ротам.
Он чувствовал, что злоба подступала к его горлу, душила его, что это отражалось на его лице, а потому и не хотел, чтобы она видела его при свете яркого утра, надеясь успокоиться, пока дойдет до лесу, который был все-таки довольно далеко.
Торопливо шагая по отделявшему лес от заднего двора полю, он продолжал ворчать, изливая кипевшую в его душе злобу.
- Ишь, тварь подлая, с моей же казной от меня сторонится, в знакомое мне место схоронить кобенится. Да не пригодится она тебе, змее подколодной; уж и поразмытарю эти я денежки по Москве-матушке; не пригодились кровавые на честное житье, пригодятся хоть на то, чтобы завить горе веревочкой.
Остановившись на опушке леса, он стал ждать, пристально вглядываясь в снежную пелену, покрывавшую отделявшее его от двора и сада Малюты пройденное им обширное поле. Минут через двадцать показалась торопливо шедшая Татьяна. Лицо его исказилось злобной усмешкой.
- Спеши, спеши, богачиха, клад зарывать... - проворчал он и с усилием придал своему лицу спокойное выражение.
Татьяна Веденеевна была уже близко.
- Насилу дотащила, так тяжеленек он; только ключа не захватила; искала, искала - не нашла; и куда запропастился - не ведаю, так и бросила искать, больно торопилась, чтобы тебя ждать не заставить!
Она подошла к нему и протянула довольно большой, окованный жестью ларец.
- Ништо, и без ключа обойдемся, не отворять его тебе! - промолвил он с чуть заметною ядовитою усмешкою.
- А далеко это место-то, Гришенька? - спросила она, когда они углубились в чащу.
- Не на самом же юру клады хоронят! Да не бось, дойдем, не больно, чтобы далеко...
Они пошли молча, все более и более углубляясь в чащу. Она изредка взглядывала на него. Лицо его становилось все мрачнее и мрачнее. Ее сердце стало сжиматься каким-то томительным, безотчетным страхом.
- Еще далеко? - чуть слышно произнесла она каким-то подавленным голосом.
Они зашли уже в самую глубь леса; деревья по большей части были хвойные, и сквозь их густые, опушенные снегом ветви чуть пробивались солнечные лучи.
- Да хоть здесь, коли уж очень торопишься! - вдруг обернулся он к ней, кинув на снег ларец.
Она взглянула ему в лицо. Оно было искажено такою адскою злобою, что у нее подкосились ноги и она могла только прошептать:
- Гришенька, что с тобою?
- Что со мною? - закричал он голосом, в котором разом прозвучала вся так долго сдерживаемая злоба. - Не тебе бы, непутевая, об этом меня выспрашивать! Пораздумать бы надо ранее, что будет со мной, как узнаю я, что ты по ночам к Малюте шастаешь!..
Он схватил ее за руку.
- Я?.. Когда... кто это наклеп...
Она не успела договорить.
- Молчи, сам я сегодня ночью видел, как вошла ты и вышла от него! Не скверни ложью языка хоть перед смертью-то...
- Перед смертью? - машинально повторила она. - Перед какой смертью?..
- Так ты думала, змея подколодная, что жить тебя я оставлю после того, гадину, что не залью я боль свою сердечную кровью твоею поганою?.. Довольно послужил я тебе и дьяволу, пошел, подлый, против своего благодетеля, князя-батюшки, чуть дочь его, святую, чистую, непорочную, не отдал своими руками на поругание извергу! А все кого теша, как не тебя да дьявола?.. За казной сюда пришла, алчная душа цыганская, за сокровищем! Приготовил я тебе сокровище; может, малость грехов твоих неискупимых простится тебе, как примешь ты от руки моей смерть мучительную.
Он продолжал как клещами держать ее левой рукой за правую руку. Она не чувствовала боли и стояла бледная и безмолвная. При последних его словах она упала перед ним на колени.
- Прости меня, Гриша, Гришень...
- Нет, и не может быть тебе прощенья!.. - сверкнул он глазами.
И, выхватив из ножен висевший у пояса длинный нож, со всего размаху вонзил ей его по самую рукоятку в левую сторону груди. Послышался только какой-то хрип, и острие ножа показалось из спины.
- Вот тебе мое прощенье! - добавил он упавшим голосом, и, повернув нож, так же быстро вырвал его из раны.
Бездыханный труп цыганки упал к его ногам, обагрив алою кровью, брызнувшей фонтаном из раны, девственный снег вековечного дремучего леса. Она не успела договорить фразы и даже издать малейшего стона. Он так ловко отскочил от нее, что ни одна капля крови не попала на него.
Омыв в снегу лезвие ножа, он спокойно обтер его о полы кафтана и вложил в ножны. Самое убийство ничуть не взволновало его; в его страшной службе оно было таким привычным делом. Он даже почувствовал, что точно какая-то тяжесть свалилась с его души и ум стал работать спокойнее.
- Надо зарыть ее, а то, неровен час, рыжий пес нарядит народ ее разыскивать, какой-нибудь шалый и наткнется, доберутся до меня - не отвертишься!
За поясом у него был только небольшой топор, который он взял, проходя по заднему двору; чей он был - он не знал, но ему показалось, что он может пригодиться.
