шие в осаде, объявили осадившему нас Петрусю, что сдаемся на условия, им предложенные, но для приведения всего в ясность нужно Ивану Афанасьевичу слезть вниз и кончить все дело.
Приставили лестницу и по ней, как условлено было, спустили одного Ивана Афанасьевича. Брат Петрусь дал обязательство немедленно уставить лестницу, как и была она, и во все время бала и даже никогда не снимать ее и, одним словом, не причинять нам и гостям нашим никакого беспокойства. Тогда уничтожен был и его вексель.
Лестницы, которые не были разорены, а только разобраны, мигом поставили и уладили, и мы скоро имели удовольствие воспользоваться свободою; но чего нам это стоило? Беспокойство замучило меня, если все не устроится к приезду гостей! Принявшись, однакоже, со всем усердием за распоряжения, я уладил все прежде, нежели начали съезжаться гости.
Никто не отказался от приглашений, и экипажи поминутно въезжали и разводимы были по квартирам, прежде для каждого семейства назначенным. Там они вырядившись вечером собрались к нам и время проводили в приятных разговорах.
Как хозяин, я обязан был заводить разговоры, чтобы не скучали гости. Любимейшею и твердою материею было у меня - вояж мой в Санктпетербург, и я немедленно начинал описывать его от самого дому, чрез каждую станцию, до самой столицы. О тульском и некоторых других пассажах, постигших меня даже в Санктпетербурге, я умалчивал; зато уже санктпетербургскую жизнь, и в особенности театры, объяснял гостям со всем моим красноречием и все петербургским штилем, примешивая часто модные слова. Признаюсь, весело было моему честолюбию рассыпаться в рассказах того, чего никто из моих гостей не слыхал и о чем понятия не имел. Все они слушали меня разинув рты, а некоторые и дремали.
Так удовольственно проведя вечер и поужинав не парадно, расстались до утра. Надобно сказать, что все гости сделали мне честь, пожаловав со всеми деточками малейшими и даже грудными. Кроме гостей, должно было угостить и всех кормилиц, мамушек и нянюшек привезенных детей, прислужниц разных и всякого народа. А сколько было гостиных лошадей? Иные забрали все свои конюшни, привезли даже и заводских жеребцов, под предлогом похвастать ими на таком съезде.
Будет памятно мне мое тщеславие! Эти три дня угощения, конечно, равнялись с трехгодовою жизнию обыкновенного помещика. Но нечего было делать: обычаев нам переменять не должно. А сколько собственно мне было хлопот! Моя возлюбленная супруга не вмешивалась ни во что; все занималась своими нарядами и мало сидела с гостями: посидит, посидит, да и уйдет понежиться, как говорила она, полежать. Она уже начинала чувствовать себя нездоровою. Везде я один хлопотал.
После рассылки по квартирам каждому семейству транспортов чаев и кофеев, гости, разряженные в пух, вовсе не по-санктпетербургски, а каждая по своему вкусу, собрались на бал.
Не успел окончиться огромнейший завтрак, как поспел и обед. Убил меня собачий сын, этот выписной повар, своим обедом! Кроме чрезвычайных издержек, послушайте, сколько было мне конфузу.
Когда отворили дверь в столовую, то подлинно пышность и нарядство стола изумили всех. Что правда, то правда. Что хорошо, не потаю и не похулю. Я на правду - чорт! Представьте себе длинный стол, покрытый чистыми скатертями, уставленный восемьюдесятью приборами, украшенный карафинами с разноцветными винами, и все в пестроту. Картина чудесная! Но посреди стола... вот штучка! была сделана зеленая гора, изукрашенная разными цветочками, а наверху этой горы чашечка, а из этой чашечки бьет красное вино струею вверх на поларшина. Это удивление, да и полно! Пожалуйте же, это еще не все.
У подножия этой горы посажены были две куколки, мужчина и женщина; он на нее возлагает венок, а она на него возлагает такой же, и обе эти куколки смотрят друг другу в глаза и улыбаются. У ног мужчины был вензель Т. X., а у ног женщины - А. X. Мужчина изображал меня, Трофима Халявского, а женщина представляла жену мою, Анисью Халявскую. Сверх же нас, то есть куколок, представляющих нас, чорт его знает как он умудрился невидимо за что укрепить и повесить божка Амура, державшего над нами пылающие сердца. А сказать правду, этот плут, растравивши наши сердца, давно улетел от нас. Но все-таки мысль была богатая и чудесно устроена.
Этого мало. По концам стола стояли две стеклянные банки, завязанные золотою бумагою. Но что в банках было? Прелесть. Вода, правда, и простая, но в этой воде плавало несколько живых разных рыбок. Премило было смотреть на это украшение.
Затем стол был установлен двумя чашами горячего, шестью блюдами с разными холодными, двенадцатью соусниками, шестью разными жаркими и к ним солеными овощами, а в заключение красовалось четыре пирожных. Все это, уставленное симпатически, делало вид превосходный, возбуждающий к еде.
Когда вошли в залу, я просил дорогих гостей, как всех равно для меня милых и почтенных, усаживаться за стол по старшинству лет. "Пусть, - думал я, - считаются между собою сколько угодно, а мое дело сторона. Не окажу преферансу ни свату, ни брату, и претензий не будет на меня". Пошли старички и старушки между собою пересаживаться, а холостые, приношенные мужчины, имеющие еще греховные помышления, склоняющие их к браку, те садились так, середка на половине, к старикам не доходили и от молодых не отставали. Девушки же, так те без зазрения совести бежали на самый конец и старались захватить последние места.
