Несколько слободских церквей с ярко горевшими на куполах крестами высились вблизи дворца. Стены их были также ярко размалеваны. Между ними особенною пышностью и богатством выделялся славный храм Богоматери, покрытый снаружи яркою живописью. На каждом кирпиче этой церкви блестел золотой крест, что придавало ей вид громадной золотой клетки.
В слободе было множество каменных домов, лавок с русскими и заморскими товарами, - словом, в сравнительно короткое время пребывания в ней государя она разрослась, обстроилась и стала целым городом.
Дорога между нею и Москвою была необычайно оживлена: по ней то и дело скакали гонцы государевы, ездили купцы с товарами, брели скоморохи и нищие.
Наряду с куполами храмов Божьих, подъезжавших и подходивших поражали высившиеся на площади, одна подле другой, несколько виселиц. Тут же были срубы с плахами и топорами наготове, чернелось и место для костра. Виселицы и срубы были окрашены в черную краску и выстроены прочно, видимо изготовленные на многие годы.
За слободой белели покрытые белоснежным ковром гряды холмов, а еще далее чернелись густые леса.
Такова была Александровская слобода, или "неволя".
Придворные, государственные и воинские чины жили в особенных домах; опричники имели свою улицу близ дворца; купцы также. Первые ежедневно должны были являться во дворец.
Подобно оригинальной внешности, оригинальна была и внутренняя жизнь этого дворца-монастыря.
Вот как, по свидетельству чужеземцев-современников, описывает ее Карамзин.
"В сем грозно увеселительном жилище Иоанн посвящал большую часть времени церковной службе, чтобы непрестанною деятельностью успокоить душу. Он хотел даже обратить дворец в монастырь, а любимцев своих в иноков: выбрал из опричников 300 человек, самых злейших, назвал их братнею, себя игуменом, князя Афанасия Вяземского келарем, Малюту Скуратова параклисиархом, дал им тафьи, или скуфейки, и черные рясы, под коими носили они богатые, золотом блестящие кафтаны с собольею опушкою; сочинил для них устав монашеский и служил примером в исполнении оного. Так описывают сию монастырскую жизнь Иоаннову: в четвертом часу утра он ходил на колокольню с царевичами и Малютой Скуратовым благовестить к заутрене; братия спешила в церковь; кто не являлся, того наказывали восьмидневным заключением. Служба продолжалась до шести или семи часов. Царь пел, читал, молился столь ревностно, что на лбу всегда оставались у него знаки крепких земных поклонов. В восемь часов опять собирались к обедне, а в десять садились за братскую трапезу все, кроме Иоанна, который, стоя, читал вслух душеспасительные наставления. Между тем, братия ела и пила досыта; всякий день казался праздником: не жалели ни вина, ни меду; остаток трапезы выносили из дворца на площадь для бедных. Царь обедал после, беседовал с любимцами о законе, дремал, или ехал в темницу пытать какого-нибудь несчастного. В восемь часов шли к вечерне; в десятом Иоанн уходил в спальню, трое слепых рассказывали ему сказки; он слушал их и засыпал, но ненадолго: в полночь вставал и день его начинался молитвою. Иногда докладывали ему в церкви о делах государственных, иногда самые жестокие повеления давал Иоанн во время заутрени или обедни".
В описываемый нами день царь ранее обыкновенного удалился в свою опочивальню.
Это была обширная комната, в переднем углу которой стояла царская кровать, а налево от двери была лежанка; между кроватью и лежанкой было проделано в стене окно, никогда не затворявшееся ставнем, так как Иоанн любил, чтобы к нему проникали первые лучи восходящего солнца, а самое окно глядело на восток.
Царь только несколько дней тому назад вернулся в слободу из Москвы и был все время в мрачно-озлобленном настроении. Даже любимцы его трепетали; ликовал один Малюта, предвкушая кровавые последствия такого расположения духа "грозного царя". Он и сам ходил мрачнее тучи и рычал, как лютый зверь.
Последним распоряжением Иоанна, в бытность его в Москве, - было отвезти бывшего митрополита Филиппа в Тверской Отрочий монастырь.
Вся эта уже минувшая борьба его с "святым", как называли его в народе, старцем, окончившаяся низложением последнего и судом над ним, тяготила душу царя, подвергая ее в покаянно-озлобленное настроение, частое за последнее время.
Не отходя ко сну, он наедине с собою, сидя на своем роскошном ложе, припоминает мельчайшие подробности этой борьбы с сильным духом монахом.
"Кто прав из нас, кто виноват?" - неотступно вертится вопрос в уме Иоанна.
Какой-то внутренний голос говорил ему о правоте Филиппа. Недаром любовь народа, трепетавшего и скрывавшегося от царя, была уделом этого митрополита.
Другой голос, которому царь внимал с большим удовольствием, нашептывал ему о собственной правоте, о кознях, о мнимых, преступных будто бы, замыслах этого святого старца.
Но странное дело, этот голос был похож на голос Малюты, принимавшего на самом деле главное участие в следствии и суде над архипастырем.
