Главная » Книги

Краснов Петр Николаевич - За чертополохом, Страница 7

Краснов Петр Николаевич - За чертополохом


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

урносым лицом.
   - Где вода дорога? - быстро спросила девочка, прижимаясь лицом к ногам Грунюшки и снизу вверх глядя смеющимися глазами на Бакланова.
   -Господи, твоя воля! - сказал, разводя руками Бакланов, - ну там, где ее нет, в пустыне, что ли? В степи безводной?
   -Не угадали-с, - сказала девочка, - вода да рога там, где быки воду пьют... Как же нам быть с вами, барин?
   -Что мягче пуха? - сказала из угла блондинка с бледным веснушчатым лицом, Маня Белкина, сестра певца и лучшая певица деревенского хора.
   -Мягче пуха?.. Пуха мягче?.. Г-м... Ну, мох, что ли? - отвечал растерянно Бакланов.
   -Ну и недалек, Грунюшка, женишок твой, - смеясь, сказала белобрысая девушка. - Рука, боярин, мягче пуха. На пуху человек спит, а все руку под голову подкладает.
   -Плохо, бояре, плохо, - сказала девочка, ласкаясь к Грунюшке. - Третью не отгадаете, и не выдадим вам куничку золотую. - Скажите нам, что слаще меду?..
   -Поцелуй! - быстро ответил Бакланов. Взрыв дружного хохота приветствовал его ответ.
   -Вот и не угадали! - кричала, заливаясь смехом, девочка. - И не угадали! Сон слаще меду. Сон, сон!..
   -Для него, боярышни, поцелуй девушки слаще самого сладкого сна, - сказал Антонов.
   -Ах, какой! А ну, нехай перецелует нас всех, - сказала белобрысая.
   -А мне помогать позволите? - сказал хорунжий, охватывая девочку за плечи и поднимая ее к себе.
   -Ах, девушки! Что же это такое! Какой нахал! - с визгом закричала девушка.
   -Ах, Варвара Павловна! Ничего подобного! Это обычай такой!
   -Обычай целоваться, а рукам воли не давать.
   Раздались визги, смех, и девушки, точно пестрая стайка птичек, разбежались, роняя табуреты и скамейки. Кто-то толкнул Грунюшку в объятия Бакланову, и он наспех чмокнул ее в косу. Она сердито-шутливо вырвалась из его рук. Игра в торг кончилась. Хозяева просили за стол.
  

XXXIV

  
   Коренев вышел на крыльцо. Было душно в комнате, где пили третий самовар. Не прикрытые занавесами окна бросали красные прямоугольники на снег двора и сада. Над головой, в бездонной синей глубине, мигали кроткие звезды. Коренев отыскал Полярную звезду. "Звезда северная, - подумал он. - Так вот кто был тот призрак, который настойчиво звал меня на восток, на родину. Звездочкой явилась, звездочкой упала и сейчас висит русской северной звездой.
   Так вот что нашел я на родине! Сытость, счастье, радость и довольство, серебряный смех и невинные шутки, как было всегда на Руси, пока не знала она "свобод", революции и III Интернационала..." Он дома... Дома ли?
   Коренев задумался. Вспомнил уроки истории, тайком читанные книги Ключевского, Соловьева, записки лекций профессора Шмурло. Россия шла до императора Петра своим путем. Отклонял царь Михаил Федорович лестные предложения Джона Мерика, и провидели русские торговые люди один убыток от его происков получить пути Волгой на Персию и рекой Обью и Иртышом на Индию и Китай. Своим умишком жила Русь и берегла свое для детей своих. Боялись цари московские далеко вперед ушедшего Запада и медленно, но верно уходили от недвижного покоя Востока.
   Петр Великий слишком круто повернул российский корабль на Запад. Насильно, не дожидаясь, когда это придет само собой, одел он людей в немецкое платье, брил бороды и вводил немецкие обычаи в русский обиход жизни, веками установившийся.
   Заходили в гросфатере тучные бояре по ассамблеям, закрутились в немецком вальсе рыхлые московские боярышни, и понеслась матушка-Русь в Европу.
   Русские оказались сильнее, могучее, талантливее народов Европы. Они стали побеждать и покорять. Народы Европы сначала недружно, поодиночке, стали стараться загнать смелый народ опять в московское подполье. Русь вышла на эту борьбу не готовая. Туманила русским барам головы Европа, кружили мозги немецкие философы, разбивали сердца молодым боярам польки, венгерки и француженки.. . Народ ждал от своих бар науки, а наука приходила гнилая, непригодная для русских мозгов: народ оставался московским, русским, и вожди его теряли родину, искали новых путей, путались в философии и политике, и бездна разверзалась между народом и его учителями. Город ушел от деревни. Деревня осталась все такая же дикая, какой она была до Петра, - город опередил Европу.
   И когда ударила мировая война, когда потребовалось тесное содружество города с деревней, когда народ увидел своих вождей во всем европейском разврате их, - он ужаснулся. Все полетело прахом. Дикий зверь проснулся в народе и с воплем: "Га, мало кровушки нашей попили!.." - народ упился кровью своих вождей и залег на пожарище, охватившем всю Русь, одинокий и погибающий, как стадо без пастыря.
   Эти новые вожди подошли к отправной точке - к допетровскому времени, вошли в деревню и, ничего не ломая, стали строить новую Русь по русскому обычаю, для которого немецкий порядок непригоден... И как будто хорошо вышло.
   За окном притихли. Коренев заглянул в него. Гости повернулись к углу. Там стоял хорунжий Антонов. Рядом с ним сидел Вася Белкин и настраивал гитару. И вдруг Антонов красивым баритоном, или, как говорили, "средним голосом", потряс воздух так, что стекла задрожали и Кореневу было слышно каждое слово старой песни.
   Антонов драматично пел:
  
   Погиб аул!..
   И с ним три бр-р-р-ата
   Погибли, дева и друзья,
   И шашка дивного булата,
   Не расставался с нею я!
  
   Хорунжий горделиво опирался на шашку и крепко сжимал ее темными, загорелыми пальцами. Старая песня, времен покорения Кавказа, будила чувства любви к родине и жажды мести. И когда смолкло последнее созвучие, гости затихли, и молчали девушки, глядя блестящими глазами на молодца-хорунжего.
   Коренев слышал от Стольникова рассказы про то, как перед революцией, в начале двадцатого века, на смену героическим смелым песням русского народа пришли романсы "со слезой", как пирушку у костра на военном биваке в кругу удалых солдат сменил душный аромат отдельного кабинета, и неслась рвущая сердце тоскливая песня цыганки. С больными песенками Вертинского, с полными недоговоренности поэмами Блока и стихами Бальмонта пришли безграмотные пошлости Игоря Северянина, Маяковского и Мариенгофа, пропитанные издевкой над религией и родиной, стала Русь, "кокаином распятая на мокрых бульварах Москвы", и полетела в тартарары большевизма. Поклонился хаму великий русский народ.
   Из окна на крыльцо несся полный грудной женский голос. Высокая, некрасивая, с угловатыми чертами лица и узкими, темными, косыми глазами, в темном сарафане стояла на месте хорунжего Маня Шибаева и пела:
  
  
   По старой Калужской дороге,
   На сорок девятой версте,
   Стоишь при долине широкой,
   Разбитая громом сосна...
  
   Новые государи российские сорок лет неуклонно возвращали Русь в ее старое русло. Старый Стольников при своих наездах к сыну часами сидел у больного Коренева и рассказывал ему, как вели русских к русскому новые цари. Он рассказывал, как особые комиссии разыскивали старину русскую по оставшимся архивам, как художники составляли рисунки костюмов, приноравливая их к теперешней технике, как продумывали русские слова на смену иностранным и как старались всех людей поставить на деятельную работу над землей. Россия для русских, Россия русская, старая, такая, какая она была, - вот чего требовали цари.
   Коренев не смеялся над тем, что он видел. Свадебные обряды, песни, торг невесты, невинные шутки поразили его не пустотой своей, но глубоким значением - стремлением наполнить жизнь пустячками и придать пустякам значение. "А жизнь, - думал Коренев, - не пустяк?" Но "жизнь-пустяк" без ее пустяков становится пустой и нестерпимой, доводит до самоубийства. "Они, - думал Коренев про новых русских, - наполнили жизнь непрестанными мелкими заботами и создали красоту. Этим девушкам не придет в мысль искать выхода из жизни, нюхать эфир и кокаин и умирать на мокрых бульварах Москвы". Коренев видел, как щелкали здоровые зубы, разгрызая орехи. Вот пятнадцатилетняя девочка тихонько, не отрывая глаз от певицы, подвинула печатный пряник хорунжему, а тот отыскал ответ в куче пряников и двинул ей, и она смешливо пожала плечами и показала глазами на певицу. Это шел флирт, но флирт здоровый, и на страже девушки стояли все эти строгие обычаи и обряды брака...
   Песни кончились, гости загремели скамьями и через сени повалили в большую горницу, из которой были вынесены столы, и только скамьи оставались вдоль стен. Коренев вмешался в толпу и вошел с ней в горницу. Девушки выбегали в сад и на двор, жадно вдыхали морозную свежесть ночи, звонко смеялись и опять бежали в комнату, освеженные, с пылающими щеками. Дятлов нервно курил на крыльце папиросу за папиросой.
   В сенях усаживались молодые парни и мальчики с балалайками. В горнице по лавкам сидели девушки и парни, девушки по одну сторону, парни по другую, и перекидывались шутливыми замечаниями.
  
   Светит месяц,
   Светят звезды,
   Светит ясная заря...
  
   Грянули плясовую балалаечники, и казалось, сами ноги заходили под лавками. Отчетливее, тверже отбивая такт, пристукивая костяшками пальцев по декам, рассыпаясь звонкими трелями, играли балалаечники, а середина горницы была пуста. Кое-кто подпевал игре вполголоса, обрывая и не договаривая слов, и все поглядывали на Грунюшку. Грунюшка, смущенно улыбаясь, то перекладывала свою косу через плечо, то небрежно бросала ее за спину. Снова медленно и тихо, чуть перебирая струнами, начали песню балалаечники, и Грунюшка, точно подхваченная какой-то силой, с которой не могла больше бороться, встала и вышла на середину комнаты. Она только прошлась по ней маленькими шагами, чуть поводя плечами и улыбаясь одними темными блестящими глазами. Но было в ее походке что-то легкое, воздушное, нечеловеческое, проплыла она, как дух, и вдруг пристукнула каблучком, повернулась и пошла выступать, перебирая ножками и отстукивая такт, нагнулась, поклонилась и стала, гордо обводя круг зрителей глазами и поводя плечиками. Грудь вздымалась высоко, и трепетали на ней пестрые бусы ожерелий. И сейчас же, как бы отвечая на ее призыв, вскочил хорунжий и, подбоченясь одной рукой и закинув другую кверху над головой, потряхивая кудрями, пошел, часто стуча каблуками и звеня шпорами. На его стук шпор ускорили темп балалаечники, и хорунжий понесся, крутясь и пускаясь вприсядку, и выкидывая колена ногами, а кругом него плавно и важно ходила, помахивая платочком, Грунюшка. Из круга примкнула к танцующим еще и еще одна девушка, вылетели кавалеры и, вдруг, улыбаясь красным лицом, вышел староста Щупак и пошел разделывать казачка.
   -А помните, - говорил старик Шагин сидевшему рядом с ним старому мужику, матросу кровавой "Авроры", - в дни Интернационала мы больше "ки-ка-пу" и "дри-тя-тя" танцевали.
   -Поганые танцы, прости Господи, - сказал отставной матрос. - А то еще этот фокстрот наши девицы любили...
   -Да... наваждение было... экую красоту забыли. Дятлов смотрел красными воспаленными глазами на танцующих, и странные чувства боролись в нем... Он не мог отрицать того, что танец был красив, жизнен и говорил совсем другое, чем меланхолично-развратные уанстеп, фокстрот и чарлстоун, которые отплясывал он в дилэ с толстыми накрашенными девицами с обесцвеченными водородом волосами, пахнущими потом, рисовой пудрой и скверными духами. Но был ли это демократический танец, он не мог решить. А если на нем тоже штамп "его императорского величества"?
   Танцы сменялись песнями, песни танцами, и так незаметно прошло время до утра. Когда ехали домой, голубели снегом покрытые поля, длинные узорные тени тянулись от берез, и желтое солнце лукаво поднималось из-за снегом покрытых холмов. Мороз окреп, деревья и кусты стояли в серебре инея и были дивно-прекрасные, точно изваянные из серебра, хрупкие и нежные.
   Зябко пожимался Дятлов в санях в своем смешном, цвета пыли, пальто с кушачком, едва доходившем до колен.
  

XXXV

  
   На другой день вечером Дятлов сидел в комнате у учителя Прохватилова. Учитель занимался своей любимой работой - мозаикой по дереву. Он клеил ларец для подарка Грунюшке на свадьбу. По верхней крышке он выкладывал из цветных дерев ветку, усеянную спелыми сливами. Стол перед ним был завален маленькими кусочками дерева, и учитель щипчиками подбирал их на большой, темного ореха, доске.
   Дятлов долго мрачно глядел на работу учителя, наконец сказал:
   -Можно курить?
   Учитель покосился на образа, вздохнул и ответил: - Курите уж... Бог простит.
   -Скажите, Алексей Алексеевич, - заговорил между затяжками дыма Дятлов, - что эта за комедию ломают все эти дни Шагины с Баклановым? Стольников, видимо, человек большого образования, и Шагин неглупый мужик, а разводят китайские церемонии и ходят друг подле друга, как котенок подле большого жука.
   -Сватовство, рукобитие, "подушки", - сказал учитель, доставая синего цвета щепочку и показывая ее Дятлову. - Не правда ли, похожа на цвет сливы там, где налет обтерся. Я это синее дерево из Санкт-Петербурга выписал, только там, у братьев Леонтьевых в Гостином дворе, и есть.
   -Подушки, - повторил Дятлов, - какая ерунда. Комедия.
   -Вы на свадьбу званы? - спросил учитель.
   -Шафером просил Бакланов или, как они говорят,
   "дружком", - сказал Дятлов. - Меня, Коренева и Курцова.
   - А я со стороны Аграфены Феодоровны буду, я, хорунжий Антонов местной порубежной стражи и староста сотни Щупак. Совсем затмят меня своими праздничными зипунами.
   -Глупо это все, - сказал Дятлов, нервно бросая
   папиросу на чистый деревянный подоконник. - У вас и пепельницы нет.
   -Никто не курит. Я вам выточу как-нибудь лоханочку. Не говорите: глупо. Вы заметили, что у нас нет благотворительных учреждений. Ваша американка напрасно поскакала в Санкт-Петербург. Ей там нечего делать. Строй нашего государства таков, что мы не нуждаемся в общественной помощи со стороны.
   -Ну уж и государство, - проворчал Дятлов. - Какой же это строй, когда у вас нет партийной жизни?
   -России пришлось слишком много перестрадать от партийной борьбы. Опыт социализма ей обошелся более ста миллионов человеческих жизней.
   -Потому что Европа не поддержала. Не может существовать коммунистическое государство рядом с государством капиталистическим. А у вас, в России, что? Мещанство!
   -У нас - семья, - отодвигая работу и издали, прищуривая глаза, разглядывая пестрые кусочки дерева, сказал учитель. - Вся жизнь у нас зиждется на семье. Вот почему в Бозе почивший император так настойчиво вводил в воспитание все старорусские допетровские обычаи: смотрины, и сватовство, и сговор, и девишник, и подушки. Государь император Всеволод Михайлович и императрица Елена Иоанновна личным примером святой жизни и настойчивым проведением через православную церковь подняли значение брака как великого Таинства Церкви и оздоровили душевно и телесно народ.
   -Разврат, - сказал, снова закуривая, Дятлов.
   -Нет, - настойчиво сказал учитель, - семья. Позвольте я вам нарисую, что вытекает из того, что у нас впереди всего семья. Родился ребенок - у него есть отец и мать. А раньше сплошь да рядом у него была только мать. Если Бог сохранил родителей - есть дед и бабка, есть посаженые отец и мать, есть дружки, которые тоже входят в семью. Есть крестный отец и крестная мать, есть кум и кума, есть священник, который крестил. Я не беру боковых линий, дядей и теток, двоюродных дядей, тестя и тещи и их родных, - образуется то, что у нас называется родней. Случись с кем-нибудь несчастье, болезнь, пожарное разорение, - не приходится метаться по больницам, искать благотворительности: всегда поможет родня. В родне самой скромной семьи - сотни членов. Благодаря прекрасной и очень дешевой почте и обычаю поздравлять друг друга со всеми семейными празднествами - днем рождения, именинами, днем свадьбы, с большими праздниками, с Новым годом - связь между родными не остывает. В каждом городе найдется кто-нибудь свой, который и выручит в беде.
   -Китай какой-то, - сказал Дятлов. - Затхлью мышиной, амбарными мусорами, детскими пеленками непроветренных спален, няниными сказками, изукрашенными царь-девицами да коврами-самолетами, вздором эгоистическим, сытым желудком и ожиревшим, бесчувственным сердцем несет от такой родни. Поди, и письма вы пишете, полные поклонов и приветов, боясь пропустить какого-либо дядю богатого или тетку знатную.
   -Нет, - серьезно сказал учитель, - скорее масонством от этого веет. Но у масонов тайное подчинение кому-то неведомому и исполнение его планов, направленных на разрушение, у нас общество, основанное на семейном начале, имеет главой государя всем известного, Богом благословенного человека, жизнь которого чиста, как хрусталь, и все помыслы его одно - благоденствие его народа и величие России!
   Дятлов пожал плечами.
   -А как же, - сказал он, - тем, у кого ни рода, ни племени? Как же, например, быть таким пришлецам, как я, как Бакланов или, скажем, Коренев?
   -Мне кажется, вам не приходится жаловаться на наши русские обычаи, - сказал, краснея, учитель. - Коренева как родного приняли Стольниковы. Павел Владимирович и Нина Николаевна ему и Эльзе Беттхер стали как отец и мать. Бакланов на днях законным зятем войдет в семью Шагина... Вы... вы странный человек, господин Дятлов, без крещеного имени, сухой и надменный... Я предлагал вам дружбу, я устроил вас, но вы от меня отходите... Вы не любите людей, Демократ Александрович.
   -Напротив. Но я люблю не "своих", а весь мир... Я люблю все человечество... А вы... вы... только семью, только родню. Тягостным путем прогресса, изучением государственного быта, стремлением создать истинное братство людей мы, социалисты, познали, что то, что предлагаете вы, есть рабство. Мы жаждем свободы.
   -Но опыт был...
   -Опыт... Его не дали довести до конца. Надо весь мир, понимаете, весь мир довести до сознания свободы... Невинная девушка!.. Святость брака... Исповедь... Причащение... Крещение водой... Волосики в воск!.. Ха... ха... ха... Простите меня, Алексей Алексеевич, но это бред, над которыми в Европе и Америке дети смеяться будут. Это попы и пасторы придумали. Это царская власть сочинила, чтобы эксплуатировать народ.
   -Вы ничего не знаете и ничему не научились, - сухо сказал учитель.
   -Все слова на "ны" требуют выпивки, например: "крестины", "родины", "именины", за исключением слова "штаны", которое требует починки... Вижу, Алексей Алексеевич, борется в вас христианское чувство прощения с отвращением ко мне. Вытолкали бы меня, да вот кротость братская не позволяет. Люби ненавидящих тебя - так, что ли? Обставить жизнь свою обрядами и суевериями, спрятаться от суровой социальной борьбы за праздниками и пошлыми полуязыческими, полухристианскими играми, искать успокоение духа в охоте, может быть, и войну кому-либо объявить во имя распространения веры Христовой. Эх, вы! Опустились в средневековье.
   Бесов изгоняете, в уголек веруете, святой пятница кланяетесь. Вон, я заметил: обуваетесь вы, так все с правой ноги начинаете, а с левой боитесь... Душно мне... душно у вас в раздолье степей, в чудном воздухе полей, в медвяном аромате лесов. Душно! Черт меня подери, поеду в город. Посмотрю, что там, а у вас - обывательщина, мещанство. .. Смотрины, сватовство, рукобитье, подушки... Тьфу, пропасть! Отбуду канитель эту свадебную, посмотрю, что делается в городах...
   - Там то же самое, - тихо сказал учитель.
   - Ну, тогда... тогда... буду бороться. В борьбе обретать право свое...
   - Какое право? Какая борьба? - сказала учитель. - Сумасшедший вы человек. Мир, счастье и радость кругом.
   - Пошлость, мещанство, обывательщина. Мой долг перед партией - пробить эту затхлую кору! - вставая, сказал Дятлов.
   - Куда вы? Скоро чай пить будем. Анна Григорьевна придет. Поболтаем.
   - Увольте. Об ученических тетрадках? О том, что буква "ер" не дается Вере Сониной... Это тогда, когда мы давно повалили вашу проклятую "ер", на церковку старую, на погосте поставленную, похожую... Пойду проветрюсь немного. И никого, никого в этом проклятом царстве с духом протеста. Все сыты, все довольны, все благополучны!.. О, черт!..
   Дятлов схватил свой суконный белый высокий колпак, надвинул его на уши и, на ходу застегивая и кушачком затягивая пальто, выбежал из комнаты.
  

XXXVI

  
   Накануне свадьбы, вечером, перед заходом солнца Грунюшка одна пошла за село на кладбище. Было теплее,
   иней пропал, и, точно тонкие нити, свешивались темные ветви плакучих берез. За каменной оградой стояли ряды крестов. Одни были старые, покосившиеся, кресты тех, у кого уже никого не осталось в живых в новой России, другие были новые, каменные. Во многих были вделаны иконы и горели в цветных фонариках лампады. Грунюшка шла на могилу своей бабки. Это была единственная могила, которую она знала на кладбище. Бабушку она хорошо помнила. Старуха всегда ходила в черном, молилась целыми днями и ночами, стоя под образами. Она часто говорила Грунюшке: "Молись за меня, родная внучка! Вымоли мне прощение, сними с меня страшную кровь..." Незадолго до смерти бабушка передала в церковь дорогие бриллиантовые вещи, "господские" вещи... "Ох, - говорила она в ту же ночь Грунюшке. - Молись, Груня, за бабу. Хорошо ли сделала, что в церковь отдала? Кровь... Кровь на них..." Груня не знала, чья, какая была кровь на них. Когда была в школе и проходила "историю большевицкого и социалистического бунта в России в 1917 году", узнала, что не было в те времена человека в России, руки которого не были бы обагрены кровью. Но чья кровь мучила бабушку, этого Груня так и не узнала.
   В теплой шубке на сером заячьем меху стояла Груня на коленях у могилы, прижималась лбом к холодному гладкому камню креста и молилась за бабу. И о себе молилась она. Вот так же, как баба, ляжет и она однажды в холодную землю и будет лежать в ней тихо и неподвижно.
   Когда? Когда совершит путь свой, когда призовет ее Господь Бог... Она молилась о себе, о женихе, спрашивала бабу, хорошо ли сделала она, что так вдруг полюбила пришлого из Неметчины русского человека. Просила Бога дать ему счастье, просила Бога научить ее, как дать ему счастье. Хмельные поцелуи вчерашнего дня лезли в голову, кровь приливала к лицу, и Грунюшка крепче прижималась к холодному камню креста на могиле своей
   бабушки.
   В доме Стольниковых в это время, со смехом и шутками, в большой кухонной печи пекли каравай - с ванилью, с изюмом, с коринкой, с дынной коркой, с орехами. Кухарка Агафья Тихоновна и обе барышни хлопотали с ним. Коренев, Алексей Алексеевич, батюшка, сам Стольников с Ниной Николаевной зажгли восковые венчальные свечи и держались за лопату, на которой устанавливали форму с каравайным тестом. Красные отблески бросала печь на лица Стольниковых и их гостей. За окном надвигался зимний закат.
   -Готово, Агафья Тихоновна?
   -Подавайте, батюшка барин, все готово.
   -Запевайте, девушки, каравайную, - смеясь, сказал Стольников и мягким баритоном завел:
   Каравай-мой-раю!
  
   Барышни, Агафья Тихоновна, Нина Николаевна звонко подхватили:
  
   Сажаю, играю,
   Сыром посыпаю
   Маслом поливаю...
  
   Стольников звонко, раскатисто смеялся. - Что, нравится, Петр Константинович? - обратился он к Кореневу, и, не ожидая ответа, продолжал:
  
   Каравайное тесто
   Побегло к месту,
   По мед, по горелку,
   По красную девку...
  
   Когда каравай был готов, его торжественно уложили на поднос, укутанный полотенцем, и все пешком пошли к дому Шагина. Бакланову весело было идти сумерками вниз, под горку, за людьми, несшими каравай. Морозный воздух бодрил, мысль, что он опять увидит невесту, радовала его. Он не чуял ног под собой.
   Грунюшка сидела в это время в большой горнице. После посещения кладбища ей было грустно. Не шла из головы старая бабка, мучимая чьей-то кровью. На голову Грунюшки надели красивую высокую шапку, отчего лицо ее стало старше, строже и значительнее. В ее косу подруги вплели золотой косник. По горнице порхала и прерывалась, как плач над умершей, грустная песня. Пела Маша Зверкова:
  
   Кукуй, кукушка, не умолкай,
   Недолго тебе куковать...
  
   Девушки, их было пятнадцать, пристраивались сдержанными голосами:
  
   От велика дня до Петра Плачь,
   Грунюшка, не умолкай,
   Недолго тебе девовать:
   А с вечера до утра,
   А с утрева до обеда,
   А с обеда часину -
   Там тебе косушку расплетут,
   Шелковый колпачок наденут...
   Грунюшке становилось грустно...
   Завтра свадьба... Навсегда.
  
   Пришло шествие с караваем, вошел жених, и девушки умолкли. Пили вино и мед, и было в горнице так, как бывает в доме, когда настало время выносить покойника. Панихида кончена, священник снял ризу, отставили свечи, а все не берутся за гроб, точно боятся нарушить покой его, топчутся на месте и говорят ненужные слова.
   Девушки, наконец, разобрали вещи из приданого, но понесли они не прямо на половину будущих молодых, а вышли на улицу и обошли с песнями все село. И всюду выходили люди, смотрели, и все знали, что Аграфена Федоровна завтра будет венчаться с Григорием Николаевичем, пришедшим из Неметчины.
   Только что народившийся узкий косой месяц низко висел в мутном небе, светились огнями окна изб, снег хрустел под мерными шагами девушек, несших приданое, и они звонко пели:
  
   Оглянися, мати,
   Каково у тебя в хате:
   Пустым-пустехонько,
   Дурным-дурнешенько!
   Сестрицы-подружки,
   Да несите подушки,
   Сестрицы-Катерины,
   Да несите перины.
   Метеная дорожка метена
   - Туда наша Грунюшка везена!
   По дорожке василечки поросли,
   Туда нашу Грунюшку повезли,
   Повезли ее, помчали,
   В один часочек повенчали!
  
   Бакланов шел поодаль с Дятловым. И знал он, и понимал теперь, что завтра его ожидает не шутка, а великое таинство - брак. Он хотел спросить, что думает теперь после всего этого Дятлов, но Дятлов сам сказал свои мысли.
   -Ерунда! - воскликнул он. - Ни в одном демократическом государстве невозможна такая ерунда. Это черт знает что такое! Это... Это рабство!
  

XXXVII

  
   Бакланов одевался, чтобы ехать в церковь. На душе было умилительно-тихо. За эти два месяца он повсю прелесть религии. Он родился в Берлине еще тогда, когда там доживал при посольской церкви старый священник, и был крещен. По бумагам он был православный, и метрика его была в порядка. Но старик священник, которым держалась русская церковь в Берлине, умер. Новая, прекрасно отстроенная, о трех куполах, церковь была продана с молотка и обращена в кинематограф. Приходы переругались между собой из-за того, какая церковь правильная, и постепенно отошли от церкви. Во главе колонии стали социалисты и атеисты. Демократическое и молодое большинство доказывало, что в государстве, отрекшемся от христианской веры, стыдно содержать церковь, что ее имущество надо поделить между "бедными" и вообще все передать "бедным". Меньшинство, оказавшееся шестью беззубыми тихими стариками, помнившими лучшие времена, протестовало, но им "партия вольных велосипедистов", мечтавшая устроить гоночный трек на церковных землях возле кладбища, пригрозила "угробить" их, а так как привести в исполнение угрозу над бывшими сенаторами, губернаторами и генералами в демократическом государстве можно было, ничем не рискуя, меньшинство смолкло, и церковь закрыли. Имущество ее продали. Царские врата и иконостас купил богатый еврей и поставил в большом ресторане у входа в столовый зал. Религия была отвергнута, и смешно было в суде доказывать, что это священные предметы. Священного и святого в Западной Европе были только права пролетариата и лозунги революции.
   С тех пор эмигранты постепенно забывали, что они православные христиане. Дети не получали крещение, и неудивительно было, что Дятлов носил имя Демократа, а одна его приятельница, дочь православных родителей, в угоду покровителям-евреям, была названа Рубинчиком. Браки совершались и расторгались у одного из двух комиссаров - российского или советского. Оба спорили, кто из них законный, и обоих снисходительно признавало германское правительство. Хоронили после гражданской панихиды, и уже не на Тегельском кладбище, на месте которого "бедные" устроили загородный сад с русской водкой, конфетами, балетом, цыганским хором и оркестром балалаечников, а сжигали в берлинском крематории, так было проще и чище.
   Православная церковь с ее службами, обрядами и таинствами была новостью для Бакланова. От него потребовали, чтобы он отговел перед свадьбой, и он, с полным усердием неофита, целую неделю посещал церковь, терпеливо выстаивал часы и вслушивался в малопонятные слова молитв, произносимых скороговоркой на славянском языке. Первый день ему было скучно. Бурные мысли о Грунюшке его отвлекали, он ничего не понимал, что читалось, и ему казалось, что читается какая-то тарабарщина. Священник выходил из Царских врат в одной епитрахили и черной рясе, с наперсным крестом на груди, говорил слова благословения и снова скрывался в темном алтаре.
   Вернувшись, Бакланов попросил Лидию Павловну, старшую барышню, растолковать то, что читали в церкви. Она достала свои учебники, псалтири и молитвословы на русском языке, и слово за словом рассказала ему весь смысл службы. С ним говели Коренев и Курцов. Коренев тоже прослушал урок молоденькой девушки.
   Когда Бакланов пришел с Кореневым во второй раз, в быстром чтении дьячка они уже улавливали смысл, и, странное дело, в пустом и тихом, полутемном и сыром, пахнущем ладаном, лампадками и особым церковным запахом тления храме, на них сошло совсем особое настроение. И определили они его оба одинаковым словом: радостное. Вся служба, все молитвы, слова, движения, образы, эмблемы, свечи, лампадки, дым кадильный - все говорило им, что земная жизнь ничто, маленький эпизод, за которым следует какая-то неведомая жизнь будущего века. "Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века", - повторяли они слова Символа веры. Еще не понимали их, но чувствовали в них нечто умилительно-прекрасное.
   -Корнюшка, милый, - сказал, выходя из церкви после исповеди, Бакланов, обращаясь к задумавшемуся, ушедшему в себя Кореневу. - Помните, в Берлине мы глубоко верили, что есть только тело и со смертью оканчивается все.
   -Да, помню, - раздумчиво сказал Коренев.
   -Здесь я начинаю чувствовать, что не одно тело есть у человека, но есть и душа. И душа бессмертна. Там у меня в мыслях преобладал пессимизм. Для чего жить, трудиться, стараться быть добрым, когда за гробовой крышкой только мерзость тления и ничего больше? Здесь меня все сильнее и могучее захватывает здоровый оптимизм. Если прекрасна, если удается эта жизнь - как дивно хороша будет будущая! И если эта не удалась, там, за гробом, найду радость и утешение.
   -Если даже, - как бы отвечая на свои мысли, сказал Коренев, - религия - опиум для народа, то какой здоровый она опиум и какие сладкие сны навевает она.
   На другой день они шли приобщаться. Когда думали об этом раньше, оба - и Коренев, и Бакланов - думали с какой-то насмешкой и над собой, и над таинством. Казалось это им устарелым, смешным в конце двадцатого века обрядом, но когда Грунюшка, разодетая в белое платье и как-то не по-земному счастливая, вошла в церковь (она приобщалась тоже), когда по-праздничному одетые Стольниковы, Шагины и Эльза пришли в церковь, праздник установился в сердце Бакланова. Исчезла насмешка.
   От вечера субботы, когда он исповедовался после длинной всенощной, ему не давали ничего есть. Когда после долгого чтения молитв открылись врата и появил ся священник с чашей, и он, позади Грунюшки, подошел к Царским вратам и стал повторять слова молитвы, какой-то трепет охватил все его тело.
   "...Не бо врагам Твоим тайну повем... Ни лобзание Ти дам яко Иуда", - говорил он с умилением.
   Сладостно было слушать, как тихо говорил священник: "Приобщается честые Тела и Крови Христовых раба Божия Аграфена..."
   У него дрожали колени, когда он подошел к чаше. Он не помнил и не видел ничего, как "это" совершилось. Его обступили Шагины и Стольниковы и поздравляли его. Грунюшка протянула ему маленькую, отошедшую от загара ручку и крепко пожала его руку. Он был как именинник. Ему казалось, что народ, бывший в церкви, ласково смотрит на него, и когда он выходил, ему почтительно давали дорогу. Какая-то старушка перекрестилась на него, поймала полу его кафтана и поцеловала, умиленно шепча: "Причастник Божий".
   У Стольниковых ждали с чаем. Перед его прибором лежала особо для него вынутая большая белая просфора. Все за ним и за Кореневым ухаживали, прислуга, улыбаясь, поздравляла их, в окно светил мутный ноябрьский день, и неслись мерные удары колокола.
   "Если даже, - думал Бакланов, - все это неправда, - то какая это хорошая, сладкая неправда... Да может ли быть это неправдой?.."
  

XXXVIII

  
   И теперь, одеваясь к свадьбе, он опять испытывал то же умиленное настроение и не думал о том, что будет после свадьбы. Духовный свет радости пронизывал его тело, и душа веселилась в нем. Действительно, таинство его ожидало.
   В дверь постучали.
   -Войдите, - сказал Бакланов, застегивая крючки своего нового красивого малинового, позументом шитого, кафтана, подаренного ему воеводой Владимиром Николаевичем.
   Вошел Курцов. Он был в серой свитке, опоясанной длинным белым полотенцем, таких же шароварах и пахучих, черных, смазных сапогах. Курчавые волосы его были примаслены, и сам он был веселый, блестящий, точно лаком покрытый.
   -Славно мы принарядились, Григорий Миколаевич, - говорил он, оглядывая Бакланова и охорашиваясь перед зеркалом.
   -Это кафтан тебе кто подарил? Стольников-старик? Он добрый... Сказывают, у него от царя деньги такие особые, чтобы благодетельствовать неимущим. Меня как обрядил - во как! Важно!.. Не по-немецки! А ловко, Григорий Миколаевич, - ни тебе шнурочков, ни завязочек - просто и красиво. Коли готов - идем. Я за ведуна назначен. Батюшка с крестом ожидает. Старый Стольников с иконой. Коренев в синем кафтане, и не узнаешь тоже, ловко выглядит - молодчиком. Один Демократ Александрович чучелом нарядился. В пиджаке - совсем неладно. Ты бы ему сказал. Что обедню портит. Пра-слово! Чудак, ваше благородие.
   В гостиной старый Стольников и Нина Николаевна благословили Бакланова образом. Он стал на колени, перекрестился и поцеловал образ. На него нашло умиленно-бессознательное состояние, он видел все подробности, замечал многие мелочи и в то же время был страшно рассеян. Действительно, ему был нужен ведун, который предупреждал бы его о порогах.
   В церковь пошли пешком. Впереди всех шел священник, за ним Бакланов с ведуном-Курцовым, мальчики из школы несли благословенные образа с пеленами, кругом шли Стольниковы, Эльза, Дятлов и Коренев - вся сторона жениха.
   Бакланов видел серебряный рог месяца на бледном небе, видел снежную дорогу, спускавшуюся к селу, тускло мерцающие желтым светом окна сельского храма, откуда несся веселый, радостный перезвон колоколов. Мальчишки на санках катились с горы и остановились, затормозив ногами, чтобы посмотреть на поезжан. Было холодно ногам, и снег скрипел по-морозному, по-ночному. За селом клубилась зимними туманами долина полей и чуть намечался черной полосой лес. На селе было оживление. Промчался на тройке прекрасных, как снег, белых лошадей офицер. Он стоял за облучком, и рукава его кафтана развевались, как крылья. Бакланов понял, что это шафер невесты -Антонов; подумал: "Верно, Грушенька за чем-либо послала", но сейчас же его внимание отвлекла звонко лаявшая и вилявшая хвостом собака, и он забыл про тройку.
   В притворе церкви, у иконы Воскресения мертвых, он задержался. Ему показалось, что что-то надо сделать. Он вспомнил, беспокойно полез за пазуху, чтобы достать свой паспорт и метрическое свидетельство, и, останавливаясь, сказал Стольникову:
   -Расписаться надо... Паспорт... Стольников остановил его.
   -Вам ничего не надо, - сказал он. - Священник после свадьбы внесет вас в книгу о брачующихся, а паспортов в императорской России нет.
   -Как же без бумаг-то? - растерянно сказал Бакланова.
   - Все то, что было, и то, что будет, - значительно сказал Стольников, - крепче бумаги. В Российской империи - люди, а не документы.
   Он указал Бакланову войти в церковь. В церкви был таинственный полумрак. Люстры не горели, и она освещалась только рядом зеленых, синих и малиновых лампадок, длинной линией тянувшихся по верху иконостаса, да большим паникадилом, уставленным сплошь тоненькими свечками у иконы св. Александра Невского, покровителя всего здешнего края. Большой сельский хор толпился на правом клиросе. Бакланов различал мальчиков и девочек школы, учительницу, толстого регента, на минуту показалось любопытное лицо Мани Зверковой. Маленькой кучкой по левую сторону от аналоя, к которому дорожкой тянулся ковер, стояли гости жениха. Все молчали, изредка перекидываясь тихим шепотом сказанными, короткими словами.
   Вправо от дорожки все приходили и приходили люди. Почти все село собралось на стороне невесты. Пестрой толпой стояли девушки, и Бакланов видел длинные, толстые русые, черные, рыжие, совсем белые льняные косы с заплетенными лентами и широкие крепкие спины в голубых, розовых, алых, серых сарафанах, из-под которых высовывались сборчатые белые юбки и видны были черные и цветные сапоги.
   Дверь в церковь то и дело распахивалась, дуло холодом зимней ночи, и входили новые молящиеся. Когда раскрывалась дверь, в молитвенную тишину храма доносился звон бубенцов, тпруканье ямщиков и визг полозьев.
   На клиросе дьячок читал отрывисто молитвы, но и он был, видимо, занят какими-то заботами и часто прерывал чтение длинными перерывами.
   Широко распахнулись ворота храма. Послышался бешеный топот конских ног, фырканье круто осаженных лошадей и звонки колокольцев. Сразу вспыхнули все люстры по храму, и в нем стало радостно и светло, и хор весело запел, встрепенувшись, наполнил всю церковь ликующим звуками. Кто-то подле Бакланова сказал взволнованным голосом:
   - Невеста приехала!..
  

XXXIX

  
   В тёмной арке растворенных ворот храма, в прозрачном, голубо-сером, клубящемся морозным паром сумраке показался маленький мальчик с кудрями вьющихся волос, в белой шелковой, шитой золотом рубашке, таких же штанах и голубого сафьяна сапожках, прекрасный, как херувим. С его плеч спускался парчовой плат с золотой бахромой, и на нем лежала усыпанная жемчугом и камнями, в старом золотом окладе, икона. За ним медленно, опустив голову, на которой сияла камнями диадема, с волосами, заплетенными в густую косу и украшенными лентами и золотыми украшениями, в снежно-белом сарафане, окутанная белым газом, в облаке пара - сама, как дымка, как облачко, как мечта, шла невеста. Опущенное лицо было бледно и строго, брови насуплены, и за длинными ресницами не видно было глаз. Грунюшка казалась старше своих лет. Губы ее были сжаты, ноздри раздувались, она шла медленными шагами, точно боялась упасть. Подле нее нарядный, в праздничном зипуне белого сукна, расшитом золотым позументом с кисточками, с небольшой собольей шубкой наопашь, при блестящей сабле на боку шел Антонов, дальше показалась вся семья Шагиных.
   Хор продолжал петь. Одинокий голос Мани Зверковой несся к высоким куполам, и в него вступал ликующими созв

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 425 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа