Главная » Книги

Квитка-Основьяненко Григорий Федорович - Пан Халявский, Страница 6

Квитка-Основьяненко Григорий Федорович - Пан Халявский


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

, плакали все равно как бы и обо мне, пестунчике своем, если бы это случилось со мной. Сердце матери - неизъяснимая вещь!..
   Оплакав страдающего Павлуся и видя, что слезами ничего нельзя помочь, они принялись лечить его и на таков конец призвали сельскую знахарку. Женщина в своем мастерстве преискусная была! Могла в ряд стать с лучшим немцем-лекарем. Она когда было скажет, что больной не выздоровеет, а умрет, то как раз так и случится. Впрочем, и сама говорила, что она к выздоровлению не имела дара лечить, разве больной сам по себе догадается и выздоровеет. Пожалуйте же. Эта умная и опытная женщина принялась укреплять ослабевшего сильно Павлуся. И признаюся, средство ее было самое близкое к натуре. Она, выкупавши его в разных травах, распаренного приказывала немедленно выносить на мороз, пока хорошенько продрогнет. Знав свое дело, она доказывала, что и железо таким же образом закаливается и от того делается крепче; то же железо бездушное, а то же человек, создание другого рода, лучшее, следовательно, ему скорее поможет. Но несмотря на это и другие подобные средства, Павлусь не получал облегчения, а изнемогал все более и более. Такая уже, видно, была слабая его натура!
   После первого опыта с Павлусем маменька принялись обсуживать, отчего это их сынки, почти дети еще - что там: Петрусе 18, Павлусе 17, а мне 16 лет - возымели такую охоту ходить на вечерницы, и решили: "Это никто как "Галушка"! Это он их всему научил, чего детям на их невинный ум никогда бы не взошло". С подобными жалобами на инспектора они хотели итти к батеньке и, как всегда это делали, прежде подсмотрели в дверную щелочку, чем они занимаются и в какой пассии. Те же, как я сказал выше, приходя все в большее сердце, наконец взбешены были до чрезвычайности, а отчего? Маменька не знали. Известна же им очень хорошо была батенькина комплекция, что в такой час не подходи к ним никто, ни правый, ни виноватый - всем будет одна честь: кулак и оплеухи. Так потому они и не пошли, а рассудили залучить к себе батеньку и для того поднялись на обыкновенные свои хитрости. Громкого плача батенька терпеть не могли и более еще сердились; но когда маменька плакали тихомолком и горестно, тогда батенька, лишь бы увидели, тотчас расчувствовывались и захаживали уже сами около маменьки. Видно, в те поры в батеньке пробуждалась любовь, а оттого и сожаление. Конечно, прожив около двадцати лет в беспорочном супружестве, они оба уже налюбилися и излюбилися; но все-таки при виде скорби близкого лица пробуждается какое-то особенное чувство, вроде любовного воспоминания, и рождает ужо одно сожаление. Я это ныне испытываю на себе.
   Так вот маменька по обычаю и принялися в соседней от батенькиной комнате хныкать, будто удерживая себя от плача. Когда батенька это заметили, то и пришли в чувство, описанное мною. Где и гнев девался! Они по своему обычаю стали ходить на цыпочках около маменькиной опочивальни и все заглядывали в непритворенную с умыслом дверь, покашливали, чтобы обратить их внимание.
   Но маменька были себе на уме: не вдруг поддавалися батеньке, а раз десять, заметив выказывающийся из-за дверей батенькин нос - у батеньки был очень большой нос, - они, бывало, тогда только спросят: "А чего вы, Мирон Осипович? Не желаете ли чего?"
   Тут батенька войдут смело и объясняются, о чем им надо.
   Так случилося и теперь, но батенька не изъявили желания ни на что, а начали говорить так:
   - Я пришел с вами, Фекла Зиновьевна, посоветоваться. Как бы ни было, вы мне жена, друг, сожительница и советница, законом мне данная, а притом мать своих и моих детей. Что мне с ними делать? Присоветуйте, пожалуйте. Закон нас соединил; так когда меня режут, то у вас должно болеть. Дайте мне совет, а у меня голова кругом ходит, как будто после приятельской гульни.
   - Когда б я знала, Мирон Осипович, - сказали маменька хитростно, - что вы на меня не рассердитеся на мой глупый женский ум, то я дала бы вам преблагоразумный совет.
   - А нуте, нуте, что вы там скажете?
   - Знаете что? Сыны наши уже взрослы, достигли совершенных лет, бороды бреют: жените их, Мирон Осипович!
   - Чорт знает таки, что вы, маточка, говорите! Кого женить?
   - Петруся и Павлуся; да и Трушка бы я оженила, чтобы отвратить от разврата.
   - С чего такое дурачество в голову вошло вам, душечка?
   - Это не дурачество и совсем не глупая мысль. Женится человек - и все свои шалости, даже глупости оставляет. Недалеко ходить: вам живой пример вы. Вспомните, какие проказы в здешних местах строили? Уши горят и вспомнивши про них. Вас везде считали за распутного, и ни одна панночка не шла за вас. Прошлое дело, и я бы не пошла, как бы меня, почитай, связанную не обвенчали. Вот же, сякая-такая, лыками сшитая жена, а женясь, вы исподволь переменили свое скаредное поведение и под старость стали порядочные. Вот то же будет и с нашими сынками. Как мы их оженим да возьмем им жен гораздо постарше их да зубатых, чтоб им волю прекратили, так, во-первых, скорее дождемся сынов от сынов своих и увидим чада чад своих, а во-вторых, не бойтеся, не пойдут больше по вечерницам и нас порадуют счастьем своим.
   - Удивляюся вам, Фекла Зиновьевна, как вы даже и в эти лета подвержены мехлиодии и у вас все любовное на уме (при сем маменька плюнули и так поморщились, как будто крепкого уксусу отведали). Как вы располагаете женить детей? Что из них будет?
