Главная » Книги

Киплинг Джозеф Редьярд - Свет погас, Страница 10

Киплинг Джозеф Редьярд - Свет погас


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

div align="justify">  
  - Похоже это на что-нибудь? - голос его звучал как-то деревянно и сухо. - Уберите это пока. Может быть, лет через пятьдесят я и приобрету тонкость осязания слепых. А не знаете ли вы, куда едет Торпенгоу?
  
  Нильгаи ничего не знал, он знал только, что он едет не надолго, и что он, Нильгаи, и Кинью поселились на это время в его комнатах, и тут же спросил, не могут ли они чем-нибудь быть полезны ему.
  
  - Я желал бы, чтобы вы оставили меня одного, если можно. Не думайте, что я неблагодарен; но, право, мне всего лучше, когда я остаюсь один.
  
  Нильгаи усмехнулся, а Дик снова погрузился в свои сонливые размышления и безмолвное возмущение против своей судьбы. Он уже давно перестал думать о своих прежних работах и о работе вообще, и всякое желание работать, творить совершенно покинуло его. Он только сокрушался о самом себе; ему было бесконечно жаль себя, и безысходность его горя как будто служила ему утешением. И телом и душой он призывал Мэзи - Мэзи, которая могла его понять. Но здравый рассудок доказывал ему, что Мэзи, для которой превыше всего была ее работа, отнесется к нему безразлично. Умудренный опытом, он знал, что, когда у человека кончались деньги, женщины уходили или отворачивались от него, и что когда человек падает в борьбе, то люди попирают его ногами. "Но она могла бы, по крайней мере, - сказал себе Дик, - использовать меня так, как я некогда использовал Бина, для различных этюдов. Ведь мне ничего больше не надо, как только снова быть подле нее, даже если бы другой заведомо добивался ее любви. О, какой же я жалкий пес!"
  
  В этот момент чей-то голос на лестнице весело запел:
  
  
  Восплачут кредиторы наши,
  
  Узнав, что наш и след простыл,
  
  Что пароход, нас всех забравший,
  
  Во вторник в Индию отплыл.
  
  
  Прислушиваясь к топоту ног, хлопанью дверей в комнате Торпенгоу и звуку горячо спорящих голосов, Дик уловил случайный возглас:
  
  - Смотрите, добрые друзья, какую я достал дорожную флягу - патентованную, первый сорт! Что вы на это скажете, а?
  
  Дик вскочил со своего места; он хорошо знал этот голос. Это Кассаветти, он вернулся с материка; теперь я знаю, почему уехал Торп. Где-нибудь дерутся, а я - я не могу быть вместе с ними!
  
  Напрасно Нильгаи уговаривал всех, чтоб не кричали.
  
  "Это он из-за меня, - с горечью подумал Дик. - Наши птицы готовятся к отлету и не хотят мне говорить об этом. Я слышу голос Мортен-Суссерлэнда и Макея; половина всех военных корреспондентов Лондона здесь; а я не с ними, я за бортом!"
  
  Спотыкаясь, он перебрался через площадку и ввалился в комнату Торпенгоу. Он чувствовал, что комната полна народа.
  
  - Где дерутся? - спросил он. - Наконец-таки на Балканах? Отчего никто из вас не сказал мне об этом?
  
  - Мы думали, что это вам не интересно, - сказал Нильгаи сконфуженно. - Беспорядки в Судане, как всегда.
  
  - Счастливцы! Позвольте мне посидеть здесь с вами и послушать вас. Я не буду мешать вам. Кассаветти, где вы? Ваш английский язык все так же плох?
  
  Дика усадили в кресло; он слышал шелест карт, и разговор полился неудержимо и непринужденно, увлекая и его. Все говорили разом, толковали и о цензуре печати, и о путях сообщения, водоснабжении и даровитости генералов, и все это в таких выражениях, которые привели бы в ужас доверчивую публику; все в комнате стучали, кричали, жестикулировали, бранились, обличали и хохотали во все горло. У всех была полнейшая уверенность в том, что война в Судане неизбежна. Так уверял Нильгаи, и потому следовало всем быть наготове. Кинью уже телеграфировал в Каир, чтобы заготовили лошадей; Кассаветти стибрил где-то совершенно неверный список войск, которые будто бы должны быть отправлены в Судан, и читал его при всеобщих непочтительнейших протестах, прерывавших его ежеминутно, а Кинью представил Дику какого-то никому не известного человека, который был приглашен Центральным Южным Синдикатом в качестве военного иллюстратора.
  
  - Это его первое выступление, Дик, - сказал Кинью, - дайте ему кое-какие указания, как следует ездить на верблюдах.
  
  - Ох уж эти мне верблюды! - простонал Кассаветти. - Придется опять привыкать ездить на них, а я за это время так размяк! Так слушайте же, господа, прекрасно известны ваши военные предначертания, я получил эти сведения из самых достоверных источников.
  
  Громкий взрыв хохота снова прервал его слова.
  
  - Да полно вам! - сказал Нильгаи. - Даже в военном министерстве еще ничего не решено, какие войска и какие части будут посланы в Судан.
  
  - А будут ли посланы войска в Суаким? - спросил чей-то голос.
  
  Затем возгласы и замечания посыпались, как горох из мешка, поднялся шум и крик, так что невозможно было разобраться; слышались только отдельные фразы: "Много ли египетских войск пойдут в дело?", "Помоги Бог феллахам!", "Наконец-то у нас будет Суакимо-Варварийская железнодорожная линия!", "Нет, им не взорвать скалы у Гизэ!..", "Да вы разорвете карту на клочки!.."
  
  Наконец, Нильгаи, тщетно старавшийся водворить порядок, заревел, как бык, и застучал обоими кулаками по столу.
  
  - Но скажите мне, куда отправился Торпенгоу? - спросил Дик, когда наконец наступила тишина.
  
  - Он уехал куда-то по любовным делам, как я полагаю, - сказал Нильгаи, - и местопребывание его неизвестно.
  
  - Он говорил, что останется в Англии, - сказал Кинью.
  
  - Разве? - воскликнул Дик и выругался. - Нет, он не останется. Я, конечно, теперь плохой работник, и от меня немного прока, но если ты и Нильгаи поддержите его, то я берусь до тех пор зудить и пилить его, пока он не образумится. Чтобы он остался здесь, как бы не так! Да ведь он лучший корреспондент из вас всех... Там, верно, будет жаркое дело, под Омдурманом. И на этот раз мы там удержимся. Да, я забыл... хотел бы я отправиться вместе с вами!
  
  - И все мы этого хотим, Дик, - сказал Кинью.
  
  - А я больше всех! - подхватил новый художник-иллюстратор. - Могли бы вы мне сказать...
  
  - Я дам вам только один добрый совет, - отозвался Дик, направляясь к дверям. - Если вам случится в схватке получить сабельный удар по голове, не защищайтесь и крикните нападающему, чтобы он зарубил вас насмерть. Это в результате окажется гораздо лучше для вас. Благодарю, господа, что позволили мне заглянуть к вам.
  
  - У Дика еще не пропал задор! - сказал Нильгаи час спустя, когда все, кроме Кинью, ушли.
  
  - То был священный призыв боевой трубы. Заметили вы, как он откликнулся на него? Бедняжка! Заглянем к нему.
  
  Возбуждение Дика прошло. Дик сидел в своей студии у стола, опустив голову на руки, и не изменил своей позы, когда Кинью и Нильгаи вошли к нему.
  
  - Больно мне, тяжело! - простонал он. - Слишком тяжело прости меня, Господи! А все же земной шар, как ни в чем не бывало, продолжает вертеться, невзирая на нас... Увижу я Торпа до его отъезда?
  
  - О, конечно! Вы непременно увидите его, - сказал Нильгаи. - Спокойной ночи!
  

XIII

  
  
  - Мэзи, ложись спать!
  
  - Жарко, я не могу спать; не приставай ко мне.
  
  И Мэзи облокотилась на подоконник раскрытого окна и смотрела на освещенную луной, обсаженную тополями, прямую, как струна, проезжую дорогу. Лето давало себя знать в Витри-на-Марне; воздух был раскален, трава на лугах выгорела, опаленная солнцем, глинистые берега реки высохли и растрескались, придорожные цветы и розы в саду давно засохли, но все еще держались на своих высохших стеблях. Жара в небольшой низенькой спальной, под самой крышей, была, действительно, нестерпимая. Даже лунный свет на стене студии Ками, по другую сторону дороги, казалось, усиливал духоту этой ночи, а громадная тень ручки звонка у запертой решетки, ложившаяся черной, как чернила, полосой на белую дорогу, почему-то останавливала на себе взгляд Мэзи и раздражала ее.
  
  - Отвратительное пятно. Все должно было бы быть белым, - пробормотала она, - да и решетка калитки не в средине стены... раньше я этого не замечала.
  
  Мэзи была в дурном настроении. Во-первых, ее истомила страшная жара последних трех недель; во-вторых, ее работа, а особенно этюд женской головки, которая должна была изображать собою Меланхолию, все еще не законченная и не готовая к выставке в Салоне, была совершенно неудовлетворительна, в-третьих, и Ками на днях высказался в этом духе; в-четвертых, до такой степени в-четвертых, что об этом, пожалуй, даже не стоило и думать, - Дик, ее собственность, ее вещь - вот уже более шести недель не писал ей ни слова. Она злилась на жару, но еще больше злилась на Дика.
  
  Она писала ему три раза, каждый раз предлагая новое толкование Меланхолии, и Дик не удостоил вниманием ни одно из этих сообщений. Она решила больше не писать ему. Но когда она осенью вернется в Англию, - ее гордость не позволяла ей вернуться раньше, - тогда она поговорит с ним. Ей положительно не хватало воскресных бесед с Диком, гораздо более не хватало, чем она хотела себе признаться. А Ками все твердил: "Continuez, mademoiselle, continuez toujours!" - и в течение всего долгого, скучного лета он все повторял свой надоедливый совет, точно кузнечик, старый седой кузнечик в рабочей блузе из черного альпага, в белых брюках и широкополой поярковой шляпе. А Дик с видом господина и повелителя ходил большими шагами взад и вперед по ее мастерской в северной части прохладного, зеленеющего своими скверами и парками Лондона и говорил ей вещи несравненно более жестокие, чем "continuez", и затем вырывал уже кисть из рук и двумя-тремя уверенными мазками наглядно показывал ей, в чем ее ошибка. "Его последнее письмо, - вспомнила Мэзи, - содержало ненужные советы не рисовать на солнце, не пить сырой воды из придорожных фонтанов, не переутомлять глаза - он повторял это в своем письме раза три, как будто он не знал, что она умеет и сама позаботиться о себе".
  
  - Но чем он так занят, что не может написать ей? - Звук голосов внизу на дороге заставил Мэзи высунуться из окна. Какой-то кавалерист местного гарнизона разговаривал с кухаркой Ками. Лунный свет играл на ножнах его сабли, которую он придержал рукой, чтобы она ненароком не загремела. Чепец кухарки бросал густую тень на ее лицо, которое придвинулось почти вплотную к лицу кавалериста. Он обхватил рукою ее талию и прижал ее еще ближе к себе, а затем послышался звук поцелуя.
  
  - Фуй! - воскликнула Мэзи, откидываясь назад.
  
  - Что такое? - спросила рыжеволосая девушка, беспокойно ворочаясь в постели.
  
  - Ничего, солдат целуется с кухаркой, вот и все, - ответила Мэзи. - Теперь они ушли, слава Богу! - И она опять высунулась из окна, но предварительно накинула на плечи платок поверх своего ночного капота, чтобы уберечь себя от простуды. Поднялся легкий ночной ветерок, и засохшая роза под окном закивала своей склоненной головкой, как будто ей были известны несказанные тайны. Неужели Дик мог отвратить свои мысли от ее работы и от своей и опуститься до унизительного положения этих людей, кухарки Сусанны и этого солдата? Нет, он не мог! И роза опять закивала головкой соседним с ней листочкам, и в этот момент она походила на лукавого маленького чертенка, который почесывает у себя за ухом. "Дик не мог дойти до этого, - думала Мэзи, - потому что он мой, мой и мой! Он сам так говорил. Но не все ли мне равно, что он делает. Я только боюсь, что это может повредить его работе и моей тоже, если он когда-нибудь дойдет до этого".
  
  В сущности, не было решительно никакой причины для того, чтобы Дик не поступал так, как это ему нравится, кроме разве той, что он был предназначен Провидением, то есть Мэзи, помогать этой упорной маленькой художнице в ее работе, а ее работой, ее жизненной задачей было изготовление картин, которые иногда попадали бы на какие-нибудь провинциальные английские выставки, как о том свидетельствовали заметки в записной книжке Мэзи, и которые неизменно отвергались бы Салоном каждый раз, когда Ками, после усиленных просьб и настояний, скрепя сердце давал позволение отправить в Салон ту или другую ее картину. И в будущем дальнейшею ее работой, по-видимому, должно было быть все то же изготовление картин, которым суждена была совершенно та же участь.
  
  Рыжеволосая девушка беспокойно и отчаянно ворочалась в своей постели.
  
  - Нет, положительно невозможно заснуть! Какая духота! - простонала она.
  
  - Да, совершенно та же участь, - продолжала про себя рассуждать Мэзи, невзирая на замечание подруги, - она будет по-прежнему делить свое время между мастерской в Лондоне и студией Ками в Витри... Нет, она перейдет к другому руководителю, и тот поможет ей добиться успеха, на который она имеет полное право, если только неустанный, упорный труд, отчаянное упорство и непреклонная воля дают человеку право на то, к чему он стремится. Дик говорил ей, что работал десять лет, чтобы понять настоящую суть своего мастерства, или искусства. Она тоже проработала десять лет, и эти десять лет не привели ни к чему. Дик сказал, что десять лет ничто, но это он сказал по отношению к ней только; он сказал - этот человек, который теперь не мог найти время, чтобы написать ей, - что он готов ждать ее десять лет, если это нужно, но что она непременно, рано или поздно, должна будет прийти к нему. Это он ей писал в том нелепом письме, где говорил о солнечном ударе и дифтерите, и после того он ничего больше не писал. Он, вероятно, разгуливает по освещенным луною улицам или дорогам и целует кухарок. Как бы она хотела прочесть ему теперь наставление; ну, конечно, не в этом ночном капоте, а одетая надлежащим образом, и говорить строгим, несколько пренебрежительным тоном. Но если он теперь целуется с другими девушками, то ему ее наставления будут безразличны. Он даже, вероятно, посмеется над ней. Ну, что ж! Она вернется в свою студию и будет писать картины, которые она будет отсылать... Круговорот мыслей медленно вращался все вокруг одной и той же точки, а за ее спиной рыжеволосая девушка все ворочалась и металась, словно и ей какие-то назойливые и неприятные мысли мешали спать.
  
  Мэзи подперла подбородок рукой и решила, что вероломство Дика не подлежит сомнению. В подтверждение сего факта она принялась совсем не по-женски взвешивать очевидное. Был когда-то мальчуган, и этот мальчуган сказал ей, что любит ее. И он поцеловал ее в щеку, и, глядя на это, желтая кувшинка кивала головкой, вот точно так же, как теперь эта сухая роза в саду, под окном. Затем наступил большой промежуток, и за это время мужчины не раз говорили ей, что любят ее. Но у нее было тогда столько хлопот и столько дел с ее работой. И тогда вернулся мальчик и при этой второй встрече с ней опять сказал ей, что любит ее. Затем он... Но всему тому, что он после того делал, конца нет... Он отдавал ей все свое драгоценное время, говорил ей убедительно и вдохновенно об искусстве, о хозяйстве, о технике, о чайных чашках, о вреде злоупотребления пикулями и горячительными средствами, о кистях собольего волоса - лучшие ее кисти были подарены им, и она ежедневно пользовалась ими; он давал ей самые дельные советы и указания, которыми она время от времени пользовалась, и глядел на нее такими глазами... какими побитая собака глядит на хозяина, ожидая от него ласкового слова, чтобы подползти к нему и лечь у его ног. И в награду за всю эту преданность она не дала ему решительно ничего, кроме... разрешения поцеловать ее один раз, один только раз - да еще прямо в губы!.. Какой позор! Неужели этого недостаточно? Даже более чем достаточно! А если нет, то разве он не посчитался с ней тем, что не пишет ей, и... и вероятно, целует так других девушек.
  
  - Мэзи, ты, наверное, схватишь простуду. Иди и ложись, - послышался усталый и досадливый голос подруги. - Я не могу заснуть, когда ты торчишь там в окне.
  
  Мэзи только пожала плечами и ничего не ответила. Она в это время думала о мелочности, придирчивости и низости Дика и о разных скверностях, в которых он был вовсе не повинен. Беззастенчивый лунный свет не давал ей спать; он ложился на стеклянную крышу студии, по ту сторону дороги, и серебрил ее холодным ровным светом. Мэзи уставилась на нее, и мысли ее стали незаметно то сливаться, то расплываться; тень от ручки звонка то укорачивалась, то снова удлинялась и, наконец, совсем исчезла. Предрассветный ветерок пробежал по засохшей траве лугов и принес с собой прохладу. Голова Мэзи опустилась на руки, сложенные на подоконнике, и пряди густых черных волос упали на сложенные руки, на плечи и на подоконник.
  
  - Мэзи, проснись! Ты, наверное, простудишься!
  
  - Да, дорогая... да, да... - Она встала и, шатаясь, как сонный ребенок, добралась до кровати. Но раздеваясь, она уткнулась лицом в подушки и, засыпая, пробормотала:
  
  - Я думаю... я думаю... но он все же должен был написать.
  
  День принес с собой обычную работу в мастерской, где пахло красками и скипидаром, где царила монотонная мудрость Ками, этого немудрого художника, но неоцененного учителя и наставника для тех из его учеников, которые придерживались одних с ним взглядов на искусство. Мэзи в этот день относилась к нему не сочувственно и с нетерпением ждала конца занятий. Все в мастерской знали, когда приближался конец занятий; об этом можно было догадаться, когда Ками собирал свою блузу из черного альпага в комок на спине и, устремив куда-то в пространство свои выцветшие голубые глаза, как бы оглядывался назад на прошлое и вспоминал про Бина.
  
  - Все вы работаете неплохо, - говорил он, - но помните, что манера письма, знание формы, природное дарование еще не достаточны для того, чтобы сделать человека истинным художником. Прежде всего нужна убежденность! Из всех моих учеников, сколько у меня их ни было... (тут ученики и ученицы начинали убирать свои краски и кисти) лучшим был Бина. Все, что могут дать знание, талант и техника, все это он имел; когда мы с ним расстались, он мог создать все, что можно создать с помощью красок и кисти. Но у него не было убежденности. И вот теперь я ничего не слышу о Бина - этом лучшем из всех моих учеников, - и давно-давно ничего не слышал. А на сегодня вы, вероятно, будете весьма рады, что не услышите больше от меня: Continuez, mes amis, continuez! Работайте, но главное, с убеждением!
  
  И он уходил в сад курить и горевать о погибшем для искусства Бина, а ученики расходились по домам или оставались еще на некоторое время в мастерской и сговаривались, что предпринять после обеда.
  
  Мэзи постояла и посмотрела на свою злосчастную "Меланхолию", с трудом подавив в себе желание скорчить по ее адресу гримасу, и затем стала торопливо переходить через дорогу к своему дому, чтобы написать письмо Дику. Вдруг она увидела перед собой крупного мужчину на белой полковой лошади. Каким образом Торпенгоу сумел в каких-нибудь двадцать часов времени расположить к себе сердца всех французских офицеров маленького гарнизона Витри, обсудить с ними несомненность блистательного реванша Франции, довести самого полковника до слез умиления и получить лучшую в полку лошадь для поездки к Ками, - это секрет, который могут вам разъяснить только одни специальные корреспонденты.
  
  - Прошу меня извинить, - обратился Торпенгоу к Мэзи, - мой вопрос, вероятно, покажется вам нелепым, но дело в том, что я не знаю этой девушки ни под каким другим именем, кроме этого. Скажите мне, пожалуйста, есть здесь молодая особа, которую зовут Мэзи?
  
  - Я - Мэзи, - раздалось из-под большой соломенной шляпы в ответ.
  
  - В таком случае, я должен отрекомендоваться, - сказал всадник. - Мое имя Торпенгоу; я лучший друг Дика Гельдара, и... и вот я должен вам сказать, что он ослеп.
  
  - Ослеп? - бессмысленно повторила за ним Мэзи. - Он не может быть слеп... не может!..
  
  - Он уже два месяца как ослеп, совершенно ослеп.
  
  Тогда Мэзи подняла к говорившему свое лицо, оно было мертвенно-бледно:
  
  - Нет! Нет! Он не ослеп! Я не хочу, чтобы он ослеп!..
  
  - Желаете вы его видеть сами? Убедиться своими глазами? - спросил Торпенгоу.
  
  - Теперь же? Сейчас?
  
  - О нет. Поезд в Париж отходит отсюда лишь в восемь часов вечера. У вас еще очень много времени.
  
  - Вас прислал ко мне мистер Гельдар?
  
  - Нет! Конечно, нет!.. Дик никогда бы этого не сделал. Он сидит в своей студии и вертит в руках какие-то письма, которые он не может прочесть, потому что не видит.
  
  Из-под большой соломенной шляпы раздался звук, похожий на всхлипывание. Мэзи низко опустила голову и вошла в дом, где она жила; рыжеволосая девушка лежала на диване и жаловалась на головную боль.
  
  - Дик ослеп! - проговорила Мэзи, порывисто дыша и ухватившись за спинку кресла, чтобы не упасть. - Мой Дик ослеп!
  
  - Что?
  
  Рыжеволосой девушки уже не было на диване; бледная, с дрожащими губами, она стояла подле Мэзи.
  
  - Приехал человек из Англии и сообщил мне об этом. Он не писал мне целых шесть недель.
  
  - Ты поедешь к нему?
  
  - Об этом надо подумать.
  
  - Подумать?! О, я вернулась бы в Лондон немедленно, чтобы увидеть его, я целовала бы его слепые глаза до тех пор, пока бы они не прозрели! Нет, если ты не поедешь, поеду я! Ах, что я говорю! Глупая! Поезжай сейчас же! Поезжай немедленно!
  
  У Торпенгоу налились вены на шее от сдерживаемого возбуждения, но он встретил вышедшую к нему без шляпы Мэзи терпеливой, снисходительной улыбкой.
  
  - Я поеду, - сказала она, не подымая глаз.
  
  - В таком случае, вы будете на станции Витри в семь часов вечера.
  
  Это было приказание человека, привыкшего, чтобы ему повиновались. Мэзи ничего не ответила, но почувствовала к нему известную благодарность за то, что не представлялось никакой возможности возражать этому внушительному господину, который спокойно справлялся одной рукой с горячей лошадью. Она вернулась к рыжеволосой девушке, которая горько плакала, и скучный день прошел в слезах, поцелуях - их, конечно, было очень немного - в укладке вещей, дорожных сборах и переговорах с Ками. Думать можно было и после, а теперь ее долг был ехать к Дику - Дику, который имел такого удивительного друга и который сидит теперь во мраке и вертит в руках нераспечатанные письма.
  
  - Но что же ты будешь делать? - спросила Мэзи свою подругу.
  
  - Я? О, я останусь здесь и докончу твою Меланхолию, - сказала она с жалкой улыбкой, в которой было немало горечи. - Напиши мне после... непременно напиши!
  
  В этот вечер и после в Витри-на-Марне много говорили о сумасшедшем англичанине, который, вероятно, страдая последствиями солнечного удара, так напоил всех офицеров гарнизона, что все они очутились под столом, взял казенную полковую лошадь, прискакал на ней сюда и, не долго думая, похитил одну из этих помешанных, и даже более чем помешанных, англичанок, которые пишут здесь картины под наблюдением этого добрейшего monsieur Ками.
  
  - Они такие чудачки! - сказала кухарка Сусанна кавалеристу в этот вечер, беседуя с ним у освещенной луною стены студии. - Она всегда ходила с широко раскрытыми, большущими глазами, которые, казалось, ничего не видели и никого не замечали, а сегодня вдруг поцеловала меня в обе щеки, как родную сестру, и подарила мне - смотри - десять франков!
  
  Кавалерист не преминул потребовать свою долю того и другого; недаром же он утверждал, что он лихой солдат.
  
  Торпенгоу почти не говорил с Мэзи по дороге до Кале, но был внимателен к ней; он позаботился об отдельном купе для нее и оставил ее там совершенно одну.
  
  - Самое лучшее - дать ей возможность все хорошенько обдумать и обсудить, - решил он; он был удивлен, как легко все это устроилось. - Судя по тому, что говорил Дик в бессознательном состоянии, эта девушка жестоко командовала им. Желал бы я знать, как ей нравится, когда командуют ею? - спрашивал себя Торпенгоу.
  
  Но Мэзи ничего об этом не сказала. Она сидела в пустом купе и по временам закрывала глаза, стараясь себе представить ощущение слепоты. Ей было приказано немедленно ехать в Лондон, и ей было почти приятно так беспрекословно повиноваться; во всяком случае, это было много лучше, чем заботиться о багаже и рыжеволосой подруге, которая всегда была совершенно безучастна ко всему окружающему. Но вместе с тем чувствовалось, что она, Мэзи, так сказать, в немилости, что ею недовольны. Потому она всячески старалась оправдаться в своих глазах, что ей вполне удавалось до тех пор, пока Торпенгоу не подошел к ней на пароходе и без всякого вступления не стал рассказывать ей о том, как Дик ослеп, умалчивая о некоторых деталях, но весьма подробно останавливаясь на мучительных ужасах его бреда. Не досказав до конца, он вдруг оборвал, словно ему наскучила эта тема, встал и пошел курить сигару на другой конец палубы. Мэзи была взбешена. Она злилась и на Торпенгоу и на себя.
  
  Он так торопил ее при отъезде из Дувра в Лондон, что она не успела даже позавтракать, и теперь она перестала даже возмущаться его обращением с ней. Ее коротко попросили обождать в прихожей, из которой вела наверх неприглядная лестница с обитыми железом закраинами ступенек, а Торпенгоу побежал наверх узнать, что там делается. И опять сознание, что с ней обращаются, как с провинившейся девочкой, которую считают нужным наказать неласковым обращением, вызвало краску на ее бледных щеках. И все это по вине Дика, который имел глупость ослепнуть.
  
  Немного погодя Торпенгоу привел ее к запертой двери, которую он осторожно отворил. Дик сидел у окна, опустив подбородок на грудь; в руках у него были три запечатанных конверта, которые он вертел так и эдак. Внушительный господин, дававший приказания, куда-то исчез, и дверь студии захлопнулась за ней.
  
  Дик сунул письма в карман, услыхав, что скрипнула дверь, и окликнул:
  
  - А, Торп! Это ты, дружище? Я так соскучился без тебя... я так одинок...
  
  Его голос уже принял эту свойственную слепым безжизненность и безучастность. Мэзи прижалась в уголке комнаты и точно застыла; сердце ее бешено билось в груди, и она придерживала его рукой, силясь успокоить его смятение. Дик смотрел прямо на нее, и она теперь только ясно поняла, что он слеп. Когда она зажмуривала глаза в вагоне с тем, чтобы через минуту снова открыть их, она не понимала, что значит быть слепым. Это была просто пустая детская игра. А этот человек был слеп, хотя и глядел во все глаза, и эти глаза его были широко раскрыты.
  
  - Торп, это ты? Мне сказали, что ты должен сегодня приехать. - Дик был, видимо, изумлен и даже несколько раздражен тем, что не было ответа.
  
  - Нет, это я, - последовал наконец желанный ответ, произнесенный неестественным, напряженным, едва слышным шепотом. Мэзи с трудом шевелила губами.
  
  - Хм!.. - произнес Дик совершенно спокойно и не изменяя своего положения. - Это что-то новое. К тому, что кругом меня царит беспросветный мрак, я уже начинаю привыкать, но чтобы мне слышались голоса, этого до сих пор со мной еще не бывало.
  
  - Неужели же он не только потерял зрение, но и рассудок, что говорит сам с собой? - мелькнуло в мозгу Мэзи, и сердце ее забилось сильнее прежнего, и дыхание ее стало порывистым.
  
  Дик поднялся со своего кресла и пошел, ощупывая на ходу каждый стол и стул, мимо которых он проходил. В одном месте он зацепился ногой за ковер и выругался, а затем опустился на одно колено, чтобы ощупать тот предмет, который явился помехой на его пути. Мэзи вспомнила вдруг, как он, бывало, шел по парку с таким видом, как будто весь свет и весь мир принадлежали ему, или расхаживал по ее мастерской уверенным шагом победителя всего только два месяца тому назад, и как он быстро взбежал на трап парохода, когда тот тронулся. Сердце ее билось так сильно, что ей начинало делаться дурно, а Дик подходил все ближе, направляясь на звук ее порывистого дыхания. Инстинктивно она протянула вперед руку не то, чтобы отстранить его, не то, чтобы привлечь его к себе; она сама не могла дать себе в этом отчета; рука ее коснулась его, и он отпрянул назад, точно в него выстрелили.
  
  - Это Мэзи! - произнес он голосом, похожим на глухое рыдание. - Что ты делаешь здесь?
  
  - Я приехала... я приехала повидать тебя.
  
  Дик плотно сжал губы.
  
  - Так почему же ты не сядешь? Как видишь, у меня тут случилась неприятная вещь с глазами... и...
  
  - Я знаю, я знаю. Почему ты не сообщил мне об этом?
  
  - Я не мог писать.
  
  - Но ты мог бы поручить мистеру Торпенгоу сделать это за тебя.
  
  - Какое ему дело до моих отношений с кем бы то ни было?.. Зачем ему вмешиваться в мои дела?..
  
  - Он, это он ведь привез меня сюда из Витри, он сказал, что я должна поехать к тебе.
  
  - Почему? Что такое случилось? Не могу ли я быть тебе чем-нибудь полезен? Да нет, что я могу? Я совсем забыл...
  
  - О, Дик, я так ужасно сожалею!.. Я приехала сказать тебе и... позволь мне отвести тебя на твое кресло.
  
  - Прошу не делать этого! Я не ребенок. В тебе говорит только жалость. Я никогда не хотел говорить тебе об этом. Ведь я теперь ни на что не могу быть годен - моя песенка спета. Я конченый человек. Оставь меня!
  
  Он ощупью вернулся на свое место у окна; грудь его высоко и порывисто вздымалась, когда он опустился в кресло.
  
  Мэзи провожала его глазами, и страх, охвативший было ее душу, исчез; его заменило чувство горького стыда. Он высказал ту страшную правду, которую она скрывала от себя во время своего спешного переезда из Франции в Лондон. Действительно, он упал со своего пьедестала, и его песенка была спета. Он был конченый человек. Это уже не властный человек, а, скорее, несколько жалкий; не великий художник, импонировавший ей потому, что он в искусстве стоял много выше ее, и не сильный мужчина, на которого можно было бы опереться и ждать поддержки, а просто несчастный слепец, который сидит в своем углу и, кажется, готов заплакать. Она безумно, бесконечно жалела его, жалела его больше и сильнее, чем кого-либо во всей своей жизни, но все же не настолько, чтобы отрицать его слова, чтобы опровергнуть ужасную истину его слов. И она стояла молча и чувствовала жгучий стыд и даже некоторое огорчение и разочарование, потому что она искренне намеревалась и желала, чтобы ее поездка окончилась торжеством Дика. А вместо того душа ее была полна только жалости к нему, жалости, не имевшей ничего общего с любовью.
  
  - Ну что же? - сказал Дик, упорно отворачивая свое лицо. - Я никогда не имел намерения тревожить тебя впредь... Что с тобой?
  
  Он слышал, что Мэзи дышит порывисто и громко, точно ей не хватает воздуха, но ни он, ни сама она не ожидали такого бурного приступа отчаяния, какой последовал за тем. Люди, которые нелегко дают волю слезам, обыкновенно не в силах сдержать своих слез, когда они прорвутся наружу, и Мэзи упала в ближайшее кресло и, закрыв лицо руками, рыдала неудержимо.
  
  - Я не хочу, я не могу! - отчаянно восклицала она. - Право же, я не могу! Я в этом не виновата!.. Мне так обидно, мне так жаль, но я не могу... О, Дикки, мне, право, так жаль!..
  
  Широкие плечи Дика выпрямились, как бывало, потому что эти слова были для него как удары хлыста по больному месту. Она все еще продолжала рыдать. Нелегко сознавать, что в час испытания вы не выдержали и не сумели или не смогли исполнить своего долга, что вы уступили и оробели перед самой возможностью принести жертву.
  
  - Я так презираю себя... право... я себя презираю, но я не могу... О, Дикки, милый, ведь ты не потребуешь от меня... не правда ли? - жалобно хныкала и причитала Мэзи.
  
  Она подняла на мгновение глаза и случайно взгляд ее встретился с глазами Дика, устремленными на нее. Его небритое лицо было страшно бледно, но спокойно каким-то окаменелым спокойствием, а губы силились сложиться в улыбку.
  
  Но Мэзи боялась только этих невидящих глаз. Ее Дик ослеп и вместо себя оставил другого человека, которого она едва узнавала, пока он не заговорил.
  
  - Кто же от тебя чего-нибудь требует, Мэзи? Зачем убиваться? Но, ради Бога, не плачь так, не стоит того, уверяю тебя.
  
  - Ты не знаешь, как я ненавижу себя! О, Дик, помоги мне! Помоги мне, прошу тебя!..
  
  Теперь она уже совершенно не могла совладать со своими слезами, рыдания ее до того усилились, что начинали тревожить Дика. Он кинулся к ней, обнял ее рукой, и ее голова опустилась к нему на плечо.
  
  - Тише, дорогая, тише! Не плачь так, - уговаривал он ее. - Ты совершенно права, и тебе не в чем упрекать себя, ни теперь, ни раньше. Ты просто устала с дороги, и мне кажется, что ты не успела позавтракать, и от того твои нервы и расходились. Какой скотина этот Торп, что он привез тебя сюда!..
  
  - Я хотела сама поехать! Право же, я хотела! - уверяла она.
  
  - Хорошо, хорошо. Ну вот, ты и приехала, и повидала меня, и я тебе бесконечно благодарен за это. А когда тебе станет немного легче, ты уйдешь отсюда и позавтракаешь, и все будет хорошо.
  
  Мэзи плакала теперь тише, силы ее таяли, и она первый раз в жизни была рада, что может преклонить к кому-нибудь свою голову. Дик ласково, но несколько неловко потрепал ее по плечу, потому что не был вполне уверен, где ее плечо. Наконец, она осторожно высвободилась из его объятий и стояла в ожидании, дрожа всем телом и чувствуя себя глубоко несчастной. Он ощупью вернулся на свое место у окна - ему нужно было, чтобы вся ширина комнаты отделяла его от нее, для того чтобы подавить душившее его волнение.
  
  - Лучше тебе теперь? - спросил он.
  
  - Да, но... разве ты не будешь ненавидеть меня?
  
  - Я, тебя ненавидеть? О, мой Бог! Я?
  
  - Нет ли чего, что бы я могла сделать для тебя? Я охотно останусь здесь в Англии и сделаю то, что ты захочешь... Может быть, ты желал бы, чтобы я приходила сюда и навещала тебя время от времени?
  
  - Нет, не думаю, чтобы это было желательно, дорогая. Всего лучше нам никогда больше не видеться. Я не хочу быть грубым, но не кажется ли тебе, что тебе лучше было бы уйти сейчас же. - Он чувствовал, что не в состоянии дольше сдерживать себя и сохранять в ее присутствии достоинство мужчины, потому что нервное напряжение его достигло крайних пределов.
  
  - Я ничего больше не заслужила, - покорно сказала она. - Я уйду, Дик. О, я такая несчастная!
  
  - Пустяки. Тебе не о чем сокрушаться; я бы сказал тебе, если бы это было. Подожди одну минутку, дорогая, у меня есть маленький подарок для тебя. Я предназначал эту вещь для тебя, когда у меня началась эта история с глазами. Это моя "Меланхолия"; она была божественно прекрасна, когда я в последний раз видел ее. Ты можешь оставить ее у себя как воспоминание обо мне, а если тебе когда-нибудь придет нужда, то всегда сможешь продать ее за несколько сот фунтов, эти деньги тебе дадут за нее при любом состоянии рынка.
  
  Он стал шарить по стенам, где стояли его начатые и незаконченные полотна.
  
  - Она в черной раме. Это черная рама, та, что я теперь держу в руках?.. Да?.. Так вот она! Ну, что ты скажешь про нее?
  
  И он повернул к Мэзи бесформенное пятно, смесь всевозможных красок, смазанных, сцарапанных, смытых и нещадно испачканных, и уставился на Мэзи напряженным взглядом, словно он надеялся, несмотря на свою слепоту, уловить восторг и восхищение на ее лице. Она могла сделать для него только одно - и это она должна была сделать для него, чего бы это ей ни стоило.
  
  - Ну, что?
  
  Голос его звучал гордо и уверенно, потому что он знал, что говорит о своем лучшем произведении, которым он был вправе гордиться.
  
  Мэзи взглянула на эту страшную мазню, и безумное желание расхохотаться неудержимым сумасшедшим смехом охватило ее; этот смех сдавил ей горло так, что она не могла произнести ни звука. Что бы ни значило это безобразное пятно, все равно, ради Дика, щадя его, она не должна была показать вид, что с картиной что-то не ладно. Голосом, дрожащим от сдавленных истерических рыданий и смеха, она ответила, продолжая бессмысленно глядеть на бесформенное пятно:
  
  - О, Дик! Это великолепно!
  
  Он расслышал истерическое дрожание в ее голосе и принял его за дань восторга перед его произведением.
  
  - Желаешь ты ее иметь? Если хочешь, я пришлю ее тебе на твою квартиру.
  
  - Я? О, да, конечно, благодарю тебя!.. Ха, ха, ха!..
  
  И если бы она не выбежала как сумасшедшая из комнаты, душивший ее смех, смех, более горький, чем слезы, заставил бы ее задохнуться.

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 415 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа