леко от Летнего сада было небольшое здание с вывеской, гласившей, что здесь помешается "Уголовный суд Санкт-Петербургского воеводства". При проходе через одну из комнат он увидел Стольниковых, Бакланова с Грунюшкой, Эльзу, Курцова, мисс Креггс, Демидова, Самобора и несколь ко художников, с которыми он дружил. Это его удивило. Никто не спрашивал его о них, а они сами для чего-то явились. Из этой комнаты его провели в маленькую каморку и просили обождать. В каморке было полутемно, стояли простой стул со спинкой и стол с графином и стаканом воды.
- Когда услышите стук, - сказал ему хожалый, - откройте эту дверь и идите. Не споткнитесь - здесь три ступеньки, и довольно высокие.
Сильно билось сердце у Коренева. Все было странным, непонятным и грозило нехорошим. Не было защитника, не было следователя, кроме пристава, никто его не допрашивал. Зачем были вызваны все те, кто его здесь знал? Для свидетельских показаний или для того, чтобы присутствовать при его казни и сказать ему последнее "прости"? Они все говорят, что в России смертной казни нет, но сзади царя на Георгиевском празднике шли рынды с топорами, и сказали, что когда бывает казнь, топор окрашивается красной краской. Может быть, казни не было, но она будет.
Вдумывался во все, что было, и не видел вины. Но говорить не хотел. Стал думать о преступлении. Почувствовал, как сверху какой-то железный колпак, обшитый кожей, надвинулся ему на голову и охватил весь череп. Похолодел весь, сжался. Пришла в голову мысль, что это и есть казнь, что его сейчас убьет каким-нибудь неведомым током или задушит особым газом. Но ничего не было. Только как-то сразу мысли повернулись назад, и стал он снова переживать то, что было. Беседа со священником... Крепче нажал колпак на виски, и в мысли скользнуло: "Не то, нет, не то хочу я, не об этом думать". Вчерашнее утро, блеск весеннего дня, ширь Невы, огневые переплески солнечного света на волнах, корабли, усеянные людьми и расцвеченные флагами... Ах, нет, не то... Сильнее давил винт на голову, и уже не смел шевельнуться Коренев. Поплыли картины страшной ночи убийства, появилось бледное лицо Дятлова, послышались жестокие слова жажды разрушения. Подробно, обстоятельно передумал Коренев все события в Демидовом переулке, и железный колпак на голове точно дышал, то нажимая, то ослабляя давление и, как губка, впитывал в себя его мысли. Холодный пот проступил на лбу Коренева, он был близок к обмороку. Колпак мягко отделился от его головы и, чуть шурша на невидимом в темной комнате блоке, исчез. "Все, - подумал Коренев. - Что же? Это смерть?" Потянулся всеми членами - смерти не было. Была усталость, клонило ко сну, мысли отсутствовали, но тело было живо и тянулось к жизни всеми клочками нервов. Встал со стула. Стоял крепко, слабости не было. В темноте видел белую дверь и номер на ней. Какая же это смерть? Нет, он жив... Но голова была пуста. Ни о чем не думал. Так, какие-то пустяки сидели в голове, и ерунда вспомнилась. Звенел в ушах мотив барабанной флейточки, на которой играли гвардейцы, шедшие на смену караула, и глупые слова вспомнились: "Сашенька гуля-ла-а у себя в са-ду-ду-ду-ду!.."
"Сейчас суд, - мелькнуло у него в голове. - Суд, приговор, казнь". Но не было страшно. Трещали в памяти барабаны, свистала флейта, и мерно шли, отбивая тяжелый шаг, солдаты в рубахах, со скатанными по-русски шинелями, а в ушах все стучали глупые слова: "Сашенька гуля-ла-а у себя в саду-ду-ду-ду-ду!"
Вдруг четко чем-то тяжелым ударило в дверь, и дверь сама растворилась. Показалась лестница и мутное пятно света. Коренев встал и пошел по лестнице. Три ступеньки вверх. Зал. Полутемный, длинный, узкий, как лютеранская кирха. Прямо против двери во всю стену распятие, написанное на холсте... Нарисована ночь, три креста, один как бы светится внутренним светом, мрак. Под распятием - длинный стол, старинное золотое трехгранное зерцало с золотым орлом и указами в рамках. За столом - пять человек в черных монашеских одеждах. Седые и серые бороды, иссохшие лица и быстрые глаза. И так живы глаза, что бороды и морщины кажутся гримом. В противоположном углу - два рынды в белых кафтанах с золотыми орлами на груди, с топорами в руках.
Против стола, на стене, какой-то особого устройства щит молочного цвета и перед ним, отверстием на него, тот самый колпак, что охватывал несколько минут тому назад череп Коренева. Он установлен на темном столе, и под ним глухо стучит мотор. Вправо от стола стол с вещественными доказательствами. Тяжелый напильник, ручная граната, разряженная и распиленная пополам, и фотография отпечатка большого пальца на пыли напильника, увеличенная в двадцать раз.
- Повернитесь кругом, - тихо, но настойчиво сказал судья, сидевший левее всех, - смотрите на "претворитель мыслей"...
В зале стало темно. На щите появились мутные расплывчатые пятна. Силуэт человека, обрывки обстановки... Но Коренев узнал их. Священник и камера в участке. Быстро, на секунду, ярко, в красках встали Нева, всплески волн, суда в праздничном наряде флагов и людей, и вдруг показалась страшная комната, и Коренев увидел Дятлова. Демократ Александрович, живой и гневный, говорил что-то, держа в руках бомбу, он саркастически улыбался. И вдруг он побледнел. На череп его обрушился напильник, он схватился руками за голову и упал на пол. Бледный свет весенней ночи был в окне, и фигура Дятлова чуть обозначалась на полу.
Коренев почувствовал, что почва уходит у него под ногами, в глазах потемнело, он ухватился обеими руками за стол вещественных доказательств. На щите было улыбающееся лицо флейтиста, солдатская шапка нажимала на правую бровь, левая была поднята, и губы были прижаты к отверстию маленькой белой флейты. Все исчезло, щит просветлел, невидимые руки отвернули черные занавеси, и вся комната наполнилась спокойным молочным светом, лившимся сквозь матовые стекла. Полная тишина царила в ней, и рынды у двери, и судьи за столом сидели неподвижно и казались восковыми фигурами.
-Господин Коренев, вы видите, что вся обстановка преступления нам известна до мельчайших подробностей. То, что видели ваши глаза тогда и что запечатлели в вашем мозгу, осталось в нем, как остается негатив у фотографа. Усилием воли вы повернули негатив обратно и пережили час тому назад событие третьеводнишней ночи. Наш снаряд уловил мысли ваши, снял на пленку через глаза ваши то, что было в вашем мозгу, и показал нам, как представлялось вам убийство.
-Я его не отрицаю, - сказал Коренев. - Я принужден был убить господина Дятлова.
-В этом деле нам все ясно, кроме одного обстоятельства. Это бомба. Убийство произошло из-за нее - это несомненно. Она найдена нами. Она не представляет ничего нового. Такие ручные гранаты, по показанию начальника пушкарского разряда, изготовлялись еще в тридцатых годах нынешнего столетия. Разрушительная сила их огромна. Несомненно, спор между вами и господином Дятловым произошел из-за бомбы. Вы требовали ее, он ее вам не отдавал, он запер ее в шкаф и положил ключ в карман. После этого вы его убили. Так?
-Совершенно верно, - отвечал Коренев.
Он почувствовал, что сидевший правее председателя человек в очках, с черной бородой, подернутой сединой, устремил на него глаза и не спускал ни на секунду своего блестящего взора. Мелькнула мысль, воспоминание о рассказе старого Стольникова о том, что люди, пришедшие с покойным государем, не только умели читать мысли, но и могли передавать свою волю на расстоянии. Он понял, что судьи в России - люди особые, снабженные знанием заглядывать в душу преступника и читать его мысли, и понял, что лгать бесполезно.
-Нам интересно услышать от вас, что побудило вас убить Дятлова. Был он вашим соперником?
-Нет, - глухим голосом сказал Коренев.
-Похитил он ваше изобретение и хотел выдать за свое?
-Нет, - сказал Коренев.
Наступило молчание. Сидевший самым левым судья вдруг встал и, обращаясь к Кореневу, сказал:
-Для кого предназначалась эта бомба?
-Я не могу сказать... Мне страшно... - прошептал Коренев.
-Говорите. Тайна суда никогда не будет никому известна. У нас нет явного суда, и газеты молчат о преступлениях и приговорах. Говорите смело.
-Для священной особы государя императора и его семьи.
-Какая цель?
-Господин Дятлов хотел ниспровергнуть существующий порядок, передать власть пролетариату и установить демократическое правление.
-Были у него сообщники?
-Никого.
-Почему вы избрали такой способ помешать Дятлову?
-Потому что я люблю Россию.
-Почему не сказали в земскую стражу? Вы избежали бы крови.
-Было поздно. Я узнал об этом ночью, а преступление должно было совершиться утром, во время спуска крейсера "Радость".
-Успеть было бы можно, - сказал сидевший правее председателя.
-Тут есть еще одно место, - проговорил тот, кто смотрел прямо в глаза Кореневу и читал его мысли, - место, нам не ясное. У вас на сердце любовь. Любовь сильная, страстная и непозволительная. Любовь к царской дочери. Скажите, она не ускорила вашего решения самому покончить с Дятловым?
Коренев молчал.
-Дятлов знал, что вы любите Радость Михайловну и мечтаете жениться на ней?
Коренев утвердительно кивнул головой.
-Вы боялись, что это станет известно, если его возьмут под стражу?
-Да. Я боялся, что господин Дятлов станет нехорошо говорить об этом.
-Все ясно, - сказал председатель. - Приступим к прениям.
Сидевший по левую руку председателя встал и оперся на толстую книгу. Сидевший самым правым совсем седой старик, прекрасный лицом, тоже поднялся, снял с себя черную одежду и остался в длинном белом кафтане,
-Судьи праведные, - сказал первый, одетый в черное. - Перед нами - убийца. В запальчивости и раздражении он забыл, что никто, кроме государя и лиц, им поставленных, не имеет права отнимать жизнь у другого, и ударом вот этого напильника убил человека, доверившего ему тайну. Я требую исполнения правосудия и осуждения Коренева Петра как убийцы на каторжные работы в Ленских приисках на двадцать лет.
Тогда заговорил тот, кто снял с себя черные одежды и был в белом.
-Брат, - обратился он к первому, - это верно, что он убил, но во имя чего он убил? Во имя спасения государя императора, во имя России. Он убил - убийцу.
-Это все равно, - сказал черный. - Никто не имеет права убивать людей в России. Дятлов замышлял страш ное преступление, но у государства Российского были все средства, чтобы остановить его кровавый замысел.
Так некоторое, и весьма недолгое время препирались они друг с другом - белый, оправдывая Коренева, черный - осуждая его и требуя самого жестокого наказания, чтобы никому не повадно было убивать себе подобных в стране, где смерть может приходить только естественным путем. Не было длинных речей с цветами красноречия, красивых жестов прокурора и адвоката, просто один отстаивал Коренева, как отстаивал бы его отец или близкий человек, другой старался отстоять закон.
-Наконец, - сказал одетый в белое, - мы не можем и не должны забывать того обстоятельства, что Петр Коренев получил воспитание за границей, а там на убийство не из корысти или ревности смотрят иначе. Вспомните дело колонистов Смитов, прибывших двадцать лет тому назад из Англии в Новороссийск и оставшихся у нас. Англичане образовали поселок с разрешения государя императора, и когда там братья Коллинзы стали возбуждать остальных колонистов возмутиться против законов страны, Смиты убили их, не считая этого преступлением, так как в Западной Европе принято убивать тех, кто не одного с вами мнения. Они даже не понимали, за что их судят, и удивлялись нашему варварству.
-Но, - сказал черный, - Новороссийский императорский суд приговорил их на пять лет каторжных работ.
-Но не на двадцать! Он оказал им снисхождение. Здесь, где действительно все поведение Дятлова было возмутительно и он от слов хотел перейти к делу, я прошу судей смотреть на этот поступок не как на самоуправство.
-Дело ясно, - сказал сидевший посередине, - братие, мы можем удалиться для общего совещания.
Все встали, поклонились Кореневу, друг другу и удалились. Едва они ушли, невидимые руки отодвинули занавесы окон, яркий свет ворвался в комнату, открылись двери, и в зал вошли все те, кого видел Коренев, когда шел в зал из темной каморки. Стольниковы, Эльза, Баклановы, Шагины, Курцов, Демидов - все стали занимать места за решеткой, отделенные от стоявшего в недоумении Коренева. Они тихо переговаривались между собой. Эльза плакала. Бакланов, Грунюшка и Стольников ее утешали, но их лица были печальны, и Коренев понял, что, вероятно, ему не избежать каторжных работ, вопрос только в сроке. Болью сжималось его сердце. Думал о картинах, выставках, шумном успехе своего таланта, думал о Радости Михайловне, о счастье жить в сознании, что свет царской семьи льется на весь русский народ. Теперь он понимал, что права Радость Михайловна, что ему надо искать счастья более мелкого, тихого, на которое он имеет право. Дятлова не жалел. Не тревожил его труп, лежавший в комнате, не вспоминал неприятного ощущения в руке, когда напильник ударился о теменную кость. Думал и о каторге. И на каторге люди живут. Взглянул на Эльзу и понял, что она пойдет с ним и на каторгу. Понял, что в Эльзе он найдет преданную, верную жену, хранительницу домашнего очага, которая везде создаст ему уют... И на каторге тоже. И понял, что Радость Михайловна настолько выше этого, что безумием были его помыслы о том, чтобы с ней создавать свой уют. Грустно было на сердце, грустно и тепло, как грустен и тепел бывает осенний день над озером.
Рынды с топорами на плечах подошли к нему и стали по бокам его. У дверей появился стражник при револьвере и аксельбантах. Священник раскладывал на аналое Евангелие и крест и тяжело вздыхал, глядя на Коренева. Эльза плакала навзрыд, ей вторила, причитая, Грунюшка, и старый Стольников бубнил над ними басом, говоря слова утешения.
Обе половинки широкой двери, ведшей в судейскую комнату, распахнулись. Золотые лучи солнца клубились в ней, и оттуда вышли все пятеро в белых одеждах с цепями на шее. Радостно ахнула Грунюшка и засмеялась легким смешком. "Оправдан, оправдан! Я знала... говорила", - донесся до Коренева ее шепот. Эльза лежала у нее на плече и с обожанием глядела на Коренева.
-По указу Его Императорского Величества, - читал тот, кто заступался за Коренева, - императорский уголовный суд Санкт-Петербургского воеводства слушал дело об убийстве не принявшего Российского подданства выходца из Германии, именующего себя Демократом Дятловым, вольным художником Императорской школы живописи и ваяния, Петром Константиновичем Кореневым, 22 лет, вероисповедания православного...
Мерно и отчетливо звучали слова. Коротко описывались мотивы преступления, и был только намек на замыслы Дятлова, ярко и точно объяснялся поступок Коренева.
-А потому и на основании статей Уложения царя Алексия Михайловича, устава о наказаниям уголовных и исправительных издания 1869 года, устава о судах издания 19** года постановили...
Он замолк, и бывший в середине старый судья торжественным голосом проговорил, веско бросая слова:
-Подсудимого Петра Константиновича Коренева оправдать, от суда избавить, денежной пене не подвергать, но как пролившего кровь человеческую предать годичному покаянию с заключением на год в Сергиевой пустыни.
Рынды повернулись вправо и влево и, опустив топоры, разошлись в обе стороны, оставив Коренева свободным, судьи медленно удалились, толпа знакомых окружила Коренева, и чувствовал Коренев, что это уже не знакомые, а родные, горячо его любящие люди.
Эльза рыдала, охватив его шею горячими мягкими руками...
Прошло два года. В русском пограничном городе Калише готовились к открытию выставки русских, немецких и польских художников. Три течения в искусстве должны были столкнуться в огромных залах городской ратуши. Ожидался приезд императора Всероссийского, царя Польского, великого князя Финляндского Михаила Всеволодовича. Год тому назад польские крестьяне свергли разорявшее их социалистическое правительство и просили государя русского принять их под свою высокую руку. Польская армия, давно усвоившая дух русской императорской армии, прогнала французских инструкторов и комиссаров и восторженно приветствовала русские полки, входившие в Польшу для занятия гарнизонов. Для облегчения военной тягости часть польской армии была распущена, другая, в виде отдельного польского корпуса, вошла в число частей, занявших царство Польское. Сейм был распущен, и польские старосты из лучших и благороднейших поляков стали для управления всеми "староствами" бывшей Польской республики.
Как спелый плод, упала Польша в объятия России. Спустя два месяца после этого события финляндский ригсдаг в торжественном заседании постановил о присоединении к России на старых основаниях. Россия восстановилась в границах 1914 года, расширенных важными приобретениями в Центральной Азии.
Весь Калиш был убран русскими, польскими и немецкими имперскими флагами. На улицах население украшало цветами и коврами дома, ожидая проезда того, кто, наконец, дал покой измученному кровавыми раздорами политических безумцев краю.
Каждое утро с трубными звуками по улицам проходили александрийские черные гусары в барашковых шапках с серебряными черепами. "Бессмертные" гусары гото вились к смотру своего шефа - государыни императрицы.
Вместе с немецкими художниками в Калиш прибыл и Карл Клейст. На этот раз он приехал в спокойном экспрессе, в вагоне с белой железной доской с надписью: "Берлин - Варшава - Санкт-Петербург - прямое сообщение через Калиш".
В зале только что закончили развешивание картин. Художники и их знакомые группами переходили от картины к картине. Перед громадным холстом "Иван царевич и Змей Горыныч" стояли Коренев, жена его Эльза, опиравшаяся на коляску, где крепко спал ее годовалый сын Михаил, профессор Клейст и с ними молодой немецкий художник Виртгейм. Разговор шел по-немецки.
-Что дало Германии открытие русской границы? - спросила Эльза.
-Оздоровление во всем, - отвечал Клейст. - Вы не узнаете теперь Германии. Она вся в кипении. Еще держится социалистическое правительство, но оно уже при последнем издыхании. Оно продолжает лишь бороться с церковью и насиловать школу и искусство. Коммунисты объявлены вне закона. Общество Штальгельм ширится и растет. Несмотря на школу, скажу больше, - вопреки школе, - в семье выращивается старый, благородный немец, верующий в Бога и любящий родину.
Клейст бросил ласковый взгляд на Эльзу и продолжал:
-Как многим мы обязаны немецкой женщине! В критическую минуту жизни государства она отрастила остриженные волосы, надела скромный национальный костюм, бросила нахт-локали, дансинги и кинематографы и, требуя законного брака, стала строить семью. Все наши кинематографические общества прогорели.
-Что теперь танцуют в Берлине? - спросила Эльза.
-Вальс, Анна Федоровна, старый, меланхоличный вальс!.. Вы знаете - Бенц прогорел!
-Да ну! - воскликнул Коренев.
-Теперь немка не говорит мужу, как раньше: "Купи мне ауто", а говорит: "Купи колясочку для моего сына, и будем ходить пешком, наслаждаясь природой..." И наша мечта сойтись опять с Россией.
-Трудно это сделать, - сказал Коренев.
-Мы надеемся на то, что у нас опять будет император и король, Kaiserliche und Konigliche, - вот в чем видит нынешний немец спасение.
-В Баварии уже королевство, - сказал Виртгейм. - И как там сразу хорошо стало. Так как содержать одного короля много дешевле, чем полтысячи депутатов, там налоги снижены больше, чем в два раза.
-И все-таки я не думаю, - сказал Коренев, - чтобы русский народ забыл войну, присылку Ленина, Брестский мир и страшную работу немцев во время большевиков. В поисках новых видов я в прошлом году посетил Всевеликое войско Донское. Страшно сказать, что сделали казаки с концессией Круппа. В те ужасные дни, когда в крови рождалась Россия, там выжигали живьем немцев. Помощь большевикам - это такое ужасное пятно на прошлом Германии, что его ничем не смоешь.
-Я остаюсь оптимистом, - сказал Клейст. - Если бы одна Германия! Но вспомните, что в это время делала Франция? А Лига наций? А подпись Литвинова под "Пактом мира", начавшим ряд войн? Все хороши! А русский народ отходчив. Притом ведь все это зло делал не немецкий народ, а социалисты... Немецкий народ никогда этого не хотел.
-Но социалисты продолжают быть у власти.
-Пока, дорогой Коренев... Мы медленно думаем, да зато крепко строим. У нас нет императора - вот в чем беда. Мы раскололись. Одни за потомков императора Вильгельма, другие - за сыновей Рупрехта баварского. Идут споры.
-Надо, - тихо сказал Коренев, - чтобы император сам появился вне партий.
-Сошел с Баварских Альп, вышел из лесов Тюрингии, из благословенного Таунуса, - проговорила Эльза.
-Так и будет, так и будет, - сказал Клейст. - А что касается до дружбы с русскими, то не напрасно же пригласили на эту выставку немецких художников.
-Боюсь, что вы ошибаетесь, почтенный профессор, - сказал Коренев. - Вы приглашены для того, чтобы показать всему художественному миру разницу между искусством в социалистическом государстве, находящемся под гнетом партийных программ и лозунгов, и искусством в государстве, где монарх является покровителем красоты во всех ее проявлениях. И когда вы увидите эту разницу, вы поймете, почему вас пригласили.
Эльза, желая смягчить жесткость Коренева, спросила:
-А что госпожа Двороконская?
-Смешная женщина! После моего доклада в рейхстаге умчалась в Рим и там приняла католичество, а теперь рвет и мечет - зачем не православие. Стремится в Киев и не знает, как попасть. Где получить визу.
-Но вы говорили ей, что это так просто?
-Говорил... Не верит. Говорит: "Меня обманывают... Я попаду в лапы чека..." Ах, там все еще так всего боятся.
-Как не бояться, - сказал Виртгейм. - Когда я сегодня, еще мельком, обошел выставку картин, я понял, в какую страшную тюрьму, в какой застенок затащили свободное искусство социалисты. Жутко смотреть. Сравнение с ними, - он кивнул на Коренева, - просто невозможно! Плакать хочется. Если хотите, пойдемте.
Когда Клейст, Коренев с Эльзой и Виртгейм входила в зал немецкой живописи, там произошло движение. По залу пробежал стряпчий приказа иноземных дел и сказал по-немецки:
- Господа, сюда только что прибыла дочь русского императора, великая княжна Радость Михайловна, и идет смотреть ваши картины.
Немцы-художники стали у своих холстов. С бритыми лицами, у иных, впрочем, под самыми ноздрями были оставлены маленькие пучки щетины, бледные и худые, кто был молод, одутловатые и красные, кто постарше, в больших круглых, в черепаховой оправе, очках, делавших их не похожими на людей, кто совершенно лысый, кто по тогдашней моде остриженный гладко на затылке и висках, с махром торчащими волосами на темени, одни в пиджаках, другие в дамских блузах с открытыми бледно-синими шеями и узкой грудью с торчащими ключицами - они казались людьми другой планеты, какими-то выродками людей. По стенам, в рамках и без рам, были развешаны картины. Первое впечатление Радости Михайловны было, что над ней смеются, что ее ввели в детскую, где дети шалили красками и клеем. Прямо против нее висело громадное, сажень вышиной и аршина полтора шириной, полотно, названное: "Still ist die Nacht"( Ночь тиха (нем.)) художника Виртгейма, удостоенное высшей премии от Немецкого союза художников. Наверху - красное небо. Оно отражается в кровавой луже. Сбоку - черные развалины какого-то богатого замка, склеенные из кусков картона и пробки. Подле лужи лежат ободранные трупы людей. Зеленоватые лица в трупных пятнах, обрывки фраков, лент, обломки цилиндров, измятые лохмотья бальных платьев написаны с таким редким мастерством, что видно было, что художник мог справиться и с иной картиной. На трупы надвигался отряд из шести скелетов с косами за плечами, сидящих на зеленых лошадях.
Радость Михайловна посмотрела на картину, вздохнула и пошла дальше. Ярко-желтый треугольник врезался в красный куб. Сбоку торчал фасад серого каменного дома. Он был крив и изломан. От него висела вывеска, крюк, и на него был наклеен маленький золотой кружок, подобный тем, которые парикмахеры вешают на своих вывесках. Весь низ картины представлял какое-то грязное месиво. Картина называлась: "Улица в Берлине".
Радость Михайловна шла дальше. Обнаженные лиловато-зеленые женщины плясали на зеленом лугу, за ними был закат, совершенно голый человек стоял спиной к зрителю и потягивался, а на первом плане сидела группа одетых людей - старик, женщина с ребенком и девушка, картина называлась "Закат". Она была написана правдиво, солнечные лучи были теплы и ярки, мускулы тела, лица и вся обстановка были отлично вырисованы, но почему художнику понадобилось раздеть мужчину? Всюду видела Радость Михайловна стремление создать что-то особое, сногсшибательное, изумительное, что-то вроде загадочной картины. Холсты не успокаивали, не давали наслаждения, но мучили и волновали или нелепым подбором красок, или каким-то особым трюком содержания.
Был написан, например, уютный кабинет. Над круглым столом светит под красным абажуром лампа. Она бросает полымя пожара на лицо читающей книгу женщины. Вся обстановка, уют семейного очага великолепно выделаны, но за спиной женщины был нарисован зеленоватый призрак человека, прицеливающегося из револьвера в читающую. Картина называлась "Война дворцам".
Иногда и картины вовсе не было, но был яркий революционный лозунг, и картина оказывалась премированной. Так, какой-то подбор разноцветных лоскутков материи, над которым реял красный лоскут с надписью: "Вся власть рабочим и ворам", и называвшийся "Восстание пролетариата в Лустгартене", получил первую премию союза.
Радость Михайловна остановилась перед группой художников. Она была утомлена их картинами. "Гнилой Запад, - вспомнила она изречение китайца Ван-Ли. - Действительно гнилой", - подумала она.
-Фройлейн, - обратился к ней председатель союза художников, юноша шестнадцати лет, автор "Восстания пролетариата", Хаим Гольдфатер, - ну и как, вы очарованы нашей выставкой? Какое богатство тем и красок! Не правда ли, замечательно? Наше искусство идет все вперед, вперед, все вперед.
-Скажите, - сказала Радость Михайловна, обращаясь ко всем художникам, - почему я не вижу у вас ни одной батальной картины? Неужели герои Ипра, Марны и Вердена, неужели бешеные атаки в Альпийских горах, красочные Салоники, борьба флота или яркие эпизоды войны 1870 и 1813 годов никого не вдохновили?
-Aussgeschlossen (Закрыто, запрещено (нем.)) - печально сказал седой художник с густой и короткой щетиной седых усов.
-Фройлейн, - воскликнул Гольдфатер, - но это был бы милитаризм, это чистейшей воды милитаризм. А это запрещено правительством. Наше демократическое правительство запретило писать такие картины.
-У нас, Ihre Hochheit (Ваше Высочество (нем.)), - сказал маленький лысый старичок, - даже игрушки - оловянные солдатики или ружья и барабаны - запрещены законом.
-Ну и понятно. Милитаризм! - фыркнул Гольдфатер. - Лига наций следит за воспитанием ребенка.
-Ну... рыцари... Ваши замки в высоких горах среди красивых лесов, над быстро несущимися реками - какое красочное прошлое, - начала было Радость Михайловна, но Гольдфатер завопил:
-Ой-ой-ой, фройлейн. Но это феодализм! Два года тому назад, когда у власти были коммунисты и президентом была избрана знаменитая Клара Веткина, ваша соотечественница, большевичка, было приказано по всей стране уничтожить даже развалины замков, чтобы ничто не напоминало народу мрачных веков рыцарства! Ну и только то, что правительство удержалось всего две недели, помешало до конца довести это великое и прекрасное дело...
-Но почему я не вижу, - смущенно сказала Радость Михайловна, - картин с вашими жизнерадостными католическими монахами, которых так великолепно писал художник Грюцнер?
-Ihre Hochheit, - сказал старик художник, - все то, что касается религии, ausgeschlossen... запрещено трогать.
-Императоры и короли, рыцари и духовенство, солдаты, лошади, охоты, банкеты - словом, все то, что говорит народу о прошлой жизни, о гнете высших классов, запрещено изображать на картинах, запрещено описывать в романах и повестях, - печально сказал Виртгейм.
-Но мне казалось, что у вас... республика, свобода, равенство, братство, - проговорила, запинаясь, Радость Михайловна.
-Швобода народа! Это ми указываем народу, как надо охранять швободу, - захлебываясь слюнями и сбиваясь на жаргон, воскликнул Гольдфатер.
Радость Михайловна печально улыбнулась. Старый художник заметил ее улыбку и тихо проговорил:
-Бог даст, Ihre Hochheit, недалеко то время, когда мы станем так же свободны, как ваш народ. И тогда я напишу картину боев у Козениц, где оба народа - германский и русский - показали громадную стойкость и доблесть своих солдат.
-Шш, шш, - послышалось кругом.
-Товарищ, - угрожающе сказал Гольдфатер, - за одни такие слова мы исключим вас из нашего профсоюза.
Радость Михайловна с изумлением посмотрела на этих свободных людей конца XX века и пошла из зала. В самых дверях она наткнулась на Коренева, Клейста и Эльзу с ребенком.
-А, Коренев, - ласково сказала она. - Познакомьте меня с вашею милой женой. Это ваш первенец? Какое милое дитя. А как зовут?
-Михаил, - сказала Эльза, подавая великой княжне ребенка.
-Прелестное дитя, - сказала Радость Михайловна, искренно любуясь мальчиком. - У него такие же ясные голубые глазки, как у вас, милая Анна Феодоровна. Я счастлива за вас, Коренев. Где вы живете теперь? Я давно не видала вас в Санкт-Петербурге.
-Муж теперь имеет дачу на южном берегу Крыма, сказала Эльза. - Он получил заказ написать иконы для храма, который строится на перекопских могилах в память погибших там русских офицеров и солдат.
-Прекрасный выбор художника. Я уверена, что никто, как вы, Коренев, не напишет так святых икон. Но молитесь, - строго сказала Радость Михайловна, - без молитвы не принимайтесь писать ликов святых. Над чем работаете вы сейчас?
-Пишу икону Донской Божией Матери для притвора, посвященного павшим в боях донским казакам генерала Абрамова.
-Я знаю эту икону, - сказала Радость Михайловна. - Удивительно прекрасный лик. Она была с Димитрием Донским на Куликовском поле!
Коренев трепетал под ее взглядом.
"Ужели все кончено? - думал он. - Ужели призраки, и серый волк, и спасение царской семьи, и разговоры в Петергофе - ничто? Ужели сердце обмануло его и так-таки ничего не было?"
Эльза ревнивыми глазами смотрела на ту, кого считала своей соперницей, и ничего не понимала. Вместо чувства злобной ревности в сердце ее поднималось восхищение перед этой девушкой, к кому, улыбаясь, тянулся пухлыми ручонками ее сын.
-Ваше Высочество, - дрожащим голосом проговорил Коренев, - вот с вас с этим ребенком написать Божию Матерь. Лучше Рафаэля выйдет.
-Не говорите глупостей, - строго сказала Радость Михайловна, положила ребенка в коляску и обернулась к Клейсту:
-Ну что, дорогой профессор, довольны приехать опять в наши края? Будете в Санкт-Петербурге?
-Непременно, Ваше Высочество. Кроме радости повидать воскресшую под императорской властью Россию и моих друзей, у меня есть и специальное, политическое поручение. К сожалению, еще не от правительства, а от нашей самой большой организации Stahlhelm, поглотившей в себе почти все партии. Мы очень надеемся, что Россия за зло, причиненное нами ей, заплатит нам добром.
Клейст оперся рукой на колясочку, где лежал маленький сын Коренева.
-Посмотрите, какой чудный, здоровый ребенок. Это плод союза русского с немкой. И такой же здоровый плод должен дать и союз России с Германией.
Радость Михайловна круто повернулась от Клейста к Кореневу. Ее глаза потемнели.
-Дай вам Бог, Коренев, - сказала она, тихо улыбаясь, - счастья. Растите крепкого русского. Верующего, любящего Россию и ее государя. Пусть тянется к светлому: к солнцу и звездам. Пропасти и чертополохи остались позади... Впереди - свет и мир...
Она протянула обе руки: одну Кореневу, другую Эльзе, и добавила:
-Меня ждут в Польском отделе. Храни вас Господь. До свиданья!
И, не глядя на Клейста, не протянув ему руки, не послав своей обворожительной улыбки старому немцу, она, сопровождаемая сенной девушкой и старшинами выставки, гордо неся красивую, по-девичьи убранную голову, вышла из палаты с немецкими картинами.
Клейст стоял, понурившись.
-Рано начал, - пробормотал он. - Еще глубока и кровоточива немцами нанесенная рана России.
-Нет, - тихо сказал Коренев, - нет, дорогой профессор... Не дело царской дочери слушать о политике... Напрасно вы ее смущали.
Клейст потрепал по щеке ребенка Эльзы и сказал:
-Так... Очень уж к слову пришлось!..
Весь заиндевелый, со стеклами, покрытыми матовым узором льда и света, с вантами и поручнями, как из толстого стекла вылепленными, тихо опускался в вечную декабрьскую ночь самолет "Светлана". Нигде не было видно ни леса, ни кустов, ни отдельных деревьев. Снег и льды, льды и снег были кругом в сумраке ночи, нарушаемом трепетными вспышками северного сияния.
На берегу замерзшего океана, с нагроможденными в осенний ледостав синими глыбами льда, чуть светились окна большого белого каменного здания, окруженного высокой оградой. За оградой были небольшие, видимо, с трудом выращенные деревья, осыпанные снегом, с обледенелыми стволами. Белые мохнатые собаки, увидав самолет, подняли тупые морды с черными носами и принялись выть.
Самолет, не доходя аршина до земли, остановился у ворот забора, и матросы, похожие в громадных шубах на медведей, спустили лестницу.
Из каюты вышла одетая в белую шубу Радость Михайловна. Атаман Перский провожал ее.
-Благодарю вас, атаман, - сказала княжна. - Ровно через две недели я попрошу вас прибыть за мной. Праздники Рождества я хочу провести у императрицы-матери.
-Есть, Ваше Императорское Высочество, - сказал Перский.
-Спасибо, родные. Не замерзли? - сказала Радость Михайловна матросам, выскочившим на верхнюю палубу.
-Рады стараться государю и родине, - сказали матросы. - Чего замерзать? Одеты способно. Тепло в шубах-то.
-До свиданья, родные!
-Счастливо оставаться, родная царевна! - ответили матросы.
-Отпустите караул, - сказала княжна. - Отсвистать, - приказал Перский.
Мелодично просвистала флейта корабельного старосты, и караул разошелся.
Перский проводил великую княжну до ворот обители. Там ожидали ее монахини с настоятельницей во главе. Большой градусник у ворот показывал 40 Реомюра ниже нуля. Снег был тверд и гулко скрипел под ногами. Монахини шли за великой княжной и тонкими голосами пели духовные встречные стихи.
-Бабушка здорова?- спросила Радость Михайловна.
-Ожидают вас.
Большой ручной белый медведь, лежавший у подъезда, отошел в сторону и поклонился, прижимаясь мордой к снегу. Собаки с лаем бежали к княжне и махали густошерстными хвостами.
Радость Михайловна вошла в теплые, пахнущие ладаном, воском и деревянным маслом сени и стала снимать шубы.
В окно глядит долгая полярная ночь. Северное сияние погасло. Ярко горят большие близкие звезды. Бесконечен синий простор темного неба, лиловым туманом заплыли белые снега и льды.
В маленькой келье полумрак. У иконы Казанской Божией Матери мечется пламя в желтой лампадке. Старое лицо с чертами, точно изваянными из слоновой кости, склонилось к молодому лицу.
Императрица-мать, инокиня Людмила, нагнулась к внучке своей, Радости Михайловне. Она сидит в большом кресле. Радость Михайловна стоит на коленях перед ней и смотрит в старые светло-серые глаза.
-Все любишь, Рада?
-Люблю, бабушка.
-Тяжело, поди?
- Терплю.
- А не похудела.
-Знаю, нельзя красоту потерять. И красота не моя, а народная.
-Верно, Рада. Верно, роднуша моя. Вот и я или мать твоя Искандер, - мы любили мужей наших императоров, а когда видали мы их?.. Идешь на выходе рядом, только и чувствуешь его, любимого. А потом у него свои дела, у меня свои - все для народа. Только тогда народ и ценит, и верит, когда видит, что у царей его своего - ничего. Все простит, все помилует ради дела, а личного не поймет и не оценит. Такой был Петр. "То академик, то герой, то мореплаватель, то плотник, он всеобъемлющей душой на троне вечный был работник..." И, когда надо было для России, - сына казнил. Так-то, милая Рада... сына казнил... Зато, когда сказал: "А о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, жива была бы Россия", - ему и поверили, и царские три пули в сердцах русских не умрут никогда. Твой дед, муж мой, и я, твоя бабка, твои родители чем победили социалистов? Чистотой и честностью. Преклонением перед разумным законом и твердой волей. Мы-то знаем твои чувства, мы-то поймем! А народ - народ не оценит. "Вот, - скажут, - своего хахаля захотела! А нас позабыла!" Народ-то грубый. Ему ласку твою как надо! И то подумай, что у него? Зима - семь месяцев. С октября по самый апрель - вьюга да морозы, да земля распустится - грязь, одиночество. Ночка-то темная, а тут то ты, то царь-батюшка, то царица-матушка прилетят, ласковым словом одарят бедных, чем ни есть пожалуют, богатых похвалят, хозяйство их оглядят да приласкают. В Семиречье поедешь?
-Поеду, бабушка.
-Ну, ну, и ладно это.
-А потом в Татьянск, бабушка, на прииски.
-Ну спасибо, роднуша! Вишь ты какая! А искренно едешь или так, чтобы тоску развеять?
-Тоску развеять хочу, бабушка. Намедни в Калише на выставке картин увидела его с женой, мальчик у них прехорошенький, видно, счастливы. Еле удержалась, чтобы не позавидовать.
-А народ тебе завидует. Ишь ты - царская дочь! Власть-то какая!
-Власть - не счастье, бабушка.
-Верное твое слово, Рада. Бремя власть и - во какое бремя. Тот царь благословен, что идет во имя Господне.
-Знаю, бабушка. И снесу свой крест, и никто не увидит. Знаю, что моя семья - мой народ, и крепко его люблю. Вот завтра по эскимосам поеду, говорить с ними буду, детей их одаривать. Что, мисс Креггс работает здесь?
-Работает. Трудно ей было понять, что тут надо. В общество писала, что тут не носовые платки надо, а электрические печки.
-Что же, прислали?
-Нет, американцы тупой народ. Не понимают этого. Ну, я устроила. Монастырскую мастерскую открыли, печи готовим. Силу монастырь дает, а она только ездит и наши печи по чумам распределяет. Довольна.
-Взять ее завтра с собой?
-Возьми, роднуша. Осчастливь ее. Она хоть и американка, а к титулам падка. Все мечтает за эскимосского князя какого-нибудь замуж выйти.
-Пошли ей Бог счастья, - со вздохом сказала Радость Михайловна.
-Что вздыхаешь, родная?
-Так, бабушка. Свое вспомнила.
-А ты не вспоминай. Помни, что своего у тебя нет. Все чужое тебе - как свое. Да молись покрепче.
-Знаю, бабушка. Снесу крест свой. А как ослабну, к тебе навсегда перееду.
-И то. Тут тихо.
Радость Михайловна не отвечала. В маленькие окна глядела синяя полярная ночь, ярко сверкали холодные звезды, бриллиантами отражались в синих глазах девушки. То ли блестели они очень, то ли слезы ненароком забрались в их уголки?
-Баба, - оказала Радость Михайловна. - А хорошо у тебя.
-Хорошо, милая. И везде-то Божий мир хорош. И всякая тварь Господу Сил радуется. Возьми, медведь и полярная