Покойная цыганка не обратила внимания на присутствие у него этого орудия, или же, быть может, думала, что оно понадобится для заклепки древесного дупла, куда они спрячут казну.
- Авось им и вырою могилу-то! - подумал он, вертя его в руках.
На глаза ему попался брошенный им ларец. Он с силой ударил по нему топором.
Крышка со звоном отскочила и перед глазами Григория Семеновича заискрились и запрыгали мириады цветных искр. Чего-чего тут не было! Бурмицкие зерна, изумрудные "запоны" и "привесы", алмазные и яхонтовые заняться, золотые перстни с самоцветными камнями.
Один из последних особенно бросился ему в глаза - это был золотой перстень с блестящим яхонтом. Григорий Семенович не раз видел его на руке Малюты.
"Так вот за что она, подлая, любила его, рыжего пса", - промелькнуло в его голове.
Он отобрал кошельки с золотом и рассовал их к себе за пазуху и за голенища. В числе их был и тот кошелек, который он передал покойнице часа два тому назад.
- Ишь, ключ, говорила, не нашла, торопилась, а кошель запереть ухитрилась! - припомнил он заявление Татьяны. - Лгала, собака, до самого смертного часа лгала. Собаке - собачья и смерть!
Он даже усмехнулся.
Когда последний кошелек был вынут, он, как было возможно, закрыл разломанный ларец.
- Схороню с ней, пусть при ней все то останется, за что продала она душу свою, за что приняла и смерть от руки моей.
Он стал усердно рубить мерзлую землю. Работа подвигалась медленно. Когда он кончил, по солнцу было уже далеко за полдень. Осторожно приволок он за ноги к яме уже окоченевший труп и, положив к изголовью ларец с драгоценностями, уложил его в эту наскоро приготовленную могилу. Затем, истово перекрестившись, он стал засыпать ее комками мерзлой земли и снегом.
Через четверть часа могила была им выровнена и даже окровавленный снег разбросан в разные стороны, а через два часа он уже мчался по дороге в Москву.
В московских хоромах князя Василия Прозоровского шла спешная уборка. Двор и сад расчищали, разгребая сугробы снега, которые и свозили на лед Москвы-реки; в самых хоромах мыли полы, двери, окна, сметали пыль. Был конец ноября 1568 года, и в доме князя с часу на час ждали возвращения вельможного боярина с семьей из дальней вотчины. О том, что князь Василий выехал из усадьбы, сообщил прискакавший ранее гонец, привезший распоряжение приготовить и истопить хоромы, словом, привести все в порядок в пустовавших уже несколько месяцев жилых помещениях московского княжеского дома. Приехавший из вотчины сообщил также оставшемуся надзирать за домом ключнику и некоторым из старых княжеских слуг о происшествиях последнего времени: о нападении на старого князя во время охоты и спасении его жизни тем неизвестным молодцом, которого князь еще в Москве приютил в своем доме.
- И изранил же его пес этот, что на князя-батюшку налетел было. Насилу его Панкратьевна с княжной Евпраксией выходили, - говорил посланный.
- С княжной Евпраксией? - разинули от удивления рты слушатели.
- Вестимо с княжной - нашим ангелом! Уж ее взять на то, чтобы о несчастном сердечком поболеть, золотая ведь она у нас и душой, и красой девичьей...
- Это что говорить, вся в покойницу, тоже была божья душа, обо всех сердцем болела, последнего холопа от смерти выхаживала...
- То-то, а тут молодец-то, что князю жизнь спас, не холопом оказывается, а подымай выше...
- Ну! Боярин он, значит?
- Княжеского рода...
- Ври!
- Чего врать! Сам князь Панкратьевне, вишь, сказал, да потом на последах это еще верней объяснилося...
- А что?
- Да уж говорить ли? Тайна пока это великая... болтать зря тоже нечего... заказано...
- Не бабы долгоязычные, не разболтаем, - обиженно заявили слушатели. - Скажи, родимый, поведай...
- Так и быть, что с вами делать, слушайте. Начал рассказывать - кончать надо. Только, чур, уговор - не болтать до поры до времени...
- Уж будь благонадежен - могила...
- Наша-то княжна, бают, с ним сосватана...
- Ой ли!...
- Разрази Господь, коли вру. Сенные девушки уж свадебные песни поют, князя и княжну величают... Повторяю только, говорю вам это за тайну великую... Сам князь Василий промеж себя, княжны, Якова Потаповича да жениха нареченного все это содержит, значит, так надо, а потому лишнему человеку вы ни гугу, нечего зря языком-то чесать...
- Вестимо, нечего; да нам с кем и гуторить? Не с кем, - согласились слушатели.
- Дай Бог князю-батюшке, княжне и жениху ее нареченному всяческого счастия и благополучия. Только почему же радость такую в скрытности содержать? - в раздумье спросил, после некоторого молчания, старик-ключник, тот самый, если помнит читатель, который предлагал князю Василию вернуть и проучить сбежавшую Татьяну.
- Нареченный-то, слышь, боярин опальный. Князь, как приедет, челом бить будет о нем государю, и тогда уж по государевой воле все и объявится... - понизив голос до шепота, произнес гонец.
- Вот оно что!.. Дела!.. Тягостные времена ноне для князей и бояр настали. Да и поделом им, ништо, тоже достаточно крови народной повысосали!.. - заметил бывший среди слушателей угрюмый старик.
- Не князь ли наш, кормилец, кровопийствовал? - остановил его ключник.
- Не о нем речь, - возразил тот. - Таких бояр-то не найдешь, а иные прочие весь свой век на холопьях, на народных хребтах ездили да под царский стол козни подводили... Пора и им было препону положить...
Ключник и остальные молчали.
- Взять бы хоть князя Никиту!.. Нашему-то, кажись, братом доводится, плоть одна, а душа-то ан разная, - совсем передался кромешникам!..
- Да ведь кромешники-то эти слуги царские. Коли царь, по-твоему, по-божески действует для народа, значит, и они... - заметил ключник.
- Стар ты, дедушка, а разумом, не в укор тебе будь сказано, не раскидист, - перебил его угрюмый старик. - Тоже сморозил, прости Господи, околесину - царя-батюшку, надежу-государя с кромешниками сравнил! Ему, царю-батюшке, впору было убежать от бояр-крамольников, ну, и обласкал он людей из простых, думал будут-де меня охранять, да и людишек не обижать, свою бедность да темность памятуя, а коли ошибся в них - не его вина; он, родимый, чай, и не знает своевольств ихних, дел их окаянных... Сверху-то ему всего не видно, не Бог тоже.
- Вестимо так... Правда... Тоже до царя довести о кромешниках - и им спуска не даст, не помилует... Грозен он, да справедлив, батюшка, - послышались возгласы.
Ключник, не найдя ни в ком поддержки, не продолжал спора.
Несмотря на данное слово, вечером того же дня вся оставшаяся в городе княжеская дворня знала в подробности как случай с князем Василием на охоте, так и предстоящее радостное в княжеском доме событие. Впрочем, все говорили обо всем этом шепотом и передавали друг другу под строгою тайною. Все также, в один голос, искренно желали счастия любимой боярышне, ангелу-княжне Евпраксии Васильевне, и пожелания эти, казалось, готовы были исполниться. Княжна, по крайней мере, считала себя счастливой и без страха глядела на грядущее, все же еще пока окутанное для нее неизвестностью. Даже эта неизвестность ничуть не пугала ее. Впрочем, она имела весьма смутное понятие о положении своего нареченного жениха. Она знала со слов отца, что отец Владимира был его искренним другом, что он казнен, что сын его долгое время скрывался в Литве, и чтобы восстановить в настоящее время его права на Руси, необходимо особое челобитье царю, к которому и готовился князь Василий, отписавши о своем положении своему брату, а ее дяде, князю Никите, прося его содействия и совета. В простоте своей души, княжна полагала, что если отец и дядя возьмутся за это дело, то все непременно окончится благополучно; она считала их за людей, для которых возможно все; значит, о чем же было беспокоиться? С Владимира, ее дорогого, милого Владимира снимут опалу, непременно снимут, - самое слово "опала" ей было не совсем понятно, - затем она пойдет с ним под венец. Свадьба будет пышная: такая же пышная, как была у ее матери, когда она выходила за ее отца и о которой с восторгом рассказывала Панкратьевна, вспоминая отчетливо каждую подробность этой церемонии, а может, будет сам царь, который и приблизит к себе ее молодого мужа за его ум, за доблести. Всем будет хорошо: и отцу, и дяде, и ей, и... Якову... Так мечтала молодая девушка, а при воспоминании о Якове Потаповиче сердце ее, против ее воли, до боли сжималось какою-то безотчетною жалостью. Это чувство только отчасти омрачало ее радужное настроение. Зачем именно тогда, когда она так счастлива, около нее есть человек, которого она любит, как брата, который спас ее из рук ее врагов и который... несчастлив. Что Яков Потапович несчастлив - она догадывалась каким-то чутьем, и ее не могли обмануть, как обманывали других окружающих, его спокойное настроение, его приветливая улыбка, его счастливый вид. Княжна знала более других: знала то, что знала только еще Татьяна, что Яков Потапович любит именно такою любовью, которая исключает возможность его счастия при счастии ее с другим. Она прежде только об этом догадывалась, но ей стало это ясно с памятной для нее беседы в саду с глазу на глаз в эту ужасную ночь неудавшегося, к счастью, ее похищения Малютой. Оттого-то она была так поражена, когда отец ее сказал ей, что выдать ее замуж за князя Воротынского подал ему мысль Яков Потапович, тот самый Яков Потапович, который сам безумно любил ее. Все это сначала не укладывалось было в головке княжны.
"Может, разлюбил?" - задавала она себе мысленно вопрос.
Но она вспоминала изредка и теперь подмечаемые ею его взгляды, полные безграничной любви, загоравшейся невольно в его глазах, которые он поспешно опускал вниз, и должна была откинуть от себя эту мысль. Когда она постепенно все более и более стала привязываться к своему жениху, стала, как ей, по крайней мере, казалось, все более и более любить его, она стала яснее понимать и чувство к ней Якова Потаповича, и кроме жалости к нему, в ее уме и душе появилось безграничное уважение, почти благоговение перед этим чувством. Воспитанная, как многие девушки того времени, на священных книгах, следовательно, религиозно настроенная, княжна додумалась, что это чувство к ней со стороны названого брата и есть именно та евангельская любовь, которая выражается тем, что любящий должен душу свою положить за друга своего, что это чувство именно и есть такое, которое даже не нуждается во взаимности, которое выше этого все же плотского желания, а находит удовлетворение в самом себе, именно в этом твердом решении положить свою душу за друга. Княжна сравнивала эту любовь с своим чувством к Воротынскому и находила, что и она была бы способна на такой подвиг; что даже возможность такого подвига доставила бы ей то жгучее наслаждение, которое, пожалуй, неизмеримо выше наслаждения чувствовать себя любимой взаимно.
Остановившись на этой мысли, ухватившись, так сказать, за нее, княжна даже перестала жалеть Якова Потаповича, перестала думать о том, что она так обязана ему и так неблагодарна относительно его, - эта мысль тоже ее сначала немало мучила, - а даже решила и вперед не отказываться от его услуг, какие бы они ни были: большие или малые. Она предугадывала, что этот отказ был бы для него горячее ее кажущейся неблагодарности, и не обижалась. Отдать всецело свою судьбу, и даже судьбу ее будущего мужа, под его покровительство - вот единственное возмездие, которое она могла предложить ему за его бескорыстно и бесповоротно отданное ей великодушное и благородное сердце. Она остановилась на этом возмездии и спокойно, кроме свиданий с князем Владимиром в опочивальне старого князя, беседовала с ним под покровительством и наблюдением Якова Потаповича, обманув тем или другим способом бдительность старухи Панкратьевны.
Они втроем строили планы будущего, рисовали картины, одна другой заманчивее, предстоящей жизни в Москве зимой, а летом в тех или других вотчинах...
Безучастнее всех к грезам и мечтам о будущем относился главный их виновник, если можно так выразиться, князь Владимир Никитич. Это бросалось в глаза Якову Потаповичу, это не ускользнуло от внимания и княжны Евпраксии. Первый объяснял это беспокойством своего нового друга за исход челобитья у царя и всеми силами старался вдохнуть в него бодрость и надежду.
"Бедняжка, - думал он, глядя на задумчивого, как бы растерянного Воротынского, - он так привык к ударам мачехи-судьбы, что не верит своему счастью, не верит в возможность для него светлого будущего; это свойство всех глубоко несчастных людей".
И добрый, честный Яков Потапович принимался развлекать угрюмого и неразговорчивого Владимира.
Княжну Евпраксию такое поведение ее нареченного жениха сильно озадачивало и огорчало. Она не могла понять причин этого почти безразличного отношения к их будущему со стороны любимого ею и любящего ее человека. Он говорил же и говорит ей о любви, он берет ее, наконец, замуж, связывает с нею всю свою жизнь, - значит, любит ее. Огорчали ее его сдержанность не только при отце и Якове Потаповиче, но даже в те редкие минуты, которые им удавалось проводить наедине. Он еле отвечал на ее ласки, он, казалось, избегал этих ласк, точно они тяготили его. Так думалось ей иногда, и княжна старалась уверить себя, что она преувеличивает, что робость его и задумчивость объясняется его положением - положением сироты. Княжна кончала тем, что обвиняла себя же в том, что осмеливалась быть недовольною ее милым, дорогим будущим мужем. Она вспоминала те мучительные думы, которые терзали ее бедное сердце после того, когда она была принуждена удалиться от постели выздоравливающего Владимира, не зная даже, встретится ли она с ним в жизни. Узнать человека, заронившего в сердце чувство любви, узнать чуть ли не на мгновенье и потерять его навсегда, потерять не мертвого, а живого, знать, что он живет, что его любит другая, что он, может быть, сам любит, и жить... жить... Думать, что, быть может, это произошло только потому, что он не знал любящей его девушки, даже не видал ее, что иначе, быть может, она нашла бы отклик своей любви и в его сердце, и они были бы счастливы... и жить... Нет, этого не может быть! Господь не допустит этого?..
Так думала она тогда, и теперь, когда Бог на самом деле, по ее мнению, не допустил этого, она упрекала себя за свое недовольство, в котором, казалось, выражалась ее неблагодарность за неизлечимое милосердие Создателя.
Князь Василий тоже заметил некоторые странности в отношениях своего будущего зятя к невесте, но, как и княжна, приписал его холодную с ней сдержанность сиротскому положению юноши, а также беспокойству за челобитье, и уважению, питаемому им к нему и княжне; ему даже нравилось такое поведение молодого человека, не позволявшего себе увлекаться до решения его участи царем и до свадьбы.
За исход своего ходатайства перед царем за сына казненного князя Никиты Воротынского сам князь сильно беспокоился и с нетерпением ждал ответа на посланную им грамотку к брату, в которой он откровенно изложил ему как все происшедшее, так и свои намерения, прося совета и помощи. Князь Василий решил ехать в Москву тотчас по получении ответа на это письмо.
Наконец ответ этот был получен. В нем князь Никита, с свойственной ему дипломатическою осторожностью, весьма пространно и весьма туманно говорил и за, и против предпринятого его братом решения. "Конечно, - писал он, - род князей Воротынских ничуть не ниже нашего рода, и брак одного из его представителей с моей племянницей при других обстоятельствах и в другое время был бы и для меня не только желателен, но даже более чем приятен, особенно при тех качествах, которыми, оказывается, наделен молодой князь, но, приняв во внимание переживаемое тяжелое время, время гонения боярских родов, желание породниться с отпрыском опального рода князей Воротынских, друзей изменника Курбского, одно имя которого приводит доныне царя в состояние неистовства, является опасною игрою, в которой игрок должен иметь мужество поставить на карту не только милость и благословение царя, но даже и самую жизнь свою и своего семейства. Хотя я, - говорил он далее в своем письме, - и вполне разделяю твое мнение, что сын не может быть ответчиком за преступления отца, но отвечать за то, что царь так же посмотрит на это, не могу. Я не решусь даже стороной намекнуть на это государю, особенно после высказанного недавно мнения Малютой Скуратовым, мнения, разделенного и царем, по поводу невинно погибшего на плахе юноши, одного из Колычевых: "Если он и не виноват был пока, то непременно был бы виноват впоследствии, так как уже с молоком своей матери он всасывал преступные замыслы против царя. Значит, если казнен несколькими годами ранее, то тем лучше, а то Бог весть еще, чем окончилась бы его преступная деятельность для царя и России, если бы его оставить в живых и дать возможность проявить эту деятельность!" Об этом мнении Скуратова, повторяю, разделенном и государем, который при всех сказал ему: "Верно, верно, отец параклисиарх! Умные речи приятно слышать!" - только и говорят теперь при дворе, и большинство опричников находят, что Малюта прав, что в боярских крамольных родах яблоко от яблони недалеко падает. Приезжай в Москву, - так заканчивал хитрый царедворец свое послание, может быть, в чем и успеешь, я же пока постараюсь подготовить почву и стороной разведать, как может быть принято такое ходатайство. Совет мой - до поры до времени держать не только это сватовство, но даже и самое пребывание в твоем доме молодого Воротынского в строжайшей тайне. По-моему даже лучше бы ты сделал, если бы оставил его в вотчине, а не возил в Москву, где ты, как тебе известно, всегда будешь зависеть от последнего холопа, которому пожелается на тебя донести. Как ты ни любим ими, но на всех их положиться нельзя".
Письмо брата далеко не утешило князя Василия, хоть он, по правде сказать, и не ожидал от него особого утешения, тем не менее он не упал духом и приказал собираться в Москву. Послав гонца велеть приготовить хоромы, князь не оставил мысли - по приезде, уже на словах посоветовавшись с братом, явиться к царю с челобитьем, тем более, что брат не отказался помочь ему, а только уведомлял, что, по его мнению, это будет трудно, а главное - опасно.
- Себялюбец, - подумал про себя князь, - да и трусоват малость, не в укор будь ему сказано: всякие страсти ему чудятся; а может, с Божьей помощью, все обойдется и благополучно...
Над советом брата - оставить Владимира в вотчине - он призадумался.
"Надо переговорить с ним самим; пусть сам решает".
При первом свидании князь Василий прочел письмо брата молодому Воротынскому. На губах Владимира мелькнула чуть заметная улыбка.
- Поверь, князь, что, если царь не уважит твое челобитье, я сам выдам себя головою и спокойно пойду на казнь и мученья, чтобы только не повредить тебе и княжне, которую я люблю больше жизни... На это, клянусь тебе Господом, у меня хватит решимости; но, подобно трусу, скрываться у тебя в вотчине, подводя тебя под царский гнев, быть вдали от тебя, князь, и от княжны, моей нареченной невесты, вдали от места, где решается вопрос о моей жизни или смерти, я не решусь... Лучше я уйду от тебя куда глаза глядят, лучше я сам покончу с моею постылою жизнью...
В голове его звучала бесповоротная решимость и непритворные слезы. Князь обнял его.
- Я не ожидал от тебя иного ответа; поедем вместе, будь что будет...
Владимир с чувством припал к руке князя, оросив ее слезами.
На другой день после этого разговора длинный княжеский поезд потянул обратно в Москву. Въехав в столицу, князь Василий, Яков и Панкратьевна особенно и набожно осенили себя крестным знамением. Не перекрестился один Владимир Воротынский. Он сидел погруженный в глубокую думу.
О чем была эта дума?
Жалует царь, да не жалует псарь
Прошло несколько дней. На дворе стоял ноябрь в самом начале. В Москве ожидали приезда царя по случаю, как шли толки в народе, обручения красавицы-княжны Евпраксии Васильевны Прозоровской с сыном казненного опального вельможи - молодым князем Воротынским, которому сам Иоанн обещал быть вместо отца.
Было около полудня, когда Иоанн быстро пронесся по московским улицам с своими опричниками. Пешеходы, еще издали завидя эту скачку, спешили поскорее укрыться куда попало. Они делали это очень благоразумно, так как зазевавшимся грозила неминуемая опасность быть раздавленными лошадями. Прискакав в Кремль и войдя в царские палаты, царь взошел в свою опочивальню, крикнув за собою одного Малюту Скуратова. Он сел в высокие кресла, а верный клеврет молча стоял перед ним, ожидая, когда тот заговорит. Молчание продолжалось довольно долго. В палате царствовала совершенная тишина. Малюта стоял перед царем, боясь шелохнуться, затаив дыхание, устремив неподвижно свои суровые глаза на него, пытливо следя за малейшим его движением. Наконец царь поднял голову и, мрачно взглянув на Григория Лукьяновича, проговорил.
- Ты чего там, дорогой, с Алешкой Басмановым насчет Прозоровских перешептывался? Думал, чай, не слышу я? Шалишь, брат, уши еще не заложило! Говори, выкладывай, что знаешь, в лицо мне говори, а не за спиною! Знаешь, что не люблю я этих шепотков слуг моих!
Очи царя загорелись гневом, и он сильно ударил острием костыля в пол.
- Не таюсь я перед тобой, великий государь! Что за глаза, то и в глаза скажу... Спокойствие твое и государства твоего мне дороже жизни моей нестоящей, и гибель твоя и разорение русского царства страшнее гнева твоего... Казнить хоть вели, а говорить что надо буду...
- Какая гибель?.. Какое разорение?.. - вскинулся на него Иоанн. - Что загадки задаешь? Говори прямо, змей лукавый!
- Не ошибись, великий государь, не другого ли змея на груди своей отогреваешь, да не одного, а двух больших и одного змееныша, а во мне, верном холопе твоем, лукавства не было и нет.
Малюта, говоря это, почти хрипел от бушевавшей в нем внутренней злобы. Видно было, что для него наступила такая решительная минута, когда не было иного выбора, как на самом деле идти на казнь, или же добиться своей цели и заставить царя сделать по-своему.
- Опять ты за свое! Али кому я милость окажу, али как отличу, сейчас тебе тот ворогом лютым становится, - медленно произнес Иоанн, обводя своего любимца долгим подозрительным взглядом.
Григорий Лукьянович выдержал этот взгляд.
- Не мои вороги, государь, а твои и царства твоего! - глухим голосом ответил он.
- Чем же докажешь ты, что князья Прозоровские и мальчик-князь Воротынский - наши вороги? - ядовито спросил царь, не спуская с него все еще гневного взгляда.
- Докажу, великий государь, только яви божескую милость, выслушай, и по намеднешнему, когда в слободе еще говорить я тебе начал, не гневайся... Тогда еще сказал я тебе, что ласкаешь ты и греешь крамольников. Хитрей князя Никиты Прозоровского на свете человека нет: юлит перед твоею царскою милостью, а может, и чарами глаза тебе отводит, что не видишь, государь, как брат его от тебя сторонится, по нужде лишь, али уж так, по братнему настоянию, перед твои царские очи является...
При слове "чары" Иоанн стал боязливо оглядываться, поспешно креститься и шептать:
- Чур меня, чур меня!
Когда же Малюта начал говорить о редких посещениях князем Василием двора, царь, как бы про себя, молвил:
- Редко, редко видал я его, это что говорить, а когда и приезжал, так сидит, бывало, такой молчаливый, насупленный, точно кто его обидеть собирается...
- О старом времени, адашевском, тоскует, о святом, по его, старце Филиппе печалуется, - вставил Малюта, - тебя, царь батюшка, пуще зверя какого боится, на стороже держится...
- Чего же ему-то меня бояться?
- Кажись бы нечего, кабы на уме чего не было. Я и сам так смекал; чует сердце мое виноватого... А как узнал я из челобитья его тебе, что выдает он свою дочь за сына явного крамольника, так кровью облилось оно... Пораздумай сам, великий государь, откуда вывез он его? Из-под Новгорода! Ты сам, чай, знаешь, какой народ у тебя новгородцы?! О вольностях своих не забыли и каждый час Литве норовят передаться...
- Он на Москве еще к нему пришел, князь Никита мне сказывал, - возразил царь, но в голосе его уже прозвучали ноты подозрительности.
- А с чего же, великий государь, он его столько времени у себя хоронил и тебе не докладывал? Да и сам князь Никита не мог не знать, кто живет в доме его брата. Так с чего же он твою царскую милость не осведомил? Значит, был у них от тебя тайный уговор - скрыть до времени сына крамольника.
- Тэк... тэк... отец параклисиарх... пожалуй, и прав ты... Ну, да уж я помиловал... - почти с раскаянием заметил Иоанн.
- Что ж, что помиловал?.. Коли они тебе очи отвели, так милость к ним на гнев должна обратиться, по справедливости. Ужель дозволишь, великий государь, им над тобой в кулак посмеиваться, мы-де, по-прежнему, царем ворочаем; кого захотим, того он и милует, не разобрав даже путем - кого...
- Как не разобрав? - вспыхнул царь.
- Да так, великий государь, мальчишку-то ты нонче первый раз увидишь и прямо иконой благословлять будешь, вместо отца станешь. А может он, коли не сам, так со стороны подуськан на тебя. Да и пословица не мимо молвится: "Яблоко от яблони недалеко падает". Может, он по отцу пошел, тоже с Курбским в дружестве; али норовит вместе со своими благодетелями перебежать к старому князю Владимиру Андреевичу.
- А разве ты что слышал? - в нескрываемым беспокойством быстро спросил Иоанн.
- Положительных доказательств нет, на душу и греха брать не буду, - отвечал Малюта; - да не в этом и дело, великий государь, времена-то переживаются тяжелые и милость-то ноне надо оказывать не так, сплеча, а с опаскою: семь раз отмерить, а потом уж и отрезать: мне что, о тебе, великий царь, душою томится твой верный раб. Вести-то идут отовсюду нерадостные... Не до свадеб бы боярам, помощникам царя.
Григорий Лукьянович вынул из-за пазухи грамоту за печатью.
- Перед самым отъездом твоим, великий государь, прибыл в слободу гонец из Костромы, от воеводы князя Темникова, с грамотой; ты уж на коня садился, так я взялся тебе передать эту грамоту.
Иоанн стремительно выхватил ее из рук Малюты, сорвал печать и начал читать про себя. По мере чтения лицо его то бледнело, то покрывалось яркой краской. Прочтя, Иоанн, стараясь быть по возможности спокойным, дрожащим, однако, голосом сказал, подавая грамоту Малюте:
- Прочти и полюбуйся! Вести на самом деле нерадостные... ты прав...
Костромской воевода, князь Темников, уведомлял государя, что граждане и духовенство Костромы встретили его брата, князя Владимира Андреевича, с крестами, хлебом и солью, великою честью и с изъявлением любви. Князь Владимир проезжал Кострому во главе войска, следовавшего для защиты Астрахани, начальство над которым было вверено ему самим царем.
Григорий Лукъянович знал со слов гонца о содержании грамоты, и получение ее именно в тот день, когда царь ехал оказать великую милость семейству князей Прозоровских, было как раз на руку свирепому опричнику, желавшему во что бы то ни стало изменить решение царя относительно помилования жениха княжны Евпраксии, что было возможно лишь возбудив в нем его болезненную подозрительность. Он достиг этой цели.
- Что ты думаешь? - прохрипел Иоанн, совершенно красный от пережитого волнения.
- Измена! - лаконически-мрачно произнес Малюта.
- Воистину так! - задыхаясь, вымолвил царь. - Владимир, Владимир, года и милость моя не изменили тебя... Я лежал на дне смерти, а ты, брат мой, радовался этому и подкупал бояр и воинов на измену... Ты хотел отстранить от престола род мой и сам надеть на себя шапку Мономаха... Но я выздоровел... Господь не попустил совершиться несправедливости, и во имя родства я простил преступника, осыпал его милостями, вверил ему начальство над ратью, и что он?.. Он вновь замышляет измену, ласкает и льстит народу и боярам... Неблагодарный! Ты не перестаешь ковать ковы против меня... Но довольно, отныне я снова буду строгим судьей... Я должен защитить себя и род мой от брата-крамольника!..
- И от других его единомышленников, а не метать жемчуг твоей милости перед свиньями, - глухо добавил Григорий Лукьянович.
Иоанн в изнеможении откинулся на спинку кресла.
- Верно, верно, Григорий. Ты один верный слуга мой, не боящийся сказать мне правду.
Лицо Малюты исказилось злобно-довольною улыбкою.
- Слышал я, великий государь, что и в Новгороде, этом гнезде вольности и крамолы, тоже неладно, - начал он пониженным шепотом.
- А что? - испуганным и уже совсем ослабевшим голосом спросил царь.
- Не тревожь себя, государь, я настороже. Как соберу справки обо всем, тебя осведомлю, не допущу торжества крамольников, горло перегрызу своими зубами всякому за тебя, царь-батюшка.
Иоанн протянул ему руку. Григорий Лукьянович почти со страстью прильнул к ней.
- Только хотел я молвить тебе, великий государь, что вотчина та князя Василия Прозоровского близ Новгорода, в Шелонской пятине, и оттуда же он привез к себе этого князька, сына заведомого крамольника.
Царь молчал. Над его высоким челом, медленно приподнимаясь, слегка пришли в движение пряди редких волос - признак прихождения в ярость.
Малюта продолжал:
- Сыскать бы о делах того князька следовало: откуда он, до сей поры где жил, с кем дружествовал. Милость твоя не уйдет, и после оказать успеешь, коли стоит он. А то слышал я намедни от Левкия, что есть люди, напускающие по ветру, кому хочешь, страхи, видения сонные и тоску, и немощь душевную под чарами. Неспроста что-то, что все они милость у тебя вдруг обрели сразу небывалую...
Ему не дал договорить вскочивший Иоанн.
- Слышишь, - загремел он, - чтобы про этого князька я больше не слыхал...
Он не договорил и упал в кресло в судорожном припадке. Волосы его поднялись дыбом, все лицо исказилось судорожными передергиваниями. Малюта, привыкший к подобного рода припадкам Иоанна, схватил его в свои мощные объятия и держал над креслом почти на весу, не давая удариться головою бившемуся в его руках царю. Припадок ослабел. Григорий Лукьянович бережно усадил царя в кресло и стал около. Иоанн еще не приходил в себя и, с закрытыми глазами, полулежа в кресле, хрипел; у углов полуоткрытого рта выступала белая пена. Так всегда было в конце припадка. Малюта знал это и спокойно ожидал пробуждения царя от болезненного сна. Его дело было сделано: царь изрек жестокое приказание относительно жениха княжны Прозоровской. Более Малюте ничего не нужно было в данное время; гибель обоих князей Прозоровских он решил отложить, так как в его руках не было еще собрано если не данных, то, по крайней мере, искусно подтасованных доказательств их измены, а приступать с голыми руками к борьбе с все-таки "вельможными", сильными любовью народа врагами было рисковано даже для Малюты. Относительно их не вырвешь так легко решения от грозного царя даже во время припадка, а если и получишь его, то царь, придя в себя, может одуматься и тогда придется ему представлять несомненные доказательства, которые он будет взвешивать и рассматривать с присущею ему подозрительностью. Это не какой-нибудь сын опального князя, а еще незапятнанные ни малейшим подозрением князья, столпы древнего боярства, к заслугам которых даже Иоанн внутренне относится с уважением. Их не сломишь сразу, под них надо глубоко подкопаться, да и то, когда будут валиться, умеючи отскочить в сторону, чтобы, неравно, и самого не задавили.
Такие, или почти такие думы проносились в голове Малюты Скуратова, стоявшего около все еще хрипевшего царя.
- "Погубить бы только Яшку проклятого да свалить князя Василия, княжну в свою власть заполучить, а князь Никита пусть живет, по свету валандается... ништо..." - неслись в голове опричника планы будущего.
Иоанн очнулся и помутившимися глазами огляделся кругом. Выражение боязни еще не исчезло с его лица.
- Вернись-ка, великий государь, в слободу, там безопасливее, - наклонился к нему Григорий Лукьянович, - а я здесь останусь, сам доеду до князя Василия, открою глаза и ему, и князю Никите относительно их любимца, может, они и сами согласятся, что, по нынешним подозрительным временам, надобно добраться до истины.
- Дело, Лукьяныч, дело; вели готовить лошадей.
Не прошло и часа, как царский поезд снова выехал из Москвы в Александровскую слободу. В Москве остался один Малюта с избранными им опричниками.
В то время, когда в московских царских палатах происходила вышеописанная сцена, в хоромах князя Василия приготовлялись к встрече царя и гостей из Александровской слободы.
Все лица, начиная с лиц самого князя Василия, княжны Евпраксии, Якова Потаповича и кончая последним княжеским холопом, убиравшим стол для почетного "царского" пира, носили радостно-праздничное выражение.
Челобитье князя Василия перед грозным царем за сына своего покойного опального друга имело успех, превзошедший даже все ожидания. Царь не только простил заочно будущего его зятя, но сам пожелал благословить его под венец с княжною Евпраксией и сам же назначил день обручения.
- Тогда и увижу твоего молодца; верю тебе, что достоин он быть тебе сыном, а мне надежным и верным слугой, - сказал царь, допуская сиявшего от радости князя Василия к своей руке.
Тот облобызал царскую руку и поклонился ему до земли.
- Да охранит тебя Господь за неизреченную милость ко мне, верному рабу твоему. Дозволь привести его, государь, перед твои царские очи, дабы он сам мог облить слезами благодарности твою державную руку.
- Зачем тебе, старина, возить его сюда, попусту трепать свои старые кости? Погляжу его в день обручения, а к тому времени смекну и дело какое дать ему; коли ты говоришь, что разумен он не по летам, так посажу я его в посольский приказ.
- Разумен, государь, уж так разумен... Да сам увидишь, чего мне выхваливать...
- Увижу, увижу... Зови и моих молодцов на свадьбу, всех зови, - заметил Иоанн, отпуская князя.
Князь Василий не преминул, конечно, исполнить царскую волю и объехал всех приближенных к царю опричников с просьбой - не обидеть его отсутствием на обручение его единственной дочери. С искренним, неподдельным радушием позвал он и Григория Лукьяновича; под впечатлением почти неожиданной радости, он даже забыл свою к нему неприязнь.
- Приедем, приедем, князь Василий! - каким-то загадочным тоном ответил Малюта.
"Только будет ли у тебя в этот день обручение?" - подумал он про себя.
Радостный князь не заметил его тона; ему было не до того, он спешил в Москву, порадовать своих домашних, трепетавших за исход его беседы с царем.
По приезде домой он тотчас же приказал приготовляться к торжеству. Тревога заменилась общим ликованием. Один только жених, князь Владимир Воротынский, видимо, по временам не разделял общей радости. Он казался задумчив и печален, хотя и силился подделываться под торжествующий тон его окружающих, но порой очень неудачно. Впрочем, окружающие эти едва ли замечали деланность его настроения, так как не могли допустить и мысли, чтобы "счастливый юноша" мог иметь какую-либо причину не ликовать и не радоваться. Будущее, по мнению их, со всех сторон только улыбалось ему: счастливый любимый жених, не нынче завтра муж первой московской красавицы, уже заочно попавший в милость к царю, обещавшему заменить ему отца, - чего еще можно было желать ему?
Не ускользнуло нервное состояние духа Воротынского от считавшего себя его другом Якова Потаповича, и честный юноша тщетно ломал голову над разрешением вопроса: что бы это могло значить? Он решительно не мог понять этого, так как от одной мысли о том, что, если бы он, Яков, мог быть на его месте, бедный юно