   - Теперь покуда дети, а после будут люди.
   Батенька остановилися против маменьки и смотрели на них долго-долго; потом покачали головою, присвистывая: "фю-фи-фи!.. фю-фи-фи!..", и начали говорить с возрастающим жаром:
   - Как я вижу, так ваш совет женский, бабий, нерассудительный, дурацкий! - И при последнем слове, выходя из комнаты, стукнули дверью крепко и, уходя, продолжали кричать: - Не послушаю вас, никогда не послушаю!.. Женить! Им того и хочется.
   А маменька, оставшися себе одни, начали рассуждать критически, но все вполголоса, все еще потрушивая батеньки, чтоб не воротилися:
   - Как же себе хочете, так и делайте, а я вам другого совета не дам. Хотя они и моя утроба и вскормлены моим сердцем, а не вашим, но вы моя глава, и я - о-ох! - должна повиноваться. Хотя, по-вашему, я и глупо рассуждаю, но чувствую, лучше иметь одну невестку, которая бы и нам помогла держать их в руках, нежели сотню чорт знает каких - тьфу! - При сем восклицании маменька плюнули, оборотяся в ту сторону, где было село.
   Весь описанный мною разговор батеньки с маменькою я слышал один - и, признаюся, мысль маменькина, мысль остроумная и благоразумная, восхитила меня. Женить нас! Что могло быть лучше этого?.. Маменька же так справедливо, живо, искусно доказывали необходимость того... С горестью услышал я не согласие батеньки, но и решительный отказ. А я уже чувствовал такое стремительное, непреодолимое желание жениться, потому... потому что со мною последовала перемена, которую изъясню словами нашего реверендиссиме наставника, домине Галушкинского.
   Божок, мал телом, но велик делами, нашел средство опутать меня своими сетями. Для чего достал он из колчана своего острейшую из стрел, намазал ее ядом, им же составленным: ядом сладким, горьким, восхищающим, умерщвляющим, возвышающим и унижающим; таковую стрелу сей плутишка положил на свой лук и, поместясь в несравненные серенькие плутовские глазки, пустил из них свою стрелу, которая, полетев, попала мне прямо в сердце и пронзила его насквозь. Тоненькие же длинненькие беленькие пальчики, принадлежащие той, кому и те глазки, теплотою своею распалили всю мою внутренность... Увы! Я познал любовную страсть, к моему восхищению и вместе к лютому мучению!.. Начало или рождение ее, возрастание и действия я расскажу в следующей части. Теперь же кончу период юной жизни моей тем, что случилося.
   Батенька решились отправить нас пока в училище. Домине Галушкинский за произведенное развращение (так думали батенька) нравов наших должен был заниматься с нами целый год без жалованья, на одних харчах наших, и как ему обещали, что не объявят начальству его о происшедшем, то он был рад и обещевал уже наблюдать за нами, как за зеницею ока своего.
   Нас снаряжали к отправлению. Бедный Павлусь не только ехать с нами, но если бы сказали жениться, то он не мог бы, ибо изнемогал все более и более. Наконец и знахарка объявила, что он не так болен, чтоб ему выздороветь, а оттого и перестала лечить его. Я должен был отправляться в город для продолжения так удачно начатого учения. Но снедающая меня любовная страсть и воззрение на слезы страждущего предмета души моей заставили меня прибегнуть к хитрости, в моем состоянии извинительной. Заблаговременно я притворился больным; маменька поддерживали обман мой. Я лежал в теплой комнате под шубами, ничего не ел явно, а всеми возможными яствами, при секретном содействии бабуси, маменька меня упитывали. Батенька сильно сердилися на мою болезнь, но не подозревали обмана, и мы его препорядочно надули, до того, что когда пришло время, то брат Петрусь с домине наставником уехал. Я же, оставшись, пронемогши для приличия несколько дней, выздоровел и встал для любовных, приятно-невинных наслаждений...
   Брат Павлусь после отъезда Петруся недолго страдал. Он умер, к огорчению батеньки и маменьки. Как бы ни было, а все же их рождение. Батенька решительно полагали, что смерти его причиною домине Галушкинский, рано и преждевременно поведши их на вечерницы; а маменька, как и всегда, справедливее батеньки заключали, что домине Галушка тем виноват, что часто водил их в это веселое сборище; я же полагаю, что никто смерти его не виною: она случилась сама по себе. Такая, видно, Павлусина была натура!..
   По приказанию родителей я, розлинеяв бумагу, написал к Петрусе сам: "Знаешь ли, брат, что? Брат Павлусь приказал тебе долго жить!" Маменька прослушали и, сказав, что очень жалко написано, прослезилися порядочно. В ответ мне Петрусь пространно описывал - и все высоким штилем - все отличные качества покойного и в заключение, утешая себя и меня, прибавил: "Теперь нам, когда батенька и маменька помрут, не между шестью, а только между пятью братьями - если еще который не умрет - должно будет разделяться имением".
   Я говорю, что это был необыкновенного ума человек! Он везде и во всем хватал вперед.
   Похоронивши Павлуся, батенька и маменька принялися советоваться, как устроить нас. И, видно, батенька в ту пору были склонны к жалости, потому что скоро согласились с маменькою, чтобы уже прекратить мое учение. Они приняли в резон, зачем убыточиться, домине Галушкинскому платить лишние пять рублей каждый год, а пользы-де не будет никакой: видимое уже дело было, что хотя бы я все возможные училища прошел и какие есть в свете науки прослушал, толку бы не было ничего. Откровенно скажу, не пришлися науки по моей комплекции. Батенька в заключение совещания сказали:
   - Пусть и не учится, а будет дураком, пусть на себя жалуется; увидит, какое зло ему принесет его незнание.
   Хорошо. Какое зло принесло мне нежелание мое учиться? Совершенно ничего. Я так же вырос, как бы и ученый; аппетит у меня, как и у всякого ученого. Влюблялся в девушек и был ими любим так, что ученому и не удастся; причем они не спрашивали меня о науках - и у нас творительное, родительное и всякое производилось без знания грамматики. В службе военной незнание наук послужило мне к пользе: меня, не удерживая, отпустили в отставку... Зато теперь жив, здоров и всегда весел. Не потребовалися науки и при вступлении моем в законный брак с нежно любящею меня супругою Анисьею Ивановною, с которою - также без наук - прижито у нас пять сыновей и четыре дочери живьем да трое померших. И имение у брата отстояно, и новое приобретено - все без наук, просто.
   Посмотрите же вы, что делается с учеными, хотя бы и с сыновьями моими? Знают, канальи, все; не токмо сотни, да и тысячи - куда! Я думаю, и сотни тысяч рублей раскинут на гривны, копейки и скажут, сколько денежек даже в миллионе рублей. Удивительные познания! Волос стал бы дыбом, если бы я прежде того не оплешивел! Мало того: как знают все прошедшее! Какие есть в свете государства, какой король где царствовал, как звали его, жену и детей; а сами и ногой в том государстве не бывали, да знают. Все, все знают от сотворения мира по сей день. Неимоверно! А не больше, как мои дети, и в том же городе училися; только и разницы, что не в том училище, где я. Вот и поглотили, кажется, всю премудрость; но зато как испитые, голубчики мои! Ни маленького брюшка, ни у одного аппетитца порядочного и, вдобавок, никогда не ужинают. Словно не мои дети! Дослужилися в полках до чинов и орденов набрали, правда; но нахватали же ран и увечья. Побрачилися все на бедных; только и смотрели, чтоб были обученные... Тьфу ты пропасть! Требуют, чтоб и женщины имели ум! Вот век! Маменька, маменька! Что, если бы вы до сих пор не умерли, что бы вы сказали о письменных женщинах?..
   Это же сыновья мои единоутробные; а что со внуками делается, так и ума недостанет понять их! Ведь все беги небесные знают, звезды у них наперечет и куда какая идет; не заглядывая в календарь, скажет прямо, когда какая квадра луны настанет. Не только мужской пол поглощает премудрость, - самые женщины. Ну, что они такое? Ничего больше, как женщины, а поди ты с ними! Что уже против своих матушек! Прямо в превыспренности вдаются. Уж не только на гуслях, но и на клавирах режут, да как? Что даже на вариации поднимаются, поют кантики, совсем отлично от прежних сложенные, - и я вам скажу, соблазнительно сложенные. Моя Анисья Ивановна заставила однажды нашу Пазеньку спеть что-нибудь хорошенькое и слушала ее, раскладывая гарпасию; слушала-слушала - что ж? Не выдержала и, подошед ко мне, страстно поцеловала; а уж бабе 52 года! Что же молодые должны чувствовать от их кантиков? А речи и разговоры их? Ведь и говорят и пишут все университетским штилем; понимай их! А та же Пазенька да Настенька, обученные - по прихотям жены моей - иностранным диалектам, при нас битых два часа разговаривали с офицерами на проклятом французском. Как усердно ни прислушивался, а не поймал ни одного слова; нет и похожего, как нас учил домине Галушкинский, покой душе его! Какой же из того их разговора последовал "результат", как говорит сказанный гувернер, услуживающий невестке моей? Пазенька в ту же ночь, с тем же офицером, без ведома нашего ушла и, за непрощением нашим родительским, ездит где-то с ним по полкам. Настенька в частых переписках с различными молодыми людьми ловится, бранима бывает, да не унимается. А как бы по-старинному?.. Да чего? Малолетки, внучки мои, то и дело у окна: тот-де хорош; вот прошел пригож; вот у того усики прелестные и тому подобное, а еще цыплята 11 и 12 лет. Тьфу ты пропасть, скажу я, как маменька говаривали, и плюнул бы при этом слове, да не знаю, куда плюнуть особенно: везде одно и то же!
   Вот эти-то обучения, эти научения переменили весь свет и все обычаи. Просвещение, вкус, образованность, политика, обхождение - все не так, как бывало в наш век. Все не то, все не то!.. Вздохнешь - и замолчишь. Замолкну и я об них и стану продолжать свои сравнения нашего века с теперешним.
  

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

  
   Хорошо. И так, пока еще до чего, приступлю к сравнению, как влюблялись в наш век и как теперь.
   Домине Галушкинский, редкий наставник наш, говаривал, что любовь есть неизъяснимое чувство; приятнее, полезнее и восхитительнее паче прочих горячих напитков; так же одуряющее самую умнейшую голову; вводящее, правда, часто в дураки: но состояние глупости сей так приятно, так восхитительно, так... Тут у нашего реверендиссиме кровь вступала в лицо, глаза блистали, как метеоры, он дрожал всем телом, задыхался... и падал в постель, точно как опьянелый.
   Сыновья мои - уж это другое поколение - конечно, также наслышавшиеся от своих наставников, говорили, что любовь есть душа жизни, жизнь природы, изящность восторгов, полный свет счастья, эссенция из всех радостей; если и причинит неимоверные горести, то одним дуновением благосклонности истребит все и восхитит на целую вечность. Это роза из цветов, амбра из благоуханий, утро природы... и проч. все такое.
   Нынешнее - или теперешнее, не знаю, как правильнее сказать, - поколение, уже внуки мои, имея своих Галушкинских в другом формате, то есть костюме, с другими выражениями о тех же понятиях, с другими поступками по прежним правилам, от них-то, новых реверендиссимов наслушавшись, говорят уже, что любовь есть приятное занятие, что для него можно пожертвовать свободным получасом; часто необходимость при заботах тяжелых для головы, стакан лимонаду жаждущему, а не в спокойном состоянии находящемуся, недостойная малейшего размышления, не только позволения владеть душою, недостойная и не могущая причинять человеку малейшей досады и тем менее горести. "Отцы и предки наши как во всем, так и в любви были дураки и занимались ею как чем-то серьезным, вздыхали, даже плакали и - верх дурачества! - умирали волею и против воли, когда следовало бы на любовь смотреть как на ничто". Так говорят внуки мои.