Царь мучился сомнениями и снова кропотливою работою настойчивых воспоминаний силился разрешить этот вопрос.
Припоминает он его первое столкновение с этим митрополитом, которого он сам вызвал на престол архиерейский из дикой пустыни, с острова Соловецкого.
Неотступно мерещится ему взгляд благообразного старца, устремленный мимо него на образ Спасителя в соборном храме Успения в Москве, как бы не замечающий Иоанна, стоящего пред ним в монашеской одежде. В ушах его звучат грозные слова архипастыря.
- В сем виде, в сем одеянии странном, не узнаю царя православного; не узнаю и в делах царства!..
Гнев борется в душе царя с угрызениями совести.
Далее несутся тяжелые воспоминания - вторичное столкновение с митрополитом во время крестного хода в Новодевичьем монастыре.
Мелькает перед царем картина изгнания архипастыря из храма Успения во время богослужения, переданная ему исполнившим, по его повелению, это позорное дело Алексеем Басмановым: толпы народа, со слезами бегущие за своим духовным отцом, сидящим в бедной рясе на дровнях, с светлым лицом благословляющим его и находящим сказать в утешение лишь одно слово: "молитесь"... И все это несется в разгоряченном воображении царя.
Вот в присутствии его читают приговор Филиппу, будто бы уличенному в тяжких винах и волшебстве.
Слышится ему просьба изможденного страдальца, обращенная к нему, не за себя, а за других, - просьба не терзать Россию, не терзать подданных.
"Был ли он виновен на самом деле? - восстают в уме царя вопросы. - Чем уличен он? Клеветой игумена Паисия".
Царь сам плохо ей верил.
"А если он невинен, то кого казнил он как его сообщников? Тоже невинных? За что велел от отсечь голову племяннику Филиппа, Ивану Борисовичу"?..
Вспоминает царь, что когда посланные с этою головою принесли ее сверженному митрополиту, заточенному в Николаевской обители, и сказали, как велел Иоанн: "Се твой любимый сродник; не помогли ему твои чары", Филипп встал, взял голову, благословил ее и возвратил принесшему.
Так передал царю Малюта, бывший во главе этого жестокого посольства.
"Кто прав из нас, кто виноват?" - все продолжал оставаться неразрешенным роковой вопрос.
И теперь все еще идет следствие по этому делу. Малюта пытает Колычевых - родственников Филиппа, а доказательств вины его, настоящих, ясных доказательств, что-то не видно. В минуты просветления это сознает и сам царь.
Такая минута наступила для него и теперь.
- Он, он прав, а не я! - болезненно вскрикивал Иоанн.
И, немилосердно бия себя в перси, царь падает ниц перед образницей, освещенной несколькими лампадами.
Тяжелые стоны вырываются у него из груди, все его тело колышется в истерическом припадке.
В этот момент в опочивальню, звеня ключами, вошел Малюта.
Он остановился у дверей и стал пережидать окончания молитвы царя.
С той памятной ночи, когда мы видели его в рыбацком шалаше, он страшно изменился: щеки осунулись, скулы еще более выдвинулись, а раскосые глаза, казалось, горели, если это только было возможно, еще более злобным огнем.
Иоанн кончил молиться, с трудом приподнялся с пола, в изнеможении опустился на кровать и заметил своего любимца.
- Ну, что, сознались? - с сверкнувшим из-под нависших бровей взором спросил он.
В его голосе послышались ноты тревожного сомнения и нетерпеливого ожидания.
- Сознались, великий государь, во всем сознались, лиходеи, - мрачно ответил Григорий Лукьянович.
Царь вскинул на него удивленно-радостный взгляд.
Значит он... он... виноват! - с дрожью в голосе воскликнул Иоанн.
- Зря тревожишь ты себя, государь, из-за чернеца злонамеренного... Вестимо, виноват... Зазнался поп, думал, как Сильвестр, не к ночи будь он помянут, твою милость оседлать и властвовать, а не удалось - к твоим ворогам переметнулся...
- К кому? - прохрипел Иоанн и устремил на Малюту пронзительный взгляд.
- К князю Владимиру Андреевичу... Сейчас сознались мне Филипповы родичи, что по его наказу вели переговоры с князем, чтобы твою царскую милость извести, а его на царство венчать, но чтобы правил он купно с митрополитом и власть даровал ему на манер власти папы римского.
- Ишь, чего захотел, святоша... - хриплым смехом захохотал успокоенный царь. - Один пытал?.. - вдруг обратился он к Малюте.
- Нет, государь, с дьяками; все до слова в пыточном свитке прописано, - заутра тебе представят...
- Спасибо, спасибо, отец параклисиарх! - шутливо произнес Иоанн. - Век тебе этой услуги не забуду - тяжесть великую снял ты с моего наболевшего сердца.
Царь задумался.
Малюта молчал.
Вдруг Иоанн вскочил, как бы осененный внезапною мыслью.
- В церковь, все в церковь, все за мной! - воскликнул он диким голосом. - Идем благовестить, Малюта!
Через несколько минут на колокольне церкви Богоматери раздался мерный благовест, и из дворца потянулись опричники в черных одеждах.
Они шли вместе с царем благодарить Бога за принесенное Малютой известие о виновности изгнанного митрополита - известие, которое больному воображению Иоанна казалось особою милостью Всевышнего к нему, недостойному рабу, псу смрадному, как он сам именовал себя в находивших на него припадках самоуничижения.
Было уже далеко за полночь, когда Григорий Лукьянович вернулся в свои хоромы после прослушанной им вместе с царем и остальною "братиею" церковной службы. Все домашние его давно уже спали. Он прошел прямо в свою опочивальню особым ходом, выходящим в сад. Ключи как от этой двери, так и от дверей, соединявших эти горницы с остальными хоромами, были постоянно в его кармане.
Мы имели уже случай заметить, что после так печально окончившегося для него первого столкновения с Яковом Потаповичем он изменился в лице, похудел и почти постоянно находился в озлобленно-мрачном настроении. Козлом отпущения этого состояния его черной души были не только те несчастные, созданные по большей части им самим "изменники", в измышлении новых ужасных, леденящих кровь пыток для которых он находил забвение своей кровавой обиды, но и его домашние: жена, забитая, болезненная, преждевременно состарившаяся женщина, с кротким выражением сморщенного худенького лица, и младшая дочь, Марфа, похожая на мать, девушка лет двадцати, тоже с симпатичным, но некрасивым лицом, худая и бледная. Над этими безответными членами своего семейства срывал Малюта, почти без промежутков за последнее время, клокотавшую в его сердце злобу.
Старшая его дочь, Екатерина, о которой мы уже имели случай упоминать, была не из таковских, чтобы нападки отца оставлять без надлежащего отпора. Она была в полном смысле "его дочь". Похожая на Малюту и саженным ростом, за который он получил свое насмешливое прозвище, и лицом, и характером, она носила во внутреннем существе своем те же качества бессердечного, злобного эгоиста, злодея и палача, как бы насмешкой судьбы облеченные в женское тело. Екатерине шел двадцать третий год.
Обе дочери, по понятиям того времени, принадлежали, таким образом, к "перестаркам", к "засидевшимся в девках".
Причину этого надо было искать не в отсутствии красивой внешности у обеих девушек, так как даже и в то отдаленное от нас время люди были людьми и богатое приданое в глазах многих женихов, державшихся мудрых пословиц "Была бы коза да золотые рога" и "С лица не воду пить", могла украсить всякое физическое безобразие, - дочери же Малюты были далеко не бесприданницы, - а главным образом в том внутреннем чувстве брезгливости, которое таили все окружающие любимца царя, Григория Лукьяновича, под наружным к нему уважением и подобострастием, как к "человеку случайному". Сделаться же зятем Малюты, зятем палача, никому не представлялось привлекательным.
Умный Малюта хорошо понимал это и, по-своему любя свою семью, бессильно злобствовал на то, что собственными руками разрушил возможное ее благоденствие, но с избранного им пути не было поворота в сторону и годами упроченную репутацию нельзя было сбросить, как изношенное платье.
В самой основе причин того ада, который он сам делал из своего "семейного очага", лежала безграничная любовь к семье, выражавшаяся, по странному свойству дьявольски эгоистичного характера Григория Лукьяновича, в том, чтобы вымещать за причиняемые им же самим несчастия близких ему людей, несчастия, несказанно мучившие его и помочь в которых он сознавал себя бессильным, этим же близким людям, ежедневное столкновение с которыми растравляло раны его колоссального самолюбия.
Был еще пятый член семьи Григория Лукьяновича, самое имя которого произносилось в доме за последнее время не только слугами, но и семейными, только шепотом, - это был сын Малюты, Максим Григорьевич, восемнадцатилетний юноша, тихий и кроткий, весь в мать, как говорили слуги, а вместе с тем какой-то выродок из семьи и по внешним качествам: красивый, статный, с прямым, честным взглядом почти детски невинных глаз, разумный и степенный не по летам, и хотя служивший в опричниках, но сторонившийся от своих буйных сверстников.
Он был любимцем не только всей семьи, но и дворни. Любил его и отец, на него возлагал все свои самолюбивые надежды на продолжение рода Скуратовых, не нынче-завтра бояр - эта мечта не оставляла Малюту.
Царь любил Максима, часто по-детски дававшего ему прямые ответы, и жаловал его, и вдруг в одну прекрасную ночь Максим Григорьевич бежал из родительского дома и как в воду канул - пропал без вести.
Отцу он оставил "грамотку", в которой объяснял, что не может продолжать жить среди потоков крови неповинных, проливаемой рукой его отца, что "сын палача" - он не раз случайно подслушал такое прозвище - должен скрыться от людей, от мира. Он умолял далее отца смирить свою злобу, не подстрекать царя к новым убийствам, удовольствоваться нажитым уже добром и уйти от двора молиться.
"Прости твоего непокорного сына, но вечного за тебя богомольца", - так заканчивал Максим Григорьевич свою "грамотку".
- Мальчишка, молокосос! - прохрипел Малюта, окончив чтение этого письма. - Ишь, богомолец выискался, мои грехи пошел замаливать... Не замолить!.. А тебя я на дне морском сыщу, согну в бараний рог!..
Григорий Лукьянович разразился диким, злобным хохотом.
Надежды Григория Лукьяновича не сбылись: сын, как мы уже сказали, несмотря на все принятые со стороны Малюты меры, не был разыскан.
Носились слухи, что он нашел убежище у новгородского архиепископа Пимена, принес перед ним искреннюю душевную исповедь и тот скрыл его в одном из новгородских монастырей.
Монастыри были тщательно обысканы, но Максим не найден.
Несмотря на это, Малюта продолжал верить этим слухам и занес имя новгородского архипастыря в свою злобную память, - это отразилось на грядущих исторических событиях, что мы увидим впоследствии.
Розыски были прекращены, но потеря любимого сына, разрушившая все самолюбивые мечты Григория Лукьяновича, тяжелым гнетом легла на его душу и усугубила тяжесть воспоминания неотмщенной обиды, нанесенной ему дикой расправой с ним со стороны холопьев Василия Прозоровского, во главе с княжеским подкидышем, Яковом Потаповым, тем более, что между этими событиями неожиданно появилась роковая связь.
Бегство Максима Григорьевича случилось вскоре после роковой ночи на 29 декабря, и Малюта, глубоко уязвленный в своем "отцовском" чувстве, сознавал себя почти бессильным против нанесенного ему, смываемого лишь кровью, оскорбления Якова Потапова, подозрение о происхождении которого закралось в его ум, утвердилось в нем и час от часу казалось ему правдоподобнее.
С ним случилось то же самое, что, по словам Карамзина, удерживало до поры до времени и повелителя Малюты, Иоанна, от казни князя Владимира Андреевича - "ужас обагрить руки кровью ближнего родственника".
Желание отмщения боролось в нем с этими подымавшимися из глубины его души нравственными затруднениями; наконец он сравнительно успокоился, измыслив план погубить ненавидящего его юношу - перед ним носился его взгляд, навеявший на него страшные воспоминания - иным, косвенным путем, не принимая в его погибели непосредственного участия: он решил воспользоваться его безумной любовью к княжне Евпраксии и, сгубив его, завладеть и ею, а потом подкопаться и под старого князя.
Об отношениях Якова Потаповича к княжне передала Малюте появившаяся в его доме Татьяна.
Хитрая цыганка заметила еще в рыбацком шалаше впечатление, произведенное ее красотой на "грозного опричника", и, живя в доме в качестве сенной девушки его старшей дочери, положительно околдовала его.
Сладострастный Малюта находил забвение от внутренних мук, терзаний его обособленного положения неудовлетворенной страсти к юной княжне Прозоровской под жгучими ласками дикарки.
Ослепленный и отуманенный любовью к ней же, Григорий Семенов не замечал ничего, тем более, что Григорий Лукьянович поручил ему неусыпное наблюдение за домом князя Василия, и усердный исполнитель воли своего господина и своей зазнобушки большую часть своего времени проводил в Москве, изредка, лишь для докладов, приезжая в слободу.
Не прошло и пяти минут после прихода Григория Лукьяновича, как в наружную дверь послышался осторожный троекратный стук.
Малюта, зажегший свечу и севший было на лавку, быстро встал и отпер дверь.
В горницу неслышными шагами проскользнула Татьяна Веденеевна.
- Заждалась я тебя ноне, касатик мой, Григорий Лукьянович! Измаялся ты совсем с этими проклятыми "изменниками"; вишь, в глухую ночь только домой вернулся! - начала она, сбросив с себя платок и присаживаясь на лавку рядом с Малютою.
- Государь молиться вздумал, ну, я и запозднился. Слышала, чай, благовест, кошечка моя черноглазая? - отвечал он, обвивая ее талию рукою.
- Слышала, как не слыхать, - прижалась она к нему всем телом, - а все из-за кого и царь-батюшка себе покою не знает, и другим не даст? Все из-за них, из-за бояр-изменников!
- Так, так, девонька моя разумная! - наклонился к ее лицу Григорий Лукьянович.
Татьяна потянулась к нему губами, и он запечатлел на них тот омерзительный поцелуй, один звук которого коробит слух неиспорченного человека.
- Чем порадуешь меня, Григорий Лукьянович? Надысь обещал подарить меня весточкой о близкой гибели моих и твоих ворогов... - вкрадчивым шепотом начала она.
- Погодь, погодь маленько, моя ласточка, недолго ждать, завтра явится к князю Василию просить приюта и охраны молодой князь Владимир Воротынский, из себя красавец писаный, не устоять княжне против молодца, все по твоему сделается, как по писаному: и Яшка сгинет, и княжне несдобровать; а там и за старого пса примемся; на орехи и ему достанется...
Глаза Татьяны загорелись злобною радостью, и она, казалось, вся превратилась в слух.
- Тимошка не парень, а золото, все это дело мне оборудовал: достал и молодца; видел я его - ни дать ни взять княжеский сын: поступь, стан, очи ясные, - а может и на самом деле боярское отродье, кто его ведает! Сквозь бабье сердце влезет и вылезет - видать сейчас, а этого нам только и надобно... Довольна-ли мной, моя ясочка?..
- Уж так довольна, желанный мой, что зацелую тебя ноне до смерти...
Она обвила его руками за шею и впилась в его губы долгим поцелуем.
Бледный свет восковой свечи, одиноко горевшей на столе в противоположном углу горницы, не достигал разговаривавших, и глаза этих волка и волчицы в человеческом образе горели в полумраке зеленым огнем радостного предвкушения мести.
В то время, когда совершались рассказанные нами в предыдущих главах события, как исторические - свержение и осуждение митрополита Филиппа, так и интимные в жизни одного из главных лиц нашего повествования, выдающегося в те печальные времена, исторического, позорной памяти, деятеля, Малюты Скуратова, жизнь в доме Василия Прозоровского текла в своем обычном русле и на ее спокойной по виду поверхности не было не только бури, но и малейшей зыби или волнения.
Князю Василию через несколько дней после 28 декабря было доложено о бегстве Татьяны Веденеевой.
- С чего это она? - с недоумением спросил он ключника, зная, как привязана была его дочь к цыганке и какое хорошее и вольготное житье было для нее в его доме.
- Да, бают, на дворне, князь-батюшка, что сбежала она к своему полюбовнику, твоей же княжеской милости беглому холопу Григорию Семеновичу, что теперь в опричниках, не к ночи будь они помянуты, служить под началом Скуратова.
- Помню, помню, это что на балалайке играть мастак был?
- Он самый!
- Где же она-то теперь?
- У дочери Скуратова, бают, в сенных девушках. Прикажешь в холопий приказ написать о приводе?..
Князь Василий задумался, а ключник молчал, ожидая ответа.
- Нет, не замай; коли не люба ей ласка молодой княжны, с измальства сделавшей ее своей любимицей, так силой любить не заставишь, а с любовниками пусть ее на стороне якшается; теперь мне ее к дочери и подпускать зазорно...
- Я смекал, привести ее, наказать да и отправить к отцу с матерью... - почтительно заметил ключник.
- Какая нам из того корысть? Только по приказам волочиться. Она девка великовозрастная и оттуда сбежит, ей пути не заказаны, а может, Григорий и венцом прикроет грех-то свой... - ответил князь.
- Как прикажет твоя милость, князь-батюшка!
- Бог с ней! Да и княжна, кажись, о ней не очень кручинится, а Панкратьевна, чай, не нарадуется, не любила ее старая, да, вишь, недаром, значит, все называла непутевою... - улыбнулся князь.
- Старые-то глаза, бают, на три аршина сквозь землю видят! - вставил слово старый слуга.
- Уж подлинно видят, подлинно!..
Старик ключник передавал на самом деле слухи, циркулировавшие среди княжеской дворни о причине бегства Татьяны Веденеевны, распущенные по поручению Якова Потаповича Тимофеем. Эти слухи были тем более правдоподобны, что все знали, что Григорий Семенович души не чаял в сбежавшей цыганке, а после возвращения из бегов чуть не ежедневно вертелся у княжеского двора, а некоторые из княжеских слуг, сохранившие дружескую приязнь с "опричником", знали даже и степень близости его отношений к сенной девушке молодой княжны, но по дружбе к нему помалкивали.
Князь Василий при свидании с дочерью не преминул спросить ее, не скучает ли она о беглянке.
Княжна вспыхнула.
- Насильно мил не будешь, а у меня и без нее их много, по твоей, родимый батюшка, милости. Маша теперь моя любимица, - отвечала она.
Князь приписал волнение дочери неприятному воспоминанию о черной неблагодарности сбежавшей.
- Конечно, не стоит она, мерзкая, чтобы об ней печалиться, - погладил он по головке княжну.
Последняя крепко схватила его руку и стала покрывать ее порывистыми поцелуями. Князь Василий почувствовал, что на его руку скатилось несколько горячих слезинок.
- О чем плачешь, дурочка? Пойди, заставь себя повеселить свою новую любимицу и остальных девушек.
Княжна поспешила исполнить это приказание отца. Пробудь с ним еще минуту, она рассказала бы ему откровенно все о ночном приключении, позабыл внушенную ей Яковом Потаповичем через Машу мысль, что она этою откровенностью может подвести своего любимого отца под царскую опалу.
- Князь горд и горяч... Он не снесет этой роковой обиды, будет бить челом царю, чтобы тот выдал ему Малюту за бесчестие... А как взглянет царь? Ведь Малюта - его любимец. Кто победит в этой борьбе? А вдруг не князь... - так говорила Маша.
Повторяем, княжна позабыла было и это, так хотелось ей поделиться с родным человеком своими девичьими думами и опасениями.
Катастрофа на берегу Москвы-реки, испуг при неожиданном нападении, несмотря на кажущееся после этого ее спокойствие и прежний здоровый вид, не остались без последствий: она стала осторожна до пугливости, малейший шум заставлял ее бледнеть, малейшее волнение вызывало на глаза ее слезы. Несмотря на окружающих ее сенных девушек, несмотря на их шутки, смех, песни, несмотря на постоянное присутствие любимой няни и новой любимицы Маши, она сознавала себя одинокой, и это горькое сознание заставляло болезненно сжиматься ее сердце, в уме возникало какое-то безотчетное неопределенное стремление к чему-то или к кому-то. Резкие переходы в состоянии ее духа, переходы от шумной веселости к беспричинной грусти, унынию, доказывали напряженность до болезненности ее душевных струн.
Яков Потапович был прав: для нее наступила пора любви.
О сбежавшей Татьяне она задумывалась нередко; она не сожалела о ней, но зная о ее романе до бегства по намекам, а после бегства по рассказам сенных девушек, она, о, ужас! почти завидовала.
"Она ушла. Она находится с любимым человеком, с своим суженым; значит, ей там лучше - и слава Богу. А где-то мой суженый"? - восставал в ее голове вопрос, остававшийся обыкновенно без ответа.
За себя княжна Евпраксия давно простила Татьяну и других.
"Быть может, она и не виновата; она исполняла волю любимого человека; а разве можно не исполнить ее? - рассуждала она сама с собой. - И Малюта, этот страшный Малюта, начальник ее суженого, быть может, тоже не совсем виноват перед ней, княжной. Он, может быть, и на самом деле любит ее, а любовь извиняет все", - проносилось в уме княжны.
О виновности Григория Семенова не могло быть, по мнению княжны, даже и речи: он исполнял приказание своего начальника..
Так всепрощающе отнеслась она к своим лиходеям.
Слух о перебежавшей к Малюте холопке князя Василия достиг до брата его, князя Никиты, и не на шутку обеспокоил его, тем более, что это происшествие почти совпало с явной переменой в отношениях к нему его друга, Григория Лукьяновича.
"Тут дело неладно. Что-нибудь да прознал он, что зверь-зверем на меня стал взглядывать. Кажись, до сей поры были мы с ним в дружестве... Не подвел бы какого кова, надо держать ухо востро!" - было первою мыслью эгоистичного князя Никиты, мыслью о себе.
Затем он уже подумал о племяннице и о брате.
"Не замышляет ли рыжий дьявол чего? Больно защемила ему сердце племянница... Везде эти бабы: как хвостом вильнут - так и собирай беды в лукошко... Подведет, неровен час, моего-то упрямого сидня под царский гнев..."
Он поехал к брату.
- Ты чего сидишь, глаз ко двору не кажешь? Смотри, досидишься до беды! Еще за сторонника Колычевых сочтут... - напустился он на князя Василия после взаимных приветствий.
Тот окинул его взглядом, в котором жалость мешалась почти с презрением.
- А ништо, пусть сочтут!.. Пошто мне и жить в такие времена, когда святых людей отдают на поругание извергам, на истерзание псам придорожным.
- Тсс... - боязливо стал оглядываться князь Никита. - Коли себя не жалеешь - пожалей меня, дочь... На нее и так Малюта зубы точит...
Князь Василий сделался бледен как полотно.
- Что?.. Малюта?.. На мою дочь?.. Говори, что знаешь, все говори!.. - вскочил он, схватил сильной рукой брата за ворот парадного кафтана и стал трясти.
Князь Никита весь съежился с перепугу.
- Чего ты сумасшествуешь? Я же ему в предупреждение молвил, а он душить бросается! - произнес он.
Князь Василий опомнился, выпустил кафтан брата и в изнеможении опустился на лавку.
- Говори!..
Князь Никита вкратце рассказал брату о намеках, сделанных ему Малютой по поводу княжны Евпраксии, и возможности со стороны князя Василия согласия на брак ее с ним, Малютою.
Князь Василий сидел, задыхаясь от волнения. Лицо его то наливалось кровью, то мертвенно бледнело, и когда брат кончил, он истерически захохотал.
- Малюта!.. в зятья ко мне собирается!.. Не ожидал!.. Душегубец, палач!.. Женоубийцей, видимо, стать хочет, а потом и венчаться с моей дочерью?.. А ты-то что слушал негодяя и в рожу подлую не харкнул? Побоялся, за шкуру свою побоялся?.. Ай да князь Прозоровский!.. Ты не захотел идти к царю бить челом на татарского выродка за бесчестие твоей племянницы, так я пойду поклонюсь царю-батюшке!.. Правильно говоришь ты, засиделся я, досиделся до бесчестия всему роду нашему княжескому!.. Сейчас поеду к царю!..
Князь Василий встал.
- Что ты, что ты, шалый, затевать хочешь? - вскочил в свою очередь перепуганный князь Никита. - Ведь он мне обиняком говорил, под видом шутки, а тебе я, как брату, сказал в предупреждение... С чего же кашу заваривать? Неровен час, сами не расхлебаем... Пожалей, повторяю, меня, дочь... Силен он, татарский выродок...
Князь Василий зашатался. Брат поддержал его и усадил на скамью.
- Шутки ради, говоришь? - начал первый, все еще еле переводя дух от волнения. - Да как же он шутить этим смеет, пес смердящий?
- Мало ли что шутится в дружеской беседе? - заметил было второй.
Брат снова прервал его горьким хохотом.
- В дружеской беседе!.. Малюта... и князь Прозоровский!.. Ха-ха-ха!.. Ну, времена!.. Я и забыл, что вы с ним друзья закадычные, что ты и меня подвел с ним хлеб-соль водить!.. Будь проклят тот день, когда показал я ему свое сокровище!..
Князь Василий облокотился на стол и уронил на руки свою седую голову.
Князь Никита молчал. Он знал характер брата и дал ему успокоиться.
Так и произошло: гнев князя Василия прошел, он поднял голову и при виде испуганного насмерть лица брата даже слегка улыбнулся.
- Успокойся, я разгорячился. Сам понимаю, что не придет же Малюте, старому псу, всерьез в голову от живой жены с ребенком венчаться!.. Только вдругорядь ты мне этих шуток не болтай, я этого не люблю!..
Князь Никита постарался еще более успокоить брата и уже не решился высказать ему свое предположение, что Малюта переманил Татьяну, замыслив похищение княжны Евпраксии. Да он и сам отбросил это подозрение, когда князь Василий рассказал ему причину бегства Татьяны, слышанную им от ключника.
Беседа братьев приняла дружеский характер, и князь Василий даже обещал брату при прощании побывать вскоре в Александровской слободе.
После отъезда брата он призвал к себе Панкратьевну и долго беседовал с нею в своей опочивальне.
О чем говорили они - осталось тайною, только старая нянька стала после этого дня еще зорче глядеть за молодой княжной и еще подозрительнее на сенных девушек.
В общем, течение жизни князя Василия ничем особенно не нарушалось.
Один Яков Потапович яснее всех понимал всю опасность положения. Он угадывал, что князь Василий, княжна и он сам - намеченные жертвы, что тучи сгустились над их головами, что надо ожидать грозы.
И он не ошибся: гроза разразилась.
Время шло своим обычным чередом. Наступил август месяц 1568 года.
Последний разговор с братом не мог не оставить в уме князя Василий Прозоровского некоторого впечатления.
Несмотря на уверение князя Никиты, что намек на возможность сватовства со стороны Малюты за княжну Евпраксию был ни более, ни менее как шуткою в дружеской беседе, несмотря на то, что сам князь Василий был почти убежден, что такая блажь не может серьезно запасть в голову "выскочки-опричника", что должен же тот понимать то неизмеримое расстояние, которое существует между ним и дочерью князя Прозоровского, понимать, наконец, что он, князь Василий, скорее собственными руками задушит свою дочь, чем отдаст ее в жены "царского палача", - никем иным не представлялся князю Григорий Лукьянович, - несмотря, повторяем, на все это, он решился, хотя временно, удалиться из Москвы, подальше и от сластолюбца-царя и от его сподвижников, бесшабашных сорванцов, увезти свое ненаглядное детище.
Разыгравшиеся за последнее время в самой Москве, чуть не на глазах князя Василия, сцены безобразных, не поддающихся описанию насилий побудили его скорее привести в исполнение этот план.
Вот как описывает Карамзин, со слов очевидцев, одно из подобных гнусных насилий, совершенных в Москве царем и его клевретами.
"В июле месяце 1568 года, в полночь, любимцы Иоанновы, князь Афанасий Вяземский, Малюта Скуратов, Василий Грязной, с царскою дружиною, вломились в домы ко многим знатным людям, дьякам и купцам, взяли их жен, известных красотою, и вывезли из города. Вслед за ними, по восхождении солнца, выехал и сам Иоанн, окруженный тысячами кромешников. На первом ночлеге ему представили жен; он избрал некоторых для себя, других уступил любимцам, ездил с ними вокруг Москвы, жег усадьбы бояр опальных, казнил их верных слуг, даже истреблял скот, - особенно в коломенских селах убитого конюшенного Федорова, - возвратился в Москву и велел ночью развезти жен по домам. Некоторые из них умерли от стыда и горести".
Волосы положительно вставали дыбом у князя Василия при одной мысли, что и с его чистой девочкой может случиться что-либо подобное, и он наконец решился поехать в Александровскую слободу бить челом царю о дозволении временно отъехать в свою дальнюю вотчину, для поправления здоровья и по хозяйственным надобностям.
По счастию для князя, царь в день его приезда в слободу - со времени последней беседы с братом князь Василий был уже там несколько раз - находился в редком за последнее время веселом и спокойном расположении духа.
После трапезы, к которой был приглашен и приезжий московский гость, царь начал шутить с своими любимцами, приказывая то и дело наполнять их чаши, как и чашу князя Василия, дорогим фряжским вином.
Последний улучил момент и высказал царю свою просьбу.
Иоанн окинул его подозрительным взглядом.
- Чего это вдруг в деревню отъезжать вздумал? - лето уже на исходе...
- Здоровьем слаб стал, великий государь, а здесь никак не выхожусь; хотел месяц-другой на вольном воздухе отдохнуть, отдышусь, авось слугой буду настоящим твоей царской милости, а не недужным захребетником... Опять же лет пять как я в этой вотчине не был и что там без хозяйского глаза деется - не ведаю...
Царь продолжал пристально смотреть на говорившего.
Все кругом молчали, ожидая бури.
На выручку брату подоспел князь Никита.
- Не слушай его, великий государь, - смеясь прервал он князя Василия, - не недуг и не хозяйство тянет его к нашей вотчине... Едет он туда повидаться с своими дружками закадычными...
- С какими такими? - вскрикнул Иоанн, и в голосе его прозвучали гневные ноты.
Все кругом стихло еще более; казалось, можно было услышать полет мухи. Один князь Никита не потерялся под гневным взглядом царя.
- С мишуками косолапыми да с серыми волками, государь великий, - их в лесах нашей вотчины видимо-невидимо, - а братца моего хлебом не корми, а дай за ними вдосталь погоняться...
Гнев исчез из очей Иоанна и лицо его даже осветилось улыбкой. Сам охотник в душе, он не мог не сочувствовать этому желанию поохотиться на медведей и потравить волков.
Почти у каждого из присутствующих вырвался из груди облегченный вздох.
Один Малюта, на лице которого заиграла было чуть заметная радостная улыбка тожества, стал снова мрачнее тучи и бросил искоса на своего друга, князя Никиту, злобный взгляд.
Одновременно с этим взглядом на князя был устремлен другой - взгляд его брата, князя Василия, полный благодарности.
- Охотник разве? - вскинул царь на него уже снова ласковый взгляд.
- Грешен, великий государь, люблю за зверьем погоняться...
- Что-ж, исполать тебе, поезжай, разомни кости, время теперь для свиданья с этими дружками твоими самое подходящее: снежком посыплет - по первой пороше; жалую тебя парой борзых из моей своры, трави на наше счастье, а там пошлю тебя травить и ворогов наших, татар да литовцев...
Князь Василий встал, поклонился в пояс Иоанну и был допущен им к целованию своей руки.
- Один отъезжаешь, или с домашними?
- С дочерью, великий государь, да с приемышем... - отвечал князь.
- Долго только не засиживайся, пожалей моих молодцов; сохнут они у меня по твоей дочери, а ты и мне ее еще ни разу не показал; понаслышке лишь знаю, что красавица писаная. Чего хоронишь? Жениха подыскивай, на свадьбу меня зови; сам, чай, знаешь, девка - что квашня: перестоится - закиснет...
Князь Василий снова поклонился царю в пояс.
- Благодарствуй на заботе и чести, великий государь, молода еще она у меня, дитятко несмышленное, в мать покойницу вышла, по дородству поздняя...
- Исполать и ей, пусть и себе тельце на вольном воздухе нагуляет: ей на красу - мужу на сладость... - заметил Иоанн...
Беседа приняла другое направление. Заговорили о победах над литовцами, известия о которых были получены от боярина Морозова и князя Ногтева, о письмах из Тавриды Афанасия Нагого, жившего послом при Девлет-Гирее.
Вскоре царь удалился на покой, приказав опричникам продолжать пир в честь отъезжающего князя Василия Прозоровского.
Пир продолжался. В отсутствие царя более свободные беседы завязались там и сям за обширным столом роскошной царской столовой храмины.
С облегченным сердцем, почти радостный выехал на другой день князь Василий, простившись с братом, в Москву. За ним, на особой телеге, в деревянной клетке, везли двух великолепных борзых собак - царский подарок.
Тотчас по приезде начались сборы, окончившиеся в неделю, и князь Василий в десяти повозках выехал из Москвы с дочерью, Яковом Потаповичем, нянькой Панкратьевной, сенными девушками молодой княжны и избранною дворнею. В число последних попали и знакомые нам Никитич и его сын Тимофей.
Этому громадному поезду лежал далекий путь. Вотчина, куда отъезжал князь Василий Прозоровский, лежала в Новгородской Шелонской Пятине, на берегу быстрого Волхова, и была окружена в то время дремучими лесами, в которых на самом деле водилось в изобилии всякое зверье: медведи, волки, лисицы... Для охотника местность эта представляла роскошное приволье, а князь Никита не преувеличивал, говоря царю о страсти брата гоняться за зверьем. Князь Василий был на самом деле зав