лаза.
- Это, быть может, глупо, но я верю. Я желала бы, чтоб ты ушел от меня, прежде чем рассердишься на меня. Но... но девушка, которая живет со мной, рыжеволосая импрессионистка, и мы расходимся с ней во всем.
- Как и мы с тобой, я полагаю. Но ничего! Месяца через три мы вместе будем смеяться над этим.
Мэзи печально покачала головой.
- Я знала, что ты не поймешь и тем сильнее ты будешь огорчен, когда убедишься в этом. Посмотри мне в лицо, Дик, и скажи мне, что ты видишь, Дик?
Они стояли и смотрели с минуту друг на друга. Туман сгустился и заглушал или, вернее, смягчал шум городского движения и суеты Лондона по ту сторону ограды парка. Дик призвал на помощь все свое с таким трудом приобретенное знание человеческих лиц и сосредоточил все свое напряженное внимание на глазах, рте и подбородке под черным бархатным током.
- Ты все та же прежняя Мэзи, а я все тот же я, - сказал он наконец. - Оба мы с норовом, но один из нас должен будет сдаться. А теперь поговорим о ближайшем будущем. Мне надо будет когда-нибудь зайти к тебе и посмотреть твои работы, я полагаю всего лучше, когда рыжеволосая девушка уберется куда-нибудь.
- Воскресенья - самое удобное для меня время. Приходи ко мне по воскресеньям. Мне нужно так много спросить у тебя и посоветоваться с тобой. А теперь мне пора опять за работу.
- Постарайся разузнать до воскресенья, что я такое на самом деле, - сказал Дик. - Я не хочу, чтобы ты верила мне на слово в том, что я говорил тебе о себе. Прощай, храни тебя Бог.
Мэзи тихонько ускользнула, точно серенькая мышка. Дик провожал ее взглядом до тех пор, пока она не скрылась из вида, но он не мог слышать, как она строго сказала себе: "Я дрянь, себялюбивая, бездушная дрянь. Но ведь это Дик, а Дик поймет!"
Никто еще не объяснил до сих пор, что происходит, когда непреодолимая сила упрется в неподвижную преграду, хотя многие думали об этом, так же как думал об этом и Дик. Он старался убедить себя, что за несколько недель одним своим присутствием и разговорами он сумеет склонить Мэзи к иному, более благоприятному для него, образу мыслей. Но затем он с особенной ясностью припоминал ее лицо и все то, что было написано на нем.
"Если только я смыслю что-нибудь в лицах, - говорил он себе, - то в этом лице есть все, кроме любви. Этот рот и подбородок нелегко покорить. Но она права, она знает, чего она хочет, и она достигнет того, чего хочет. Но какая дерзость! Избрать для этого меня! Именно меня, а не кого-либо другого. Но ведь это Мэзи! Это факт, против которого не поспоришь; а все же хорошо было снова увидеть ее. Как видно, это чувство жило во мне где-то, в самой глубине души, все эти годы... И она использует меня, как я использовал когда-то пьяницу Бина в Порт-Саиде. Она совершенно права. Мне это будет несколько больно. Мне придется ходить к ней по воскресеньям, как молодому человеку, который ухаживает за прислугой, но в конце концов она, наверное, сдастся; а между тем этого рода натура не из уступчивых. Мне будет все время хотеться целовать ее, а придется смотреть ее картины. Я даже не знаю, какого рода ее работы, а мне придется говорить с ней об искусстве. О женском искусстве! А поэтому я особенно и на вечные времена проклинаю все разновидности искусства. Однажды оно вывезло меня, это правда, но теперь оно стоит мне поперек дороги. Пойду теперь домой и займусь этим самым искусством!"
На полпути к дому Дика поразила вдруг одна ужасная мысль. Ее подсказала ему фигура одинокой женщины среди тумана.
"Она одна в Лондоне с этой рыжеволосой импрессионисткой, у которой, вероятно, желудок страуса, как у большинства рыжих людей. А у Мэзи хрупкое маленькое тельце. Они питаются, вероятно, как все одинокие женщины - едят в любое время и всякий раз с чаем. Я отлично помню, как живут студенты в Париже. Она может заболеть каждую минуту, и я не буду в состоянии помочь ей. О, это в десять раз хуже, чем добыть себе жену!"
В сумерки в мастерскую пришел Торпенгоу и взглянул на Дика глазами, полными той суровой любви, какая рождается иногда между мужчинами, тянущими одну и ту же лямку и впряженными в одно ярмо общественных обычаев, привычек, которых к тому же связывает совместная работа. Это хорошая любовь, которая не только допускает, но даже вызывает сопротивление, ссоры и упреки и самую грубую, но честную откровенность. Такая любовь не умирает, но крепнет и усиливается со временем и не боится никакой разлуки и никакого дурного поведения.
Вручив Торпенгоу трубку мира, Дик продолжал молчать. Он думал о Мэзи и ее вероятных нуждах и потребностях. Для него было ново думать о ком-нибудь, кроме Торпенгоу, который мог и сам о себе подумать. Вот, наконец, нашлось и настоящее применение его деньгам: он мог украсить Мэзи драгоценностями, как дикарку; тяжелое золотое ожерелье на тонкую шейку, золотые браслеты на тоненькие ручки, дорогие перстни на холодные, ничем не украшенные пальчики, которые он только что держал в своей руке. Это была нелепая мысль, потому что Мэзи не хотела позволять ему надеть ей даже и одно простенькое колечко на один только палец и, конечно, посмеялась бы над всеми этими золотыми приманками. Несравненно лучше было бы сидеть спокойно рядом с ней в сумерках, обняв ее шейку рукой и склонив ее головку к себе на плечо, как это подобает молодым супругам. Странно, сегодня сапоги у Торпенгоу скрипели, и его голос был как-то неприятно резок. Брови Дика нахмурились, и он пробормотал какое-то недоброе слово. Его разбирала досада. Свой успех он считал заслуженным по праву, частичной уплатой за все его прежние невзгоды, и вот он встречает преграду на своем пути в лице женщины, которая хотя и признает его успех, но не хочет сейчас же полюбить его.
- Вот что, дружище, - сказал Торпенгоу после двух или трех неудачных попыток завязать разговор. - Скажите мне, не рассердил ли я вас чем-нибудь в последнее время?
- Вы? Меня? Нет!.. Каким образом?
- Так что же, у вас печень не в порядке?
- Истинно здоровый человек даже не знает, что у него есть печень. Я только несколько расстроен... так, вообще. Я полагаю, что это скорее чисто душевное расстройство.
- Истинно здоровый человек даже не знает, что у него есть душа, - сказал Торпенгоу. - И что у вас может быть общего с такой ненужной роскошью, как душа?
- Это случилось само собой. Кто-то сказал, что все мы островки, обменивающиеся между собой ложью через моря недоразумений.
- Кто бы он ни был, кто это сказал, был прав, за исключением недоразумений; между нами их быть не может.
Синеватый дым трубок спускался облаками с потолка.
Помолчав немного, Торпенгоу вкрадчиво спросил:
- Это женщина, Дик?
- Пусть меня повесят, если это нечто, имеющее хотя бы самое отдаленное сходство с женщиной! И если вы начнете говорить подобные вещи, то я найму себе для мастерской крайнее коричневое здание, с украшениями, выкрашенными белой краской, с бегониями и петуниями и грошовыми пальмами в горшках, и вставлю все свои картины в синие, кубового цвета плюшевые рамы, и созову к себе всех женщин, которые охают и вздыхают и щебечут о том, что в их путеводителях именуется искусством, и вы будете принимать их, Торп, в табачного цвета бархатной куртке и желтых штанах при оранжевом галстуке. Нравится вам это?
- Это уже слишком тонко, Дик! Некто не хуже вас отпирался в подобном случае с бранью и проклятиями, и вы пересолили так же, как и он. Это, конечно, не мое дело, а ваше, но все же отрадно сознавать, что где-то под звездным небом для вас готовится жестокая встряска. Ниспошлет ли вам ее небо или ад, я не знаю, но этой встряски вам не миновать, и она хоть немного образумит вас. Вам эта встреча нужна.
Дик вздрогнул.
- Ладно, - сказал он, - когда этот остров от встряски развалится, он позовет вас на помощь.
- И я помогу ему окончательно развалиться. Однако мы болтаем глупости. Пойдемте-ка со мной в театр.
Спустя несколько недель, в очень туманное воскресенье, Дик возвращался парком в свою мастерскую.
- Это и есть, вероятно, та встряска, о которой говорил Торп. Приходится тяжелее, чем я ожидал, но королева не может быть не права! И несомненно, уже есть некоторое представление о живописи.
Он только что был с воскресным визитом у Мэзи, - как всегда, под бдительным взглядом зеленых глаз рыжеволосой импрессионистки, которую он возненавидел с первого взгляда и сознавал это, содрогаясь от чувства жгучего стыда за себя. Каждое воскресенье надевал он свое лучшее платье и спешил в неприглядный и неопрятный дом на северной стороне парка для того, чтобы сперва посмотреть работы Мэзи, а затем произнести над ними свой приговор и дать советы, после того как он убедится, что его советы и указания не пропадут даром. Воскресенье за воскресеньем приходилось ему подавлять в себе каждый сердечный порыв, побуждавший его сорвать поцелуй с уст Мэзи, так как любовь его к ней росла в нем с каждым его посещением, и ему безумно хотелось целовать ее часто и много. Воскресенье за воскресеньем разум, бравший верх над сердцем, предупреждал его, что Мэзи все еще недоступна и что разумнее толковать как можно связнее и спокойнее о великих задачах искусства, которое было для нее дороже всего на свете. Так ему было суждено терпеть неделю за неделей невыносимую пытку в этой жалкой мастерской, приютившейся на задворках душной маленькой виллы, где ничто никогда не было на месте и куда никто никогда не заглядывал, и он должен был мучиться и глядел, как Мэзи двигалась по комнате с чайником и чашками в руках. Он терпеть не мог чай, но так как это позволяло ему несколько дольше пробыть в присутствии Мэзи, то он пил его с особым усердием, а рыжеволосая девушка сидела несколько поодаль и молча глядела на него, не спуская с него глаз. Она постоянно наблюдала за ним. Раз только, всего один раз она вышла из мастерской, когда Мэзи показывала ему альбом, в который уже были вклеены несколько жалких вырезок из провинциальных газет, поместивших коротенькие отзывы о ее картинах, посланных ею на местные выставки. Дик быстро нагнулся и поцеловал испачканный краской пальчик, лежавший на раскрытой странице.
- О, любимая моя! Возлюбленная моя! - прошептал он. - Неужели ты ценишь эти печатные строки? Брось их в мусорную корзинку!
- Не раньше, чем я получу взамен нечто лучшее, - сказала Мэзи, закрывая альбом.
Тогда Дик, не питавший никакого уважения к своей публике, но чувствовавший глубочайшую привязанность к этой девушке, сознательно предложил ей, чтобы увеличить количество этих столь желанных вырезок, написать за нее картину, под которой она поставит свою подпись.
- Это ребячество, - сказала Мэзи, - какого я не ожидала от тебя. Я хочу, чтобы это была моя работа. Моя, моя, всецело моя!
- Так иди рисовать декоративные медальоны в домах богатых пивоваров; в этой области ты достаточно сильна!
Дик был раздосадован и обозлен.
- Я могу рисовать кое-что и получше медальонов, Дик, - отозвалась она тоном, напомнившим ему смелые ответы сероглазого атома г-же Дженнет. И Дик готов был теперь унизиться перед ней, но в этот момент в мастерскую вошла рыжеволосая приятельница Мэзи, и он промолчал.
В следующее воскресенье он положил к ногам Мэзи маленькие дары в виде пастельных карандашей, которые только что сами не писали, и краски, и, кроме того, был как-то особенно внимателен ко всем ее текущим работам.
Тут потребовалось подробное изложение его художественного credo, и у Торпенгоу волосы встали бы дыбом на голове, если бы он услышал то красноречие, с каким Дик выкладывал теперь свои убеждения и свой катехизис.
Месяц тому назад Дик сам ужасно удивился бы этому. Но такова была воля и блажь Мэзи, и он усердно вытягивал из самой глубины души заповедные слова, чтобы сделать для нее доступным и понятным все то, что таилось даже от него самого на самом дне его души, те неисповедимые пути, приемы и основы священного искусства, которые он всегда так живо чувствовал и ощущал, но никогда не мог, не умел и не хотел высказать или выразить в словах. Ничуть не трудно сделать что бы то ни было, если только знать, как это делается; но главная трудность заключается в том, чтобы разъяснить и объяснить другому ваше представление, ваше понимание, словом, ваш метод творчества.
- Я мог бы исправить это, если бы у меня в руках была кисть, - сказал Дик, отчаявшись неудачей Мэзи, выписывавшей подбородок, который, по ее словам, никак не хотел принять вид тела. Это был тот самый подбородок, который она уже выскребла однажды. - Но мне кажется почти невозможным научить тебя, как это сделать. В твоем письме есть нечто странное, суровое, голландское, что мне очень нравится; но мне кажется, что у тебя рисунок слаб. Ты всюду даешь ракурс, как будто ты никогда не писала с модели, и, кроме того, ты усвоила себе тяжеловатую манеру Ками - писать тело, точно тесто, в тени, а не на свету. Затем, хотя ты сама того не сознаешь, ты боишься или, вернее, избегаешь тяжелой работы. Почему бы тебе, например, не уделить часть твоего времени одним линиям, исключительно только рисунку? Рисунок не допустит излишних ракурсов, а краски многое скрадывают и нередко какое-нибудь яркое сочное пятно, где-нибудь в углу картины, спасает совсем слабую вещь. Это я хорошо знаю. А это нехорошо, недобросовестно! Поработай над рисунком некоторое время, и тогда я сумею точнее определить твои способности, твои "силы", как имел привычку говорить старик Ками.
Мэзи запротестовала; она не была сторонницей правильного рисунка.
- Я знаю, - сказал Дик, - ты любишь писать фантастические головки с букетом цветов на груди для того, чтобы замаскировать этим плохой рисунок. - При этом рыжеволосая девушка слегка рассмеялась. - Ты любишь писать ландшафты, где скотина ходит в траве выше колена для того, чтобы скрыть этой травой скверный рисунок животных. И это потому, что хочешь сделать больше того, что можешь! У тебя есть несомненное чутье и понимание красок, но при этом у тебя отсутствует форма. Краски - это талант. Оставь их на время, не думай о них, а форму ты можешь усвоить, потому что рисунку можно научиться. Но, видишь ли, все эти твои головки, а некоторые из них даже очень хороши, не продвинут тебя ни на йоту вперед. А изучив рисунок, ты непременно подвинешься или вперед, или назад, и он сразу выявит все твои недостатки и слабые стороны.
- Но ведь другие же... - начала было Мэзи.
- Ты не должна обращать внимания на то, что делают другие люди; если бы их души были твоей душой, то это было бы другое дело. Помни, что для тебя важна только твоя работа, которая одна может спасти или погубить тебя, а следовательно, незачем терять время, оглядываясь на то, что делают другие.
Дик замолчал, и страсть, которую он все время так геройски подавлял в себе, снова вспыхнула в его глазах. Он смотрел на Мэзи, и его взгляд спрашивал ее яснее всяких слов. Не пора ли бросить эту бесплодную забаву с холстами, и указаниями, и советами и без лишних слов соединиться для жизни и любви?
Но этот взгляд остался без ответа.
Мэзи так мило согласилась с новой программой обучения, что Дик едва мог удержаться, чтобы не схватить ее тут же на руки, как ребенка, и не отнести ее в ближайший участок мэрии, где заносятся в книги лица, вступающие в брак. Это беспрекословное, покорное повиновение каждому произнесенному им слову и упорное молчаливое сопротивление его невысказанному, но хорошо известному ей желанию несказанно возмущали и терзали его душу. Он пользовался несомненным авторитетом в этом доме. Авторитетом, ограниченным, правда, несколькими часами послеполуденного времени, одного дня из семи дней недели, но зато несомненным в течение этого краткого времени. Мэзи привыкла обращаться к нему за советом об очень многих вещах, начиная от упаковки картин при пересылке их в провинцию и кончая средствами избавиться от неудобства дымящего камина. Рыжеволосая же девушка никогда не спрашивала его совета, но не протестовала против его посещений и постоянно наблюдала за ним. Он вскоре убедился, что питались в этом доме нерегулярно и кое-чем, главным образом чаем, консервами и сухарями или печеньем, как он и предполагал еще в самом начале. Предполагалось, что девушки поочередно ходят на базар за закупками, но на самом деле они всецело зависели от разносчицы, и их питание было столь же случайно, как питание молодых галчат или воронят. Мэзи тратила большую часть своих доходов на модели, а ее товарка разорялась на всевозможные принадлежности и аксессуары своего искусства, столь же изысканные и утонченные, сколь сама работа ее была груба и незатейлива. Умудренный дорого доставшимся ему опытом, Дик предупредил Мэзи, что в результате эта полуголодовка подорвет ее силы и лишит ее работоспособности, что несравненно хуже самой смерти. Мэзи приняла это во внимание и стала больше заботиться о своей пище и питье. Когда на него находило уныние, что обыкновенно случалось в долгие зимние сумерки, воспоминание об этом маленьком проявлении домашнего авторитета наряду с вынужденной сдержанностью терзало Дика, как удары плети.
Он понимал теперь, что эти воспоминания будут для него высшим мучением до тех пор, пока в одно прекрасное воскресенье рыжеволосая девушка не объявила, что она намерена написать этюд головы Дика, и что он должен быть добр посидеть тихо и смирно, и затем, немного погодя, добавила - и смотреть на Мэзи. И он позировал ей, потому что неудобно было отказать, и в продолжение целого получаса он припоминал всех людей в своем прошлом, душу которых он раскрывал и обнажал в целях усовершенствования своего искусства. Он вспомнил Бина, особенно отчетливо этого несчастного Бина, который тоже когда-то был художником и постоянно говорил о своем унижении. Простейший, одноцветный грубый набросок головы передавал, однако, подавленное желание, немое обожание, гнетущее ожидание и, главное, безнадежное порабощение этого человека с оттенком едкой насмешки.
- Я куплю у вас этот эскиз, - поспешно заявил Дик, - за ту цену, какую вы сами назначите.
- Моя цена слишком высока, но я полагаю, что вы будете столь же благодарны мне, если я...
И еще не высохший эскиз полетел из рук девушки прямо в огонь камина мастерской. Когда она достала его оттуда, этюд был окончательно испорчен и измазан.
- О, как жаль! - сказала Мэзи. - Я и не видела его. Был он похож?
- Благодарю вас, - пробормотал Дик вполголоса, обращаясь к рыжеволосой девушке, и быстро вышел из мастерской.
- Как этот человек ненавидит меня! - воскликнула она. - И как он любит вас, Мэзи!
- Какие глупости! Я знаю, что Дик очень расположен ко мне, но у него на первом плане его работа точно так же, как у меня моя.
- Да, он очень расположен к вам и, вероятно, знает, что в импрессионизме все же есть нечто такое... Мэзи, да неужели вы не видите?
- Не вижу? Чего я не вижу?
- Ничего; только я знаю, что если бы нашелся человек, который бы смотрел на меня так, как этот смотрит на вас, то я... я, право, не знаю, что бы я сделала. Но он ненавидит меня. О, как он меня ненавидит!
Но она была не совсем права. Ненависть к ней Дика несколько смягчилась чувством благодарности, а затем он совершенно забыл о рыжеволосой девушке, а на душе у него осталось только мучительное чувство стыда, которое он уносил с собой, когда шел в тумане через парк к своему дому.
- На днях произойдет взрыв! - злобно проговорил он. - Но Мэзи ни в чем не виновата; она права, безусловно права, насколько она понимает, и я не могу порицать ее. Эта история тянется вот уже почти три месяца. Три месяца! А мне стоило десяти годов скитаний и страданий приобрести простейшие, первоначальные понятия о своем деле. Да, это так, но тогда, по крайней мере, меня не истязали так, как меня истязают теперь каждое воскресенье. О, моя возлюбленная маленькая крошка, если мне когда-нибудь удастся сломить тебя, то кому-то очень плохо придется от этого! Нет, этого не будет. Я бы остался и тогда таким же большим безумцем по отношению к ней, какой я теперь. А эту рыжеволосую девушку я отравлю в день моей свадьбы. Она зловредна. А теперь я поделюсь всеми моими настоящими горестями и невзгодами с Торпом.
Торпенгоу был вынужден не раз за это последнее время читать нотации Дику по поводу греха легкомыслия, а Дик слушал его, не возражая ни слова. В течение нескольких недель между первыми двумя-тремя воскресеньями своего искуса Дик бешено приналег на работу, решив доказать Мэзи всю силу своего мастерства. А затем он научил Мэзи не обращать ни малейшего внимания ни на чью работу, кроме ее собственной, и Мэзи последовала его наставлениям, пожалуй, даже слишком строго. Она принимала его советы и пользовалась его указаниями, но нисколько не интересовалась его картинами.
- Твои работы слишком отдают табаком и кровью, - сказала она ему однажды. - Неужели ты не можешь написать ничего другого, кроме солдат?
"Я мог бы написать твой портрет, который поразил бы и удивил тебя", - подумал про себя Дик. Это было незадолго до того, как рыжеволосая девушка подвела его под гильотину. Но он только сказал:
- Я очень сожалею, что мой жанр тебе не нравится.
И в этот вечер он надрывал душу Торпенгоу, проклиная на все лады искусство. А затем, незаметно и в значительной мере даже вопреки своей воле, он как-то перестал интересоваться своей работой. Ради Мэзи и для умиротворения своего собственного чувства самоуважения, которое, как ему казалось, он утрачивал каждое воскресенье, он не хотел сознательно выпускать на рынок плохую работу, неудовлетворительные вещи, но так как Мэзи не нравились даже лучшие его вещи, то всего лучше было вовсе не писать, а только ждать и отмечать этапы от воскресенья до воскресенья.
Торпенгоу был возмущен и огорчен, видя, что неделя проходит за неделей в полном бездействии, и однажды в воскресенье вечером напал на Дика, когда тот был совершенно измучен и изнурен после трех часов непрерывных усилий подавить свою страсть в присутствии Мэзи. Произошел разговор, после которого Торпенгоу удалился, чтобы посоветоваться с Нильгаи, который зашел к нему, чтобы поболтать о континентальной политике.
- Обленился совсем? Стал беспечен и характер неровен? - сказал Нильгаи, выслушав сетования Торпенгоу. - Не стоит сокрушаться об этом; он, наверное, увлекся какой-нибудь женщиной, и та его дурачит.
- А разве это не ужасно?
- Нет, нисколько. Она, конечно, может выбить его из колеи и отбить его на время окончательно от работы; она может даже как-нибудь явиться сюда и закатить ему грандиозную сцену, здесь на лестнице! Как знать! Но до тех пор, покуда Дик не заговорит сам с вами об этом, лучше вам его совсем не трогать. Вы знаете, что это человек с таким темпераментом, с которым нелегко поладить.
- Да. Я желал бы, чтобы он был несколько иным в этом отношении. Он такой забияка, такой своенравный недотрога, что просто беда.
- Со временем вся эта дурь из него выскочит. Он должен понять, что он не может завоевать и покорить весь мир ящиком красок и гладкой кистью. Вы-то, кажется, влюблены в него?
- Я рад был бы взять на себя всякую кару и всякое испытание, которое готовит ему судьба, если бы я только мог; но самое ужасное в том, что ни один человек не может спасти своего ближнего от того, что тому суждено.
- Да, но худшее во всем этом то, что в этой войне не бывает разоружения. Дик должен быть проучен горьким опытом, как и каждый из нас. Кстати, заговорив о войне, можно сказать, что весной на Балканах ожидаются беспорядки.
- Они уж что-то давно ожидаются. Хотел бы я знать, не удастся ли затащить туда Дика, когда эти беспорядки начнутся?
Вскоре в комнату вошел Дик, и вопрос этот был предложен ему лично.
- Это для меня недостаточно заманчиво; мне хорошо и здесь, - коротко ответил он.
- Ну, вы, конечно, не принимаете, вероятно, всерьез все то, что пишут о вас в газетах? - сказал Нильгаи. - Мода на вас пройдет менее чем через полгода; публика к тому времени достаточно ознакомится и освоится с вашей манерой письма и станет искать чего-нибудь нового - и тогда, что вас ждет? Где вы тогда будете?
- Здесь, в Англии.
- Это в то время, когда вы могли бы иметь прекрасную работу вместе с нами там, на Балканах? Глупости! Я туда еду, и Кинью тоже будет там, и Торп, и Кассаветти, словом, вся наша братия, и работы будет всем по горло, и бесконечные схватки, стычки и бои, и для вас возможность видеть такие сцены, которые могут создать репутацию трем Верещагиным. Вот что я вам скажу!
- Гм! - промычал Дик, поправляя свою трубку.
- Вы предпочитаете оставаться здесь и воображать, что весь свет глазеет на ваши картины? Да вы подумайте только, как полна жизнь каждого заурядного человека его собственными интересами и удовольствиями. И если наберется тысяч двадцать таких людей, которые найдут время поднять глаза в промежутке между двумя блюдами и промычать сквозь зубы кое-что о том, что их вовсе даже не интересует, в результате получается то, что называется слава, громкая репутация или известность, смотря по тому, какое из этих слов больше нравится читающему.
- Все это я знаю, поверьте, не хуже вас. Поверьте моей смышлености хоть сколько-нибудь.
- Да будь я повешен, если я в нее поверю!
- Ну так и будьте повешены, да вас, вероятно, и повесят там эти обалделые турки, приняв вас за шпиона. Но, уф! Я устал, смертельно устал, и всякая доблесть вылетела из меня!
Дик опустился в ближайшее кресло и через минуту уже крепко спал.
- Это дурной признак, - сказал Нильгаи, понизив голос.
Торпенгоу вздохнул и вынул у Дика изо рта дымившуюся трубку, от которой уже начал тлеть его жилет, и подложил ему под голову подушку.
- Мы ничем не можем помочь! - сказал он. - Дик что старый кокосовый орех - по упорству и скрытности, но я люблю его. А вот и шрам от удара, полученного им тогда в схватке на Ниле.
- Неудивительно, если это несколько повлияло на него, и он чуточку свихнулся.
- А мне это показалось бы весьма удивительным, потому что для помешанного он весьма деловитый и расчетливый человек.
Вдруг Дик яростно захрапел.
- О, нет! Этого никакая любовь не вынесет! Проснитесь, Дик, и ступайте спать в другое место, если вы намерены делать это с таким шумом.
- Я замечал, - пробормотал себе под нос Нильгаи, что коты, прошлявшиеся целую ночь по крышам, обыкновенно спят весь день. Это из области естественной истории.
Дик, спотыкаясь и протирая глаза, удалился, сладко зевая. Ночью ему пришла в голову мысль такая простая и вместе с тем столь блестящая, что он положительно удивлялся, как это она не зародилась у него раньше. Великолепнейшая мысль! Отправиться на неделе к Мэзи, предложить ей маленькую экскурсию за город и увезти ее по железной дороге в форт Килинг, в те самые места, где десять лет тому назад они вместе бегали детьми.
- Вообще, - рассуждал он про себя, пробудившись поутру, - не рекомендуется воскрешать старые воспоминания; настоящее в сравнении с милым прошлым вызывает на душе какой-то невольный холодок, и человеку становится грустно; но в данном случае все является исключением из общего правила, и потому мне бояться нечего. Я сейчас же отправлюсь к Мэзи.
К счастью, рыжеволосой девушки не было дома. Она ушла за покупками, а Мэзи, в испачканной красками блузе, билась над своим начатым холстом. Она, видимо, была не особенно довольна его появлением в будний день. Это явилось нарушением условий, и ему понадобилось все его мужество, для того чтобы объяснить ей свою затею и оправдать свое появление в неурочное время.
- Я знаю, что ты слишком много работаешь, - закончил он авторитетным тоном. - Это может только повредить тебе - ты подорвешь свои силы и заболеешь. Тебе гораздо полезнее прокатиться.
- Куда? - спросила Мэзи усталым голосом. Она долго стояла перед мольбертом и сильно утомилась.
- Куда хочешь. Мы сядем в вагон на первый попавшийся поезд и посмотрим, куда он нас привезет. Позавтракаем где-нибудь за городом, а вечером я отвезу тебя домой.
- Если завтра будет хороший, ясный день, я потеряю драгоценное рабочее время, - заметила Мэзи, в нерешительности балансируя тяжелой белой липовой палитрой на руке.
Дик подавил крепкое словцо, просившееся у него с языка. Он все еще не научился терпению с этой девушкой, для которой ее работа была выше всего.
- Ты потеряешь несравненно больше времени, если будешь стараться использовать каждый солнечный час. Переутомление действительно убийственно для работы, много хуже всякой лени. Будь же благоразумна, моя милая. Завтра я заеду за тобой рано, после завтрака.
- Но ты, конечно, пригласишь...
- И не подумаю никого приглашать. Мне нужна только ты одна, и никто другой. А, кроме того, она также ненавидит меня, как я ее. Она даже не пожелает поехать с нами. Итак, до завтра! Моли Бога, чтобы день был солнечный.
Дик ушел в восторге, и по этой причине в этот день ничего не делал. Он подавил в себе дикое желание заказать особый поезд, но купил большую накидку из серого кенгуру, отделанную блестящим черным мехом, и затем погрузился в размышления.
- Я завтра еду на весь день за город с Диком, - сказала Мэзи рыжеволосой девушке, когда та вернулась, усталая и измученная беготней по рынку.
- Он вполне заслужил это, - отозвалась та. - Я завтра прикажу хорошенько вымыть полы в нашей мастерской, пока вас не будет здесь. У нас очень грязно.
Мэзи уже в течение нескольких месяцев не знала ни отдыха, ни развлечений, у ней не было праздничных дней, и потому она предвкушала предстоящую поездку не без удовольствия, но вместе с тем и не без опасений.
"Никто не может быть милее Дика, когда он бывает благоразумен и говорит рассудительно, - думала она, - но я уверена, что он будет непозволительно глуп и станет приставать ко мне с разными глупостями, я же не могу сказать ему решительно ничего такого, что было бы ему приятно и что он желал бы услышать от меня. Если бы он только мог быть рассудителен и благоразумен, я любила бы его гораздо больше".
Глаза Дика сияли радостью, когда он на следующее утро явился к Мэзи и застал ее в сером ульстере и черной бархатной шляпе, ожидающей его уже в прихожей. "Мраморные дворцы, а не грязные деревянные стены должны были бы служить фоном для такого божества", - подумал Дик, а рыжеволосая девушка втащила ее на минуту в студию и торопливо поцеловала на прощание; брови Мэзи поднялись почти до самых волос при таком необычайном проявлении нежности, к которому она вовсе не привыкла.
- Осторожнее, пощади мою шляпу! - сказала она, спеша уйти, и бегом спустилась с лестницы к Дику, который ждал ее внизу у наемного экипажа.
- Достаточно ли тебе тепло, Мэзи? Ты уверена, что достаточно поела и не чувствуешь голода? Прикрой себе колени вот этой накидкой.
- Благодарю, мне совсем хорошо. Но куда мы едем, Дик? О, Бога ради, перестань напевать, ведь люди подумают, что мы с тобой сумасшедшие...
- Пусть себе думают, если эта работа не повредит им. Они не знают, кто мы, а я уж, во всяком случае, нисколько не интересуюсь тем, кто они. Честное слово, Мэзи, ты очаровательно мила!
Мэзи смотрела прямо перед собой и не ответила ни слова. Свежий утренний ветерок ясного морозного зимнего утра вызвал легкий румянец на ее щеках, а над их головами бледно-палевые облачка дыма таяли одно за другим на фоне бледно-голубого неба, и беззаботные воробушки, срываясь стайками с водосточных труб или телеграфных проводов, громко чирикали о приближении весны.
- За городом погода будет превосходная, - заметил Дик.
- Но куда же мы едем?
- Подожди, увидишь.
Они приехали к вокзалу, и Дик отправился за билетами.
Одну секунду у Мэзи, удобно расположившейся у камина в зале для пассажиров, мелькнула мысль, что гораздо приличнее было бы поручить носильщику или рассыльному взять билеты, чем проталкиваться самому к кассе сквозь толпу. Дик усадил ее в большом пульмановском вагоне 1-го класса потому только, что здесь было тепло; а она взглянула на эту излишнюю роскошь удивленными, серьезными, почти строгими глазами, в то время как поезд уносил их за город.
- Я желала бы знать, куда мы едем? - повторила она уже чуть ли не в двадцатый раз. Но вот хорошо знакомое ей название станции промелькнуло у нее перед глазами в тот момент, когда поезд стал подъезжать к ней, и Мэзи поняла наконец.
- О Дик, дрянной, негодный мальчик!
- Ага! Я так и знал, что ты будешь рада увидеть эти места! Ведь ты не была здесь с тех пор?
- Нет. Я никогда не имела желания повидать миссис Дженнет, а, кроме нее, тут ничего не было.
- Не совсем так. Взгляни сюда, в эту сторону: видишь, вот там ветряная мельница на картофельном поле; здесь еще не настроили вилл на каждом шагу. Помнишь ты, как я запер тебя в этой мельнице?
- Да, и как она тебя била тогда за это! Я ей так и не сказала, что это сделал ты.
- Но она догадалась. Я сунул палку под дверь и сказал тебе, что хороню заживо Амомму, и ты поверила мне. Ты была доверчива в то время.
И оба они рассмеялись и высунулись в окно, чтобы видеть знакомые места, вызывавшие в них множество воспоминаний. Дик уставился своим жадным горячим взглядом на щеку Мэзи, находившуюся теперь так близко от его щеки, и внимательно следил, как кровь приливала к ней под тонкой прозрачной кожей. И мысленно он поздравлял себя с удачной мыслью и рассчитывал, что этот вечер вознаградит его за многое.
Когда поезд остановился, то они вышли из вагона и совершенно новыми глазами взглянули на старый и хорошо знакомый им городишко. Прежде всего, они посмотрели издали на дом миссис Дженнет.
- Предположим, что она бы вышла сейчас и увидела нас, - сказал Дик. - Что бы ты сделала? - спросил он с напускным ужасом.
- Я сделала бы ей гримасу.
- Ну-ка, покажи какую, - подхватил Дик, невольно впадая в прежний ребячий тон.
И Мэзи скорчила страшную рожу по адресу жалкой маленькой виллы, а Дик громко и весело рассмеялся.
- Это непристойно! - сказала Мэзи, передразнивая миссис Дженнет. - Мэзи, вы сейчас же отправитесь домой и выучите мне наизусть тропари, молитвы, Евангелие и послание на три последующие воскресенья! Дик всегда учит вас всяким глупостям и шалостям... Если ты не джентльмен, Дик, то ты мог, по крайней мере... - и на этом фраза вдруг оборвалась. Мэзи вспомнила, когда и при каких обстоятельствах эти слова были произнесены в последний раз, и замолчала.
- ...Постараться вести себя как джентльмен, - проворно договорил за нее Дик. - Совершенно верно! Ну а теперь мы позавтракаем хорошенько и отправимся к форту Килинг, если только ты не предпочтешь поехать туда в экипаже.
- Нет, мы должны пройти пешком из уважения к этому месту. Как мало все здесь изменилось!
И они направились к морю по знакомым, совсем неизменившимся улицам, невольно поддаваясь настроению далекого прошлого. Вот они проходят мимо кондитерской, которую они некогда удостаивали большим вниманием, в ту пору когда их соединенные фонды достигали крупной суммы - один шиллинг в неделю.
- Дик, есть у тебя несколько пенни? - спросила Мэзи скорее про себя.
- Только три; и если ты воображаешь, что отдам тебе из них два для покупки пеперментов, то ты весьма ошибаешься. Кроме того, ты знаешь, что она говорит, что есть пеперменты для барышни неприлично!
И оба они весело рассмеялись, и снова краска прилила к щекам Мэзи, и кровь заклокотала в жилах счастливого Дика и прилила ему к сердцу. Сытно позавтракав, они пошли на берег, к форту Килинг, через большой пустырь, на котором свободно разгуливал ветер и который никто не счел нужным использовать для постройки. Свежий зимний ветер дул с моря и со свистом проносился мимо них.
- Мэзи, - сказал Дик, - кончик твоего носа становится цвета чистой берлинской лазури! Держу пари на что угодно, что я тебя обгоню на каком угодно расстоянии!
Она осторожно оглянулась и, смеясь, пустилась бежать так быстро, как только ей это позволял ее длинный серый ульстер, и бежала, пока не запыхалась.
- А ведь мы, бывало, бежали целые мили, - проговорила она, с трудом переводя дыхание. - Как это глупо, что теперь мы уже не можем так бегать!
- Старость, дорогая моя.