   Не знаю, кто из всех, так различно умствующих, был прав и что еще о любви скажут вперед; но я, живший в век домине Галушкинского и им руководимый, я любил сходно правилам и чувствам сего великого педагога.
   Приятельница моей маменьки, вдова, имела одну дочь, наследницу ста душ отцовских с прочими принадлежностями. Эта вдова, умирая, не имев кому поручить дочь свою Тетясю, просила маменьку принять сироту под свое покровительство. Маменька, как были очень сердобольны ко всем несчастным, согласилися на просьбу приятельки своей и, похоронив ее, привезли Тетясю в дом к себе. Это случилось перед приездом нашим из училища.
   Приехав к святкам домой, я увидел Тетясю и меньше обратил на нее внимания, нежели на маменькин самовар. Не знаю, наружность ли Тетяси была так обыкновенна или судьба моя не пришла, только я видел ее и не видел, смотрел на нее и не смотрел. Она была с моими сестрами, с которыми я, по причине различных занятий, редко видался, исключая Софийки, которую я обучал играть на гуслях и петь кантики.
   В самом деле, чему было обратить мое внимание? Тетяся была лет пятнадцати девочка, рост ей выгнало, худа, но после я заметил, что она складывается... Лицом ни черна, ни бела, середка на половине, щечки полные, румяные, но изредка рябоватые, глаза серые, вначале будто и ничего, но после... канальские глазки! Ручка полная, с длинными пальчиками... и, право, ничего больше, что бы значительно бросилось в глаза! Внуки мои, описывая красоту женщины (о девицах, по неприличию, они и не думают и не обращают на них внимания; замужних только удостаивают заметить и искать их благосклонностей), всегда начинают с ножек, ими пленяются, ими любуются, ими восхищаются, а прочее все - прибавление. У нас бывало так, что прежде рассматриваем голову, а тогда уже смотрим на всю.
   Вот эта Тетяся и была для меня ничто, как ровно и я для нее. Мы бывали и вместе с нею, да как ничего, так ничего и не было.
   Отошли святки, надобно было приниматься за работу. У маменьки не дремли никто. Бабы и девки и дворовые сами по себе, а дети само по себе. Панночкам, уже начинавшим именоваться "барышнями", задана была работа "выбирать пшеницу". Эта пшеница нужна была для сделания из нее муки "на пасху" к будущему "великодню" (воскресению Христову). Для такой муки надобно было, чтобы пшеница была зерно в зерно, и для того барышни садились за стол и, рассыпав по нему пшеницу, все нечистое из нее до последнего выбирали и выкидывали, а потом чистую, уже выбранную пшеницу откладывали особо. Занятие полезное, приятное и склоняющее к меланхолии.
   Я как маменькин пестунчик, месяца три ими не виденный, не отпускался от них к братьям в панычевскую, а все большею частью сидевший в их опочивальне на лежанке и непременно чем-нибудь лакомившийся, не отпущен и после святок к братьям, а посажен вместе с сестрами выбирать пшеницу. Маменька меня тем урезонили, что надо-де уже мне приучаться к хозяйству, а эта часть самая хозяйственная и преполезная. Я не скучал подобными занятиями, зная, что маменька не перестанут услаждать меня разными заедками. С нами вместе занималась этою хозяйственною и преполезною частью Тетяся, а сестра Верка забавляла нас разными веселыми сказками и присказками.
   Вот мы выбираем пшеницу день, два - и ничего. На третий день нас рассадили по разным столам: по две сестры сели на особых столах, а Тетяся села особо, и когда я пришел к ним, то очень натурально, что я должен быть сесть за один столик с Тетясею. Маменька, как уже известно, были довольно - где нужно - хитренькие. Прошлое дело, а в этом случае чуть ли они не схитрили, как покажут последствия. А тут еще к их хитростям вмешался всесветный шалун, проказник, утешающийся мучениями смертных, крылатый божок, слепец, все зрящий, одним словом - Амур, балованный сынок Венеры.
   Вот, когда я сел за один стол с Тетясею с намерением выбирать пшеницу, садясь, коснулся своим коленом ее колена... Кажется, и ничего: мало ли случается столкнуться коленом или иначе как с кем бы то ни было, и ведь ничего же; подите же, что случилось со мною!.. При этом столкновении меня вдруг словно снегом обдало: я задрожал, но эта дрожь была не от холода и озноба, а от сильного жару, который вдруг воспламенился во мне... я ничего не взвидел: ни пшеницы, рассыпанной передо мною, ни Тетяси, сидящей против меня... в голове сделался шум, а сердце так и колотилося. Домине Галушкинский потом уже изъяснял мне, что это последовало со мной от первого поражения Амуровой стрелы, которую он - бестия! - омокает для сего в водах реки Стикса.
   Хорошо. Вот как я это все уже перенес, то и чувствую, что туман проходит, пшеница передо мною так и прыгает и направо и налево; я хочу схватить какое-нибудь зерно, так рука моя дрожит сильно и не может настигнуть зерна ни пшеничного, ни ячменного и другого какого, в ней находящегося. Скамейка подо мною дрожит, печь, хоть и большая, а дрожит, стол, окна, сестры, стены, Тетяся - все, куда ни гляну, все дрожит. Не подумайте однакоже, чтобы это в самом деле дрожало, - о нет! Все стоит спокойно и находится благополучно; но это я один дрожу всем корпусом и духом, или, как домине Галушкинский говаривал, трепещет во мне вся физика, или естественность, равно и мораль, или нравственность. Вот как передрожала моя нравственность и я мало-помалу начал приходить в себя, то есть в рассудок, то и принялся за выбор пшеницы.
   Но продолжая заниматься, я сгрустнул и с удовольствием вспоминал о бывшем со мною сладко-тягостном положении. Как бы его возродить в себе еще? Известно, как и отчего произошло первое волнение; итак, я, притаив дыхание, будто выбираю пшеницу, а сам только лишь пересыпаю ее и исподлобья гляжу на Тетясю... и, была не была!.. толк ее тихонько коленом... она покраснела... о, верх счастия!., покраснела, губками зашевелила, как будто приготовляясь с кем целоваться, задрожала... а на меня не смотрит...
   Конечно, и ее божок поранил своею стрелою, как и меня, потому что она после моего толчка поминутно то краснела, то бледнела, то тяжело дышала... Я же был в большом недоумении, как мне далее продолжать открытие пламенной любви своей? Я был неопытен и невнимателен ко всем рассказам об этом предмете, передаваемым нам реверендиссиме Галушкинским. Наконец сама природа помогла моему недоразумению и вступила в права свои: она указала мне на прелестные, беленькие, тоненькие, длинные пальчики предмета моей страсти, коими она перед глазами моими - не выбирала, а перебирала, как и я, пшеницу... Прелесть их меня поразила, я любовался долго... потом, сам себя не помня, подвинул к ней свою руку... подвинул... и своим пальцем задел за ее пальчик... задел и держу... Уф! Как она стала красна! Я думал, что кровь брызнет из щек ее... но я ничего, все держу, и крепче... наконец завладеваю другим пальчиком... далее третьим... четвертым... и вся ручка ее - дрожащая - в моей торжествующей... я сжимаю ее... она еще более краснеет... я сжимаю крепче... она взглядывает на меня... как? И что за глазки!.. Жмет мою руку и едва внятно лепечет: "Серденько мое!.." Я, едва помня себя, удержался, чтоб не вскрикнуть, но шопотом сказал ей, страстно смотря в ее серенькие глазки: "Душечка!"
   Вот ровно пятьдесят девять лет, как это восхитительное событие случилось со мной, но я все живо помню, помню каждое биение сердца моего и силу удара, каждое движение души, то есть нравственности моей, каждый помысл ума моего... И воспоминание сладко, что же было в существенности! Семнадцать раз я объяснялся в любви девушкам, разумеется разным, но ни при одном объявлении не чувствовал такой сладости! Пари держу, что нынешние молодые люди и сотой доли того не чувствуют при объявлении любви - если они еще и объявляют ее? - что я и другие в наш век чувствовали. То была истинная любовь, а теперь - тьфу!
   Сестры мои не могли слышать наших любовных изъяснений или заметить восторгов наших; они, переслушав Верочкины сказки, за что-то поссорились между собою, после побранились, потом дрались, наконец помирились и с шумом спешили оканчивать выбор своего урока; каждому из нас дано было по большой миске пшеницы, чтобы перебрать ее.
   Мы забыли не только о пшенице, но не помнили, существовала ли вселенная: так нам было хорошо, сцепив наши пальцы, сжимать их один другому и страстно взирать друг на друга... Мы были вне мира, нас окружающего!..
   - Пойдем в снежки играть! - закричала сестра Любка.
   - А вы кончили ли свой урок? - спросили нас сестры.
   Куда! Мы начали было прилежно, но прелестный Амур помешал нам своими сладостными занятиями. Тетяся сказала, что уже немного остается, что мы скоро доберем и выйдем к ним играть, а они чтобы, нас не ожидая, шли бы себе играть. Сестры шарахнули из комнаты.
   Тут нам, оставшимся вдвоем с глазку на глазок, была своя воля. Лишь только затворилась за сестрами дверь, я, полный любовного пламени, забыв всякий порядок и не наблюдая постепенности, вместо того чтобы прежде расцеловать ручки моей богини, я притащил ее чрез стол к себе... начал действовать прямо набело... протянул к ней свою пламенную голову... и уста наши слились на добрую четверть часа!.. Невыразимое блаженство!.. Отдохнем, переведем дух; я скажу: "серденько!", она промолвит: "душечко!" - и сольются наши счастливые уста!.. Потом она скажет: "серденько!", а я уже отвечаю: "душечко!" - и опять целуемся... Тут-то я нашел, что моя Тетяся несравненная красавица и что ей подобной в мире быть не может.- Все в ней казалося мне восхитительно, и я предпочел бы ее в тот час всем красавицам на свете.
   Пожалуйте же, что из этого выйдет. Вот, как мы себе так утопаем в блаженстве от взаимных поцелуев и забываем всю вселенную, я в каком ни был восторге, а заметил, что дверь, против меня находящаяся, все понемногу отворяется, и видно, что кто-то подсматривает за нами; я сделался осторожнее и уже не притягиваю к себе Тетяси, но невольно наклоняюсь к ней, когда она меня к себе тащит. Она заметила мою уклончивость, начала осматриваться и также увидела подсматривающего нас. Смутилась немного, отняла у меня свою ручку, мы утерлись и принялись прилежно заниматься пшеницею.
   Видя наше спокойствие, подсматривавшая особа, не надеясь более что заметить, отворила дверь и вошла... Судите о нашем замешательстве! Это вошли маменька! Это они и подсматривали за нашими деяниями. Мало сказать, что мы покраснели, как вареные раки! Нет, мы стали гораздо краснее; и света не взвидели, не только пшеницы!
   Нуте. Они вошли - и ничего. Походили по комнате и вдруг подошли к нам и спросили, отчего мы до сих пор не выбрали пшеницы. Мы молчали: что нам было отвечать? Как добрейшая из маменек, помолчав, сказали со всею ласкою:
   - Видно, вам некогда было, занимались другим? А? Мы от смущения продолжали молчать.
   Маменька подошли к нам, поцеловали Тетясю и меня в голову и сказали с прежнею все ласкою:
   - Полно же вам заниматься: у вас не пшеница на уме. Оставьте все и идите ко мне.
