыч осклабился.
- Это так точно-с, - пошутил он, - даже рыба, и та во весь опор мимо
Корчевы мчится. В Твери или в Кимре ее ловят, а у нас - не приспособились.
- Ничего у нас нет, а вы - рискуете! И себя подвергаете, и нас
подводите!
- Может быть, господам отдохнуть захотелось? - вступился за нас
секретарь.
- И отдохнуть... отчего бы на пароходе не отдохнуть? Плыли бы себе да
плыли. Ну, в Калязине бы высадились - там мощи, монастырь. Или в Угличе -
там домик Дмитрия-царевича... А Корчева... что такое? какая тому причина?
К великому моему ужасу, Глумов забыл об нашем уговоре насчет
Проплеванной и вдруг брякнул:
- Да просто полюбопытствовать.
- А я об чем же говорю! Почему? как? Ежели есть причина -
любопытствуйте! а коли нет причины... право, уж и не знаю! Ведь я это не от
себя... мне что! По-моему, чем больше любопытствующих, тем лучше! Но времена
нынче... и притом Вздошников!
- Да кто же наконец этот Вздошников? что это за сила такая? -
полюбопытствовал я.
- Да так... Вздошников, - только и всего.
Он постепенно все больше и больше волновался и наконец начал ходить
взад и вперед по комнате.
- Как мне теперича поступить? - произнес он, останавливаясь против
меня.
- Право, Пантелей Егорыч, мы ничего...
- Знаю я, что ничего. До сих пор - ничего, а завтра может быть - чего!
На этом нынче все и вертится. Ну, что такое? Плыли, плыли, и вдруг...
Корчева!
Очевидно, что "Корчева" у него колом в горле застряла, и никак он не
мог ее проглотить.
- Пантелей Егорыч! да ведь мы только на денек. Посмотрим
достопримечательности, и опять в путь.
- Какие такие достопримечательности?
- Собор, например.
- Собор? ну, собор... положим. Это похвально.
- Еще сказывали нам, что в Корчеве ста семи лет старичок живет.
- Ну, и старичок... пожалуй! Старость уважать - это...
- Может быть, и еще что-нибудь найдется...
- Что вы! что вы! ничего у нас нет! - заговорил он быстро, словно
боялся, чтоб и в самом деле чего не нашлось.
- У мещанина Презентова маховое колесо посмотреть можно... в роде как
perpetuum mobile {}, - подсказал секретарь. - Сам выдумал.
- Нечего, нечего смотреть. Только время терять да праздность поощрять!
- зачастил Пантелей Егорыч. - Так вот что, господа! встаньте вы завтра
пораньше, сходите в собор, помолитесь, потом, пожалуй, старичка навестите, -
а там и с богом.
- Пантелей Егорыч! позвольте perpetuum mobile посмотреть!
- Вот вы какие! И охота вам, Михал Михалыч, смущать! Ах, господа,
господа! И что такое вам вздумалось! В дождик, в сырость, в слякоть... какая
причина? Вот если б господин исправник был в городе - тогда точно... Он
имеет на этот предмет полномочия, а я...
Он имел доброе сердце и просвещенный ум, но был беден и дорожил
жалованьем. Впоследствии мы узнали, что и у исправника, и у его помощника
тоже были добрые сердца и просвещенные умы, но и они дорожили жалованьем. И
все корчевские чиновники вообще. Добрые сердца говорили им: оставь! а
жалованье подсказывало: как бы чего из этого не вышло!
Вечное движение.
- Пантелей Егорыч! деточки у вас есть? - спросил Глумов, вдруг
проникаясь жалостью.
- То-то... шесть дочерей. Невесты.
- Так мы завтра... чем свет...
- Ах, что вы! я ведь не к тому... - вдруг застыдился он. - Отчего же не
посмотреть - посмотрите!
- Нет, уж что же, ежели...
- Ах нет, я не в том смысле! У нас ведь традиции... мы помним!.. Да,
было времечко, было! Собор, старичка... ну, пожалуй, perpetuum mobile...
Только вот задерживаться лишнее время... Ведь паспорты у них в исправности,
Михал Михалыч? как вы скажете... а?
- Вполне-с.
- Ну, что ж, и с богом. Вы не подумайте... Прежде у нас и в заводе не
было паспорты спрашивать, да, признаться, и не у кого было - все свои. Никто
из чужих к нам не ездил... А нынче вот - ездят!
Представление о жалованье вновь смутило его. Он пытливо взглянул на нас
и силился что-то угадать. Но ничего не угадал.
- Михал Михалыч? - вопросительно-тоскливо обратился он к секретарю.
- Думается, что ничего...
- Ну, так с богом! полюбопытствуйте! - сказал он решительно и,
обратившись к Фаинушке, прибавил: - И вы, сударыня?