- И выкинул же штучку хозяин! - говорил один гость другому, не видя меня, идущего за ними. - Уж как ловко распорядил.
- Видно, что был в Петербурге, - отвечал ему товарищ его.
- То-то и есть. И сам бы что выдумал, так ничто и в голову нейдет. - Сказав это, они пошли к своим местам; а я, потирая руки от восхищения, чувствовал неизъяснимое наслаждение, видя с таким блеском все устроенное у меня.
Когда же все уселись и музыка, коей было шесть человек, грянула что-то вроде марша, тут я невольно вздохнул и почти громко сказал: "О любезнейшие мои настоящие батенька и маменька! Встаньте из гробов своих! Придите, посмотрите, как ваш сын, Трушко, ваш, маменька, пестунчик, какие пиры задает! Могут ли ваши банкеты сравниться с его балом? У вас была простота, а здесь какое великолепие, пышность... канальство! У вас пищали сурмы и стучали бубны, а у меня гремит хор музыки неумолкаемо: две скрыпки, бас, флейта, цимбалы и бубен. Катай! У вас только и знали подавать меды, пива да наливки; а у меня разливною рекою льются вина таких наименований, что я и выговорить не умею. Знай наших!.." Но тут же и пресеклись мои восклицания, и я впал в жесточайшее уныние от постигшего меня позора.
Тысячу раз благодарю натуру, что она не исполняет человеческих желаний. Что бы с меня было, если бы мои настоящие родители, сиречь покойники батенька и маменька, серьезно встали из гробов и пришли на наш пир? Что бы сталось с ними, если бы они увидели, что за таким пышно убранным столом, усеянным по виду отличными яствами, гостям нечего было кушать? О! Если бы они только встали и, от непривычки ходить по нашим лестницам, кое-как взобрались бы в залу, я бы, божусь вам! тут же их за ручки и повел бы обратно, да и сам с ними лег бы в могилу на вечное время!.. Будь я бестия, если бы не сделал такой штуки! Так-то поддоброхотало мне все, и этот зазывной кухмистра, и эти заморские напитки, и все, таки все.
Вообразите, что происходило! Открыли горячие - о фортуна! Тонко, жидко, и, по словам маменьки-покойницы, "небо видно". Разнесли; некоторым недостало; кто же и получил, не кушают, холодное, как вчера с очага. Холодные - ни се, ни то: все на горчице, на уксусе, а существенного, мяса, не спрашивай! Соусы - нечто вроде мазей; ложкою нечего захватить, и в них обжаренные косточки, кое-откуда собранные. Жаркие - надсырь, и то все застылое. Пирожные бы и порядочные, но как верхние гости брали побольше, то низшим и недостало. Я горел от стыда!
К довершению огорчения, штучка, забавлявшая гостей, испортилась. Винная струя иссякла, и делаемое ею увеселение прекратилось. Как же текущее вино струилось по горе и подтекло под куколку, представляющую Анисью Ивановну, отчего приклейка подмокла, и куколка, шатаясь, вдруг... чубурах! повалилась со всех ног и упала неблаговидно!.. За нею вскоре последовал и прелестный божок по той же причине, и из всех прелестей остался один я, или куколка моего имени, с улыбкою на лице и с венком в руке. Гости, видя сие, производили веселый смех...
В дополнение конфуза по винной части оказались большие злоупотребления. Хорольский винопродавец не мог доставить требованного мною числа бутылок вин; чего для решился наполнить их всякою бурдою, засмолил и привесил ярлыки с разными надписями: Французское, Рейнское, Лондонское, Петеште - и прочих нелепых наименований нагородил. Я, не зная в винах толку, знай подношу гостям и упрашиваю выкушать по полной. Никто в рот не берет. Наконец уже один из гостей по-дружески шепнул мне, что все вина мои - просто галиматья и их употреблять не может никакая натура.
Я думаю, от самого сотворения мира ни один хозяин при потчевании гостей не испытал подобного поражения! Я оцепенел, как окаменелый мрамор!.. Вдруг подбегает лакей и спрашивает меня, пора ли разрезывать жаркие? Я позволяю: но, знав, что это разрезывание долго будет продолжаться, приказываю подавать соусы. Мне говорят, что уже все подносили. Я принялся ревизовать соусники, которые, после подноса, должны были опять поставиться, как и прочие блюда, на стол, чтобы не портить симпатии; осматривая, дохожу до одного, открываю... и что же?.. В нем сыр, или, говоря по-петербургски, творог, и недоеденные ломти хлеба... Видевшие это гости захохотали, но я чисто по фамильной комплекции, следуя маменькиной натуре, готов был сомлеть, но удержался, имея в первой горячности мысль точно бежать на могилу, вмещающую в себе прах нежнейших моих родителей, и теням их жаловаться на нововведения, осрамившие меня с ног до головы. И я побежал было... но в передней попался мне злодей, выписной кухмистра, наделавший мне столько конфузных ударов. Я чуть, в пылу гнева, чуть не прибил его, но уже бранил громко.
Что же мошенник? Ведь оправдался. Мода требует выставлять все блюда до одного на стол; пока установят, первые простынут; а пока разнесут, остальные застынут. У них, у отличных кухмистров, есть замечание, что из десяти персон один отказывается от блюда, и так, готовя на восемьдесят, он недодавал на восемь персон. Еще есть у них правило: готовить большое количество блюд, но как не выдумаешь полного комплекта соусов, то должно в соусники положить чего попало, лишь бы стоял и не расстраивал порядка.
- Теперь, - прибавил он, - ваша глупая старина, чтобы только обкормить гостей, прошла; теперь требуется только для глаз.
"Вот тебе и нововведения!" - думал я, возвращаясь к столу и почесывая свою фигурную прическу до того, что пудра сыпалась с меня, как с мельника мука.
Сяк-так, с грехом пополам, гости пообедали и, встав, благодарили меня за отличное угощение; но я, знав, что это они делают аллегорически, для одной оригинальности, я такими же учтивствами благодарил их за сделанную мне честь. Не оставил, впрочем, чтоб не открыть некоторым, что все эти погрешности были не от конфуза, но что того требует мода. Многие, разобрав хорошенько и подробно, нашли, что эта мода и правила новых кухмистров чрезвычайно выгодны. Не нужно-де заботиться об изящности стола, а наготовить чего-нибудь попроще и подешевле; все равно - гости не будут ничего кушать. Многие из хозяев решились ввести у себя такое положение; и точно: скоро все переняли эту моду, и человеку с порядочным аппетитом, вот хоть бы и я, негде было пообедать порядочно. Теперь уже, в это время, этот метод брошен, и с удовольствием вижу, люди вспомнили, что они созданы и живут для того, чтоб есть и пить, и, помня краткость бытия человеческого, спешат насладиться сим благом. Хвала им за исправление беспорядка, введенного нашим средним веком!
Пожалуйте, обратимся к своему предмету. Моя Анисья Ивановна не участвовала со мною ни в угощении, ни разделяла моих огорчений от конфуза: она очень часто, чувствуя различные дурности, выходила из-за стола, прося двух молодых людей поддерживать ее. Впрочем, я замечал, что этот метод ее был хитростный: она возвращалась без всякого повреждения в лице, но все больше и больше "разгардеробливалась" и под конец стола была совершенно полуодета. Только и занималась этими молодыми людьми, а с прочими вела себя негляже ни на кого.
После обеда музыка заревела, и начались пляски и танцы. Молодых людей, за выбылью их по полкам, было мало, а кто и был, так те не умели танцовать, а особливо кондратанцов, кои затеяли барышни, обучавшиеся в пансионах и потому могшие производить их безошибочно. Как же сказал я, что в танцорах был недостаток, то барышни танцовали между собою. Тут опять вышел неловкий пассаж: умеющих прыгать кондратанцы было немного, то прочие и сидели безо всего и только, по обычаю, повертывали пальчиками. Когда же танцующие переплясали все, умеемое ими, то, нечего делать, принялись за "горлицы, метелицы, санжаровки" и другие веселые, живые танцы, на которые смотревши только душа прыгала и дух вертелся вместе с танцующими. До того пляс всех восхитил, что многие, сперва засидевшиеся холостяки, потом женатые степенные, а далее и самые барыни бросились туда же, в кружок, вертеться, прыгать, скакать, что называется, до упаду.
Нарушилось было наше веселье умными изобретениями брата Петруся. Вдруг, среди скоков, раздался громкий звук от рогов, в которые брат приказал трубить внизу. Но некоторые из бывших тут гостей, приятелей его, пошли к нему и убедили его умолкнуть - что он и сделал, к немалому удовольствию общему. Хорошо, что унятие рогов на сей раз не стоило мне ничего. Если бы не приятели его, то я бы должен был итти к нему и купить у него тишину.
Веселье наше продолжалось до времени ужина, и когда стали накрывать стол, то все уселись играть в "фанты". Это тоже - род королей, как бывало и на прежних банкетах, но уже с вариациями. Ох, болит! сердце и проч. такие двусмысленности занимали нас очень. Молодежь не унывала, целовались между собою преисправно, все шло по прежнему обычаю, как вдруг гаркнула вестовая пушка - и все бросились к окнам. То было приготовление к "фейварку". Как быть балу без такой потехи? Загорелись ракетки и полетели вверх. Шипение их, тресканье, хлопанье, а в комнатах крик, визг пугливых из прекрасного пола, хохот, рассказы мужчин делали превосходную гармонию. Одних ракет было пущено с пятьдесят; потом колеса, шутихи, бураки и прочего такого потешного штук до двадцати. Потом вдруг запылал огонь и явился "шлейф" мой и Анисьи Ивановны, искусно сплетенный и ярко пылающий!.. Все от восторга захлопали в ладоши, что мне напомнило санктпетербургский театр и миленьких тамошних актерщиц... музыка грянула "многа лета", а пушки бухали салют, и нас все поздравляли. Вслед за ним прошены все были к ужину.
Лучше бы этот ужин исчез прежде своего изготовления! Вообразите, вместо горячего подносят гостям чайные чашки... Я думал - чай, кофе, пунш или что подобное, а потому взял меня большой конфуз!.. Но открылось, что это, по новой моде, тот же суп подавали в чайных чашках!.. Я дал кухмистру полную волю дурачиться по моде и, не вмешиваясь, смотрел, как вместо должных блюд подносили какие-то винегреты, сделанные из того и сего, а больше из пустяков; пирожки, жаркое - и чорт знает, на что все это было похоже! Я только сжимал руки, сидя в стороне, и потихоньку приговаривал: "Маменька!.. О маменька!.."