   Мы с радостью оставили пшеницу и пошли за маменькою в их опочивальню. Они нас усадили на лежанке, поставили разных лакомств и сказали:
   - Ешьте же, деточки; пока-то до чего еще дойдет.
   Мы ели, а маменька мотали нитки; потом спросили меня:
   - Что, Трушко, как я вижу, так тебе хочется жениться?
   - Хочется, маменька, нестерпимо! - отвечал я, обсасывая пальцы, запачкавшиеся в медовом вареньи.
   - И мое желание такое есть, и мне лучшей невесточки не надо, как моя Тетяся, - сказали маменька и поцеловали ее в голову. - Так что же будешь делать с Мироном Осиповичем? Вбил себе в голову, чтобы сделать из тебя умного; об одном только и думает; а о здоровьи твоем и о моем счастья ему и нуждушки мало. Нечего делать, Трушко, поезжай с Галушкою еще в город, да не учись там, а так только побудь; я Галушке подарю еще холста, так он будет тебя нежить; а я тут притворюсь больною, пошлют за вами, и я уже до тех пор не встану, пока не вымучу у Мирона Осиповича, чтобы тебя женил. Чего нам дожидать? Разве чтоб расшалился, как Петрусь, и чтобы и тебя так же окалечили, как Павлуся? Скорее сама в гроб пойду. Нечего же плакать, Трушко (при маменькиных словах я плакал навзрыд, не от восторга, что скоро женюсь на Тетясе, предмете моего сердца, но что должен еще ехать в город и продолжать это проклятое ученье); потерпи немножко, - зато после навсегда свободен будешь. Женатого уже не можно учить.
   - Нельзя ли, маменька, меня теперь же поскорее женить, чтобы не ехать! - сказал я, продолжая хныкать.
   - По мне, - сказали маменька, - я бы тебя сего же дня оженила; ужасть как хочется видеть сыны сына моего, - так что же будешь делать с упрямым батенькою твоим?
   - Так лучше я притворюсь больным, - сказал я, утирая слезы. - Я умею так притвориться, что и сами батенька поверят.
   Маменьке очень понравилась моя выдумка, и они, обрадовавшись, расцеловали меня, обещали поддерживать хитрость мою и дали слово, когда я останусь и как похоронят Павлуся - уже не надеялись, чтоб он выздоровел, - то и приступить тотчас к батеньке и поставить на своем. В заключение приказали мне с Тетясею при них же поцеловаться, как жениху с невестою.
   Восторгу нашему не было границ.
   Теперь я только понял маменькины хитрости, что им очень хотелось, чтобы я женился именно на Тетясе, как на невесте довольно богатой; и для этого, чтоб дать нам повод влюбиться друг в друга, засадили нас за один стол выбирать пшеницу, а сами подсматривали, как мы станем влюбляться. Как же им было не любить меня паче всех детей, когда я не только исполнял все по воле их, но предугадывал самые желания их!
   Кончивши с Тетясею любовные наши восторги, я приступил притворяться больным. Батенька слепо дались в обман. При них я, лежа под шубами, стонал и охал; а чуть они уйдут, так я и вскочил, и ем, и пью, что мне вздумается. С Тетясею амурюсь, маменька от радости хохочут, сестры - они уже знали о плане нашем - припевают нам свадебные песни. Одни только батенька не видели ничего и, приходя проведывать меня, только что сопели от гнева, видя, что им не удается притеснить меня.
   Блаженное было время, как вспомню! А вспоминаю часто, особливо достигши старости. Первая любовь, - рассказывал мне Миронушка, один из сыновей моих, - есть истинная любовь и остается у человека на всю жизнь его. Правда истинная! Нас судьба не соединила с Тетясею, но я всегда и в супружестве вспоминал об ней. Быть может, и потому, что ни одна из любимых мною, даже и Анисья Ивановна, моя законная супруга, так не любила меня, как незабвенная Тетяся, и из всех любимых мною, коих могу насчитать до тридцати, я ни с одною так рриятно не амурился, как с Тетясею, оттого и незабвенною.
   Хорошо. Вот, как я так восхитительно болею, а батенька и отправили Петруся, а тут и Павлуся похоронили, я приступил к маменьке, чтоб женили меня.
   В один день маменька, собравшись с духом, пошли к батеньке, чтоб переговорить о моем благополучии... Куда! Я думаю, и десяти слов не успели сказать, как бегут со всех ног назад, и еще простоволосые!.. Батенька по своей горячности турнули их и сбили платок с головы... Маменька, прибежав без памяти, чем попадя покрыли поскорее голову и принялись жестоко плакать. Потом приказали мне играть на гуслях и петь кантик: уже я мучение злое терплю, а сами все плакали. Тут я догадался, что батенька заупрямились и не соглашаются меня женить, а оттого и сам плакал.
   Маменька - из всех маменек добрейшая, - забыв, что они сами претерпели, принялись утешать меня и уговаривали следующими словами:
   - Не тужи, Трушко. Будь я канальская дочь, когда не переупрямлю его. А не то поеду в Корнауховку (другая наша деревня), да там вас и свенчаю. Пусть после того разведет вас.
   Но план маменькин не состоялся по следующим причинам.
   Батенька как разозлились на маменьку, то сильно вскипела у них кровь и произошла жажда. Вдруг навстречу им несут кувшин тернового квасу, резкого, холодного. Они, не рассуждая долго, схватили кувшин и тут же, не сходя с места, выдули его почти наполовину. Выпивши и заохали... ох да ох! Недолго ходивши, слегли в постель.
   Лечили батеньку и знахари и даже лекарь из города - все ничего. Послали за Петрусею и взяли его с домине Галушкинским из училища. Батенька, умирая, приказывали мне и не думать о женитьбе до тридцати лет, а прежде служить. Петрусе определиться по окончании учения в русские полки, что около нас квартировали, - и туда же взять и меня. Меньшие же братья очень недавно отвезены были в кадетский корпус, даже в самый Петербург, то про них батенька ничего и не говорили. Маменьке поручали наблюдать за хозяйством и потом разделить нас и дочерей выдать замуж, наградив вещами и платьями, коих, NB, у маменьки было до пропасти, еще от их бабушек оставшихся. Потом крепко-накрепко приказывали маменьке, устроив все это, постричься в монахини, чтоб сохранить верность к ним, и в гробе лежащим.
   Распорядив все это, батенька прекрасно, тихо и спокойно умерли. Маменька, приказав все, что нужно устроить к погребению, и послав оповестить соседей о таком случае в нашем доме, пошли в анбар что-то выдавать, а тут приехали соседки некоторые навестить маменьку в горе. Маменька пошли к ним, и как пришли к телу батенькиному, - тут были и гости, - охнули громко, сомлели и покатилися на пол. Так нежно любили они батеньку! Мы не знали, что делать с ними; хотели пощекотать в носу, как делывали батенька в таком случае, но одна из соседок, видя беду, бросилась и закричала: "Воды, воды!" Женщина наша, тут же стоявшая, как брызнет на маменьку... Маменька как вскочат, как дадут ей туза, да такого, что та и сама уже хотела сомлеть.
   - Экая дура! - так закричали на нее маменька: - Брызнула как будто из ведра, да еще холодною водою! Так ты меня насмерть простудишь.
   После того исправили этот беспорядок: приготовили тепленькой водицы, и как только маменька сомлеют, - а они сомлевали при всяких вновь приезжающих гостях, - то на них этою водою брызнут чуть-чуть, а они лупнут глазами и очувствуются. Ужас, как они убивалися по батеньке!
   А как только жалко маменька приговаривали, плачучи над батенькою, так это прелесть! Хоть сейчас на бумагу пиши. Я думаю, ни один сочинитель не напишет так жалко, как маменька приговаривали; а они же были неграмотные. Если бы они жили в наш век, когда нет стыда женщинам знать грамоту, то, я думаю, из них был бы такой сочинитель, что ну! Кроме жалких слов всякого разбора, они еще при всех торжественно говорили, что "какая бы ни была моя жизнь за ним и сколько я от него, моего соколика, претерпела, а не нарушила моей супружеской верности ни однажды. В помыслах-де человек не властен, но делом я не провинилася". Все предстоящие плакали, слушая ее жалобные стоны и приговорки.
   Откуда у них слова брались!
   Когда было все готово к выносу, домине Галушкинский, усердствуя чести нашего дома, просил позволения произнести надгробное слово, им самим сочиненное. Все присутствующие обрадовались случаю услышать что ни есть умненькое, просили его проговорить, и реверендиссиме, взлезши на стул, начал по тетрадке:
   - В мире существует много действий; а каждому действию есть своя причина. Собравшееся многое множество сюда вельможных, благородных и подлых особ есть действие, а причина сему действию не что другое, как распростертый пред нами - их вельможность, Лубенского казачьего полку подпрапорный Мирон Осипович, знаменитый пан Халявский! Что их вельможность лежат распростерты, очи их смежены, уста слипнуты, руки окостенели - сие есть действие; но действию сему какая причина? Их вельможность умерли. Их вельможность, пани подпрапорная, с чады и домочадцы плачет и рыдает, и сие есть действие, а действию сему причина та, что знаменитый пан подпрапорный, их вельможность, умерли. Когда же пани подпрапорная так плачут и убиваются, то неужели так действуют попустому? Нет, слушатели! Тут есть причина: их вельможность, панподпрапориый, были человек доброй души и благодетельных чувств. Когда же пани подпрапорная плачут, то нам ли молчать, как камениям безгласным? Ничуть! Итак, плачьте, великовельможные, плачьте, вельможные, плачьте, благородные, плачьте, подлые, плачьте, старшина, плачьте, козаки, плачь, гетманщина, плачь, Россия, плачь, вселенная! Их вельможность, знаменитый пан подпрапорный Мирон Осипович Халявский, гробу предается! Плачу и я и - умолкаю.
   И подлинно, все, слушавшие это красноречивое надгробное слово, все плакали навзрыд. И камень бы заплакал, если бы мог слушать! Маменька же то и дело что брякали на пол, но, быв вспрыснуты водою, паки вставали на новые слезы.
   Чтобы не разжалобливать читателей, скажу коротко, что батеньку похоронили прекрасно, как долг требовал. А какие были поминальные обеды, так чудо! Всего много и изобильно. Притом же гости, чтоб не давать маменьке горевать, жили безвыездно с семействами. Соседки, имеющие дочерей, советовали маменьке поскорее женить Петруся, чтобы хозяин был в доме, но маменька были себе на уме: они соглашались женить, да не Петруся, а меня, и ожидали только, чтоб поминальные дни отошли, чего и я ждал с нетерпением. Петрусь настаивал, чтоб его прежде женить, как старшего, но маменька ссылались на последнюю волю батенькину, что ему должно служить. Тут и Петрусь напоминал, что батенька приказывали мне не жениться до тридцати лет; так добрая маменька уверяли и божились, что батенька это говорили в жару и без рассудка. Неизвестно, чем бы это все кончилось, как новое несчастие постигло наше семейство.
   У батеньки был большой приятель, армейский - не пан, а господин полковник, по соседству квартировавший у нас с полком. У! Да и бойкая голова была! Он так возобладал батенькою, что даже заставил ввести за столом стеклянные стаканы и рюмки, а также ножи и вилки. Уговорил меньших братьев отправить в кадетский корпус и сам письма писал о приеме их. Что бы он еще наделал с нами, если бы батенька не померли так скоро! Однакоже этот злой человек не унялся, а принялся горем убить маменьку. Вот послушайте, что произошло.