- И я-с.
- Вам-то бы... А впрочем, отчего же... нынче мода на это... Акушерки,
стенографистки, телеграфистки... Дай бог счастливо, господа!
Он благосклонно пожал нам руки, вручил паспорты и отпустил нас.
На другой день, только что встали - смотрим, два письма: одно от
Перекусихина 1-го к меняле, другое от Балалайкина к Глумову {Пусть читатель
ничему не удивляется в этой удивительной истории. Я и сам отлично понимаю,
что никаких писем в Корчеве не могло быть получено, но что же делать, если
так вышло. Ведь, собственно говоря, и в Корчеве никто из нас не был, однако
выходит, что были. (Прим. М. E. Салтыкова-Щедрина.)}. Перекусихин подавался.
Он сознал, что первоначальные его претензии были чрезмерны, и соглашался
убавить их наполовину. Балалайкин уведомлял, что по обоим порученным ему
делам он подал прошения в интендантское управление. Мысль о заравшанском
университете была всеми интендантами встречена сочувственно, а проект
учреждения общества обязательного страхования жизни - даже с восторгом. Но
Балалайкин должен был "пообещать". После слова "пообещать" он поставил целую
строку точек и затем прибавил: грустно, а делать нечего!
- Вот ведь прохвост! - без церемоний выругался Глумов, скомкав письмо.
В самом деле, всем показалось удивительным, с какой стати Балалайкин с
вопросом о заравшанском университете обратился в интендантское управление?
Даже в корчевское полицейское управление - и то, казалось, было бы
целесообразнее. Полицейское управление представило бы куда следует, оттуда
бы тоже написали куда следует, а в дороге оно бы и разрешилось. Но такой
комбинации, в которую бы, с пользой для просвещения, могло войти
интендантское управление, даже придумать никто не мог.
Один Очищенный не разделял наших недоумений.
- А я так напротив думаю, - объяснил он. - По-моему, всякое дело, ежели
его благополучно свершить желают, непременно следует с интендантского
управления начинать. Ближе к цели.
- Чудак! да что же у интендантства общего, например, с университетом?
- Общего нет, а привышные люди в интендантстве служат - вот что. Зря за
дело не возьмутся, а ежели возьмут, так сделают.
- Как же они подступятся к делу, коли оно даже не ихнего ведомства?
- Так и подступятся. Напишут. А ежели долго ответа не будет, опять
напишут. Главное дело, разговор завести. А может быть, и интендантские науки
какие-нибудь придумают - тогда и без переписки, промежду себя, дело
оборудуют.
Стали рассуждать: могут ли существовать интендантские науки? - и должны
были сознаться, что не только могут существовать, но и существуют. Наука о
печении солдатских сухарей - профессор Коган; наука о мясных и винных
порциях - профессор Горвиц; наука о выдаче квитанций за непоставленный
провиант - профессор Макшеев. Это только для начала, а ежели дальше
перечислять, то, пожалуй, и в глазах зарябит. Десяти факультетов мало, и,
что всего важнее, наверное, ни одна кафедра никогда вакантной не будет.
Конечно, такой характер университета не вполне будет соответствовать мысли
жертвователя, но для начала и это хорошо. Университет, да еще
заравшанский... ведь это что? А за свою кафедру Очищенный не боялся. Без
восточных языков в заравшанском краю обойтись ни под каким видом нельзя, а
митирология - это ведь и есть самый коренной восточный язык.
Что же касается до обязательного страхования жизни, то хотя этот
предмет никоим образом в пределы интендантского ведомства не входит, однако,
подумавши, и об нем "написать" можно. Что бы, например, написать? да просто:
"признавая необходимым, в видах успешнейшего продовольствия армий и
флотов..." А потом оно уж само собой пойдет. И чтобы было вернее, непременно
нужно написать не туда, куда следует, а куда-нибудь вбок. А оттуда опять
вбок напишут. И все кругом зажужжат. Зажужжат почты и телеграфы, зажужжат
финансы, пути сообщения, иностранные исповедания... Тогда уж и настоящему
ведомству волей-неволей придется зажужжать. Смотришь, ан дело и в шляпе.
Поэтому мы решили: ожидать от Балалайкина дальнейших подвигов.
Что же касается до Перекусихина, то об нем мы совсем не имели суждения,
предоставив его участь усмотрению моршанского меняльного корабля.
Был уж одиннадцатый час утра, когда мы вышли для осмотра Корчевы. И с
первого же шага нас ожидал сюрприз: кроме нас, и еще путешественник в
Корчеве сыскался. Щеголь в гороховом пальто {Гороховое пальто - род мундира,
который, по слухам, одно время был присвоен собирателям статистики. (Прим.
M. E. Салтыкова-Щедрина.)}, в цилиндре - ходит по площади и тросточкой
помахивает. Всматриваюсь: словно как на вчерашнего дьякона похож... он, он
самый и есть!
- Глумов! смотри! вчерашний-то дьякон... вон он! - воскликнул я в
испуге.
Но Глумов, вместо того чтоб ответить на мое восклицание, в свою очередь
встревоженно крикнул:
- Смотри! смотри! вон туда! в тот угол!
Смотрю и не верю глазам: в углу площади - другой путешественник гуляет.
И тоже в гороховом пальто и в цилиндре. Вот так штука!
Помелькали-помелькали и вдруг в наших глазах исчезли, словно сквозь
землю провалились.
Инстинктивно мы остановились и начали искать глазами, нельзя ли
спрятаться где-нибудь в коноплях. Но в Корчеве и коноплей нет. Стали
припоминать вчерашний день, не наговорили ли чего лишнего. Оказалось, что в
сущности ничего такого не было, однако ж...
- Однако, брат, ты завел-таки нас! - малодушно укорил я Глумова.
Но он уж и сам сознавал свою ошибку. Сконфуженно смотрел он на
Фаинушку, как бы размышляя: за что я легкомысленно загубил такое молодое,
прелестное существо? Но милая эта особа не только не выказывала ни малейшего
уныния, но, напротив, с беззаветною бодростью глядела в глаза опасности.
- Положим, что мы ничего такого не сделали и не сказали, - продолжал я
приставать, - но ведь этого недостаточно. По нынешним обстоятельствам,
теплота чувств нужна, деятельная теплота, а мы ее-то и прозевали...
Тем не менее бодрость Фаинушки на всех подействовала восстановляющим
образом, так что меня уж не слушали. Как-то разом все сознали себя
невиноватыми, а известное дело, что ежели человек не виноват, то ты хоть его
режь, хоть жги - он все-таки будет не виноват. Удивительно, как окрыляет это
сознание, какую-то смелость и гордость вливает. Даже меняло - и тот
почувствовал себя до такой степени невиноватым, что тут же дал обещание, что
ежели теперь благополучно пронесет, то он сполна отвалит Перекусихину
просимый им куш.
Разумеется, Глумов только того и ждал. По его инициативе мы взяли друг
друга за руки и троекратно прокричали: рады стараться, Ваше
пре-вос-хо-ди-тель-ствоо! Смотрим, ан и гороховое пальто тут же с нами
руками сцепилось! И только что мы хотели ухватиться за него, как его уж и
след простыл.
XVIII
Собор оказался отличный: просторный, светлый. Мы осмотрели все в
подробности, и стены, и иконостас, и ризницу. Все было в наилучшем виде.
Прекраснейшее паникадило, массивное Евангелие, изящной работы напрестольный
крест - все одно к одному. И при этом везде оказался жертвователем купец
Вздошников.
- А в будущем году господин Вздошников обещают колокол соорудить -
тогда, пожалуй, и в Кимре нам позавидуют! - сообщил отец дьякон,
показывавший нам достопримечательности собора. - А еще через годик н
наружную штукатурку они же возобновят.
И тем не менее купец Вздошников не только Корчеву, но и весь Корчевской
уезд у себя в плену держит. Одною рукою жертвует, а другою - в карманах у
обывателей шарит, причем, конечно, и "баланец" соблюдает. Во всех кабаках у
него часть, и ежели Разноцветов прогорел, то потому единственно, что не
захотел покориться, тягаться вздумал. А то бы и он теперь у Вздошникова на
побегушках бегал и, в воздаяние, щи бы с требушиной ел. Кроме того,
Вздошников и виноградные вина делает: мадеру, портвейн, лафит, рейнвейн. И
все с золотыми ярлыками и с обтянутыми фольгой пробками. В Кашине эти вина
делают на манер иностранных, а Вздошников делает уж на манер кашинских. Но и
те и другие все равно что иностранные. Он же, Вздошников, рощами торгует и,
с божьей помощью, довел сажень дров уж до пяти рублей.
- Место наше бедное, - сказал отец дьякон, - ежели все захотят
кормиться, только друг у дружки без пользы куски отымать будут. Сыты не
сделаются, а по-пустому рассорят. А ежели одному около всех кормиться - это
можно!
Когда же мы уже раскланивались на крыльце, то прибавил:
- А вон и дом его каменный на бугорочке стоит - всей Корчеве красота.
Сходите, полюбопытствуйте. У него и сейчас два путешественника закусывают.
Но мы поспешили к старичку, хотя, ввиду общения Вздошникова с
гороховыми пальто, чувство самосохранения должно было бы подсказать нам, что
сходить поклониться человеку, в доме которого, по-видимому, была
штаб-квартира корчевской благонамеренности, - голова не отвалится.
Старичок, действительно, оказался древний: зубов нет, глаза вытекли,
череп - совсем голый. Вместо всего - свидетельство корчевского полицейского
управления, удостоверяющего, что предъявитель сего, мещанин Онисим Дадонов,
имеет сто семь лет, или более, или менее. Сидел Дадонов в большом
истрепанном кресле, подаренном ему покойным историком Погодиным, "в
воспоминание приятно проведенных минут"; на нем была надета чистая белая
рубашка, а на ногах лежало ситцевое стеганое одеяло; очевидно, что домашние
были заранее предуведомлены об нашем посещении. Но в комнате было душно; ее
и летом редко освежали, потому что старик боится заболеть и умереть. У
старичка есть дочь, большуха, которая тоже неподвижно полулежит на лавке,
под образами, и тоже не может сказать, когда она родилась, а помнит только,
что в тот год, когда была "некрутчина". И у ней нет ни волос, ни зубов, во
зрение она еще сохранила, хотя, впрочем, слабое, и вследствие этого часто
глотает мух. За стариками прислуживает "молодуха", женщина лет шестидесяти
пяти, которая еще бодрится, но жалуется, что ноги у нее мозжат. Молодуха
приняла нас радушно и тотчас же показала свидетельство.
- Посмотрите на нашего старичка - вот и пакент у нас, не обманываем!
Деньги за него каждый год платим - сорок копеечек!
И она указала на сорокакопеечную марку, которая была прилеплена к
свидетельству, в знак того, что старик - казенный. Сверх того, она вынула из
стола и показала нам засиженный мухами лист, на котором знаменитые
посетители вписывали свои имена. Замечательнее всего были следующие подписи:
"Сумлеваюсь, штоп сей старик наказание шпицрутенами выдержал. Гр. Алексий
Аракчев"; и под нею: "фсем же сумлеваюсь генерал-майер Бритый". Последним
подписался академик Михаил Погодин (июль 1862 года), и с тех пор уже никто к
старичку не заглядывал,
- Да ведь в шестьдесят втором году ему и девяноста лет не было - что же
тут было любопытствовать? - усомнился я.
- А кто его, батюшка, знает, сколько ему лет! - возразила молодуха, -
лет уж сорок все сто семь ему лет значится - уж и стареться-то он словно
перестал!
Начали мы предлагать старичку вопросы, но оказалось, что он только одно
помнит: сначала родился, а потом жил. Даже об. Аракчееве утратил всякое
представление, хотя, по словам большухи, последний пригрозил ему записать
без выслуги в Апшеронский полк рядовым, ежели не прекратит тунеядства. И
непременно выполнил бы свою угрозу, если б сам, в скором времени, не подпал
опале.
Таков неумолимый закон судеб! Как часто человек, в пылу
непредусмотрительной гордыни, сулит содрать шкуру со всего живущего - и
вдруг - открывается трап, и он сам проваливается в преисподнюю... Из
ликующего делается стенящим, - а те, которые вчера ожидали содрания кожи,
внезапно расправляют крылья и начинают дразниться: что, взял? гриб съел! Ах,
господа, господа! а что, ежели...
- Но вы-то сами что-нибудь помните? - обратился Глумов к молодухе.
- Как не помнить... пожар был! все в ту пору погорели... А после, через
десять лет, только что обстроились, опять пожар!
- Ну, что пожары! насчет обычаев здешних не можете ли что сказать?
Например, песни, пляски, хороводы, сказки, предания...
Молодуха задумалась. Очевидно, не поняла вопроса.
- Время как проводите? - пояснил я, - песни играете? хороводы водите?
сказки сказываете?
- Строго ноне. Вот прежде точно что против дому на площади хороводы
игрывали... А ноне ровно и не до сказок. Все одно что в гробу живем...
- Отчего же, вы полагаете, такая перемена случилась? оттого ли, что
внутренняя политика изменила направление, или оттого, что петь не об чем
стало?
Но старуха опять не поняла.
- Как бы вам это объяснить? Ну, например... что, бишь? ну, например,
литература... Прежде, бывало, господа литераторы и песни играли, и хороводы
водили, а нынче хрюканье все голоса заглушило... отчего?
- Урядники ноне... - несмело ответила молодуха, точно сама сомневалась,
угадала ли.
- Вот и прекрасно. Корреспондент! запиши! Урядники. Ну, а еще что
можете сказать? чем, например, живете? кормитесь помаленьку?
- Так кое-чем. Тальки пряду; продам - хлеба куплю. Мыкаемся тоже.
Старичок-то вон мяконького все просит...
- А как вы примечаете, когда изобильнее жилось, прежде или нынче?
- Как можно супроти прежнего! прежде-то мы...
- Щи мы, сударь, прежде ели! - крикнула из угла старуха, вращая
потухающими глазами. И словно в исступлении повторила: - Щи ели! щи!
- Кашки бы... - сочувственно пискнул старичок, словно икнул.
- Но отчего же вдруг такое оскудение?
- Да как сказать... не вдруг оно... Сегодня худо, завтра хуже, а
напоследок и еще того хуже...
- Ну, а урядники... не думаете ли вы, что они и в этом отношении...
- Должно быть, что они...
Но тут случилось нечто диковинное. Не успела молодуха порядком
объясниться, как вдруг, словно гром, среди нас упала фраза:
- Урядники да урядники... Да говорите же прямо: оттого, мол, старички,
худо живется, что правового порядка нет... ха-ха!
Мы удивленно переглянулись, но оказалось, что никто из нас этой фразы
не произносил. В то же время мы почувствовали какое-то дуновение, как у
спиритов на сеансах. И вдруг мимо нас шмыгнуло гороховое пальто и сейчас же
растаяло в воздухе.
- Это не настоящее пальто... это спектр его! - шепнул мне Глумов, -
внутри оно у нас... в сердцах наших... Все равно, как жаждущему вода
видится, так и нам... Все видели?
Оказалось, что мы видели, но из хозяев никто не видел и не слышал.
- Прежде-то в нашем месте и кур, и уток, и гусей водили, - продолжала
молодуха. - Я-то уж не застала, а дедушка сказывал. А нынче и коршуну во
всей Корчеве поживиться нечем!
- Щи ели! щ-ш-ши! - опять цыркнула старуха озлобленно.
- А когда щи-то ели - вы еще застали? - продолжал допрашивать Глумов
молодуху.
- На кончике. Помню, что до двадцати лет едала, а потом...
Но в это время таинственный голос опять прозвучал:
- А по-вашему, стоит только правовой порядок завести - и щи явятся...
Либералы... ха-ха!
Спектр горохового пальто выступил на секунду в воздухе и растаял.
Мы поспешили расплатиться и уйти. Машинально расспросили дорогу к
изобретателю perpetuum mobile и машинально же дошли до его избы, стоявшей на
краю города.
Мещанин Презентов встретил нас с какою-то тихою радостью: очевидно, он
не был избалован судьбою. Это был человек лет тридцати пяти, худой, бледный,
с большими задумчивыми глазами и длинными волосами, которые прямыми прядями
спускались к шее. Изба у него была достаточно просторная, но целая половина
ее была занята большим маховым колесом, так что наше общество с трудом в ней
разместилось. Колесо было сквозное, со спицами. Обод его, довольно
объемистый, сколочен был из тесин, наподобие ящика, внутри которого была
пустота. В этой-то пустоте и помещался механизм, составлявший секрет
изобретателя. Секрет, конечно, не особенно мудрый, вроде мешков, наполненных
песком, которым предоставлялось взаимно друг друга уравновешивать. Сквозь
одну из спиц колеса продета была палка, которая удерживала его в состоянии
неподвижности.
- Слышали мы, что вы закон вечного движения к практике применили? -
начал я.
- Не знаю, как доложить, - ответил он сконфуженно, - кажется, словно
бы...
- Можно взглянуть?
- Помилуйте! за счастье...
Он подвел нас к колесу, потом обвел кругом. Оказалось, что и спереди и
сзади - колесо.
- Вертится? - спросил Глумов.
- Должно бы, кажется, вертеться... Капризится будто...
- Можно отнять запорку?
Презентов вынул палку - колесо не шелохнулось.
- Капризится! - повторил он, - надо импет дать.
Он обеими руками схватился за обод, несколько раз повернул его вверх и
вниз и наконец с силой раскачал и пустил - колесо завертелось. Несколько
оборотов оно сделало довольно быстро и плавно - слышно было, однако ж, как
внутри обода мешки с песком то напирают на перегородки, то отваливаются от
них, - потом начало вертеться тише, тише; послышался треск, скрип, и,
наконец, колесо совсем остановилось.
- Зацепочка, стало быть, есть, - сконфуженно объяснял изобретатель и
опять напрягся и размахал колесо. Но во второй раз повторилось то же самое.
- Скажите, сами вы до этого дошли? - спросил Глумов, стараясь сообщить
своему голосу по возможности ободряющий тон.
- Охота у меня... Только вот настоящим образом дойти не умею...
- Трения, может быть, в расчет не приняли?
- И трение в расчете было... Что трение? Не от трения это, а так...
Иной раз словно порадует, а потом вдруг... закапризничает, заупрямится - и
шабаш! Кабы колесо из настоящего матерьялу было сделано, а то так, обрезки
кое-какие... Недостатки наши...
- Кто-нибудь осматривал у вас колесо?
- Были-с.
- И что же?
Презентов стоял, понурив голову, и молчал.
Я инстинктивно оглянул горницу и сам опустил голову: так в ней было все
неприютно, голо, словно выморочно. В углу - одинокий образ, с воткнутой
сзади, почти истлевшей от времени, вербой; голая лавка, голые стены,
порожний стол. На окне стояла глиняная кружка с водой, и рядом лежал толстый
сукрой черного хлеба. Может быть, это был завтрак, обед и ужин Презентова.
Не замечалось ни одного из признаков, говорящих о хозяйственности, о приюте.
Даже неопрятности, столь обыкновенной в мещанской избе, не было, а именно
какая-то унылая заброшенность. И на общем фоне этой оголтелости и
выморочности как-то необыкновенно сиротливо выступал этот человек, сам
оголтелый и выморочный. Как он тут жил? Собственно говоря, раз колесо было
налажено, ему и делать ничего не оставалось. Вероятно, он населял это
пространство призраками своей фантазии или, угнетаемый мечтательной
праздностью, проводил дни в бессильном созерцании заколдованного колеса,
изнывая от жгучих стремлений к чему-то безмерному, необъятному, которое
именно неясностью своих очертаний покоряло его себе.
- Вы бы к какому-нибудь делу попроще приспособились, - участливо
посоветовал ему Глумов. Презентов продолжал молчать.
- Допустим даже, что задача ваша достижима; но ведь это предприятие
сложное, далекое... На пути к нему есть множество задач более доступных,
разработка которых, и сама по себе полезная, могла бы, сверх того, и лично
вам оказать поддержку...
- Мне что! вот колесо настоящим бы образом... - промолвил он тихо.
В этих словах звучала такая убежденность, что Фаинушке вдруг
взгрустнулось.
- Хозяюшка у вас есть? - спросила она ласково.
- Один я. И женат не был. Матушка у меня, с год назад, померла, - с тех
пор один и живу. И горницу прибрать некому, - прибавил он, конфузливо
улыбаясь.
Признаюсь, я думал, что Фаинушка вынет из бумажника сторублевую и
скажет: вот вам... на колесо! - однако милая дамочка с минуту погрустила, а
вслед за тем опять оправилась.
- А давно вы этим делом занимаетесь? - продолжал допрашивать Глумов.
- Да и не помню уж... Охота такая...
- Подумайте, однако ж. Сколько лет вы одну работу работаете, а где же
результаты?
- Может, и дойду.
Дальнейший разговор был невозможен. Даже Глумов, от природы одаренный
ненасытным любопытством, - и тот понял, что продолжать ворошить этого
человека, в угоду вояжерской любознательности, неуместно и бессовестно. Как
вдруг Очищенный, неведомо с чего, всполошился.
- А податей много сходит? - спросил он.
- Податей нынче не берут, а пакенты велят брать.
Он поспешно вынул из стола промысловое свидетельство (цена 2 р. 50 к.)
и показал нам. Быть может, у него в голове мелькнуло, что мы собственно для
того и пришли, чтоб удостовериться.
- Дорогонько! - молвил Очищенный, инстинктивно обводя взором комнату.
- Для чего же вам свидетельство? Ведь вы постоянным промыслом не
занимаетесь? - удивился Глумов.
- Случается. Намеднись господину исправнику табакерку с музыкой чинил,
а месяц назад помещику одному веялку привезли, так сбирать ездил. Набегает
тоже работишка.
- Ну, а вообще живется как?
Начался заправский допрос. Какие песни, сказки; нет ли слепенького
певца... Куда бы он привел нас - не знаю. Быть может, к вопросу о
недостаточном вознаграждении труда или к вопросу о накоплении и
распределении богатств, а там, полегоньку да помаленьку, и прямо на край
бездны. Но гороховое пальто и на этот раз не оставило нас.
- Да что же вы спрашиваете? разве можно жить в стране, в которой
правового порядка нет? Личность - не обеспечена завтрашний день -
неизвестен... Либералы... ха-ха! - произнесло оно отчетливо и звонко.
Опять почувствовали мы знакомое дуновение, и опять мимо нас
промелькнула гороховая масса, увенчанная цилиндром; промелькнула и растаяла.
- Спектр! - воскликнул Глумов, - но спектр спасительный, господа! Он
посылается нам для того, чтоб мы знали, что можно и что нельзя... Итак,
возблагодарим...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Хотя мы и обещали Пантелею Егорычу, при первой возможности, отправиться
дальше, но пароход не приходил, и мы поневоле должны были остаться в
Корчеве. По возвращении на постоялый двор мы узнали, что Разноцветов где-то
купил, за недоимку, корову и расторговался говядиной. Часть туши он уступил
нам и сварил отличные щи, остальное - продал на сторону. А на вырученные
деньги накупил патентов.
Как бы то ни было, но мы наелись. А наевшись, возмечтали. Наступили
сумерки - нужно было как-нибудь скоротать вечер. Попробовали было загадку
загадать: что такое Корчева? - Но ответ был чересчур уж короткий: Корчева
есть Корчева. Тогда Глумов предложил прочитать нам лекцию из истории, на что
мы с радостью согласились. Настолько, насколько это было возможно в скромной
обстановке постоялого двора, он коснулся призвания варягов, потом
беспрепятственно облетел периоды: удельный, татарский, московский,
петербургский, и приступил к современности. Но едва вымолвил он
вступительные слова: "Современность, переживаемая нами, подобна камаринскому
мужику, который..." - как вдруг некто неожиданно произнес:
- Извольте повторить, что вы сказали! Мы обернулись: в дверях стояло
гороховое пальто. Спектр это был или не спектр?
В одну секунду мы потушили свечу и, шмыгнув мимо непрошеного гостя,
очутились на улице.
XIX
Целую ночь мы бежали. Дождь преследовал нас, грязь забрасывала с ног до
головы. Куда надеялись мы убежать? - на этот вопрос вряд ли кто-нибудь из
нас дал бы ответ. Если б мы что-нибудь сознавали, то, разумеется, поняли бы,
что как ни велик божий мир, но от спектров, его населяющих, все-таки
спрятаться некуда. Жестокая и чисто животненная паника гнала нас вперед и
вперед.
Я слышал, как Фаинушка всхлипывала от боли, силясь не отставать, как
"наш собственный корреспондент" задыхался, неся в груди зачатки смертельного
недуга, как меняло, дойдя до экстаза, восклицал: накатил, сударь, накатил! А
дождь свирепел больше и больше, и небо все гуще и гуще заволакивалось
тучами. Ни одного жилья мы не встретили, и как нас не съели волки - этого я
понять не могу. Наверное, они коечто слышали об нас от урядников и опасались
отнять у нас жизнь, потому что с нашим исчезновением могли затеряться корни
и нити, которые имело в виду гороховое пальто. Как бы то ни было, но этим
чисто охранительным соображениям мы были обязаны жизнью.
Наконец, однако ж, выбились из сил. По-видимому, был уж час пятый утра,
потому что начинал брезжить свет, и на общем фоне серых сумерек стали
понемногу выступать силуэты. Перед нами расстилался пруд, за которым темнела
какая-то масса.
Вглядываюсь, и не верю глазам - передо мною Проплеванная! {Официальное
название усадьбы - "Золотое дно"; "Проплеванною" же она называлась в
просторечии, потому что во времена оны прежний владелец проиграл ее моему
дедушке в плевки. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)} Она, она, она. Вон и
дорога, ведущая в усадьбу. По одну сторону большой пруд, обсаженный
березами, по другую - старинный "плодовитый" сад. А вон и барский дом,
серый, намокший, едва выделяется из сумерек, а за домом опять темная масса -
это другой сад, при самом доме. Но где же "красный" двор? где флигеля,
конюшни, скотная?
С самой "катастрофы" я не был в Проплеванной. В то время я впопыхах
приехал, впопыхах что-то кончил, чем-то распорядился и впопыхах же уехал.
Старого Аверьяныча приставил хранить господское добро и получать "ренду" за
сверхнадельную землю. Эту "ренду", в количестве трехсот рублей, я получал до
такой степени аккуратно, что даже дворник, носивший в квартал повестку для
засвидетельствования, радостно говорил: ренду с вотчины получили! Получал я
также, от времени до времени, доносы, обвинявшие Аверьянова в краже,
хищении, грабеже и других уголовных преступлениях, но так как я на доносы не
откликался, то постепенно все стихло. И я непременно забыл бы о
существовании отчины и дедины, если б три сотенные бумажки ежегодно не
напоминали мне, что где-то существует защищенное межевыми знаками
"местоположение", которое признает меня своим владыкою.
Радость, которую во всех произвело открытие Проплеванной, была
неописанная. Фаинушка разрыдалась; Глумов блаженно улыбался и говорил: ну
вот! ну вот! Очищенный и меняло присели на пеньки, сняли с себя сапоги и
радостно выливали из них воду. Даже "наш собственный корреспондент",
который, кроме водки, вообще ни во что не верил, - и тот вспомнил о боге и
перекрестился. Всем представилось, что наконец-то обретено злачное место, в
котором тепло и уютно и где не настигнут ни подозрения, ни наветы.
- Урядники-то, полно; тут есть ли? - самонадеянно воскликнул Глумов, но
тут же одумался и суеверно прибавил: - Сухо дерево, завтра пятница!
Я провел своих спутников к барскому крыльцу, а сам отправился
разыскивать Аверьяныча. Но таково действие "власти земли", что, по мере того
как я углублялся в подвластное мне пространство, я чувствовал, как внутри
меня начинают разгораться хозяйские инстинкты. Я шел на поиски и озирался по
сторонам. Пруд - цел, но не выловлены ли караси? Красный двор - вот он, но
кругом его прежде была решетка - где она? Вот тут, в углу, стоял флигель, а
теперь навалена куча мусора, по которому привольно разрослась крапива. Вот
тут стояла кудрявенькая береза - тетенька Варвара Ивановна посадила, - а
теперь торчит пень. Где конюшни? куда делся скотный двор? Лошади были!
коровы были! овца! Вспомнились доносы, и хозяйское сердце заныло. Сам
виноват! как-то само собой складывалось в уме. Надлежало тогда же сломя
голову лететь в Проплеванную; выследить, уличить, а буде нужно, то и
ходатайствовать по судам. Флигель-то - он, на худой коней:, пятьдесят
целковых стоил, а ежели на охотника... Но, с другой стороны, припоминалось и
то, что Аверьяныч, от времени до времени, кроме "ренды", и еще какие-то
деньги присылал. Какие? Помню, словно сквозь сон, что он сначала писал:
"продали лошадь саврасую палочницу", потом: "продали мерина голубого";
потом: корову, другую корову... и, кажется, флигель? Помнится, что об
скотной я даже сам что-то писал... кажется, Марье-вдове да
Акулине-перевезенке, за верную службу, подарил? Обе они, помнится, на судьбу
жаловались: служили мы папеньке-маменьке вашим, в слезах хлеб ели, а ноне
слезы остались, а хлеба нет...
И все-таки, когда я уехал из Проплеванной, усадьба была цела. Это
первоначальное впечатление вытеснило все последующие подробности. Красный
двор был обсажен березками и обнесен решеткой; теперь березки стали большими
березами, а решетки нет, и двор весь изъезжен. Точно так же оба сада были
обнесены частоколом, а теперь и они слились с проезжей дорогой: всякий входи
и въезжай куда хочешь. Яблони-то целы ли? вишни? Вон от оранжереи только
труба торчит, да и у той половина кирпичей растаскана. Помню, громадная
липа, старая-престарая, стояла направо от дома - сколько цвету с нее
собиралось, и какие массы пчел жужжали в ее непросветной листве! - где она?
А за липой старая березовая аллея шла. Как сейчас помню: у крайней березы,
внизу, один бок был точно кровью залит, потому что весной из нее точили
березовицу... где эта аллея? Правда, в этой стороне и теперь еще виднеются
издали какие-то гиганты, но уже не сплошною массой, а в одиночку. И как-то
сердито качают они вершинами, словно отбиваются от одолевающего их молодого
древеснаго подседа...
Все эти воспоминания и представления беспорядочно мелькали в голове,
замедляя мои поиски. Весьма вероятно, что вслед за сим же все разъяснится и
сыщется, но хозяйские инстинкты так упорны, что я с трудом овладел собой.
Где же скрывается, однако ж, Аверьяныч? Кругом было пусто и, кроме чириканья
проснувшихся воробьев, ничего не было слышно. В полуверсте чернел поселок,
над которым уже носился дым от затапливаемых печей, но я знал, что Аверьяныч
не имел на селе родных, у которых мог бы приютиться. Наконец, я припомнил,
что в саду была когда-то поставлена банька, и направился туда.
Сад зарос и заглох необыкновенно; не видно было ни клумб, ни дорожек.
Только одна тропинка шла вглубь от ветхой калитки, которая еще держалась на
одной петле, прислонившись к столбу, составлявшему часть исчезнувшей
решетки. Когда-то в саду было посажено несколько разных сортов тополей;
теперь эти тополи разостлали свои корни по всему саду и подошли к самому
дому. Были тут прежде целые клумбы зимующих роз, были группы воздушного
жасмина, жимолости, бузины, была большая продольная аллея из сиреней и
несколько боковых аллей из акаций - теперь все это исчезло, порабощенное
тополем. Только бесчисленная масса воробьев свободно ютилась в этой чаще,
которая так переплелась и перепуталась, как будто хотела защитить себя от
постороннего вторжения. Я знаю многих, на которых картина подобной
заброшенности производит чарующее впечатление, но мне при виде ее просто
сделалось обидно. Как будто из всей этой густой, приземистой массы неслись
мне навстречу слова: нечего тебе здесь делать! нечего! нечего!
Аверьяныч сидел на приступочке банного крыльца и жевал. Но, увидев
постороннего человека, испугался и торопливо спрятал за пазуху ломоть
черного хлеба. Он еще был жив, хотя до того состарелся, что лицо его как бы
подернулось мхом. Услышавши шум, выглянули из дверей Марья-вдова и
Акулина-перевезенка, которые, очевидно, жили тут же. У Марьи-вдовы была дочь
Полька, карлица, робкая,