sp;
- Да ты так скверно еще никогда не работал во всю свою жизнь! Боже правый, да ты пьян!..
И Торпенгоу многозначительным взглядом посмотрел на своих приятелей, и те встали и отправились завтракать в другое место. Тогда он стал говорить, но так как упреки священны и слишком интимны, чтобы их печатать, а фигуры и метафоры, которыми Торпенгоу уснащал свою речь, отличались крайней откровенностью и даже непристойностью, а презрение вообще не поддается описанию, то читатели так и не узнают что именно было сказано Дику, который сидел, моргая глазами, морщась и теребя свои пальцы. Однако по прошествии некоторого времени провинившийся почувствовал потребность в восстановлении до некоторой степени чувства уважения к своей особе. Он был совершенно уверен, что он нисколько не погрешил против добродетели, и на это у него были причины, которых Торпенгоу не знал. Он сейчас объяснит ему. Он встал, постарался выпрямиться и стал говорить, глядя в лицо, которое он едва мог разглядеть.
- Ты прав, - сказал он, - но прав и я тоже. После твоего отъезда у меня что-то случилось с глазами. Я пошел к окулисту, и он пустил мне пучок света в глаза. Это было уже давно. И тогда он сказал: рубец на лбу, сабельный удар - повреждение оптического нерва... Заметь это. Итак, я должен ослепнуть. Но мне надо еще успеть сделать одну работу, прежде чем я окончательно ослепну, и мне кажется, что я непременно должен ее сделать. Я уже плохо вижу теперь, но, когда я пьян, я вижу лучше. И представь себе, я даже не знал, что я пьян до тех пор, пока мне этого не сказали. Но тем не менее я должен продолжать мою работу. Если ты хочешь ее видеть, вон она на мольберте, посмотри. - Он указал на далеко еще не законченную "Меланхолию" и ожидал похвал и одобрения.
Торпенгоу, однако, ничего не сказал, а Дик начал слабо всхлипывать, частью от радости, что Торпенгоу вернулся, частью от сокрушения над своими греховными поступками, если только это были действительно дурные, греховные поступки, а также и от ребяческой обиды из-за задетого самолюбия, потому что Торпенгоу ни единым словом не похвалил его удивительной картины.
Бесси все это время подсматривала в замочную скважину и увидела, что оба друга после этого долго молча ходили взад и вперед по комнате, как бывало, и что Торпенгоу обнял Дика за плечи и смотрел на него растроганно и с любовью. Тогда у Бесси вырвалось такое непристойное слово, что даже Бинки сконфузился и отскочил в сторону, тогда как до тех пор он терпеливо дожидался на площадке, когда выйдет его хозяин.
Это было на третий день по возвращении Торпенгоу, у которого было очень тяжело на душе.
- Неужели ты хочешь меня уверить, что ты не видишь и не можешь работать без виски? Обыкновенно бывает наоборот - вино туманит зрение.
- Может ли пьяница убедить кого-нибудь даже и своим честным словом?
- Да, если он был до того таким хорошим человеком, как ты.
- В таком случае, клянусь тебе честью! - сказал Дик как-то особенно торопливо, пересохшими, горячими губами. - Я едва вижу твое лицо; ты продержал меня трезвым двое суток, и я не сделал ничего за эти два дня. Ради Бога, не удерживай меня больше; ведь я не знаю, когда мои глаза окончательно изменят мне, а темные пятна и огненные круги и искры и боль в голове становятся все сильнее, и я клянусь тебе, что я вижу хорошо, когда я умеренно выпил, когда я на взводе, как ты выражаешься. Дай мне еще всего только три сеанса с Бесси и столько бренди, сколько мне надо, и картина будет окончена. Я не могу убить себя в три дня, это пустяки; в худшем случае это может подействовать до некоторой степени на мое здоровье - вот и все.
- Ну а если я тебе дам эти три дня, можешь ты мне обещать, что по прошествии их ты бросишь и работу, и то... другое... хотя бы даже картина и не была дописана?
- Нет, не могу обещать этого! Ты не знаешь, что для меня значит эта картина. Но ты, конечно, можешь призвать на помощь Нильгаи, и вы вдвоем можете повалить меня и связать, и я не стал бы бороться с вами из-за виски, но из-за моей работы я буду бороться, сколько хватит силы.
- В таком случае, продолжай. Я даю тебе три дня, но знай, что ты мне этим надрываешь душу.
И Дик принялся за работу с лихорадочной поспешностью человека, одержимого каким-то нестерпимым зудом, и демон хмеля разгонял темные пятна, искры и круги перед его глазами. "Меланхолия" была уже почти окончена и явилась именно тем, или почти тем, чем он желал ее видеть. Дик шутил с Бесси, которая опять назвала его пьяной скотиной, но на этот раз ее слова на него не произвели впечатления.
- Вы не можете этого понять, Бесси; мы теперь, так сказать, в виду берега, то есть почти у цели, и скоро мы успокоимся на лаврах и будем думать о том, что совершили. Я уплачу вам за целых три месяца, когда картина будет дописана, а в следующий раз, когда у меня опять будет работа... впрочем, об этом не стоит говорить. Неужели трехмесячная зарплата не заставит вас несколько меньше ненавидеть меня?
- Нет, нисколько! Я вас ненавижу и всегда буду ненавидеть вас. Мистер Торпенгоу даже не хочет теперь и говорить со мной; он теперь только и делает, что роется в атласах, географических картах и пузатых книжках в красных переплетах.
Бесси ничего не сказала Дику о том, что она пыталась снова повести осаду на Торпенгоу, и что он, выслушав до конца ее страстные мольбы и увещевания, в заключение поцеловал ее и выставил безо всякой церемонии за дверь, посоветовав ей не быть дурочкой. Большую часть своего времени он проводил теперь с Нильгаи, и они почти исключительно говорили о войне, предстоящей в недалеком будущем, о фрахтовке транспортных судов, о тайных и деятельных приготовлениях в доках и тому подобных вещах. Дика он не хотел видеть до тех пор, пока не будет закончена его картина.
- Он сейчас пишет превосходную вещь, - сказал он Нильгаи, - и совсем не в его обычном жанре, но ради этой картины он напивается до чертиков.
- Ничего, не мешайте ему. Когда он придет в себя, мы увезем его отсюда подышать свежим воздухом. Бедный Дик! Но, признаюсь, не позавидую и вам, когда его глаза ему изменят.
- Да... Мне кажется, что в данном случае можно только сказать: "Помоги, Господи, нам, грешным!" Хуже всего то, что никто не знает, когда это может произойти, и мне кажется, что именно эта неизвестность и этот висящий над ним страшный приговор и толкнули Дика на пьянство, больше чем что-либо.
- Как бы осклабился теперь тот араб, что рассек ему тогда голову своим ятаганом, если бы узнал о последствиях своего удара!
- Пусть скалит зубы, коли может; он тогда же ведь был убит, но в данном случае это плохое утешение.
На третий день после полудня Торпенгоу услышал, что Дик зовет его.
- Я кончил! - кричал он. - Картина совсем готова! Иди скорее! Ну, разве это не красота? Я спустился в ад, чтобы создать ее; но разве она этого не стоит?
Торпенгоу смотрел на головку смеющейся женщины с пышными алыми губами и глубокими впалыми глазами.
- Кто научил тебя такой манере писать? - спросил Торпенгоу. - Ни сама тема, ни приемы трактовки, ни даже манера письма не имеют ничего общего с твоей обычной работой. И что это за лицо? Что за глаза? Какая в них наглость и самоотверженность! - И бессознательно Торп откинул назад голову и засмеялся вместе с картиной. - Несомненно, она видела всю игру жизни, видела все до конца - и верно, не сладкой была ее доля в этой игре. Но теперь ей все равно, - она смеется надо всем. Не правда ли, это твоя мысль?
- Именно.
- Откуда ты взял этот рот и подбородок? Во всяком случае, не у Бесси.
- Нет, это я взял у другой... Но скажи, разве эта картина не хороша? Не дьявольски хороша? Ну, разве она не стоила проклятого виски? И я написал ее. Один я мог написать ее, и это лучшее из всего, что я когда-либо написал. - Он дышал громко и порывисто. - Боже правый, что бы я мог создать лет через десять, если я мог написать эту вещь теперь! Кстати, как она вам нравится, Бесси?
Девушка презрительно закусила губу. Она ненавидела теперь Торпенгоу, потому что он, войдя, не заметил ее; она была зла до бешенства.
- Мне кажется, что это самая безобразная, самая отвратительная мазня, какую я когда-либо видела, - сказала она и отвернулась.
- Многие кроме вас скажут, быть может, то же, что и вы, сударыня, - сказал Торпенгоу. - Но скажи мне на милость, Дик, в этом лице есть что-то жестокое, что-то змеиное в этом повороте головки, чего я никак не могу понять.
- Это своего рода уловка, - сказал Дик, посмеиваясь от радости и восхищения, что его так полно, так тонко поняли. - Я, видишь ли, никак не мог удержаться от этого маленького фанфаронства или хвастовства. Эта французская уловка, которой ты не поймешь, если тебе не объяснить. Это достигается тем, что голова слегка откинута или запрокинута, и одна сторона лица чуточку, самую чуточку, укорочена от подбородка до верхнего края левого уха. И кроме того, несколько усилена тень под ушной мочкой. Это, конечно, что-то вроде фокуса, но я считал себя вправе позволить себе эту маленькую вольность. Что за красота!
- Аминь! Это действительно красота, я это чувствую.
- И всякий, кто знал горе, почувствует это. Он прочтет и свое горе, и свою скорбь в этом лице, и когда он проникнется жалостью к себе, то закинет назад голову и засмеется, как она... Я вложил в эту картину всю муку моего сердца и весь свет очей моих и не забочусь и не думаю о том, что будет дальше... Я устал, я смертельно устал. Я думаю немного уснуть теперь, а ты убери виски, оно мне больше не нужно; оно отслужило свою службу, и дай Бесси тридцать шесть фунтов и еще три в придачу, я ей обещал, и завесь картину.
Дик растянулся на диване и заснул, едва успел договорить последние слова. Лицо его было бледно и изнурено. Бесси попробовала взять Торпенгоу за руку, чтобы привлечь к себе его внимание.
- Неужели вы никогда больше не станете разговаривать со мной? - спросила она, но Торпенгоу смотрел на Дика и, казалось, не слышал ее.
- Какая бездна тщеславия в этом человеке! С завтрашнего дня я заберу его в руки и сделаю из него большого человека. Он того стоит. А?.. Что такое, Бесси?..
- Ничего. Я приберу здесь немного и уйду. Вы не могли бы отдать мне плату за три месяца, как он сказал, теперь же? Ведь он говорил вам об этом.
Торпенгоу молча написал ей чек и ушел к себе. Бесси прибрала мастерскую, приоткрыла дверь, чтобы можно было спастись бегством в случае надобности, вылила полбутылки скипидара на пыльную тряпку и принялась злобно тереть ею лицо "Меланхолии". Но краска недостаточно быстро стиралась. Тогда она взяла скребок, которым счищают краски с палитры, и принялась с ожесточением скоблить им картину, протирая сцарапанные места мокрой скипидарной тряпкой. Через пять минут чудесная картина превратилась в бесформенное пятно красок. Тогда она кинула испачканную красками пыльную тряпку в огонь топившейся печки, показала язык спящему Дику и, прошептав: "Вот тебе, дурачина!" - выбежала из комнаты и спустилась вниз по лестнице, не оглядываясь назад. Она никогда больше не увидит Торпенгоу, но, по крайней мере, она отплатила человеку, который встал поперек дороги осуществления ее желания и который имел привычку высмеивать ее. Мысль о полученном чеке только усугубила ее злорадное торжество, в то время как она переправлялась на ту сторону Темзы, по пути к ее родному кварталу.
Дик проспал до позднего вечера, когда Торпенгоу пришел и перетащил его с дивана на кровать. Глаза у него горели, и голос был хриплый, когда он заговорил.
- Давай посмотрим еще раз на картину, - сказал он настойчиво, как капризный ребенок.
- Ты ложись в постель, - решительным тоном заявил Торпенгоу, - ты совсем болен, хотя ты, быть может, и не осознаешь этого, потому что ты вынослив, как кошка.
- Завтра я буду совсем молодцом, увидишь. Покойной ночи!
Проходя по мастерской, Торпенгоу мимоходом приподнял занавеску, которой была завешена картина, и чуть было не выдал себя невольным криком: стерта! Все выцарапано, смазано... уничтожена, окончательно уничтожена чудесная картина! Если Дик узнает об этом сегодня или завтра, он сойдет с ума - он и так уже на грани помешательства. Это... эта гадина Бесси! Только женщина могла решиться на такое дело, и когда даже чернила на его чеке еще не успели высохнуть! С Диком сделается припадок буйного помешательства завтра... и все это по моей вине, потому что мне вздумалось вытащить из грязи и нищеты подобную тварь! О, мой бедный Дик, мой бедный Дик! Господь слишком жестоко карает тебя!
Дик не мог заснуть в эту ночь, отчасти от радости и чувства удовлетворения и отчасти от того, что вращающиеся огненные круги превратились теперь в пламенеющие извергающиеся вулканы.
- Пускай, - сказал он, - будь, что будет! Делайте со мной, что хотите!
И он лежал смирно на спине и глядел в потолок, а в жилах его пробегал лихорадочный огонь продолжительного опьянения. Мысли и образы в диком вихре кружились в его голове, сознание боролось с пьяным бредом, и горячие руки судорожно сжимались. Ему чудилось, что он пишет лицо "Меланхолии" на вертящемся куполе, освещенном тысячами огней, и что все его чудесные мысли воплотились в странные образы и стоят там внизу, под тонкой дощечкой, на которой он качается у купола, и громко прославляют его. И вдруг что-то со звоном лопнуло или порвалось у него в висках, точно слишком сильно натянутая струна или тетива, и светящийся купол вдруг точно провалился, и он остался один в густом мраке.
- Я засыпаю, - решил он. - Как темно в комнате!.. Зажгу-ка я лампу да взгляну на "Меланхолию". Сегодня должна была бы быть луна...
В этот момент Торпенгоу услышал, что его зовет какой-то совершенно незнакомый ему голос, в котором слышится безумный страх, от которого у человека зубы стучат.
"Он посмотрел на картину!" - было первою мыслью Торпенгоу в тот момент, когда он со всех ног бросился в мастерскую. Дик сидел на кровати и размахивал руками в воздухе.
- Тори, Торп! Где ты? Ко мне, ради Бога!
- Что случилось?
Дик уцепился за его плечо.
- Случилось!.. Я лежал здесь во мраке, Бог знает, сколько времени, а ты не слышал меня... Я так звал тебя... Торп, ради Бога, не уходи от меня, старина! Кругом так темно, так страшно темно!.. Беспросветно темно!..
Торпенгоу поднес свечу почти к самому лицу Дика, но в его глазах не засветился огонь. Тогда он зажег газ, и Дик услышал, как вспыхнуло пламя; при этом пальцы его впились с такою невероятною силой в плечо Торпенгоу, что тот невольно слегка вскрикнул.
- Не оставляй меня, Торп! Ведь ты не оставишь меня одного теперь? Не правда ли? Я ничего не вижу - понимаешь? Все черно, совершенно черно, и мне кажется, что я проваливаюсь в эту бездонную черноту, в этот ужасающий мрак.
- Мужайся, Дик! Надо быть спокойным, - говорил Торпенгоу, обняв Дика рукой и тихонько раскачиваясь с ним взад и вперед.
- Так хорошо!.. Теперь не говори ничего; если я буду сидеть очень спокойно некоторое время, то мрак этот рассеется. Кажется, он уже начинает редеть... Тш... тш!
Дик напряженно сдвинул брови и с упорным отчаянием смотрел перед собой. Торпенгоу замерз в одном белье.
- Можешь ты побыть так одну минуточку? - спросил Торпенгоу. - Я принесу себе халат и туфли.
Дик ухватился обеими руками за изголовье кровати и ждал, чтобы тьма рассеялась.
- Как ты долго! - крикнул он, услышав, что Торпенгоу вернулся. - Все тот же мрак. Что ты такое притащил?
- Качалку, одеяло... подушку. Буду спать здесь, подле тебя. Ложись и ты, утром тебе станет лучше.
- Нет! - В голосе его слышался вопль. - Боже мой, я ослеп! Окончательно ослеп, и этот мрак не рассеется никогда.
Он сделал движение, словно хотел выскочить из кровати, но Торпенгоу обхватил его обеими руками и прижался подбородком к его плечу, так что он едва мог дышать, и, слабо сопротивляясь, он повторял одно только слово: ослеп! ослеп!
- Мужайся, Дик, мужайся, мой дорогой, - говорил ему из мрака знакомый густой бас. - Не кланяйся пулям, старина, а то они подумают, что ты их боишься. - И при этом объятия друга становились все крепче и крепче. Оба они тяжело дышали. Дик тревожно метался из стороны в сторону и стонал.
- Пусти меня, - прохрипел он. - Ты мне переломаешь ребра. Мы не должны допускать, чтобы они думали, что мы их боимся, всех этих духов тьмы и мрака и всех их приспешников, не правда ли?
- Лежи смирно... вот уже все прошло.
- Да, - послушно согласился Дик. - Но ты ничего не будешь иметь против того, чтобы я держал твою руку... Мне надо держаться за что-нибудь, а то как будто проваливаешься в этот мрак.
Торпенгоу протянул ему свою большую, широкую, волосатую лапу, и Дик ухватился за нее, и, спустя полчаса, он уже спал. Тогда Торпенгоу тихонько высвободил свою руку и, наклонившись над Диком, осторожно коснулся губами его лба. Он поцеловал его, как целуют иногда пораженного насмерть товарища, чтобы усладить ему час кончины.
Перед рассветом Торпенгоу услышал, что Дик что-то говорил во сне. Он бредил и говорил быстро-быстро, словно торопясь скорее все высказать.
- Жаль, очень жаль, но ничего не поделаешь. Каша заварилась, надо ее расхлебывать. Оставим в стороне все "меланхолии"; ведь известно, что королева не может быть не права, она не может ошибаться и заблуждаться... Торп этого не знает, но я скажу ему об этом, когда мы двинемся немного дальше в глубь пустыни. И что эти матросы возятся с корабельным канатом? Ведь они сейчас перетрут этот четырехдюймовый причал! Ведь я вам говорил, что он сейчас лопнет... вот и лопнул!.. Белая пена на зеленых волнах... и пароход поворачивает... как это красиво! Я непременно зарисую. Нет, ведь я не могу! Ведь у меня больные глаза... Эта болезнь была одной из десяти казней египетских... тьма египетская!.. И она простиралась по всему течению Нила, вплоть до порогов. Ха, вот это так шутка, Торп! Смейся же, каменное изваяние! И отойди подальше от каната... Он тебя может сбросить в воду, Мэзи, и запачкает твое платье, дорогая моя.
- О! - сказал Торп. - Опять это имя, я уже слышал его раньше, в ту памятную ночь, на реке...
- Она, наверное, скажет, что это я испачкал новое платье, и ты, право, слишком близка от этих старых свай. Это нехорошо, Мэзи... А-а, я знал, что ты промахнешься. Надо стрелять ниже и левее, дорогая. Тебе не хватает убежденности; у тебя есть все на свете, кроме убежденности, а без этого никак нельзя. Не сердись, дорогая! Я дал бы отсечь себе руку, если бы это могло дать тебе что-нибудь, кроме простого упорства! Даже мою правую руку, если бы это было на пользу.
Дик долго еще продолжал бредить, главным образом обращаясь к Мэзи. То он горячо говорил о своем искусстве, точно читал лекцию, то проклинал себя за то, что стал ее рабом, то молил Мэзи подарить ему поцелуй, всего один только поцелуй на прощанье, то звал ее назад из Витри-на-Марне... и в бреду он призывал и небо и землю в свидетели, что королева не может быть не права. Торпенгоу внимательно прислушивался к его бреду и мало-помалу узнал все подробности внутренней жизни Дика, которые до того времени были неизвестны ему.
В течение трех суток Дик бредил почти беспрерывно и наконец уснул крепким, спокойным сном.
- Боже мой, в каком страшно напряженном состоянии он, бедняга, находится все это время из-за этой девчонки! - сказал Торпенгоу. - И чтобы Дик привязался так по-собачьи, я бы этому никогда не поверил, а я еще упрекал его в наглости, в самомнении! Пора бы мне, кажется, знать, что никогда не следует судить человека, а я его судил и осуждал! Но что за дьявол должна быть эта девушка! Дик отдал ей всего себя, всю свою душу, прости ему, Господи! А она, по-видимому, дала ему взамен всего только один поцелуй.
- Торп, - сказал Дик, - пойди прогуляться! Ты слишком долго засиделся здесь. Я сейчас встану. Ха! Это досадно, ведь я не могу сам одеться. Нет, право, это уж слишком глупо!
Торпенгоу помог ему одеться и усадил его в большое удобное кресло, и Дик терпеливо ждал со страшно напряженными нервами, чтобы рассеялась тьма. Но тьма эта не рассеялась ни в этот день, ни в последующие. Наконец, Дик решился обойти свою комнату, придерживаясь стены, но ударился подбородком о камин и после того пришел к заключению, что лучше пробираться на четвереньках, ощупывая одной рукой пространство перед собой. В таком положении застал его Торп, вернувшись из своей комнаты.
- Я, как видишь, изучаю топографию моих владений, - сказал Дик. - Помнишь того негра, которому ты выбил глаз в сражении? Жаль, что ты тогда не подобрал этого глаза, может быть, он мне теперь пригодился бы. Есть письма для меня? Нет. Ну, так дай мне те, что в толстых, серых конвертах с чем-то вроде короны в качестве украшения. В них нет ничего важного.
Торпенгоу подал ему письмо с черной буквой М на конверте, и Дик положил его в карман. В письме этом не было ничего такого, чего бы не мог прочесть Торпенгоу, но оно было от Мэзи и потому принадлежало только ему одному, ему, которому сама Мэзи никогда не будет принадлежать.
- Когда она увидит, что я не отвечаю на ее письма, она перестанет писать. Да оно и лучше так. Теперь я ей ни на что не нужен; я ничем не могу ей быть полезен теперь, - рассуждал Дик, а демон-искуситель толкал его сообщить о своем положении Мэзи, и вместе с тем каждая клеточка его тела возмущалась против этого.
- Я достаточно низко пал и не хочу выклянчивать у нее чувство жалости. И кроме того, это было бы жестоко по отношению к ней.
И он всячески старался отогнать от себя мысль о Мэзи. Но слепым так много приходится думать, и по мере того, как восстанавливались его физические силы, в долгие праздные часы его беспросветных сумерек душа Дика болела и изнывала до крайнего предела. От Мэзи пришло еще письмо и затем еще одно, и затем наступило молчание. Дик сидел у окна своей мастерской, вдыхал аромат весны и мысленно представлял себе, что другой завоевывает себе любовь Мэзи, другой, более сильный и более счастливый, чем он. Его воображение рисовало ему картины тем более яркие, что фоном для них служила беспросветная тьма, и от этих картин он вскакивал на ноги и принимался бегать как помешанный из угла в угол своей мастерской, натыкаясь на мебель и на камин, который, казалось, находился одновременно во всех четырех углах комнаты. Но хуже всего было то, что табак утратил для него всякий вкус с тех пор, как он погрузился во мрак. Самоуверенность мужчины сменилась в нем пришибленностью безысходного отчаяния, которое видел и понимал Торпенгоу, и слепой страстью, которую Дик поверял только своей подушке во мраке ночи.
- Пойдем прогуляться в парк, - сказал Торпенгоу, - ты ни разу не выходил из дома с тех пор, как это случилось.
- Зачем мне идти в парк? Что пользы? Во тьме нет движения, и кроме того... - он нерешительно остановился на верхней ступеньке лестницы, - мне кажется, что меня переедут.
- Ну, что ты, ведь я же буду с тобой! Ну, веселее вперед!
Уличный шум вызывал у Дика нервный страх, и он все время висел на руке Торпенгоу.
- Представь себе, каково нащупывать ногою пропасть, - сказал он почти жалобно, когда они уже входили в парк. - Лучше проклясть свою судьбу и умереть!.. А, это наша гвардия!
Дик как-то сразу выпрямился и повеселел.
- Подойдем ближе! Я хочу видеть! Побежим по траве напрямик. Я слышу запах деревьев.
- Осторожнее, здесь низенькая решетка... Ну, вот так! - одобрил Торпенгоу, когда Дик благополучно перешагнул через загородку, и, наклонившись, он сорвал пучок молодой травы и подал ее Дику. - На вот, понюхай это, - сказал он. - Ну, разве не хорошо пахнет?
Дик с видимым наслаждением вдыхал в себя запах травы.
- Ну а теперь подымай выше ноги и бежим!
Они догнали полк и стояли теперь совсем близко к проходившим мимо них солдатам. Звук неплотно насаженных штыков волновал Дика до того, что у него ноздри раздувались и дрожали от возбуждения.
- Подойдем ближе. Они идут колонной, не правда ли?
- Да, а как ты узнал?
- Я это почувствовал... О, мои молодцы! Мои рослые красавцы! - И он подался еще ближе вперед, как будто он мог их видеть. - Когда-то я умел рисовать этих молодцов. Кто-то теперь будет писать их?
- Они сейчас пройдут. Смотри не рванись вперед, когда забьет барабан.
- Ха-а!.. Я не новичок. Меня особенно гнетет тишина. Подвинемся ближе, Торп! Еще ближе! Ах, Боже мой, что бы я дал, чтобы увидеть их хоть одну минуту, хоть полминуты!
Он слышал близость строя, близость мерно идущих в ногу солдат в полном боевом снаряжении, слышал даже шуршание ремня через плечо у барабанщиков...
- Они приготовились забить дробь... уже занесли палочки над головой... вот сейчас ударят, - шепнул Торпенгоу.
- Знаю, знаю! Кому и знать, если не мне! Тсс!..
Барабаны затрещали, и люди быстрее зашагали вперед. Дик чувствовал движение воздуха от проходивших мимо него рядов, с безумной радостью прислушивался к мерному шагу солдат под бой барабанов и наслаждался избитыми словами песни под быстрый темп ускоренного марша. Вот слова этой солдатской песни:
Он должен ростом быть высок
И весить должен он немало,
Прийти он должен в четверток
И не разыгрывать нахала.
Он должен знать, как нас любить
И как с девицей целоваться,
И если денег хватит нам,
То как могу я отказаться?
- Что с тобой? - спросил Торпенгоу, заметив, что Дик как-то разом поник головой, когда прошли последние ряды полка.
- Ничего, - отозвался Дик, - просто я почувствовал, что я в стороне от течения, вот и все. Торп, отведи меня домой. Зачем ты вздумал водить меня гулять!.. Мне слишком тяжело...
Нильгаи сердился на Торпенгоу. Дика уложили спать - слепые находятся в подчинении у зрячих. Возвратившись из парка, Дик долго проклинал Торпенгоу за то, что он был жив, и весь свет, за то, что он был полон жизни и движения, и что он все видел, тогда как он, Дик, был мертв среди живых, мертв из-за своей слепоты, и, как все слепые, являлся только обузой для своих ближних и друзей.
Торпенгоу что-то возразил ему на это, и Дик ушел к себе взбешенный, чтобы в тишине своей студии вертеть в руках нераспечатанные письма Мэзи.
Нильгаи, жирный, дюжий и воинственный, находился в это время в комнате Торпенгоу, а за его спиной сидел Кинью, великий орел войны. Перед ними лежала большая карта, утыканная булавками с белыми и черными головками.
- Я тогда был не прав относительно Балкан, - сказал Нильгаи, - но на этот раз я прав. Все наши труды в Южном Судане пропали даром, и надо все начинать снова. Публике это, конечно, все равно, но не правительству, и оно исподволь готовится. Вы это так же хорошо знаете, как и я.
- Я помню, как нас ругали, когда наши войска отступили от Омдурмана; рано или поздно это должно было возгореться снова. Но я не могу уехать, - говорил Торпенгоу и указал глазами на открытую дверь. Ночь была жаркая, душная. - И вы едва ли станете порицать меня.
- Никто вас, конечно, нисколько не порицает. Это чрезвычайно хорошо с вашей стороны, и все такое, но каждый человек, и в том числе и вы, Торп, должен считаться со своей работой, со своим делом. Я знаю, что это жестоко с моей стороны и грубо говорить так, но Дик выбыл из строя, его песня спета, он конченый человек. У него есть немного денег на его нужды, с голода он не умрет, а вы, Торп, не должны ради него сходить со своей дороги. А кроме того, подумайте о вашей репутации. У вас есть имя в газетном мире.
- У Дика была репутация и имя в пять раз более громкие, чем у нас всех троих, вместе взятых.
- Потому что он ставил свое имя под каждым своим произведением; но теперь этому конец, и вы должны быть готовы к отъезду; вы можете сами поставить газете какие угодно условия, потому что вы пишете лучше нас всех.
- Не старайтесь искушать меня. Я останусь здесь и буду некоторое время присматривать за Диком. Он, в сущности, так же добр, как медведь с больной головой, только мне кажется, что он хочет, чтобы я был подле него.
На это Нильгаи пробормотал нечто не совсем любезное по адресу мягкосердечных олухов, которые портят свою карьеру ради других олухов, а Торпенгоу густо покраснел от злости и досады. Дело в том, что постоянное напряженное состояние при уходе за Диком сильно расшатало его нервы.
- Есть еще третий выход, - задумчиво промолвил Кинью. - Примите его во внимание и не делайте больших глупостей, чем это нужно. Дик довольно красивый, здоровый, рослый малый или, вернее, был таковым, и притом довольно смелый.
- Ого! - сказал Нильгаи, припомнив историю в Каире. - Я начинаю понимать, куда вы клоните. Не сердитесь, Торп, я, право, очень сожалею.
Торпенгоу кивнул примирительно.
- Вы еще более сожалели, когда он оставил вас при пиковом интересе в тот раз... Ну, продолжайте, Кинью.
- И вот я не раз думал, когда видел, как люди умирали там, в пустыне, что если бы вести на родину доходили моментально и сообщение с любой точкой земного шара тоже было моментальное, то у изголовья каждого умирающего была бы, по крайней мере, хоть одна любящая женщина.
- Это, вероятно, очень осложнило бы дело; будем благодарны судьбе, что все обстоит так, как оно обстоит, - сказал Нильгаи.
- Нет, лучше обсудим, являются ли трехэтажные наставления и увещевания Торпа именно тем, что так необходимо и желательно для благополучия Дика. Что вы об этом думаете, Торп?
- Конечно, нет, но что же я могу сделать?
- Послушайте, все мы друзья Дика, вы это знаете; конечно, вы ближе всех знаете его жизнь и его сердечные дела.
- Но я узнал о них только из его бреда, в то время, когда он был без памяти.
- Тем больше шансов на то, что все это истинная правда... Кто же она?
Торпенгоу рассказал все, что ему было известно об этом, с искусством и уменьем специального корреспондента, и приятели слушали его, не прерывая.
- Возможно ли, чтобы человек через десятки лет возвратился к своей детской, телячьей привязанности? - сказал Кинью. - Неужели это в самом деле возможно?
- Я вам передаю факты. Он теперь ни слова не говорит об этом, но сидит и целыми часами вертит в руках три нераспечатанных письма от нее, когда он думает, что я не вижу его. Что могу я сделать?
- Поговорить с ним, - сказал Нильгаи.
- О да! Написать ей, - но я не знаю ее полного имени, имейте это в виду, и помните, Нильгаи, вы как-то раз коснулись слегка этого вопроса с Диком, и вероятно, вы не забыли, что из этого вышло? Попробуйте пойти к нему в спальню и попытайтесь вызвать его на откровенное признание, и упомяните об этой девице, Мэзи - кто бы она там ни была, - и я почти могу уверить вас, что он не задумается убить вас за эту дерзость, а слепота сделала его мускулы еще более сильными и здоровыми, и я не советую вам испробовать их на себе.
- Мне кажется, что задача Торпа совершенно ясна, - сказал Кинью. - Он отправится в Витри-на-Марне, по железнодорожной линии Бэзьер-Ланди и поездом прямого сообщения из Тургаса. Пруссаки в семидесятом году уничтожили его бомбардировкой, а теперь там стоит эскадрон кавалерии. Где находится мастерская этого француза-художника, я, конечно, не могу вам сказать, это уж ваше дело, Тори, разузнать об этом и затем объяснить этой девушке положение дела так, чтобы она вернулась к Дику, тем более что, по его словам, только ее "проклятое упрямство" мешает им соединиться законным браком.
- Вместе у них будет четыреста двадцать фунтов годового дохода, что весьма прилично, и у вас, Торп, нет решительно никаких оснований не ехать, - сказал Нильгаи.
Торпенгоу было, видимо, не по себе.
- Но это бесполезно, друзья мои, это несбыточное дело! Не за волосы же мне ее тащить к Дику!
- Наша профессия, дающая нам заработок, заставляет нас делать нелепое и невозможное исключительно ради забавы публики. Здесь же у нас есть серьезное основание, а все остальное не имеет значения. Я поселюсь с Нильгаи в этих комнатах до возвращения Торпенгоу. Теперь можно ожидать наплыва "специальных" корреспондентов в Лондон, потому что здесь будет их главная квартира. А это еще одно лишнее основание удалить на время Торпенгоу. Само Провидение помогает тем, кто помогает друг другу.
На этом Кинью оборвал свою убедительную речь и перешел к более горячему и быстрому темпу:
- Мы не можем допустить, чтобы вы, Торп, были прикованы, как каторжник, к Дику, когда там начнутся схватки. Ведь это ваш единственный шанс вырваться отсюда, и Дик будет даже благодарен вам.
- Да уж нечего сказать, будет благодарен! Я могу только попытаться, хотя я положительно не в состоянии представить женщину в полном рассудке, которая могла бы отказать Дику.
- Уж об этом вы постарайтесь столковаться с этой девушкой. Я видел, как однажды вы уговорили злющую махдистку угостить вас свежими финиками, а это, наверное, будет далеко не так трудно. Вам всего лучше убраться отсюда завтра до обеда, потому что Нильгаи и я займем эти комнаты с полудня. Таков приказ и надо повиноваться!..
- Дик, - сказал Торпенгоу на следующее утро, - не могу ли я сделать что-нибудь для тебя?
- Нет! Оставь меня в покое! Сколько раз говорить тебе, что я слеп?
- Не нужно ли тебе за чем-нибудь послать? Принести что-нибудь или достать?
- Да нет же! Убери только отсюда эти твои проклятые скрипучие сапоги! Выносить их не могу.
"Бедняга, - подумал Торпенгоу, - я, вероятно, сильно раздражал его последнее время. Я так неловок, так неуклюж; ему нужен более нежный, женский уход". - Хорошо, - продолжал он уже вслух, - раз ты так независим и совершенно не нуждаешься в моих услугах, то, значит, я спокойно могу уехать на несколько дней. Управляющий домом позаботится о тебе, а в моих комнатах временно поселится Кинью.
Лицо Дика омрачилось и как будто помертвело.
- Ты пробудешь не дольше недели в отсутствии? Я знаю, что я стал нервен и раздражителен, но я не могу обойтись без тебя.
- Не можешь? А между тем тебе скоро придется обходиться без меня, и ты даже будешь рад, что я уехал.
Дик ощупью дошел до своего большого кресла у окна и, опустившись в него, стал размышлять, чтобы все это могло значить. Он не желал, чтобы управляющий ухаживал за ним, и в то же время постоянная, неустанная ласковая заботливость Торпенгоу страшно раздражала его. Он положительно сам не знал, чего бы он хотел. Мрак не рассеивался, а нераспечатанные письма Мэзи совершенно истрепались от постоянного комканья их в руках. Никогда он не сможет прочесть их, сколько бы он ни прожил на земле! Но Мэзи все же могла бы прислать ему еще несколько свежих, хотя бы для того только, чтобы он мог играть ими, вертя их в руках. Вот вошел Нильгаи с подарком, комком красного воска для лепки; он полагал, что это может развлечь Дика, если руки его будут заняты чем-нибудь. В течение нескольких минут Дик комкал и мял воск в руках и затем спросил:
<