   В один день пишет к маменьке, что будет к нам завтра и привезет к Софийке жениха, какого-то поручика. Маменька и ничего: еще обрадовались, что-де невестку берем, то есть Тетясю за меня, так надо с хлебов одну дочку долой. Ожидают господина полковника с женихом... Да, кстати сказать, что этот господин полковник не то, что пан полковник: нет той важности, нет амбиции, гонору; ездит один, душою на паре лошадей, без конвою, без сурм и бубен; не только сиди, хоть ложись при нем, он слова не скажет и даже терпеливо сносит, когда противоречат ему. Маменька справедливо про него говорили: "Он такой полковник против нашего ясновельможного пана полковника, как дворовый индик против выкормленного".
   Хорошо. Вот и ожидают их приезда. Софийка, как завидела, что уже едут, спряталась прямо на чердак. В самом деле, ее положение ужасное! Как ей показаться, когда приехали смотреть ее? Но, прячась, поручила сестрам и девкам высмотреть, каков ее жених.
   Приехали, наконец, полковник и жених; маменька усадили их против дверей, идущих в их спальню. Дверь эта отворялась из спальни сюда и состояла из двух половинок и запиралась крючком. Вверху этих дверей была щелочка. Это описание нужно.
   Вот, как уселись и разговаривают об урожае, о смерти батенькиной, о скотском падеже, и тут полковник начал закидывать насчет Софийки и жениха и принялся рассказывать о достоинствах жениха... Как вдруг дверь, описанная мною, с шумом разорвавшая державший ее крючок, с треском отворяется к гостям, и из нее, как из мешка огурцы, кучами выпадывают сестры мои, девки, бабы, девчонки и все замарашки, какие могли быть в дворе. Это они любопытствовали рассмотреть жениха в дверную щель. Как же щель была вверху дверей, так они наставили столов, скамеек и на них взмостились, налегая одна на другую. Тягости от них дверь не могла выдержать, обломилась, растворилась... и все зрительницы полетели, кувыркаясь одна чрез другую... Весьма естественно, что падавшие после, упираясь на лежащих уже, должны были перекувыркиваться вверх ногами и ими задевать гостей... Любопытная сцена была! Не только такой, я и подобной в Петербурге не видал в театре - хоть и там много смешного, но все не то: куда!
   Насмотрелся и нахохотался полковник с женихом! И маменька с трудом удерживались, чтоб не хохотать, но им неприлично было смеяться, а следовало сердиться за такой беспорядок; они так и сделали: давай колотить по чем попало лежащих и уходящих от нее. А полковник хохочет и, заметив, что между павшими жертвами было несколько лиц опрятнее одетых (то были мои сестры и моя богиня Тетяся), подумал, что между ними должна быть и Софийка, хотел удержать Надю, но та отбила ему все руки и таки вырвалась и ушла. Маменька объяснили ему, что это еще не старшая, и примолвили:
   - Та совсем запряталась, и куда же бы вы думали? На чердак. Ведь то-то детский ум: теперь прячется от жениха, а после, замужем, сама будет за ним бегать.
   Послали, однакоже, за Софийкою.
   Куда! Она всех посыльных переколотила, и если бы не обманом, не свели бы ее оттуда в целый день. А то как сманили с чердака и ввели в особую комнату, да туда и жениха впустили. Софийка (так была научена маменькою) от него и руками и ногами, знай кричит: "Не хочу, не пойду!" Но жених, рассмотревши ее внимательно, сказал маменьке: "Моя, беру! Благословите только". Как бы и не понравиться кому такой девке? Крупная, полная, румяная, черноволосая, и как будто усики высыпали около больших толстых красных губ ее.
   Маменька очень обрадовались, что дочь их понравилась такому достойному человеку, и потом с полковником располагали, когда сделать свадьбу и прочее, и тут уже, кстати, начали расспрашивать: кто жених, как зовут, откуда, что имеет, не имеет ли дурных качеств, то есть не пьяница ли он, не игрок ли, не буян ли? и прочее такое. В наш век прямо обо всем таком старались узнавать всегда до свадьбы, чтобы после не тужить.
   Это еще не был сговор и не то, чтобы, по-теперешнему, слово дано: совсем нет. Часто случалось, что так обнадеженный жених, возвращаясь с восхищением, находил у себя в экипаже тыкву; после чего, как ясного отказа, не смел более в дом показаться. А потому и маменька, хотя и ласково обходились с женихом и будто бы и таво, да были себе на уме: они хотели прежде все обстоятельно узнать касающееся до жениха и достатка его и тогда уже решить по обстоятельствам. Это в наш век была уловка: иметь жениха наготове. Часто три, пять женихов вместе, всем дано слово, обо всех собирают сведения и потом одному отдают дочь, а прочим подносят тыквы. Само по себе разумеется, что невеста ничего не знает и не имеет права выбирать, а получает и любит того, кого ей подведут. И прекрасно было! Никто не брал на себя разбирать сходства характеров, доискиваться сочувствий, наблюдать симпатию душ - ничего не бывало! Живут да живут. Только разве при похоронах одного из них услышишь, что другое лицо хвалится ли счастливой жизнью, с ним проведенною, или высчитывает бедствия, от него перенесенные. При жизни же их никто ничего за ними не замечал: шли за добрыми людьми. Теперь же, батюшки мои!.. На другой день свадьбы знаешь, счастливы ли супруги друг другом или как кошка с собакою.
   Обратимся же к своей материи. Только какого же промаха дали маменька при этом разговоре с полковником, так я не наудивляюсь, а особливо знавши их тонкий ум и природную хитрость, посредством которой они иногда даже и батенькою управляли. Говоривши о сватовстве сестры, они сказали, что желали бы поспешить выдать Софийку скорее затем, что им нужно сына женить...
   - Какого сына? - спросил с удивлением полковник. - Неужели Петра?
   - И, нет, - отвечала маменька, - этот болван, пожалуй, только о том и думает, но вот ему (при сем маменька в ту сторону, где был Петр

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 603 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа