; Вскоре в комнату ровною, спокойною походкою вошел Яков Потапович. Окинув присутствующих беглым взглядом, он понял все происшедшее между ними и мускулы его красивого лица дрогнули.
- Хочу, вот, показать моему, быть может, будущему зятюшке молодую княжну, а ей - женишка мной избранного... Бог даст, друг другу по душе придутся!.. - сказал князь, обращаясь к Якову Потаповичу.
- Что ж, дело доброе, может, сам Господь направил князя Владимира под кров твой, князь-батюшка, чтобы устроить судьбу нашей касаточки.
Голос Якова Потаповича дрогнул.
- Спасибо на добром слове, Яков Потапович, - с непритворною благодарностью в голосе заметил Воротынский, поклонившись поясным поклоном.
Мучительная душевная боль снова отразилась на мгновение в чертах лица Якова Потаповича.
В это время в дверях появилась княжна Евпраксия в сопровождении Маши и другой сенной девушки. Княжна была бледна и шла с опущенными глазами. В ее руках был серебряный поднос с такими же чарами; две сенные девушки несли по серебряному жбану с душистым медом.
Все трое мужчин встали.
Княжна тихо подошла к отцу, сделав всем троекратный поясной поклон.
Князь Василий наклонился к своей дочери и поцеловал ее в лоб.
- Попотчуй, дочка дорогая, медком холодненьким меня, старика, Яшу, да князя Владимира Воротынского, сына моего покойного друга, которому заступил я место отца.
Княжна на минуту вскинула свои чудные глаза на Владимира. Она была смущена; она чувствовала в себе какое-то непонятное томление. Наконец, снова подняв глаза, тихо проговорила:
- Я денно и нощно молюсь за здравие князя Владимира Никитича.
Владимир невольно вздрогнул.
"Она знает мое имя... Это она ухаживала за мной во время моей болезни, это ее поцелуй горит на моих губах... И как она поглядела на меня... Она несомненно любит меня, а я..."
Он не окончил своей мысли, как снова раздался мелодичный голос княжны.
- Кушайте на здоровье!
Она подносила ему на подносе чару с душистым медом.
- За твое дорогое здоровье, княжна, - произнес он с чувством, - цвети на радость твоего отца и твоего будущего суженого - счастливца! Не обессудь меня за правдивые слова, дозволь молвить их?
Он остановился на мгновенье. Княжна молчала.
- Много гоняла меня по белу свету лиходейка-судьба, много видел я красных девушек, но такую красавицу, как ты, княжна, впервые видеть доводится. За здоровье той, что краше всех на свете, за твое здоровье, княжна Евпраксия!
Он мигом осушил свою чару.
Княжна снова вскинула на него взгляд, и яркий румянец вспыхнул на ее щеках.
- Благодарствуй, князь, на ласковом слове! Не обессудь и меня, коли не признаю я твои слова за правдивые. Какою Бог дал, такою и уродилася...
- Говорю, что на душе есть, княжна!..
По знаку старого князя сенные девушки снова наполнили чары.
Яков Потапович и Воротынский осушили их за здоровье князя Василия.
Две последние чары были выпиты за здоровье Владимира и Якова Потаповича.
Княжна удалилась в свои горницы.
Мужчины остались одни.
Князь Василий понял, что красота его дочери произвела на его гостя должное впечатление. Он видел также, что княжна не осталась равнодушною при этом неожиданном знакомстве, и чутким отцовским сердцем угадал, что в сердце его ненаглядной дочурки закралась первая любовь.
- Что ж, сватать, князь? Али не приглянулась невеста-то? - шутливо обратился он к сидевшему в задумчивой позе Владимиру, дружески потрепав его по плечу.
Тот быстро вскочил, схватил его за руку и крепко сжал ее в своих обеих руках.
- Батюшка-князь, не дразни счастьем недостижимым, не стою я такой красавицы - она под пару лишь разве самому царю...
- Наше место свято! - в страшном испуге воскликнул князь Василий. - Не накличь, молодец, беды на свою и на наши головы!..
- Прости, князь, я к слову молвил, не подумавши: последний ум отняла у меня красота твоей дочери, до того она мне полюбилася...
Старик успокоился.
- Так поспрошать ее, ты-то полюбился ли, молодец? Да только, смекаю я, и пытать о том не надобно...
- А что?
- Да лицо девушки, что зеркало, или ручей ключевой воды: все в нем видимо, ничего не скроется...
- И что же ты увидал в нем, князь?
- Вестимо то, что люб ты ей: недаром она за тобой во время болезни так ухаживала.
- Она, княжна Евпраксия?..
- А ты не знал?
- Не знал, князь, а как увидал ее, стал догадываться; в полузабытьи лежа, видел я над собой наклоненную такую же, как она, красавицу, да подумал я тогда, что сон видел, чудный сон, и что наяву с такой и не встретишься, ан вышло, увидать довелось живую, не виденье сонное; а я уж молил Бога, чтобы хоть оно повторилося...
- Ну, значит, дело наше можно считать слаженным; только чур - молчок до приезда в Москву и до моего челобитья великому государю...
Яков Потапович молчал почти все время, но глядел на всех открытым, честным взглядом своих прекрасных глаз. В них сияла искренняя радость за упрочивающееся счастие любимых им людей, и ни единая горькая мысль о своих разбившихся надеждах ни на минуту не омрачила их блеска.
Князь Василий удалился в свою опочивальню, а Воротынский рука об руку с Яковом Потаповичем отправились в горенку последнего и пробеседовали в ней до позднего вечера.
Тяжелое предчувствие говорило Якову Потаповичу, что будущее далеко не устроится так, как располагают они. Вещий сон снова приходил ему на память, но он гнал от себя эти мрачные мысли.
"Что сон? Пустяки. Может, Господь и смилуется над княжной непорочной. За что ее карать, непорочную?" - уверял он сам себя и вслух начинал уверять выражавшего сомнение Воротынского относительно исхода челобитья у царя, что на Москве устроится все как по писаному.
На другой день, утром, когда княжна Евпраксия, по обыкновению, пришла поздороваться с отцом, князь Василий поцеловал ее крепче обыкновенного, усадил с собой рядом на скамью и взял ее обе руки в свои.
- Покалякаем-ка мы с тобой, дочурка моя милая, - над узорным шитьем за день успеешь еще насидеться...
Княжна растерянно посмотрела на отца. Ее лицо мгновенно побледнело, затем так же быстро покрылось ярким румянцем, что не ускользнуло от пристально и неотводно глядевшего на нее отца, и он улыбнулся снисходительно-доброй улыбкой.
- Чего же ты смутилась, девушка, али знает кошка, чье мясо съела? Знаешь ты, о чем отец твой с тобой беседу начнет?
- Как мне знать это, батюшка? - с неподдельным испугом в голосе молвила княжна.
- Как мне знать это, батюшка? - передразнил ее князь Василий. - Однако ты у меня девка прехитрая: ни в меня, ни в покойницу, а разве в брата, князя Никиту, твоего дядюшку! - с добродушным смехом добавил князь.
Княжна молчала, перебирая в смущении складки своего сарафана.
- Так не знаешь, о чем я речь поведу и зачем познакомил я тебя вчера с князем Владимиром?
Княжна зарделась, как маков цвет.
- Почем мне знать, батюшка? Твоя воля - родительская! - чуть слышно произнесла она.
- Что моя воля? Неволить тебя я не буду, сама, чай, это ведаешь, а замуж пора тебе. Не огурец, ведь, не впрок класть - приходится расставаться, отдавать тебя добру молодцу.
Княжна еще ниже опустила свою головку.
- Князь Владимир Воротынский тоже всем взял, молод, собой красавец, отважен, умен, душевен. Господь мне на мысль положил соединить судьбу вашу, а Яков меня на эту мысль натолкнул...
- Яков?.. - вдруг перебила отца княжна Евпраксия и подняла голову.
В ее глазах мелькнуло даже на мгновенье выражение некоторого недоверия к словам отца.
- Ну да, Яков, чего ты так диву далась? Он парень у меня такой, что разуму ему не занимать стать у кого-нибудь, а уж что посоветует - как отрубит: со всех сторон, как ни думаешь, лучше не выдумать! - заметил князь, не поняв, да и не имев возможности понять восклицание дочери, снова уже сидевшей с опущенной головой.
- Я намекнул о том Владимиру, - продолжал князь, - тебя показал ему. Он чуть с ума не сходит от радости; говорит, что видел тебя, как сквозь сон, у своей постели во время болезни, да и впрямь за сон потом принял, за чудное видение, так и сказал. Теперь от тебя зависит на всю жизнь осчастливить его и меня, старика, порадовать; согласна ты замуж за него идти?
- Твоя воля, батюшка; мне из твоей воли выходить не приходится.
- Не то я спрашиваю тебя, а люб ли он тебе? За время болезни его, да и вчера, чай, на него нагляделася...
Княжна молчала.
- Отвечай же, люб или нет? В этом все дело, - снова, после некоторого молчания, спросил князь.
- Люб... люб... батюшка! - чуть слышно произнесла княжна и, бросившись на грудь отца, залилась слезами...
- Коли люб, так и говорить нечего... В Москву вернемся, веселым пирком - да и за свадебку...
Княжна Евпраксия крепко поцеловала отца.
- Только словечка пока до Москвы о том никому не молви, - счел долгом предупредить князь дочь, озабоченный мыслью об исходе своего челобитья у грозного царя, и отпустил ее.
Тотчас по уходе дочери князь Василий позвал к себе князя Владимира и сообщил ему результат его сватовства. Воротынский в восторге целовал руки своего будущего тестя, обливая их, казалось, непритворными слезами.
- Видаться с невестой, хоть этого и не водится по старине, можешь по утрам, у меня, - разрешил князь, последний раз прижимая к груди своего будущего зятя.
Владимир прямо от князя прошел в горницу Якова Потаповича (в усадьбе он жил отдельно) и поделился с ним своею радостью.
Несмотря на принятые, как мы видели, со стороны князя Василия меры, чтобы предстоящая свадьба его дочери с князем Воротынским оставалась до времени в тайне, эта тайна не укрылась от проницательности сенных девушек, и в горнице княжны, чуть ли не тотчас же по возвращении ее от князя Василия, стали раздаваться свадебные песни и величания "ясного сокола" князя Владимира и "белой лебедушки" княжны Евпраксии.
Княжна сначала было стала останавливать девушек, но ее смущенный вид еще более подтверждал их подозрение и они не унимались.
Поздним вечером того же дня князь Владимир Воротынский вышел, как бы для прогулки, со двора усадьбы, дошел до опушки ближайшего леса и свистнул.
Эхо не успело повторить этот свист, как перед ним точно из земли выросла фигура мужчины.
Воротынский сказал ему несколько слов и сунул в руку какой-то сверток.
Незнакомец исчез так же быстро, как и появился. Владимир вернулся домой.
Оставим обывателей и обывательниц дальней княжеской вотчины, как знающих, так и догадывающихся о предстоящем радостном для семейства князя Василия событии, жить в сладких мечтах и грезах о лучшем будущем и перенесемся снова в ту, ныне почти легендарную Александровскую слободу, откуда не менее кажущийся легендарным царь-монах, деля свое время между молитвами и казнями, правил русской землей, отделившись от нее непроницаемой стеной ненавистной ей опричнины.
Несмотря на такое ненормальное положение главы государства, несмотря на такую беспримерную в истории изолированность царя от "земли", царь этот еще не слабел в делах войн и внешней политики и еще продолжал являться с блеском и величием в отношении к другим державам.
За описываемое нами время внешнее положение Московского государства было следующее: на юге огромными необозримыми степями отделялось оно от исконных злодеев и хищников - крымских татар; для ограждения от их набегов на границе были построены крепкие города, остроги и засеки, в которых наготове содержались сильные рати. На северо-западе русская граница соприкасалась с Ливонией, далее к югу - с Литвой и древними русскими областями, отошедшими к Польше во время монгольского ига. На севере Русское царство граничило с шведскими владениями.
Со времен первого московского князя - собирателя земли русской - Ивана Калиты, князья московские добивались владеть Ливонией, занятой немецкими рыцарями, чтобы открыть себе свободный путь к морю. Решительнее всех своих предшественников действовал в этом случае Иоанн Грозный.
На Ливонию имели свои виды Польша, Швеция и Дания.
Страна эта была страшно опустошена русскими войсками, и большая часть ее была завоевана царем.
Ливонские рыцари были до того стеснены, что упали духом и решились поддаться какому-либо сильному государству, которое бы могло защитить их от грозного меча русского царя. Одни искали зависимости от шведского короля, другие от польского, Сигизмунда-Августа. Вследствие этого часть ливонских земель с городом Ревелем подчинилась Швеции, южные города признали главенство Польши, а земли, лежавшие в смежности с Русским государством, были удержаны последним как завоеванные, и Иоанн Васильевич решился до тех пор не класть оружия, пока не добудет себе приморских городов. Овладеть Балтийским прибрежьем стало для него заветною мечтою.
"За это-то, - замечает наш знаменитый историк С. М. Соловьев, - так и преклонился перед памятью об Иоанне Грозном гениальный продолжатель его дела - Петр Великий" {}.
По свидетельству иноземцев, приезжавших в Россию для торговли, "Иоанн затмил своих предков могуществом, имеет много врагов и смиряет их. Литва, Польша, Швеция, Дания, Ливония, Крым и Ногаи ужасаются русского имени" {Н. М. Карамзин. "История Государства Российского". Т. IX.}.
Царские послы гордо отвечали шведским, когда те стращали их своими союзниками и войной:
- Вы пугаете нас Литвой, цесарем, Даниею; будьте друзьями всех царей и королей - не устрашимся {Там же.}.
Таково было внешнее положение государства.
Мы оставили, как, вероятно, помнит читатель, грозного царя возносившим горячие благодарственные мольбы к престолу Всевышнего за дарование ему непреложных доказательств вины сверженного им митрополита Филиппа, а следовательно и оправдания совершенных по приказанию его, Иоанна, жестоких казней над его единомышленниками.
После этой молитвы и совершенной через несколько дней казни сознавшихся под пытками Малюты Колычевых, царь несколько успокоился, и жизнь в слободе вошла в свою обычную колею.
На место Филиппа царь немедленно избрал нового митрополита - троицкого архимандрита Кирилла, инока доброго, но слабодушного и безмолвного, - так, по крайней мере, описывают его современники.
Таким образом, надежды новгородского архиепископа Пимена, главного виновника целой сети клевет, опутавших низложенного митрополита, заступить его место - не оправдались.
Обеспечив себя с этой стороны, освободившись от архипастыря строгого и непреклонного, Иоанн, подстрекаемый своими любимцами, стал, по прошествии некоторого времени, еще смелее и необузданнее свирепствовать. Его не останавливали даже естественные бедствия, обрушившиеся в это время на русскую землю: моровое поветрие, от которого люди умирали скоропостижно в громадном количестве ("знамением", как сказано в летописи, - вероятно пятном или нарывом, - догадывался Карамзин), тучи мышей, выходивших из лесов и поедавших хлеб на корню, в скирдах и житницах, которого и так было мало вследствие неурожая.
Повторяем, и эти, видимо, небесные кары не действовали, а казалось, еще более раздражали психически больного царя. Из своего слободского вертепа, он, минуя Москву, уже достаточно обагренную кровью неповинных, начал делать, по временам, наезды на разные русские города. Началось с Торжка. Царь появился в нем в праздник, окруженный своими любимцами и множеством опричников-ратников. В городе происходила ярмарка. Опричники стали грабить товары; купцы, понятно, отстаивали свою собственность; за последних вступился народ. Началось кровавое побоище.
- В городе измена, - объявил царю, бывшему у обедни в городском соборе, вбежавший Малюта, - народ бунтуется, бьет твоих верных слуг!
Иоанн побагровел от гнева.
- Бунтовщики, изменники!.. - прохрипел он. - Истребить всех до единого человека!..
Малюта быстро вышел, вырвав это жестокое повеление.
Царь упал ниц перед алтарем в горячей молитве.
В то время, когда в алтаре собора и других городских церквей священники приносили бескровную жертву, в городе началась кровавая резня. Неистовые, рассвирепевшие опричники, получив от своего не менее неистового начальника страшное приказание, освященное именем царя, бросились на безоружные толпы народа и начали убивать, не разбирая ни пола, ни возраста; сотни живых людей утонули в реке, брошенные туда извергами, с привязанными на шею камнями или обезображенными трупами своих же сограждан. Стон и плач стояли в несчастном городе.
Царь, окруженный любимцами и духовенством, любовался этой картиной кровопролития, упивался этой музыкой смерти с высокой паперти собора.
Духовенство, наученное судьбою Филиппа, безмолвствовало.
Почти то же, через малый промежуток времени, произошло и в Коломне. Под этим городом находились поместья несчастного Федорова. Жители любили его, а этого было достаточно, чтобы Иоанн признал их всех поголовно мятежниками, достойными кровавой расправы.
Уцелевших жителей опальных городов сотнями уводили в Александровскую слободу, где они в обширных теплицах ожидали своей участи. По большей части они служили для домашних царских кровавых потешных зрелищ. Измышлением этих потех для великого государя занимался тот же Малюта, так как никто не мог соперничать с ним в его кровавой изобретательности. Даже сам царь порой содрогался и бросал на своего любимца взгляд пугливой ненависти. Григорий Лукьянович хорошо видел это, но также хорошо понимал, что малейшее ослабление его в усердии именно в этом направлении может породить в душе царя подозрение в его измене, последствия чего могли быть не в пример хуже изредка бросаемых недружелюбных взглядов. Он сознавал, что царь порой, в минуты просветления, тяготится им, и ревниво оберегал своего властелина от продолжительности таких минут, а этого он мог достичь лишь постоянными устрашениями Иоанна мнимыми изменами и убеждениями его в необходимости непрестанных казней для вящего примера неблагодарному народу и подкапывающимся под царскую власть боярам.
- Пусть видят они, как ты, великий государь, расправляешься со своими лиходеями, так им лезть на смерть не захочется и измену творить неповадно будет; а только отпусти поводья, бояре и народ, что твой дикий конь, из седла тебя и вышибут. На престол твой глаза-то у многих родичей разгораются... - чуть не ежедневно, различно варьируя, нашептывал царю Малюта.
- Так, так, Лукьяныч, единый мой верный слуга, все на меня ополчилися: и живые, и мертвые; по ночам сна лишают, так в глаза и мечутся... - стонал несчастный Иоанн почти в паническом страхе.
- А ты порой на меня гневаешься, жесток-де очень у меня Гришка-то! Думаешь, мне тоже сласть в крови их нечистой купаться, слушать, как хрустят их кости разбойничьи? Да для твоей царской милости и купаюсь, и слушаю. Как подумаю, что как одному спущу, другого помилую, ан вдруг они нам с тобой, великий государь, спуску не дадут, нас с тобой не помилуют?!
- Не помилуют, Лукьяныч, не помилуют, только им волю дай... Это ты по истине...
- Вот то-то и оно, великий государь, тебя спасаю, тебя берегу... для народа... довольно он, сердешный, под боярским правлением помаялся...
- Береги, Лукьяныч, береги... - почти бессознательно шептал Иоанн и шел на молитву или отходил ко сну.
Вид крови и смерти стал производить на него прямо оживляющее действие. После самых мучительных казней, совершенных в его присутствии, он возвращался, как уверяют летописцы-современники, с видом сердечного удовольствия, шутил, был разговорчивее и веселее обыкновенного.
Для домашних кровавых потех было очищено место перед царским теремом. Крыльцо в палаты было двускатное, широкое, с обширною площадкою от спусков под крышей, увенчанной царевым орлом. Прямо перед ним был подоблами {Столбами. Выражение летописца. - (Прим. автора)} обведен широкий круг для медвежьей травли, - любимого удовольствия Иоанна. По мысли Малюты, травили не самых зверей, а их натравливали на безоружных заключенных царских тюрем, выпускаемых по одному на растерзание диким зверям. Если обреченной жертве удавалось как-нибудь отбиться от косматых палачей и выскочить за круг, то она считалась захваченной невинно, а потому освобожденной от преследования и казни. В этом выражалось оригинальное правосудие и милосердие тогдашнего жестокого времени.
Эта травля людей медведями происходила под звуки музыки гудошников и накрачеев, которых особый певчий-дьяк обучал брать отменные лады. Иоанн любил слышать мусикийское согласие, как и столповое пение в храме.
Весь звериный притч, как назывались служители царского зверинца, был одет в турские кафтаны, обшитые золотыми нашивками так часто, что кармазинное сукно просвечивало узенькими полосками между галунов на руках и на груди; на спине же приходились серебряные орлы с Георгием Победоносцем.
Медведи, приготовленные для травли, также обыкновенно были принаряжены; поперек под брюхо шли на красных ремнях нашитые бубенчики; ошейники с кольцами, сквозь которые продевали ремни наборной сбруи, были бархатные с золочеными бляхами, а на тяжелых лапах зверей болтались серебряные колокольчики самого нежного звука.
Обыкновенно в назначенный день кровавого зрелища царь с любимцами выходил после обедни и трапезы на крыльцо и садился на приготовленное кресло.
При его появлении музыканты начинали свою игру: зурны и накры дули вперемежку, и звуки эти смешивались со звоном колокольчиков на лапах выпущенных на площадку мишуков и ревом последних в предвкушении кровавой добычи.
Но вот среди зверей появлялся бедный, исхудалый, с искаженным от страха лицом "изменник", "бунтовщик", словом, "преступник", и "потеха" начиналась {Н. Петров. "Царский суд".}.
Часто на арену выпускались одна за другой до десяти жертв, и все они по большей части оставались на ней бездыханными, с переломанными костями и развороченными черепами.
Удар колокола к вечерне прекращал кровавую "потеху". Царь с братиею удалялся на молитву.
Да не посетует читатель на отсутствие картинности в этом описании, - перо отказывается служить для изображения этих ужасов.
Малюта Скуратов, однако, казалось, не мог насытиться этими зрелищами; лицо его, на котором только при стонах умирающих играла отвратительная улыбка удовольствия, во всякое другое время было сурово и мрачно. Время шло, а обида, нанесенная ему холопами князя Прозоровского, все еще осталась неотомщенною - красавица-княжна все еще не была в его власти.
Через неделю после того, как князь Владимир Воротынский сделался, по воле князя Василия, женихом его дочери, к хоромам Малюты Скуратова на взмыленном донельзя коне прискакал всадник. Это был по виду неказистый коренастый мужичонка, одетый в черный озям и баранью шапку.
Дело было под вечер; Григорий Лукьянович был дома и тотчас же принял гонца.
- С грамотой? - нетерпеливо задал он вопрос.
- С ней самой! - отвечал прибывший, вытаскивая из-за голенища свиток.
Малюта поспешно развернул ее и стал читать. Улыбка торжества разлилась на его безобразном, мясистом лице. Он вынул из-за пазухи кошелек с золотом и бросил его привезшему грамотку.
- Гуляй, да по временам ко мне наведывайся, может, понадобишься... - буркнул Малюта.
- Много благодарен твоей милости, Григорий Лукьянович, только прикажи - какую ни на есть службу сослужу... - упал приезжий в ноги Скуратова, быстро спрятав кошелек за голенище.
- Хорошо, ступай...
Тот не заставил повторять себе этого и быстро исчез за дверьми опочивальни.
Малюта остался один.
- То-то обрадуется Танька, как сообщу ей такую весточку... - сказал он самому себе, снова перечитав полученную грамотку.
Цыганка, умевшая поддерживать страсть в своем страшном обладателе, не потеряла своего обаяния для грозного опричника.
Вся дворня и даже все домашние догадывались об их сношениях.
Один влюбленный в нее без ума Григорий Семенов оставался слеп до времени и не замечал двойной игры своего черномазого кумира.
До дня отъезда семейства князя Прозоровского в вотчину Григорий Семенов, как мы знаем, почти бессменно занимался наблюдением за княжеским домом и лишь изредка являлся на самое короткое время для доклада в Александровскую слободу. Когда же князь уехал, Григорий Лукьянович стал давать Кудряшу другие и весьма частые поручения, требовавшие иногда довольно долгого отсутствия последнего из слободы. Поручения эти сопровождались всегда со стороны Малюты замечаниями, что он-де не может выбрать для них лучшего исполнителя, чем он, Кудряш, на преданность и умение которого он вполне рассчитывает, и что услуги его им не забудутся. Кроме того, они щедро вознаграждались тароватым опричником. Григорий Семенов, ничего не подозревая, верой и правдой служил своему господину, надеясь через него выйти окончательно в люди, а из денежных наград большую часть отдавал на сохранение любимой девушке, которую он не нынче-завтра надеялся назвать своей женой.
- Схорони, Танюша, моя касаточка; все равно, все что мое - твое, пригодится нашим же детишкам на молочишко, - обыкновенно говаривал он, передавая ей деньги.
Татьяна Веденеевна поддерживала и разделяла эти надежды и, в часы редких и кратких свиданий с своим возлюбленным, проявляла в своих ласках столько любви и страсти, что способна была усыпить бдительность и не такого доверчивого человека, каким был Григорий Семенович. Дворня подсмеивалась над ним исподтишка, но никто даже намеком не решался обмолвиться при нем об отношениях его возлюбленной к "боярину", как величали Григория Лукьяновича его слуги. Так же вели себя и опричники-ратники, товарищи его по десятку Малюты. И те, и другие знали бешеный характер Григория, знали его беспредельное чувство и доверие к цыганке, а также и то, что он, не в пример другим, был в особенной чести у Скуратова. Связываться, следовательно, с таким человеком было никому не с руки.
- Открыть ему глаза?! Да как ему еще взглянется. Пожалуй, за клевету сочтет, быть тогда беде; лучше помолчать от греха. Да и какое нам дело до чужих баб? Коли сам ослеп, так и исполать ему! - рассуждали почти все.
- А может он насчет этого с ней в согласии? - замечали некоторые. - Вдвоем в душу без масла влезли к Григорию Лукьяновичу.
Последние ошибались: Григорий Семенович на самом деле не подозревал ничего. Он не мог допустить мысли о коварстве любимой девушки. Он не мог даже представить себе, что она, будущая жена его, могла изменить ему для безобразного Скурлатовича. В отношении же других молодцов Татьяна держала себя так чинно и гордо, что даже у склонного к ревности Кудряша не могло явиться и тени хотя бы малейшего подозрения.
"Она безумно, страстно любит меня и меня одного; она говорит мне сущую правду", - уверенно думал Григорий Семенович и спокойно покидал свою "лапушку" на целые недели, отправляясь по служебным поручениям.
Так прошло лето.
В тот вечер, когда во двор Малюты прискакал таинственный гонец и передал Григорию Лукьяновичу так обрадовавшую его грамотку, Григория Семеновича не было в слободе. Он вернулся только поздно ночью, когда в хоромах и людских все уже спали.
Въехав на задний двор, где находились избы для помещения ратников и ворота на который никогда, и даже ночью, не затворялись и никем не оберегались, он разнуздал коня, поводил его, поставил в конюшню и уже хотел идти уснуть несколько часов перед тем, как идти с докладом об исполненном поручении к Григорию Лукьяновичу, уже тоже спавшему, по его предположению, так как был уже первый час ночи, как вдруг легкий скрип по снегу чьих-то шагов на соседнем, главном дворе, отделенном от заднего тонким невысоким забором, привлек его внимание. Вскочить на этот забор было для него делом одного мгновения. Покрытый снегом, главный двор был виден с высоты его как на ладони. Была светлая, лунная ночь. Зоркий Григорий Семенович увидал у двери, ведшей, как знал он, и как знаем и мы, в опочивальню Малюты, закутанную в платок женскую фигуру. Сердце его мучительно сжалось, - он узнал в ней Татьяну. Он хотел крикнуть ей, но почувствовал, что горло его как бы кто защемил железными клещами и оно не может издать ни малейшего звука. Дверь, у которой стояла Татьяна, между тем отворилась изнутри, и цыганка исчезла за ней. В глазах Григория Семеновича потемнело, затем в них появились какие-то кровавые круги, и он, потеряв равновесие, как сноп свалился на главный двор. От ушиба при падении он очнулся, встал, обвел вокруг себя помутившимся взглядом, и первою мыслью его было "броситься за ней, разбить дверь и убить их обоих. Он уже сделал несколько шагов, но остановился.
"А что если это не она, если мне это померещилось? - мелькнуло в его голове. - Нет, она, несомненно, она, - припомнил он виденную фигуру. - А если и она... так он сумеет защитить ее... Лучше подожду, когда она выйдет, и тогда... если это точно она... тогда..."
Он притаился в тени забора.
"Что же тогда?.. Убить ее?.. Но здесь, на дворе, она закричит... явятся на помощь... могут спасти ее... меня убьют... казнят... я умру неотомщенный... Нет... не то... не так надо..."
Он стоял и ждал. Прошло несколько томительных часов, и он со всех сторон успел обдумать свое положение. Раздался легкий стук двери... Она вышла... Это точно была она, он в том убедился и дал ей проскользнуть в хоромы. В его голове созрел план, и он, почти успокоенный, осторожно перелез назад через забор.
Наутро Григорий Семенович явился пред лицо Малюты, - вчера еще его благодетеля, сегодня - злейшего врага. Григорий Лукьянович внимательно выслушал доклад своего верного слуги. Возложенное на него поручение было исполнено с точности.
- Спасибо, Григорий, большое спасибо, на вот тебе на гулянку, поезжай на Москву, там кружала веселей и лучше слободских, прислушайся, что народ гуторит, да разузнай под рукой в доме князя Василия, нет ли какой от него весточки из вотчины?
Малюта подал Григорию Семеновичу туго набитый кошель.
- Благодарствуй, Григорий Лукьяныч, много довольны твоей милостью, - глухим голосом произнес Кудряш.
В голосе его прозвучала злобная ирония и глаза метнули на "грозного опричника" взгляд свирепой ненависти. Последний ничего не заметил, - он был занят мыслями о полученном накануне письме. Да и стоило ли ему наблюдать за выражениями холопьих лиц.
Не обратил он даже внимания, что Григорий не величал его "боярином", как это делал обыкновенно, а назвал по имени и отчеству.
- Разузнай, разузнай о твоем князюшке: скоро, даст Бог, ему карачун будет, со всеми его чадами и домочадцами, - продолжал он, отчасти отвечая своей собственной заветной мысли, отчасти желая обрадовать своего верного помощника в деле предстоящей судьбы князя Прозоровского.
Ожидания Малюты не оправдались: Кудряш не выказал особенной радости при этом известии и лишь для приличия скорчил свои губы в нечто вроде улыбки.
"Поди ж ты, и этот изверился в возможность отмщения!" - объяснил Григорий Лукьянович холодную встречу его слов со стороны Кудряша.
- Погодь маленько! Увидишь, что правда, - заметил он вслух.
- Дай-то Бог извести вконец моих ворогов, - злобно заметил Григорий Семенов, и на этот раз он самом деле улыбнулся, но какой-то загадочной улыбкой.
- Ну, ступай, гуляй, я тебя не задерживаю, - отпустил его Малюта, - мне пора к утрене...
Кудряш быстро вышел. За ним, взяв шапку, вышел и Григорий Лукьянович.
Сделав несколько шагов по двору, Кудряш остановился, тяжело вздохнул, как бы желая вдохнуть в себя как можно более свежего воздуха. Раннее утро было прекрасно. Только что показавшееся из-за горизонта дневное светило обливало своими яркими лучами всю окрестность, и эти лучи невыносимым для глаз блеском отражались от чистого, пушистого, еще юного снега, покрывавшего двор и крыши домов. Еще вчера он с восторгом встречал восход солнца, начало нового счастливого дня, полного надежд впереди, а теперь это самое солнце казалось ему каким-то багровым, кровавым пятном. Он оглянулся, бросил взгляд на крыльцо Малюты, с которого только что сошел, вспомнил все вчерашнее, и прилив необычайной злобы снова охватил его сердце... У него потемнело в глазах... Но чу! раздался удар колокола, другой, третий... и серебристые, чистые звуки понеслись в утреннем морозном воздухе, - это грозный царь с Малютой звонили к утрене. Благовест не внес религиозного доброго чувства в истерзанную событием этой ночи душу Кудряша, - слободской благовест вообще не производил такого впечатления, - но заставил его очнуться и пересилить себя. Припадок гнева до времени не входил в задуманный им адский план мести изменнице и сопернику. Григорий Семенович снял шапку, провел рукой по лбу, тряхнул кудрями и, ухарски надев шапку набекрень, спокойной и ровной походкой направился к одному из стоявших в глубине двора сараев. Их было несколько, дверь крайнего была без замка. Он глядевшись вокруг, приотворил ее.
- Таня, - хриплым шепотом произнес он.
- Здесь! - донесся из сарая тихий голос.
Это было условленное место свиданий Григория и Татьяны. Последняя как-то ухитрилась раздобыться другим ключом от замка крайнего сарая, и каждый раз по приезде Григория из отлучки и после посещения им Григория Лукьяновича ожидала его в нем. Здесь он передавал ей полученную добычу; здесь, наедине с горячо любимой девушкой, проводил он те чудные минуты своей жизни, которыми скрашивалась его тяжелая, душегубственная служба.
О возвращении своего возлюбленного из отлучки по службе Татьяна узнавала через двенадцатилетнюю дочь одного из опричников-ратников, жившего на заднем дворе с своей женой. Это была единственная женщина в этой своего рода казарме, стряпавшая обед и стиравшая белье для остальных ратников. Ее дочь, Надюша, служила на посылках и ежедневно бегала в девичью барских хором. Хитрая цыганка привязала к себе девочку разными ничтожными подачками, и через нее разузнавала не только все, что делалось на заднем дворе, но даже во всей слободе.
Григорий Семенович осторожно, но плотно притворил дверь и твердыми, привычными шагами пошел вглубь обширного сарая. К нему навстречу бросилась Татьяна Веденеевна и быстро обвила его шею руками. Он вздрогнул, но переломил себя и даже обнял ее.
- Гришенька, милый, касатик мой, я тебя не ждала так рано; нынче, ни свет ни заря, Надюшка прибежала, сказала мне, я так и ахнула от радости... - затараторила цыганка.
- Управился рано - рано и вернулся... - глухим шепотом отвечал он.
В сарае был почти мрак, а потому Татьяна не была в состоянии хорошо разглядеть лица Григория Семеновича, а между тем это лицо исказилось выражением такой непримиримой злобы и ненависти при первых словах ее льстивой речи, что, заметь она это, то поняла бы, что ему известно все, что он открыл ее двойную игру и уразумел, что не любовь, а алчность и желание сделать его орудием своей мести толкнули ее в его объятия, как толкнули и в объятия безобразного Малюты. Она поняла бы также, что он бесповоротно решился не прощать ей такого надругания над его искренним, беззаветным чувством, что ее ждет страшная расплата. Она убежала бы, сыскала бы защиту своего властного покровителя, и не успокоилась бы до тех пор, пока Григорий Семенович не был бы уничтожен мановением руки жестокого опричника. Это было бы тем легче, что Кудряш в деле мести князю Прозоровскому и Якову Потапову не был уже теперь особенно нужен Григорию Лукьяновичу, и последний, не моргнув глазом, при одном намеке нравящейся ему до сих пор женщины отправил бы его к праотцам. Но, повторяем, к несчастию для себя и к счастию для Григория Семеновича, она не заметила выражения его лица, а он поспешил снова пересилить себя и стал говорить с ней спокойным, почти по-прежнему нежным голосом. Он передал ей полученный от Малюты кошелек, который она поспешно спрятала за пазуху, быстро, с довольной улыбкой взвесив его на руке.
Они сели на один из стоявших в сарае ящиков. Обвив его шею руками и прижавшись к нему всем телом, она нежно склонила свою голову на его плечо, обдавая его своим горячим, полным страсти дыханием.
Близость этой женщины, ненавистной до безграничной любви и вместе с тем любимой до безграничной ненависти, трепет ее молодого, роскошного тела, фосфорический блеск ее глаз во мраке того убежища любви, которое невольно навевало на Григория Семеновича рой воспоминаний о пережитых им часах неизъяснимого блаженства, привели его в исступленное состояние: он позабыл на мгновение измену этой полулежавшей в его объятиях страстно любимой им женщины и крепко сжал ее в этих объятиях, весь отдавшись обаянию минуты.
Не подозревавшая, что происходит в душе ее возлюбленного, Татьяна, наэлектризованная вызывающей страстью, горячо отвечала на его жгучие ласки.
Минуты пронеслись.
Бледный, как полотно, с дрожащею нижнею челюстью, стоял Григорий Семенович перед сидящей Танюшей. Воспоминания о всем виденном им минувшею ночью, ясное доказательство измены за минуту обласканной им женщины с особою, роковою рельефностью восстали в его уме, прояснившемся после пронесшейся бури страстей, как небосклон после миновавшей грозы. Он напряг всю силу своей воли, чтобы снова не броситься на нее, но не для объятий и ласк, а для того, чтобы задушить ее теми же руками, которыми только что ласкал ее. До боли закусил он нижнюю губу и сжал так сильно правою рукою свою же левую, что затрещали суставы. Физическая боль утишила нравственную, и он заговорил почти ровным голосом:
- Ослобонись-ка на часок, до лесу дойди, что за задним двором, дело есть...
- Зачем, какое дело? - вскинула на него глаза Татьяна.
- Мешок с казной да ларец с ожерельями, запястьями, перстнями и кольцами с камнями самоцветными Господь Бог мне по дороге послал на нашу сиротскую долю, я в дупле дубовом все схоронил, так показать тебе надобно...
- Где же тебе это Бог послал? - спросила она, и глаза ее радостно заблистали.
По его лицу пробежала злая, презрительная усмешка.
- Где - про то я знаю, да тот, кто собирал и копил эти сокровища... - уклончиво отвечал он.
- Да хорошо ли ты схоронил их, касатик мой? Неровен час, украдут - разорят нас с тобой вконец...
- Не бойсь, не украдут, место надежное; возьми и нашу казну, сложи в тот ларец кованый, что летось я тебе из Москвы привез, вместе схороним; дома-то держать опасливо; я сегодня после полудня уезжаю месяца на три; неравно с тобой здесь что приключится, а там все сохраннее будет...
Татьяна ответила не сразу. Мысль, что место, где будут скрыты ее казна и сокровища, будет известно другому лицу, не особенно ей улыбалась. С тем, что эти сокровища их общее с Григорием достояние, она внутренне далеко не соглашалась, но была слишком хитра, чтобы дать ему заметить это свое колебание. Но на этот раз она ошиблась, он догадался и подозрительно спросил:
- Что же ты задумалась, моя касаточка?
- Думаю, как мне урваться незаметно, да и ларец принести... - медленно, как бы раздумывая, произнесла она.
- Невелик он, под полой шубейки протащишь, никто и не увидит. Да и кому видеть? Время такое, все по своим делам разбрелись... в слободу...
Татьяна между тем уже успела надуматься.
"Он надолго уезжает, а я без него успею перетащить все в другое место; до его возвращения много воды утечет... Что-то потом будет?" - пронеслось в ее голове.
- Так я через полчаса на опушку прибегу! - произнесла она и выпустила его из сарая.
- Приходи, ждать буду, да поторапливайся, - буркнул он и пошел, не оглядываясь, к во