>"начнете переменять - конца переменам не будет" (Аввакум). И правда: даже в наше время, столь скорое на объяснение всего и вся социальными причинами, забывают, что реформы Никона были приняты почти в те же годы, что и "Соборное уложение", окончательно закрепившее крестьянскую ("хрестьянскую") неволю. Теперь крестьянина заставят "работать на земле", а не иметь ее в собственности, переселяться только туда, куда укажет "барин-боярин", наконец, просто быть переданным другому владельцу в качестве рабочей силы.
Да, Соловецкий монастырь не принял новых книг и откололся от Московского государства. В это время Степан Разин "отколол" от Московского государства всю юго-восточную окраину, и хотя сам он был не очень-то религиозен, в его отряды вступило немало староверов. Кстати, потом, после разгрома восстания Разина, некоторые из соратников Разина оказались в Соловках: здешний монастырь еще держался...
Мордовцев утверждает в "Сидении", что социальная нетерпимость в стране началась со времен раскола. Но как тогда еще было далеко до общественного раскола его времени: в правдивости своих слов русские XVII века, враги друг другу, клялись друг другу на... Евангелии. И не было прочнее этой клятвы.
Замечателен в повести образ Спири-юродивого. Блаженных и юродивых в народе любили потому, что они могли говорить правду. Господа не слышали или делали вид, что не слышат тех, "кого уже Бог наказал". Простолюдины же припадали к этим уродливым и подчас действительно нечистым устам, как к святому источнику: до того жадным было желание услышать правдивое слово - произнесенным.
В этой повести особенно проявилась замечательная черта творчества Мордовцева-прозаика - умение передать не просто "человека в ландшафте", а саму картину... через изображаемого в ней человека. Увидеть героиню - прелестную, чистейшей души Оленушку, взлетающую на качелях к небу-счастью, среди непонятной ей дикой борьбы людей. Надо сказать, что не только здесь, но и в других произведениях Мордовцева "девичьи образы" - Горислава и Остромира в романе "Господин Великий Новгород", Оня в повести "Москва слезам не верит", Ксения в романе "Лжедимитрий" - да, в грязи и безбожии многих, в противостоянии жестокого времени и души, они вдруг - свет... Это у писателя как бы свет надежды. Надежды на будущее русского народа. Ибо, говорит он, душа русских - в их женщинах. Их слезы в его описаниях трогают особенно, у него это плач общества, времени, народа, города... Пусть пролиты эти слезы уже века назад - мы не можем не верить им, это наша память-душа сегодня...
Прошлое мы постигаем настолько, насколько его чувствуем, - одних знаний тут недостаточно. И если труды научные, написанные Мордовцевым в свете демократических настроений современной ему интеллигенции, исследовали политические движения прошлого, то его историческая беллетристика родилась из желания понять чувства того времени. Попытки представить историю чувств народа явили нам Мордовцева-писателя, творчество которого - еще одна открываемая нами сегодня страница нашей отечественной культуры.
Мягкое морозное утро 15 ноября 1470 года5.
На колокольнях новгородских церквей раздается торжественный трезвон. Под этот трезвон горожане из церквей и домов валят на Софийскую сторону, прямо через Волхов, по льду, и по "великому мосту" - кто успевал раньше других попасть на мост.
Скоро Софийский двор с площадью около собора, и без того полные народа, окончательно запружены были колыхавшимися массами. Народ толпился и в улицах, и по всему "детинцу", но целое море голов колыхалось около собора.
У святой Софии только что кончилась служба. Двери собора, несмотря на зимнее время, были растворены настежь. В воздухе слышался запах ладана. Все головы и глаза обращены были к паперти - ждали...
Начиная от церковных дверей, на паперти, на ступеньках соборного крыльца и около него стояли старосты "концов", сотские и десятники, поблескивая на солнце бердышами. Среди них терся слепой нищий, известный всему Новгороду Тихик блаженненький - "Христа ради юрод" и, за неимением глаз, духом своим "провидящий вся сокровенная". Он прикасался то к тому, то к другому из старост и сотских, тряс косматою, нечесаною головой и идиотически улыбался. В руках у него была длинная палка - посох с ручкою в виде восьмиконечного креста6, на котором висели различной величины сумки. Две большие сумы перекинуты были, посредством ремней, через плечи, крест-накрест.
Наконец, из соборных дверей вышел на паперть священник в полном облачении и с крестом в руках. За ним показалась седая голова с золотою гривною на шее. Священник осенил крестом народ на все стороны - и тысячи рук замахали в воздухе, творя крестное знамение. От этого немого согласного движения тысяч глухой гул прошел по площади и по всему "детинцу".
- Братие новугородьци! - раздался с паперти скрипучий старческий голос. - Жеребий Господень совершается! Молитеся святой Софии, да укажет перст Божий на достойного владыку.
Тысячи рук снова взметнулись, и снова глухим гулом - немая молитва по всему "детинцу"...
- Сыщите, братие, Тихика блаженного, - снова раздался тот же старческий голос.
- Тихика!.. Тишу блаженненького! - пронесся говор в толпе.
- Здесь Тихик, здесь блаженный...
- Я тутотка, - отвечал сам нищий, ощупывая посохом землю и подходя к паперти. - Туто изгой Тишка... Подайте Христу!
И он протягивал руку, ожидая получить милостыню.
- Чадо Тихиче! - заговорил священник, осеняя нищего крестом. - Сотвори знамение.
Нищий перекрестился и поднял голову, поводя слепыми глазами и как бы ища чего-то в воздухе. Священник приложил крест к его губам.
- Гряди за мною, чадо, - продолжал священник, - тебе, слепорожденну, подобает налезти жребий владычен; гряди за мною.
Нищий, стуча посохом по ступенькам соборного крыльца, взошел на паперть. Священник повернулся и пошел снова внутрь храма. Слепой следовал за ним, ощупывая путь свой посохом. Все расступались перед ними.
Массы народа, заполнявшие площадь, еще более понадвинулись к собору. На лицах выражалось нетерпеливое ожидание и как бы испуг. Многие со страхом крестились и глубоко вздыхали. Казалось, все эти массы ожидали чего-то неведомого, рокового. То там, то здесь слышался сдержанный говор:
- Тишеньку слипеньково повели владыку вынимать...
- Слепой-ту зрячее у Бога, братцы, живет.
- Кого-ту святая София даст нам во владыки?
- Отца Пимена, ведомое дело.
- А может, Варсонофья слепенькой вымет.
- О, Господи и святая София, спаси град свой!
Между тем слепец, следуя за священником, прошел через весь собор и очутился у амвона7.
В церкви все усердно молились, поглядывая в то же время на царские врата, которые были открыты. В алтаре, вокруг престола, собралось высшее духовенство Новгорода. Именитые люди города, степенные посадники, бояре, житые люди8 и гости, блистая золотым платьем и дорогими мехами, а иные - массивными золотыми гривнами, занимали весь правый придел. В левом приделе стояли женщины и молились особенно жарко, не сводя глаз с темных ликов икон и с дорогих окладов. Впереди всех их, у левого клироса, на почетном месте, стояла высокая, дородная и уже немолодая боярыня с матовой белизной смуглых полных щек и с черными широкими бровями. Черные, с большими белками глаза ее неподвижно устремлены были через царские врата на престол, на котором стояла дароносица9, покрытая богатыми воздухами10, а около нее - три блюда, тоже прикрытые каждое малинового тафтою.
Женщина эта была - Марфа Борецкая или Марфа-посадница. "Посадниками" и "посадницами" называли в Новгороде не только настоящих, действительных посадников и их жен, но и тех, которые когда-либо были на посаде - равно и жены их всю жизнь назывались посадницами.
- Дерзай, чадо! - уже в царских вратах обратился священник к нищему.
Слепец, продолжая посохом ощупывать пол, поднялся на амвон и, сделав перед царскими вратами три земных поклона, вошел в алтарь и остановился у престола.
- Дерзай, раб Божий Тихиче! - продолжал священник. - Ныне престолу Бога жива предстоиши.
Слепец еще перекрестился. Рука его дрожала.
- Простри руку твою, - подсказывал священник.
Слепой протянул руку. Глаза всех находившихся в соборе напряженно следили за ним. Глаза же Борецкой, казалось, пожирали дрожащую его руку.
Рука эта дотронулась до одного блюда, покрытого тафтой, - до правого. Разнородные ощущения прошли по лицам присутствовавших в церкви.
- Вознеси горе жребий сей, да узрят стоящий зде, - распоряжался священник.
Нищий поднял первое блюдо над головой. К нему подошел соборный протодиакон с орарем11 на руке и, бережно взяв блюдо, возложил его себе на голову, как бы это был дискос с агнцем пасхальным12. Потом, вместе со священником, державшим в руках крест, он вышел из алтаря и направился к выходу из собора. За ними следовал тот седой боярин с золотою гривною на шее, который и прежде этого выходил на паперть. Это был посадник - глава "Господина Великаго Новгорода". Все глаза по-прежнему напряженно следили за движениями этих трех лиц.
Выйдя на паперть, протодиакон снял с головы блюдо и подал его посаднику. Посадник снял с блюда тафту. Под тафтою оказалась свернутая дудочкою бумажка. Глава города развернул ее и прочел написанное на ней.
- Господине Великий Новгород! - громко произнес он, поднимая вверх бумажку. - Смотрите - вот жребий преподобного Варсонофия!
- Варсонофий! Варсонофий! - прошел говор по площади и по всему "детинцу".
- Не быть владыкой Варсонофию - не на него пал перст Божий.
Все заволновалось. Говор, хотя сдержанный, но могучий, как всколыхнутое бурей море, волнами ходил по всему пространству, занятому народом.
- Отца Пимена! Пимена во владыки!
- Не надо Пимена - он латынец!
- Феофила протодьякона! Феофила!
- В Волхов Феофила! Он московской руки... холоп княженецкий!
- Пимена в прорубь! Пимен похваляется: меня-де и в Киев пошлют на ставленье... я и в Киев пойду... Латынец он... литва хохлатая.
Между тем священник, протодиакон с блюдом и посадник воротились в собор. Первые два вошли в алтарь, где у престола все еще стоял слепой Тихик.
- Паки дерзай, раб Божий Тихиче! - провозгласил священник.
Слепец вздрогнул, протянул руку и ощупал левое крайнее блюдо. При этом движении слепого яркая краска залила полные щеки Марфы-посадницы, не спускавшей глаз с престола.
И это блюдо протодиакон возложил себе на голову. Тем же порядком и священник с крестом, и протодиакон с блюдом на голове, и посадник вышли к народу.
Опять сняли тафту с блюда и раскрыли жребий.
- Господине Великий Новгород! - раздался тот же голос старого посадника. - Вот жребий преподобного отца Пимена!
- А... Не быть Пимену, латынцу, владыкой! Не вывезла кривая...
- Феофил владыка! Многая лета владыке Феофилу!
- Ай да Тиша блаженненькой! Знал, кого вымать! Исполать Тише.
Действительно, там, в храме, на престоле, остался жребий Феофила-протодиакона, и это было знамением, что Бог благословляет избрание во владыки новгородские Феофила - а Варсонофия и Пимена отверг.
Избрание владыки свершилось. Но не было, как водилось прежде, всенародного ликования... Напротив, только немногие голоса огласили стены "детинца" и соборную площадь шумными восклицаниями в честь и во здравие новому владыке. Мало того, дело кончилось тут же, у святой Софии, свалкой, во время которой у кричавших "слава" и "многая лета" были поразбиты носы до крови и перещупаны ребра. А когда толпы повалили с Софийской стороны на торговую, то "кончане" и "уличане" с Славенскаго и Плотницкаго концов да некоторые из пригорожан, большею частью "худые мужики-вечники"13, обрушились на "житых людей" из Людина и Неревскаго концов, шибко их помяли, а некоторых с мосту прямо пошвыряли на реку, на лед. "Худые мужики-вечники" кричали искренне, хотя и не о себе, а то, что хотели от них (те же Борецкие), чтобы они - кричали... Что избранием во владыки не Пимена, а Феофила богатые люди (как будто не были таковыми сами Борецкие) готовятся продать Новгород в московскую кабалу, где "козам рога правят" и "слезам не верют"... Что зажмет Москва Новгород в "ежовы рукавицы да согнет в три погибели", как она уже согнула княжество Тверское и иные... Что можно, коли уж шибко начнет наседать, и с Литвою побрататься, чтоб она, Москва, "растак ее да переэдак - знала, что Господин Великий Новгород ни кречету, ни соколу, а тем паче татарскому улуснику - гнезда своего, святой Софии, в обиду не даст"14.
Когда Марфа выходила из собора, окруженная сторонниками, и горстями бросала "резаны"15, "куны" и "мордки" в толпы ее почитателей, "мужиков-вечников", лицо ее вспыхивало багровыми пятнами, а глаза метали искры. Народ провожал ее криками радости, а у нее сердце щемило досадой.
Как бы то ни было, но проглотила она обиду судьбы - и из собора же пригласила и высшее духовенство, и посадника, и тысяцкого, и других знатных людей к себе на пир, чтобы духовное торжество завершить приличным случаю плотским радованием.
Вместе с прочими Марфа пригласила на пир и слепого нищего, блаженного Тихика, и, невзирая на его лохмотья и нищенские сумы, болтавшиеся на нем, посадила его на почетное место.
В числе ее гостей был один, привлекавший к себе общее внимание. Это был невысокенький, сухенький старичок с уже льняной бородою и тем более необыкновенно в его годы живыми глазами. Но одет он был в грубое монашеское одеяние, и именно что - монахом, человеком не от мира сего, оставался он среди шумных гостей: нездешняя, за пределами видимого, глядела в молодых глазах его какая-то особенная мысль...
Хотя все вокруг него - говорило, улыбалось, кланялось; возглашая и из Священного Писания, и, целыми цитатами, - из пророка Исаии16, из "Слова" Даниила Заточника17 и из "Вопросов" Кирика18 - льстило радушной хозяйке: все вокруг говорили о славе "Господина Великаго Новгорода", о его управлении, о разных "пятинах" новгородской земли19, о торговле с амбурскими и аглицкими немцами20, о том, что у Спаса на Хутыни сами собой звонили колокола, а на Федоровой улице с ветвей малых топольцев капали слезы... Но этот гость, казалось, не принимал ни в чем участия и молчал, тихо перебирая четки.
Этот молчаливый старичок был знаменитый подвижник Соловецкой обители - преподобный Зосима21. Печать необыкновенно аскетической энергии лежит на всей жизни этого необыкновенного человека. Родившись в пределах вольной новгородской земли, он еще с юных лет почувствовал в себе недовольство той жизнью - жизнью мелочных целей и желаний, которая окружала его. Его пламенная душа искала подвигов, жаждала идеала - и этот идеал воплотился у него в отшельничестве, в борьбе с дьяволом, который, казалось ему, господствовал над миром. Глубоко поэтический, он любил природу - любил слушать "говор древесных листов", чувствовать "трав прозябанье", прислушиваться к лепетанью горного ручья, к прибоям сердитых волн родного озера - Ладожского, которое в бурю клокотало и пенилось в скалах Валаама. Только с природой он чувствовал свою духовную связь, только среди безмолвной, но для него говорливой природы он любил - любил эту недосягаемую даль синего неба, эти летучие облака, суровую зелень северного леса - и молился, стараясь забиться подальше от людей. Сначала он молился и "трудился" на Валааме, но этот труд показался ему ничтожным; он искал более суровых подвигов и, прослышав, что отшельники Савватий22 и Герман нашли недоступный для людей остров где-то у полуночного моря, перебрался и сам туда. Это было в 1430 году. На этом далеком острове они и основали христианскую обитель, самую северную в мире и самую суровую. Кругом небо да море - и то и другое без конца-краю...
Савватий скоро умер, но не в своем мрачном уединении, а вдали от острова, на Ваге. Остались на острове только Герман да Зосима. Никто в Новгороде не хотел верить, что люди могут жить в такой далекой и суровой стране, а между тем слава отшельников росла, имя Зосимы разносилось по всем концам новгородской земли. Зосима перенес мощи Савватия с Ваги на остров, и толпы поклонников из далеких мест потянулись к новой святыне, на неведомый "оток моря", где, по слухам, "чудище неизглаголанно, хотяще потопити остров и вся сущая на нем", и только молитвами преподобнаго Зосимы исчезал под водою "оный зверь гороподобный".
Но слава человеческая всегда рождает зависть мелких людей. Позавидовали многие новгородцы и преподобному Зосиме с его обителью, которая с каждым годом возрастала числом иноков, а вместе с тем и богатела. Новгородские рыбники-стяжатели помыслили оттягать у отшельников рыбные ловли, и вот преподобный Зосима и явился в Новгород отстаивать свои права на остров.
- На ките, родимая, сказывают, угодничек-от приплыл с киян-моря, с самово острова Буяна, - рассуждали новгородские бабы, видевшие Зосиму в числе гостей Mарфы-посадницы.
- На ките! Матушки, вот страстобушка!.. И он ево, угодничка, не сглотнул - кит-от?
- А крест на что? Он, этот кит самый, родимая, креста ни-ни!
- Знамо крест - он и кита испужае, а не то что.
- Так вот он каков живет, этот угодничек, Зосима, дивыньки. А исть он одну просвирку в неделю - такой постник!
- И-и!.. Что ж и на пиру-ти у Марфы, у посадници, он, угодничек, ничево исть не будет?
- Ничевошеньки, родимушка, ни синь пороха... Просвирочку, може, махоньку либо причастьица святово ложечку, вот и все: они вить, святые угоднички, только просвиркою да причастьицем святым и живут.
- То-то святость-то - не легко ее сподобиться!
II. ПИР У МАРФЫ-ПОСАДНИЦЫ
Дом Борецких находился на Софийской стороне, в Неревском конце, на Побережье, между Розважею и Борковою улицами. По словам летописца, дом этот был "чюдень" своею лепотою извне и богатством внутри. Он не походил на тогдашние московские дома, которых неуклюжая татарская пестрота так и кричала своею грубостью, так и била глаз аляповатостью и татарско-византийским безвкусием - чем-то средним между монастырем, кибиткою и острогом. К Новгороду не привилась еще тогда эта византийско-татарская оспа.
Дом Марфы скорее напоминал средневековое жилище богатого бюргера, в котором славянская простота первобытного стиля и первобытных украшений скрашивалась европейским искусством и предметами, созданными западною цивилизациею: славянская братина в полтретья ведра и славянская чара с дыню астраханскую стояли рядом с красивым кубком изящной итальянской работы и позолоченным литовским турьим рогом; родные скатерти браные, покрывавшие длинные столы с дорогими приборами, мешались с сукнами и шелками "любскими", "дацкими", "аглицкими" и "амбурскими"; вычурные изделия "рыбий зуб" и шелки шемаханские виднелись и на гостях, и на стенах, и на скамьях там же, где и бархаты "фларенски" и "венедицки"23, "камки куфтери"24 и "сукна лундыши"25... Видно, что в Новгороде уже давно было прорублено то окно в Западную Европу, которое через несколько столетий пришлось Петру пробивать в Петербурге кровавым топором, долго плававшим в московско-русской крови. Мало того, в Новгороде была отворена в Европу целая дверь, и Марфа Борецкая, как любезная хозяйка, стояла на пороге этой двери и принимала дорогих немецких гостей, наезжавших в Новгород из любских, аглицких, амбурских, венедицких, дацких, шпанских и иных мест...
И настоящий пир у Марфы-посадницы не обошелся без иноземных гостей.
Обширная передняя палата Марфы была установлена длинными столами "покоем"26. Столы были покрыты скатертями браными, а скамьи у столов - дорогими коврами и сукнами. На столах дорогая посуда, братины, чары, кубки, блюда и шитые полотенцы для утирания рук, хотя в обычае было, что каждый гость имел свою собственную "ширинку" в кармане и ею утирался, а люди старые - так те, по старине, обсасывали запачканные кушаньями пальцы или просто обтирали их о свои головы, тогда еще не так скоро плешивевшие, как ныне.
На почетном конце посажено было высшее духовенство Новгорода - новоизбранный владыка Феофил, Софийского собора казначей и друг Марфин - Пимен, отец Варсонофий, духовник покойного владыки Ионы. Тут же чернелась и скромная фигурка преподобного Зосимы, а недалеко - и лохмотная одежда блаженненького Тихика с его нищенскими сумами. По сторонам их восседали - седоволосый, но необыкновенно моложавый на вид, с золотою гривною на шее степенный посадник "Господина Великаго Новгорода" Василий Ананьин, вожди антимосковской партии Василько Селезнев-Губа, Киприян Арзубьев и Иеремия Сухощек, архиепископский чашник; тут же старый боярин Памфиль и другие бояре. Между почетными гостями особенно бросался в глаза недавно прибывший из Киева "на кормление" князь Михаил Олелькович с несколькими киевлянами, которых одеяние напоминало собою что-то не то польское, не то литовское, а хохлы на маковках да черные усы приводили новгородских баб в немалое изумление, иных в трепет даже, а некоторых, помоложе, и в восхищение: "Не то, мать моя, ефиопы, не то Ягорьи хоробрые"...
Сама хозяйка и ее два статных сына - черноглазый, весь в мать Дмитрий и белокурый, кудрявый и с кудреватою же бородкою Федор, сопровождаемые челядью со блюдами и кувшинами в руках, - постоянно ходили около гостей и усердно потчевали каждого разными, наваленными горою на блюда яствами и питиями. Постоянно слышалось: "Не побрезгуйте, дорогие гости, - куровя печеное, а се лебедь жарена, а се боран молодой - осетринка добрая - пирожок с вязигой - теша межукосна с хренком - романейка добрая - ренское сладенькое - мальвазейцы стопочку махоньку - чарочку угорсково - грибков рыжиков - семушки свежей - отведайте, гостюшки, не побрезгуйте - чем богаты - от чистово сердца - сижка копчоново - поросеночка молочново - гусачка с яблочком - глухарика малость испробуйте - индийсково петела с шпанским моченым виноградом - пивца аглицково черново - много довольны, матушка Марфа, ажио рыгаем со умилением и молитвою о твоем здравии..."
Одно кушанье сменяло другое, и казалось, что им и конца не будет. Челядь не успевала вносить, разносить и уставлять блюда, чтобы сменить и унести опорожненную посуду, а хозяйка с сыновьями все угощала да умасливала дорогих гостей и ласковыми словами, и низкими поклонами, и улыбками. Братины, рога, ковши, кубки и всякие чапарухи переходили из рук в руки, сверкая серебром и золотом. Вносились и уносились ендовы, глиняные кувшины, бутыли.
Только двое из гостей не принимали участия в пиршестве - блаженный Тихик и преподобный Зосима. Первый брал от каждого блюда порядочный кус и, крестясь и улыбаясь, совал его в один из висевших на нем мешков и мешочков и при этом бормотал: "Деткам своим понесу - птицам небесным, что не сеют, не жнут, не в житницы собирают... Много у меня таких птичек".
И все знали, кто были эти "птички": блаженненький Тиша так называл нищих.
Зато преподобный Зосима положительно ни до чего не дотрагивался, как ни упрашивала его хозяйка. Он только благословлял каждое подносимое ему блюдо, конечно, постное, но ничего не ел и хранил глубокое молчание.
Сначала беседа на пиру шла беспорядочно, шумно, но потом разговором овладело несколько лиц, и в особенности благообразный седоголовый посадник, которого все слушали очень внимательно. Посадник с своими речами преимущественно относился к князю Михаилу Олельковичу и к преподобному Зосиме соловецкому, которые, как недавно прибывшие в Новгород гости, не знали самых свежих, весьма важных новостей, волновавших последние новгородские веча.
Князь Олелькович слушал посадника, окидывая и его, и все общество черными, блистающими глазами, и по временам вставлял в речь своего собеседника, от себя, то игривое замечание, то вопрос, вызывавший улыбки и смех гостей. Преподобный же Зосима слушал молча, не подымая головы, и только иногда как бы окатывал светом своих серых, небольших, но живых глаз красивое лицо посадника или лицо его соседа, Селезнева-Губы, и опять прятал эти прозорливые глаза и поникал головою.
- Так не ласков москаль? - вставил Олелькович, блеснув разом и светящимися глазами, и белыми, такими же светящимися зубами из-за приподнятых улыбкою черных усов: - Яко кот да сала?
- Точно, княже, - как кот до мышей, - улыбнулся и посадник.
- А мыши что?
- Да мы, новогородские мыши, княже - будь тебе ведомо, - посольство к московскому коту правили... О земских делах своих я был посылан в Москву... Приехал это я в Москву, поклонился боярам новгородскими поминками. Приняли дары - не спесивились.
- Любят сало - ласковы до него?
- Любят, княже... Поклон правлю им от Господина Великаго Новгорода - прошу доложиться великому князю на очи... Не подобает, говорят, тебе, холопу, пред светлыя царския очи становиться.
- "Холопу"! - проворчал сердито Селезнев-Губа, стукнув чарою об стол. - Холопы они, а мы вольные люди.
- Что-то зазнались! - вскинул на посадника стоячими глазами и сосед Селезнева-Губы белокурый Арзубьев Киприян. - А давно он у Ахматки стремя и ногу целовал?
При этих словах соловецкий отшельник, в свою очередь, как бы изумленно вскинул глазами на Арзубьева и Селезнева-Губу...
- Так и не допустили до князя?
- Не допустили, княже... Да еще меня же и докоряют: как же это, говорят, приехал ты от Великаго Новгорода великому князю посольство править о своих земских новгородских делех, а о грубости и неисправленье новгородском ни одного-де и слова покорного не правишь?
- О грубости?.. эге-ге! Мыши коту согрубили...
- Да, о грубости... А я им на это аркучи тако: - "Господин-де и Великий Новгород мне это не приказывал".
- А чим бы то мыши согрубили коту? - улыбнулся Олелькович хозяйке, которая в это время подошла к нему сама с золотым кубком на подносе.
- Да Новгород, княже, не пустил через свои земли послов псковских ради того, что они ехали к великому князю не с добром, - отвечала Марфа, кланяясь князю кубком.
- Какое же было их недоброе дело?
- А они, княже, плетут в Москве на нас безлепичные сплетки, - отвечал посадник вместо Марфы. - Так вот, когда я отвечал боярам, - продолжал он, не давая говорить хозяйке, - что мне того в посольстве править не указано, так бояре, аки псы ощетинясь, рекли, что-де сие великому государю вельми грубо - не в истерп-де воля новгородская и что-де и великий государь тебе, Василиюпосаднику, указал ответ ево, государев, держать, Великому Новуграду, аркучу тако: "Исправьтесь-де и, отчина моя, Великий Новгород, людие новугородстии, сознайтесь в винах своих, в земли и воды мои не вступайтесь, имя мое держите честно и грозно, по старине, ко мне, великому государю, посылайте бить челом по докончанью, а я вас, отчину свою, жаловать хочу и в старине держу".
Посадник договорил последние слова взволнованным голосом, бледное лицо его вспыхивало багровыми пятнами, и, когда, замолчав, он потянул руку к братине за чарой, рука его дрожала. Глаза преподобного Зосимы как-то робко вскидывались на него из-под опущенных ресниц и снова прятались. Глаза Марфы, которыми она обводила собрание, горели молодым огнем.
- Что ж он и впрямь! Так! Ноли мы холопи московские! Новгород ни у кого в холопех не был, - заговорил сын Борецкой, Димитрий, бледный и взволнованный.
- Не был и не будет! - ударил кулаком по столу Арзубьев.
От этого удара чары и братины задрожали и расплескали вино. Преподобный Зосима вздрогнул и с немым укором глянул на Арзубьева. Марфа самодовольно обвела гостей своими большими глазами. Она видела, что уже довольно подпито и разгорячена кровь у большинства.
"Ох, баба, заварила кашу... - казалось, говорили, однако, задумчивые глаза соловецкого отшельника. - Каша закипает... Кто-то будет ее расхлебывать?.."
Михайло Олелькович, тоже подвыпивший, веселыми и лукавыми глазами оглядывал расходившихся новгородцев и подзадоривал их то улыбкой, то кивком головы...
Духовные чины между тем вели более скромную беседу - о церковных делах. Отец Пимен, белокурый и рыжебородый попина, жарко оспаривал в чем-то своего соседа, новоизбранного владыку Феофила.
- И ты таки на Москву поволочишься на ставленье? - говорил он, откидывая от кистей своих пухлых рук широкие рукава рясы, мешавшие ему жестикулировать.
- И поволокусь, - невозмутимо отвечал октавой сухой, черный и горбоносый Феофил.
- Ноли и свету токмо, что в окошке?
- Точно - у нас оконце едино в царствие Божие: греческая восточная церковь.
- А чем киевская церковь не греческая?
- Олатынилась она латынскою коростою.
- Эх, владыко! Не тебе бы говорить, не мне слушать! Ноли московские митрополиты не ездили в орду ярлыки себе хански на митрополичий престол выкланивать? Ноли Алексей митрополит не обивал пороги у поганого сыроядца? А вить московская церковь не отатарилась. Почто же ты латынскою коростою позоришь киевскую церковь? Уж коли бы она окоростовела латынью, так святые Печерские угодники не стали бы лежать в своих пещерах - ушли бы в Москву либо там во Иерусалим.
- На то их святая воля.
Чем более горячился Пимен, тем спокойнее держал себя Феофил. А лицо Зосимы, не проронившего ни одного слова из всего этого словесного "розратья", становилось все задумчивее и грустнее.
Кругом беседа становилась все шумнее и шумнее...
- Отцы и братия, мужие новугородстии! - возвысил голос старший сын Марфы, Димитрий. - Послушайте меня! Хотя я человек молодой, а многое испровидал на своем веку. Я бывал в Литве - Литву я знаю и Киев знаю. Добре знаю и Москву загребистую: Москва на крови стоит. Поразмыслите, отцы и братия: в те поры, как Москва добывала русские городы и княжения огнем и мечом, проливала и проливает кровь хрестьянскую, Литва никого не ставила в обиду, и вот ноне своею волею даются за литовскаго князя Козимира27, и угорская земля просит себе другого королевича, Козимирова сына... А кто волею своею задавался за Москву? Какая овца охотою волку служить похочет?
- Истину, святую истину глаголет Димитрий! - кричал сухопарый Иеремия Сухощек, чашник владычний, и лез целоваться с оратором.
- Слава Димитрию! - стучал по столу Арзубьев.
- И матери его Марфе слава! - хрипел СелезневГуба. Один боярин, совсем пьяный, тоже лез целоваться с Димитрием и бормотал:
- Блажено чрево... блажени сосцы...
- Полно-ка, кум, об сосцах-то! - перебил его Сухощек, таща за руку.
- А что, кум?.. Воистину блажены сосцы...
- Да ты хозяйку своими "сосцами" соромотишь.
- Почто соромотить! От писания глаголю.
- За короля Козимира! - кричали пьяные голоса.
Марфа ходила по палате довольная, счастливая, приветливая: то она заговаривала с одним, улыбаясь другому, дружески кивала головою третьему; то подходила к "отцам", взглядом и улыбкой одобряла запальчивую речь Пимена и пожимала плечами на холодное, сухое слово Феофила; то силилась заглянуть в потупленные глаза молчаливого соловецкого отшельника, который упорно не глядел на нее или при приближении ее шептал: "Не вмени, Господи..." То она подходила к блаженненькому Тише и совала в его переполненные сумы либо рыбу, либо куровя печеное, а тот только идиотически улыбался и шептал: "Птичкам моим, птицам небесным".
Посадник пил меньше всех, больше всего разговаривал с князем Олельковичем, который горячо хвалил литовские порядки, превозносил силу и величие короля Казимира, говорил о льготах и милостях, коими этот мудрый король осыпал своих подданных, и не теснил ни веры их, ни совести. По временам посадник задумывался, как бы силясь разрешить трудный, мучивший его вопрос, и при этом вопросительно взглядывал на Зосиму соловецкого или на постное, строгое лицо Феофила.
Между тем Димитрий Борецкий, около которого столпилось несколько бояр, положив три поклона перед киотой28, стоявшей в переднем углу и наполненной дорогими образами в золоченых ризах, снял с гвоздей висевшее там серебряное распятие и положил его на стоявший здесь же аналой29, покрытый малиновым бархатом.
- Ты что, сынок, задумал? - спросила удивленная Марфа.
Все оглянулись на передний угол. Димитрий казался крайне возбужденным...
- Что с тобой, Митя? На что крест-то вынул? - спрашивала встревоженная мать.
- Во славу Великаго Новгорода, - отвечал тот и снова положил три земных поклона.
Потом он поднял над головою правую руку со сложенными для крестного знамения пальцами и громко, дрожащим голосом произнес:
- Се яз Митрей, Исаков сын, Борецкий, целую животворящий крест сей на том, что положити мне голову мою за волю новугородскую и не дать воли той и старины новугородской, и веча новугородскаго, и вечного колокола, и святой Софии в обиду ни Москве, ни князем московским, а буде голова моя ляжет в поле - и, се обещая, я и вручаю по животе моем на вечную свечу30 по душе моей31 все мои земли, угодья и деревни и воды с рыбными ловы, куды топор, и соха, и коса, и лодка ходила: ино гореть той свече вечной у престола святой Софии до страшнаго суда, как стоять вечно воле новугородской до трубы архангела!
Он остановился - бледный и дрожащий. Шум пирующих стих как от удара грома. И посадник, и Марфа стояли бледные. На изможденном лице Зосимы соловецкого изобразился ужас.
- Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! - глухо произнес Димитрий и поцеловал крест.
- Аминь! - пронесся по собранию голос Пимена.
Димитрий глянул кругом. Глаза его встретились с глазами Селезнева-Губы.
- И яз целую крест на том же! - громко произнес Селезнев.
- Аминь! - снова прозвучал голос Пимена.
- И яз целую крест на том, что лечь мне костьми за волю новогородскую! - выкрикнул Арзубьев.
- Аминь! - повторил Пимен.
- И яз целую крест за святую Софию и за вечный колокол! - отозвался и Иеремия Сухощек.
- Аминь! аминь! аминь!
Вдруг последовавшая за этим возгласом тишина нарушена была какими-то странными, непонятными звуками: казалось, что кто-то навзрыд, хотя сдержанно, всхлипывал. Все огляделись в изумлении. Действительно, за передним столом, на почетном месте, Зосима соловецкий, закрыв свое сухое, испостившееся лицо такими же сухими ладонями, тихо рыдал, покачивая головою как бы от нестерпимой боли, между тем как слезы, выступая из-под ладоней, скатывались на четки и разбивались об них, как капли дождя о камень.
Всех, уже настроенных предыдущим, поразило это неожиданное явление. Марфа, казалось, окаменела и растерянно переносила испуганные взоры с сына у аналоя на плачущего отшельника, с Зосимы на гостей. Благообразное лицо посадника выражало больше, чем изумление: он с ужасом видел, что совершается что-то такое, чего он ни ожидать, ни предотвратить не мог... А что означают эти слезы угодника? Они не к добру... Он вспомнил, что недавно видели, как у Ефимья в церкви текли слезы по лику Богородицы, как плакала икона Николы-чудотворца на Никитской улице, как плакали "топольцы" на Федоровой улице... Затевается страшное дело для Новгорода... Он с боязнью и с горьким укором в душе взглянул на Марфу... "Все это бабой бес играет на пагубу нам... Баба погубила Адама-прародителя - погубит и Великий Новгород... Боже, не попусти!"
А Зосима все плакал, да все горше и горше, словно бы у него душу разрывали на части... Даже безумное лицо слепца Тиши выразило испуг.
Вдруг под окнами послышался конский топот и тотчас же замер у крыльца дома Борецких.
Все переглянулись испуганно, перенесли глаза на двери...
"Что это? кто?.. не гонец ли?.. откуда? с какими вестями?.."
Дверь отворилась, и в палату вошел "некий муж не велик гораздо", с бородою, заиндевевшею снегом, и с длинным мечом у кожаного, с набором, пояса. Он перекрестился торопливо, поклонился, тряхнул волосами...
- Тутай будет господин посадник?
- Яз есми посадник Господина Великаго Новаграда. А ты, человече, кто еси?
- Я гонец из Пскова - новугородец.
- С какими вестями?.. От веча?
- С недобрыми, господине... Не от веча, а сам от себя - ради Новгорода да святой Софии...
Все гости понадвинулись к прибывшему. Марфа, видимо, все более и более приходила в смущение и вопросительно поглядывала на старшего сына.
- Не смущайся, матушка, мы постоим за волю новугородскую, - шепнул он нетерпеливо.
- Сказывай вести - правь свое дело, - сказал посадник гонцу.
Марфа, как бы опомнившись несколько, торопливо взяла со стола пустой серебряный ковш, зачерпнула из братины вина и сама подала чару гонцу.
- Выпей с дороги, человече добрый!
Гонец взял чару, перекрестился и выцедил ее всю в свой усатый рот.
- Спасибо, - кланялся гонец, - болого32... а то в гортани пересохло.
- Ну, сказывай...
- Ономедни33 пригнал во Псков посол с Москвы... - начал гонец. - Псковичи сзвонили вече... Ладно - болого... Посол-от и говорит на вече: великий-де князь велел мне сказать вам, псковичам, отчине своей, коли-де Великий Новгород не добьет мне челом о моих старинах, ино отчина моя Псков послужил бы мне, великому князю, на Великой Новгород за мои старины.
Точно гром разразился у всех над головами. Никто не шевелился, кругом воцарилась мертвая тишина. Слышны были только тихие, сдержанные, но страстно глухие всхлипыванья. Это плакал Зосима с тихим шепотом: "Что видел я, Боже... О! ужасеся душа моя... ужаса исполнено видение сие... без голов"...
Гонец передохнул, с боязнью глядя на плачущего старца.
- И что ж - на чем положил Псков? - хрипло спросил посадник.
- Положил стоять за великаго князя - послов послать в Великой Новгород бить челом Москве о миродокончальной грамоте34...
- О миродокончальной?..
- А тако ж и об разметных35 вече шумело... точно - болого - о миродокончальной и о разметной...
- А! Разметной!.. Вон оно что! Холопы! - И посадник оглянул все собрание. Глаза его упали на Марфу, потом на плачущего Зосиму, снова на Марфу...
- Звоните вече! Послать вечново звонаря звонить на всю землю новгородскую!
- На вече! На вече! - повторили все в один голос.
Через несколько минут над Новгородом и его окрестностями разносился в воздухе звонкий, резкий, точно человеческим голосом стонущий крик вечевого колокола.
III. ПРЕДСКАЗАНИЯ КУДЕСНИЦЫ
Не успели еще гости разойтись из дома Борецкой и отправиться, по призыву вечевого колокола, на вече, как кто-то торопливо вышел из этого дома и, нахлобучив на самые глаза бобровую шапку, а также подняв меховой воротник "мятели"36, чтоб не видно было лица, скорыми шагами направился по б