На другой день - терпения моего не стало! Выписного кухмистра взашей, приказал куховаркам своим изготовить обед по старине, и гости покушали у меня все преисправно и разъехались, благодаря со всем чистосердечием, без малейшей аллегорики.
Когда мы остались с моею Анисьею Ивановной, вот возобладала нами скука! Представьте, двое нас только; как говорить не о чем, то мы сидим по углам и молчим, а еще и месяц не прошел после нашего соединения. Она уже в разговорах с знакомыми перестала меня называть по приличию, а придавала мне одно местоимение: он. Каково! Но я, чтобы заставить ее образумиться и удержаться от употребления, даже в глаза, "ты", я из политики всегда называл ее деликатно: "вы". Но ничто не помогало. Она не отвечала даже на мои вопросы.
Не знаю, что бы из такой сладостной жизни нашей произошло, если бы не последовала перемена. Уже мы доживали медовый месяц нашего счастливого супружества, и я, быв в поле, то на гумне, возвращался домой с таким расположением духа, как, во дни оные, подходил с невыученным стихом к пану Тимофтею Кнышевскому. Как вдруг посетили нас один за другим те молодые люди, на коих облокачивалась Анисья Ивановна во время делавшейся ей дурности на нашем свадебном бале. Что же? Как рукой сняло. Анисья Ивановна стала веселенькая, губки складывает на улыбочку, часто уходит к себе для перемены шейных или грудных платочков и вое у зеркала фигурится. Даже со мной сделалась ласкова; не употребляла грубого местоимения: "ты" или "он", но всегда сприкраскою нежности и вдобавок междометия, например: "Ах, друг мой!.. Ох он мне милее всего на свете!.." Признаюсь в слабости моего темперамента! Я, выслушивая все это, таял от восторга и почитал себя счастливейшим из смертных. Скажите, пожалуйста, много ли человеку надобно? Упоенный ожившим счастьем, я не выходил из гостиной, увивался около жены и, почитая, что бывшая мрачность происходила в ней от ее положения... радовался, что по вкусу пришлись ей гости и она вошла в обыкновенные чувства; а потому, питая к ним благодарность за приезд их, я бесперестанно занимал их то любопытным рассказом о жизни моей в столице Сапктпетербурге, об актерщиках и танцовщицах, то водил их на гумно или чем-нибудь подобным веселил их. Как вдруг жена моя, не оставляя местоимений и междометий, прибегла к предлогам:
- Ах, друг мой! Ты сегодня не был в поле! Ох, смотри, купидончик, не расстрой здоровья своего! Поезжай, проездись часочка три... Ох, вы не знаете, - это она говорила во множественном числе к гостям, - вы не знаете, как он мне дорог! Его здоровье только меня и живит. Поезжай же, мой тютинька! - это уже ко мне относилось. А почему я был тютинька, по сей час не знаю! Не сокращенно ли Трофим? Быть может.
Слыша такие нежности, я не только ехать, но согласен бы лететь, как сизокрылый голубок в угодность своей белогрудой голубке; но для политики обратился к пристойности и сказал:
- Как же, душечка (нежнее этого нарицательного я не придумал!..), а гости же как?..
- О, мой друг! Гости ничего.
- Мы у вас без церемонии, - сказали оба, опережая один другого словами.
- Когда так, так так, - сказал я, благодаря мысленно, что фортуна послала гостей, отложивших все церемонии. После чего сел себе в свою таратайку и поехал осматривать поля и наблюдать, как спеет хлеб.
Я, сохраняя с своей стороны здоровье, проездил более назначенного времени и при возвращении встречен был женою со всеми искренними ласками и обоими гостьми. Они, спасибо им, прожили у нас несколько дней, в кои я поддерживал свое здоровье прогулкою по полям и, возвращаясь, имел удовольствие находить жену всегда веселую, приятную и ласковую ко мне, а не менее также и гостей моих.
Пожили гости, пожили, да и уехали, и хотя обещали часто бывать, но все без них скучно нам было. Жена моя испускала только междометия, а уже местоимений с нежным прилагательным не употребляла. Как вот моя новая родительница, присылая к нам каждый день то за тем, то за другим, в один день пишет к нам за новость, что к ним, в Хорол, пришел, дескать, квартировать Елецкий полк и у них стало превесело...
Тьфу ты пропасть! Что за житье мне пошло? Уж не только самые сладкие нарицательные и восхитительные междометия полились рекою, но моя милая Анисья Ивановна не выпустила моей шеи из своих объятий, пока я не согласился переехать в город на месяц... "Только на один месяц!" - так упрашивала она меня. Прошу же прислушать и помнить.
Сам не знаю, как мы скоро уложились и собрались? Не успел я опомниться, как уже обоз отправлен был, как уже наша венская коляска у крыльца, моя милая Анисья Ивановна сидит в ней и торопит меня скорее садиться, да все с ласками, с приголубливанием.
В городе мы наняли квартиру, пристойную фамилии и состоянию нашему. Жена моя не отходила от окошек и все любовалась военными. Как ими и не любоваться! Кроме того, что много было в полку отличных красивых молодцов, разумеется, из их благородий, - наши братья - сержанты, капралы и прочие господа в порядочный счет не идут, - но главное, что все они защитники наши и отечества; как же прекрасному полу не иметь к ним аттенции? Как не отдавать им преферансу? Как не завлекать их в знакомство, дабы они в обществе с прекрасным полом забыли все трудности и неприятности походной жизни?
Так рассуждала жена моя, и я с нею от души был согласен. По ее руководству, бывая в других домах, знакомился с военными и приглашал их к себе.
Сначала пришел один; жена моя приобула ножки в новенькие башмачки. Этот один впоследствии привел другого; жена моя стянула платьице. Пришли еще три, жена вздела платочки из приданых, еще не надеванные. За этим и пошло... пошло... Каждый день мы с женою доставляли удовольствия защитникам нашим беседою, в коей я, правда, редко участвовал, быв посылаем женою к соседкам за разными потребностями; но все же гостям нашим, конечно, было приятно у нас, потому что они не оставляли нашего дома.
Скоро очень моя милая Анисья Ивановна с ласками заметила мне, что и среди удовольствий не нужно оставлять хозяйства без присмотра, почему и просила меня поехать в имение, осмотреть все части хозяйства, дождаться доходов и привезти побольше денег, потому что в городе они очень-дн нужны... да как при этом поцеловала!.. канальство!..
Со всем усердием поехал я в деревню, погряз весь в хозяйство и то и дело что высылал моей Анисье Ивановне деньги. Только лишь извещу, что скоро обрадую ее скорым возвращением, ан глядь! она шлет новые мне порученности: то к соседке верст за двадцать съездить, то дождаться, когда выбелится ее заказной холст, или что-нибудь такое, то я и не еду, а все хозяйничаю. Наконец, когда уже срок нашей месячной квартире начал сближаться, я отправил подводы, чтобы забрать из города мой и ее фураж и прочее все домашнее, и сам отправился, чтобы привезти в деревню мою милую жену и быть с нею неразлучно. Но лишь объявил ей о том, как она и слышать не захотела и объявила мне, что я как хочу, а она не переедет, договорила-де квартиру на год и иначе жить не может, как в городе.
Удивился я крепко, но должен был замолчать и согласиться с нею. Однакоже из любопытства начал примечать, что бы ее так веселило в городе? Примечать, примечать, как вот и не скрылось: у нас от раннего утра до позднего вечера набито офицеров, и она, моя сударыня, между ними и кружится, и вертится, и юлит, и франтит, и смеется, и хохочет...
Ага-а-а-а!..
Офицеры же как подобраны! Молодец в молодца, и молоды, и красивы, проворны, веселы... и все наголо поручики!..
Я не знаю, зачем эти поручики в армии существуют? Всех бы их либо произвесть, либо чины снять, лишь бы истребить этот ненавистный для меня сорт людей. Я не скажу ничего больше, но я их терпеть не могу!..
Еще того мало. Возвратясь один раз из деревни, куда я уже и без посылок жены часто ездил и проживал, жена моя, как-то неумышленно оставшись со мною одна, вдруг сказала мне:
- А я без тебя обновку получила.
- Какую? - спросил я, романически вздохнув.
- Истерику.
- Поздравляю, - сказал я, обрадовавшись чистосердечно, и от удовольствия захотел поцеловать ее руку.
- Ах, как ты глуп! - вскрикнула она, покосясь на меня.- Поздравлять с болезнью! Неужели и до сих пор не знал, что так называется одна из болезней?
- Не знал, душечка, будь я бестия, если знал! Да и от кого же мне знать французские названия болезням? - Тут принялся я расспрашивать, какого свойства и комплекции эта болезнь.
- Вот увидишь! - сказала она меланхолично. И подлинно увидел!
Скоро начали собираться поручики и окружили ее. Она была весела, игрива и что-то кстати одному из них сказала пресмешное банмо. Все захохотали, и я, полный удовольствия от ее остроумия, захохотал, а подошедши к ней близехонько, по праву мужа хотел поцеловать ее в ручку... Батеньки мои! Вдруг она; ги-ги-ги-ги!.. ну, словно кликуша, и пошла на разных голосах... да чебурах! - на руки одному поручику. Тот не сдержал, да и спустил ее на диван, а она и глазки закрыла да кликала, кликала, а там и замолкла! Поручики же все сбежались, кричат: "воды, воды, уксусу...перья..." и разбежались все. Я преспокойно вынул из кармана бумажку, свернул ее трубкою и остреньким кончиком к носу ей - и вознамерился пощекотать в носу... Она вскочила как встрепанная и, обозрев, видит, что поручиков-голубчиков нет около нее ни одного, напустилась на меня и даже вскрикнула:
- Убирайся со своими глупостями! Не смей мне никогда этого делать.
- Но как же, душечка? - начал я говорить романически, - это у вас наследственный припадок от моей маменьки-покойницы. Они, бывало, часто хотят сомлевать, да и ничего; а как не удержатся, сомлеют наповал, настояще, так батенька-покойник им бумажкою в носу пощекочут - и как рукой снимут...
- Ги-ги-ги! Га-га-га! - и пошли из грамматики все междометия, и ахти, и ахи, и у! и о! и все такое кричала она, пока поручики, как по барабану на тревогу, явились - и ну ей помогать... а она, голубушка, и глазок не может открыть, только все рукой машет на меня и со стоном говорит:
- Прочь... прочь его от меня!.. Он говорит про покойников... Скорее, скорее удалите его от меня!..
Мигом два поручика схватили меня под руки и увели в кабинет и начали, впрочем очень вежливо, убеждать, чтобы я целый день не показывался на глаза дражайшей моей супруге, иначе произведу в ней опять истерику...
Нечего было делать, просидел преспокойно и безвыходно в одной комнате целый день. Хотя скоро имел удовольствие услышать, что она и поручики с нею громко хохочут, но боялся показаться к ней, чтоб не сбить ее с ног еще. Притом не без причины полагал, что, может, и поручики заистеричились от нее...
Что вам далее рассказывать? От появления у нас в доме этой проклятой истерики, которую я называл и "химерикою", потому что она ни с чего, так, всегда почти при моем приближении, нападала на Анисью Ивановну; называл ее и "поруческою болезнью", потому что Анисья Ивановна будет здорова одна, и даже со мною, и говорит и расспрашивает что, но лишь нагрянули поручики, моя жена и зачикает и бац! на пол или куда попало! Так вот с появления-то этой модной болезни жизнь моя изменилась совершенно. Для своей супруги я сделался совершенно чужим и даже ненавистным!.. Лишь поручики в дом - я из дому и скитаюсь один. В деревню поеду - скука, и хозяйство надоело; в городе же, - купивши дом, мы, по воле жены, поселились навсегда, - сижу безвыходно в своей комнате, чтоб не причинять истерики жене.
А тут, ни отсюда, ни оттуда, дети кругом осыпали. Сам не знаю, откуда они уже брались! На свободе как-то сосчитал наличных, так ужас! Миронушка, Егорушка, Фомушка, Трофимушка, Пазенька, Настенька, Марфушка и Фенюшка - ну, прошу покорно! Ведь поставила же на своем Анисья Ивановна! Исполнила намерение, положенное еще до замужества ее, и я не переспорил ее.
Ну, и нужды бы нет. Дети и дети, - не на улицу же их выкидывать. Я было хотел, чтобы они все дома росли... куда! Как это можно? Когда этакие болваны будут около меня вертеться, так меня будут почитать сорокалетнею старухою... Не хочу их видеть! А не то... ах, ах, ги-ги-ги! - и заистеричала! Надобно знать, что и поручики давно ушли в поход, а эта химерика все осталась при ней. Весела, печальна, заговорили, замолчали... и она, бац! и сомлела. Так, без ничего, сомлевала, и - ох! и теперь у нее такой темперамент. Даже в старости истеричничает.
Нечего делать! Надобно было уважать желание больной жены; не дать же истерике задушить ее. Развез сыновей по разным училищам. А сколько было хлопот при определении их! Подай свидетельства о законном их рождении, о звании, и все, все это должен был достать - и так определил.
Думаете же вы, что я насладился радостями семейной жизни? Ничего не бывало! Мои повесы все до одного, - не знаю только, по ком пошли, - все вдались вглубь наук. Домой неохотно ездили, все над книгами; зато как испитые!
И науки кончивши, не образумились. "Пустите нас отличаться на поле чести или умереть за отечество". Тьфу вы, головорезы! По нескольку часов бился с каждым и объяснял им мораль, что человек должен любить жизнь и сберегать ее, и се и то им говорил. В подробности рассказывал им, что я претерпел в военной службе по походам из роты к полковнику... ничто не помогло! Пошли. Правда, нахватали чинов, все их уважают... но это суета сует.
А что женились! Так уж так! Совершенные иностранки - жены их! Слова не скажут без форбье. И детей так ведут. Дитя, дескать, не должно слышать русского слова. Ах вы, мамзели, мамзели! Отнять бы у вас детей; вы их иметь-то недостойны. Увидим впоследствии.
Поверите ли? Отца, мать, богом данных им родителей и богом повеленных чтить и уважать, они вместо нежного нарицательного: "батенька, маменька", иначе не кличут, как "папаша, мамаша!" И точно "кличут" - как собак кличут. Кто их поймет? В критику им я своего старого пуделя прозвал "папаша"; что же? - Эти щенята, то есть внуки мои, не совестятся горланить: "Папаша, папаша!" Отец-дурак - между нами будь сказано - и откликается: "Чего, дескать, Тиня?" (и это, возьмите в резон, это христианское имя Тимофей, а по-ихиему, чорт знает по-какому - Тиня!). А молокосос и заливается от смеха: "Я-де не тебя, а пуделя!" И папаша-отец хохочет вслед за дураком!.. И мамаше та же честь бывает; в глаза смеются! По-моему, когда уже допустит мое рождение говорить мне в глаза "ты", так очень легко услышать от него: "ты, папаша, дурак! ты, мамаша, глупа!" И не сердитесь, нежнейшие папаша и мамаша! Настаивал я, правда, во власти моей родоначальника, чтобы эта мелюзга с малых ногтей приучалась уважать родителей; так куда? "Фи! Это по-русски; тошно". Надобно же знать, что и это их "фи!" есть подобно значительно маменьки моей: "тьфу!" Подите же с ними: все изменили!
При ребятишках инспекторов, подобно как при нас был домине Галушкинский, нет, а есть "гувернеры". Оно одно и то же; только те бывали в халатах и киреях, а эти во фраках; те назначали жалованье себе в год единицами рублей, а эти тысячами; те боялись своих хозяев, робели пред ними и за несчастье почитали прогневать их, а эти властвуют в домах, где живут, и требуют исполнения своих прихотей. Польза же от них одна и та же: Галушкинские ничему не учили, не знав сами ничего, а преподавали один бурсацкий язык, а гувернеры не учат ничему за незнанием ничего, а преподают один французский язык. Одно, одно и то же: все иностранный диалект, и польза от обоих одна и та же.
Анисья Ивановна моя, - несмотря ни на что, все-таки "моя", - так она-то хитро поступила, несмотря на то, что в Санктпетербурге не была. Ей очень прискорбно было видеть сыновей наших женившихся; а как пошли у них дети, так тут истерика чуть и не задушила ее. "Как, дескать, я позволю, чтобы у меня были внуки?.. Неужели я допущу, чтобы меня считали старухою? Я умру от истерики, когда услышу, что меня станут величать бабушкою!"
- Не беспокойтесь, маман! - сказала старшая невестка. - Мои дети будут отлично воспитаны: они слова не будут знать по-русски и вас не иначе будут кликать, как "гран-маман"...
- Вздор! - закричала хитрая Анисья Ивановна: - я не позволю себя уронить; я сама придумаю приличное себе наименование.
И в самом деле придумала. Да как хитро! Совершенно по-санктпетербургски: "бушечка!" Каково? Оно и не грубое "бабушка", а еще нежнее самой бабушечки, бабушки и проч. "Бушечка"!.. Подите вы с нею: совершенно в новом вкусе и сходно с теперешнею атмосферою, то есть с понятием обо всем.
Один я остался неперекрещенный. Дедушка - и полно. А кто иначе назовет или осмелится мне тыкнуть, тому я заранее объявилмое проклятие, исключение из роду Халявских и лишение наследства.
- Последнее только и опасно, - сказал с критикою "Гого", или Гриша, двенадцатилетний внук мой, щенок, явный фармазон! Вот нынешние дети! Каковы будут люди?
Из числа гувернеров есть один: ну, так собаку съел. Я рассказывал уже, кто он и как полезен для второй невестки. Но его надобно послушать, когда он, при чае, за пуншем (он иначе не пьет чаю, как с прибавлением), начнет говорить, так есть чего послушать! И резонно, и наставительно, и для всех нравственно. Например:
- К чему, - он говорил, и говорил отборным, высоким штилем, а я буду передавать по-своему, - к чему молодых людей, детей, птенцов, изнурять ученьем? К чему время, данное им благодетельною природою для узнания жизни и чтобы воспользоваться всеми наслаждениями ее, обращать в скуку, в стеснение, в досаду? Воспитав столько юношей, я на опыте знаю, что все науки для них во время учения непонятны, а в жизни бесполезны, от непонятия их молодости. Оставьте юношу поступать по воле его, следовать всем его желаниям и не удерживайте его от исполнения хотений его. Познав их все в подробности, он пресытится ими, возненавидит их и будет удаляться, словно от пресыщения ботвиньи, составляемой у русских из их глупого квасу. Ум человеческий есть полновластный господин. Он не любит стеснений, принуждений; он имеет некоторые капризы: начнете наполнять его познаниями, он будто принимает их и сохраняет, но разом выкинет все переданное ему так, что и с свечою и лоскутков не найдешь. Дайте ему волю; пусть покоится, нежится, бездействует; но как он есть "ум", то в случае надобности он просыпается, принимается действовать и производить то, чего учившийся всему не в состоянии произвесть и в десять лет.
"Правда твоя, мусье!" - восклицал я тогда внутренне, слушая его, и теперь говорю: правда! Ну что из того, что мой ум с самого детства всеми науками наполняли и пан Кнышевский и домине Галушкинский? Пожалуй, мой ум и притворился, что все постигнул: и быстрый разбор словотитл, и латинские вокабулы, и синтаксис, и Пифагорову таблицу умножения; но как только я возмужал, так мой ум, раскапризившись, все и выкинул из себя. Подите же теперь! Лишь только понадобится что нужненькое к моему уму, он тут и проснулся и действует. Сколько было периодов в моей жизни, где если бы ум во мне не действовал, так чего бы я не набедокурил сам по себе? И теперь спасибо уму моему: вот и описал жизнь мою все по его милости. Куда бы мне самому отделать двести страниц? Нужен мне расчет экономический: что мне в арифметике, которой мой ум и знать не захотел. Мы с ним запремся вдвоем, нарежем бумажек, раскладываем, рассчитываем и так верно все приведем, что люли!
Нет, гувернер резонно говорил. Его метод очень нравится нынешним молодым людям.
Другое он говорил: "К чему служить в какой бы то ни было службе? Мало ли в России этих баранов-мужиков? Ну, пусть несут свои головы на смерть, пусть роются в бумагах и обливаются чернилами. Но наследникам богатых имений это предосудительно! Как ставить себя на одной доске с простолюдином, с ничтожным от бедности дворянином? Ему предстоят высшие чины, значительные должности. Несведущ будет в делах? Возьми бедного, знающего все, плати ему деньги, а сам получай награды без всякого беспокойства".
Правда, правда, тысячу раз правда твоя, господин мусье! Ну что было бы из меня, если бы я продолжал военную службу? Мучился бы, изнемогал, а все бы не дошел выше господина капрала. Теперь же - даже губернатором могу быть! Состояние у меня отличное, могу найти двух-трех с большими познаниями людей, буду им платить щедро и служил бы отлично. Подите же вы с теперешнею молодежью! И слышать не хотят. Все бы им самим служить, не как предки наши... Портится свет!
Еще мусье говорит: "Уважение к заслугам, чинам, достоинствам, а в особенности к старости - вздор, ни с чем не сообразно, не должно быть терпимо даже. Каждый должен себя ценить выше всего и смотреть на всех как на нечто, могущее быть только терпимо. Старики же? Фи! Они не должны требовать никакого к себе внимания. Ведь они старики: а что старо, то не годно к употреблению. Глупое правило у русских: уважать родителей есть также вздор. И что это родители? - Те же старики!.."
Тут я приходил в запальчивость; я не мог переносить таких кривых толков; но как я не мог остановить мусье гувернера, потому что все мое поколение, с жадностью слушавшее его, восстало бы против меня, так я молча вскакивал, звал своего папашу-пуделя и уходил с ним в свою комнату размышлять, тужить и повторять восклицание, коим и начал описание моей жизни:
- Тьфу ты пропасть! Не наудивляешься, право, как свет изменяется!..
Г. Ф. Квитка-Основьяненко
Григорий Федорович Квитка родился в 1778 г. в селе Основе возле Харькова (отсюда псевдоним Основьяненко), умер в 1843 г. Отец его был состоятельным дворянином. Квитка с детства был записан в гвардейский полк, в 1806 г., во время войны с французами, отправился на военную службу. С 1807 г. и до конца жизни жил в селе Основе и в Харькове, за исключением кратковременных поездок в Киев, Москву и другие города. Занимался преимущественно общественною и литературною деятельностью.
Квитка-Основьяненко писал на украинском и на русском языках. Как беллетрист он пользовался большой популярностью. Начало литературной деятельности Квитки связано с изданием первого харьковского журнала "Украинский вестник" (с 1816 г.), в котором Квитка принимал участие, печатая статьи и фельетоны о харьковской общественной жизни под псевдонимом Фалалея Повинухина. Одновременно он печатал свои стихотворения в "Харьковском демокрите". В 1820-1822 гг. Квитка помещал под разными псевдонимами фельетоны в "Вестнике Европы". В 1827 г. Квитка написал комедию "Приезжий из столицы или суматоха в уездном городе". В 1829-1830 гг. Квитка написал комедии "Дворянские выборы", "Шельменко-денщик" и другие. Первая из них была запрещена к постановке. Комедии "Шельменко-денщик" и "Шельменко - волостной писарь" имели немалый успех; имя пройдохи Шельменко стало нарицательным. Драма Основьяненко "Искренняя любовь" в переводе Островского ставилась неоднократно на петербургской сцене. Первая повесть Квитки напечатана была в "Телескопе" в 1832 г. в переводе Подолинского ("Харьковская Гануся"); в альманахе "Утренняя заря" за 1833 г. напечатан был рассказ "Солдатский портрет": здесь Квитка впервые выступает под псевдонимом Основьяненко. Следующие повести его печатаются, главным образом, в "Отечественных записках" Краевского и в "Современнике" Плетнева. Многие повести Квитка писал на украинском языке, а потом сам переводил на русский. Содержание большинства повестей заимствовано из народного быта.
Большим успехом пользовался роман Основьяненко "Пан Халявский" (написанный на русском языке), в котором дано художественное и разностороннее изображение пустой жизни и умственного убожества патриархального провинциального дворянства. Белинский неоднократно отзывался положительно об этом романе. В частности, он отметил в статье "Русская литература в 1843 г.", что между повестями Основьяненко "особенно замечателен "Пан Халявский" - сатирическая картина старинных нравов Малороссии". Меньшим успехом пользовался роман "Жизнь и похождения Петра Степановича Столбикова".
Впервые напечатано полностью в 1840 г. в двух томах. Две части были опубликованы в "Отечественных записках", 1839, т. IV. Печатается по прижизненному изданию 1840 г., с небольшими сокращениями.
Стр. 260.
Цылюрык - цирюльник, выполнявший в те времена, кроме стрижки и бритья, некоторые хирургические операции. Горофяники - гороховые лепешки.
Стр. 263.
Саж - хлев или перегородка для откорма птицы или свиней.
Стр. 265.
Рыж - рис.
Родзынки - изюм.
Подкапок - приспособление из твердой бумаги, надеваемое на голову для того, чтобы придать нужную форму головному платку.
Глазет - парча с шелковой основой.
Моревый - шелковый с переливчатым отблеском.
Кунтуш - род верхней одежды, иногда на меху, со шнурками, с откидными рукавами.
Сутой - пышный, великолепный.
Запаски - полосы материи, накладываемые в виде передника.
Стр. 266.
Очипок - женский головной убор.
Намиста - мониста, ожерелье.
Еднус - золотая монета, вставленная в ожерелье.
Плахта - юбка.
Берлин - карета.
Машталер - кучер,
Стр. 267.
Бунчуковый товарищ - один из чинов в старом казацком войске, сопровождавший гетмана в походах; позже - отставной войсковой старшина.
Стр. 268.
Карафины - графины.
Стр. 271.
Сарачинское пшено - рис.
Стр. 272.
На потуху - в заключенье.
Стр. 273.
Присбы - заваленки.
Стр. 276.
Мышеловка - здесь: щипцы для раскалывании орехов.
Стр. 277.
Уконтентовать - ублаготворить.
Стр. 278.
Универсал - указ или грамота.
Стр. 280.
Зась! - Нет, не смей!
Стр. 286.
Угобаишься - окажешься способным.
Стр. 288.
Повагом и не борзяся - внушительно и не торопясь. Полагал шуйцею брата... на ослоп - бросал левою рукою брата на лавку.
Стр. 289.
Ирмолой (ирмологий) - церковная книга, содержащая ирмосы. Ирмос -