- А мне легко, думаешь, и за себя страдать, и за батюшку родимого, и за тебя, братец мой названый? Не вижу я разве, как вы из-за меня убиваетесь? Да с собой ничего поделать не могу, не в силах из сердца вырвать лютой тоски; гложет она меня, гложет...
Княжна зарыдала. Яков Потапович сидел потупившись, тоже едва сдерживая подступавшие к горлу слезы. Он дал ей выплакаться и, выждав, когда она сравнительно успокоилась, снова начал:
- А ты превозмоги себя, пересиль... Ведь сама знаешь, что помочь в твоей беде никто не может... На Бога одного положиться надо, так ты и положись на Его святую волю. Сама, чай, знаешь понаслышке, каковы опричники-то! Уж если им в руки попался, так только чудом спастись можно.
- Не говори, не отнимай хоть надежду-то; одною ею и живу я. Если, избави Бог, узнаю, что потерян он навсегда для меня - не переживу, видит Бог, не переживу... Руки сама на себя наложу... Знаю, грех это, страшный грех, но и на грех пойду, не устрашуся!.. Без него мне жизнь не в жизнь...
Княжна не произнесла имени Владимира. Было ли ей самой тяжело это, или она думала этим пощадить Якова Потаповича, который тоже, случайно или нарочно, не называл по имени своего друга, - кто знает?! Но при последних роковых словах она выпрямилась в кресле, и в голосе ее зазвучали металлические ноты бесповоротной решимости. От необычайного душевного волнения ее исхудалые щеки покрылись ярким румянцем, а глаза горели каким-то зловещим огнем. Она была неузнаваема, но вместе с тем дивно прекрасна. Яков Потапович со страхом глядел на нее и как-то всем существом своим чувствовал, что она говорит одну правду: что ни князь, ни он не в силах будут изменить созревшего в ее уме решения. По его лбу пробежали резкие морщины, как бы от созревшей в его голове тяжелой мысли.
- В таком случае выслушай меня, княжна, повнимательней, - начал он.
Княжна наклонилась к нему ближе.
- Что такое? Говори!.. - испуганно спросила она.
- Не пугайся: он будет спасен!..
- Царь простит его? Это правда? Ты узнал? Зачем же ты так долго томил меня и молчал.
Все лицо ее осветилось радостью.
- Нет, лгать тебе не стану, - серьезно продолжал Яков Потапович, - царь не прощал и не простит его... он будет приговорен к казни... но, повторяю, будет спасен!..
- Кто же спасет его? - снова, бледная, испуганная, спросила княжна.
- Я!
- Ты?
В ее голосе послышалось недоверие.
- Я, княжна, никогда не трачу по-пустому слов и не говорю на ветер, ты это, чай, знаешь, а поэтому, думаю, должна мне поверить! - строго заметил он.
- Я верю... но как... - прошептала она.
- Как - это мое дело. Все будет устроено, и он явится сюда живой, невредимый.
- Яшенька... Яков Потапович... как мне благодарить тебя? - протянула она к нему свои руки. - Ни я, ни он всю жизнь не забудем твоей услуги, всю жизнь будем только и думать, как вознаградить тебя за нее.
Он сделал вид, что не заметил ее жеста.
- Мне не нужно никакой благодарности; для меня благодарностью будет уже то, что ты будешь счастлива, княжна! - глухо отвечал он, не глядя на нее.
Несколько минут они оба молчали. Яков Потапович заговорил первый.
- Одно помни, княжна: когда он явится сюда, - явится тайком, так как будет считаться казненным, - немедля ни минуты бросайся к ногам князя-батюшки и умоляй его поскорее обвенчать вас и бежать вместе с вами в Литву. Если же князь Василий не согласится следовать за вами, что весьма вероятно, так как ему честь его рода дороже жизни, то бегите вдвоем... Он отпустит тебя, потому что, во-первых, не пожелает твоей гибели, а во-вторых - ты будешь не княжной Прозоровской, а княгиней... Воротынской и последуешь... за мужем.
Он с трудом произнес последние слова.
- Что же ждет отца? Ты пугаешь меня! - дрожащим голосом спросила княжна.
- В переживаемые нами времена ни один боярин не может, вставши утром, сказать наверно, что проживет до вечера, - уклончиво отвечал он. - Но не в этом дело, сделай лишь так, как я говорю тебе. Может, князь Василий и не решится отпустить вас одних и последует за вами, дай Бог, но если, паче чаяния, этого не случится, то, повторяю, бегите вдвоем и как можно скорее, а то быть неминучей беде. Исполни, княжна, эту мою последнюю просьбу...
- Хорошо! Но разве ты не поедешь с нами?
- Мне зачем же? Меня и тут не тронут, не больно знатен, подкидыш... - с горечью усмехнулся он. - Обо мне-то заботу кинь, о себе заботься.
- Но мне все-таки невдомек, коли его царь казнить хочет? - с тревогой в голосе произнесла княжна, окинув Якова Потаповича умоляюще-вопросительным взглядом.
- Ин будь по-твоему, скажу тебе.
Он в коротких словах рассказал ей план похищения казненного князя Владимира, который будет находиться только в глубоком обмороке и которого Бомелий приведет в чувство.
- А как не приведет?
- Уж об этом не беспокойся. Учителю не впервые дело-то это проделывать... мастак.
Яков Потапович говорил об этом так просто, так уверенно, что княжна положительно успокоилась. Он не сказал ей лишь того, что ему самому придется поплатиться жизнью, чтобы заменить повешенного князя Воротынского.
- Значит, его оттуда пронесут прямо к Бомелию, что насупротив нас, на той стороне реки? - спросила княжна, как бы что-то соображая.
- Да!
- Ты скажешь мне, в какой день и час?
-Скажу, коли желаешь. Только зачем тебе это?
Она смешалась.
- С этого дня я буду ждать его, - с трудом ответила она.
Поговорив с ней еще несколько времени, он оставил ее почти совершенно спокойною за судьбу ее ненаглядного жениха. Весь остальной день и почти всю ночь Яков Потапович провел в горячей молитве, прося у Бога сил довести до конца задуманное дело.
"Настоящая любовь - это самоотречение! Я люблю ее именно этою любовью".
С этою мыслью он лишь под утро забылся тревожным сном.
Прошло три недели. Была ясная январская ночь. Звезды, мириадами усыпавшие безоблачный небосклон, казалось, спорили своим блеском с матовым диском луны, лившей свой короткий свет на закутанную в белоснежный саван землю. Кругом была невозмутимая тишина. Ни малейшее дуновение ветерка не колебало верхушек вековых деревьев сада князя Василия Прозоровского, покрытых густым инеем, и лишь блеск луны и лучи мелькающих звезд играли в мелких кристаллах последнего, придавая этим свидетелям отдаленной старины - дубам, тополям, елям и соснам - причудливые, почти фантастические очертания. Полоса Москвы-реки казалась в эту волшебную ночь как бы серебряною лентою, конец которой пропадает в бесконечной дали, а крутой берег ее точно был покрыт громадною белою пеленою с рассыпанными там и сям алмазными звездами. Даже скученные постройки в то время далеко не живописного, грязного Замоскворечья представляли красивую, почти грандиозную картину.
Якову Потаповичу, сидевшему в саду, в той самой беседке, где в памятную для него ночь первого столкновения с Малютою с его губ сорвалось первое неудачное признание в любви княжне Евпраксии, было впрочем, совсем не до созерцания величественных картин природы. Ему не спалось; стены горницы, казалось, давили его, в груди не хватало воздуха, и он, одевшись, вышел из дому, машинально дошел до беседки и так же машинально опустился на скамью. Сидя на этой скамье беседки, с опущенными на колени руками, в созерцательной позе, несчастный княжеский приемыш мысленно снова переживал все им пережитое, полное для него роковой содержательности в последние дни. Перед ним проносились на самом деле не поддающиеся забвению картины. Образ красавицы-княжны Евпраксии, исхудалой, истомленной, измученной разлукою с любимым человеком, несся перед его духовным взором. Взгляд прекрасных глаз, полных выражения нечеловеческой решимости, сверкал перед ним.
- Не переживу, видит Бог, не переживу, руки сама на себя наложу! Знаю, грех это, страшный грех, но и на грех пойду... не устрашуся... Без него мне жизнь не в жизнь... - звучали в его ушах слова княжны, ужасные слова, дышавшие бесповоротным отчаянием и побудившие его окончательно решиться на самопожертвование, на самоотречение.
Далее несутся воспоминания. Он поехал в Александровскую слободу, виделся с Бомелием и порешил с ним окончательно, как действовать, узнав от него во всех подробностях составленный им план спасения Воротынского. И теперь, как тогда, ему на мгновение показалось странным, что любящий его учитель ничуть не был поражен высказанной им ему решимостью покончить с собою во цвете лет и заменить своим трупом мнимоказненного Воротынского. Бомелий, действительно, нимало не удивился; он как бы и не ожидал услыхать ничего другого от него, "первого русского врача", как именовал его сам же "бусурман" в прежние годы и на которого он возлагал свои научные надежды. Но и теперь, как и тогда, Яков Потапович быстро нашел этому объяснение. Он настолько горячо и убедительно говорил о своей привязанности и благодарности ко всему семейству князей Прозоровских, что самая жертва жизнью для счастья этой семьи являлась лишь простым логическим последствием этой привязанности.
"Понял он меня, сразу понял и оценил; умен учитель, да и сердце есть; чувствует, хотя и немец", - пронеслось, как и тогда, в уме Якова Потаповича.
Что Бомелий несомненно "чувствует", подтверждало, по крайней мере по мнению Якова Потаповича, и то, что "учитель" внимательно расспрашивал его о княжне Евпраксии, о чувствах ее к Воротынскому и об ее намерениях. Яков Потапович доверчиво рассказал ему все и даже не скрыл, что княжна спрашивала, когда привезут князя в московское жилище Бомелия. "Бусурман" чуть заметно улыбнулся. Так, по крайней мере, показалось Якову Потаповичу, но он не обратил на это особенного внимания, и даже, раздумывая теперь, решил, что это ему именно "только показалось". Увы, несчастный, он не мог даже догадаться о страшной истине, которую ему суждено было узнать в близком будущем, при исключительных обстоятельствах.
Хотелось Якову Потаповичу какими-нибудь судьбами повидаться с его "несчастным другом", томившимся, как он, по крайней мере, думал, в одной из слободских тюрем, но ему не удалось выхлопотать "свиданье". Сам Бомелий, охотно взявшийся похлопотать, оказался бессильным, и Яков Потапович вернулся в Москву.
Он глубоко вздохнул, невольно вздрогнув всем телом; лицо его на мгновение приняло мрачное, страдальческое выражение: несчастный дошел в своих воспоминаниях до рокового момента.
По возвращении из слободы Яков Потапович несколько раз виделся с княжной Евпраксией, но не по долгу. Ему стали тяжелы эти свидания, эти разговоры все на одну и ту же тему. Его дух был бодр, но плоть оказывалась немощна: от душевных страданий он начал чувствовать чисто физическую боль, стал ощущать незнакомое ему до сих пор расслабление во всем организме и чувство страха, что решимость дойти до намеченной им цели - а эта цель все более и более приближалась - вдруг покинет его в последний, решительный момент, стало закрадываться в его душу. Он начал искать поддержки и помощи в горячей молитве. Поздняя зимняя заря заставала его коленопреклоненным или распростертым ниц перед образом Богоматери - этой заступницы сирых и несчастных, божественный лик которой, освещенный кротким светом лампады, с небесною добротою глядел на молящегося юношу из переднего угла его горницы.
Наступил конечный день святок, прошедших в этот год в княжеском доме без игр и гаданий. Будущее казалось таким суровым и мрачным, что страшно было поднимать его завесу. Наступало 6 января - день Крещения, памятный день для Якова Потаповича. Еще в ночь под этот великий праздник, во время молитвы, у него внезапно явилась мысль посетить на другой день Новодевичий монастырь, отслушать обедню и проститься с могилою его приемной матери, княгини Анастасии Прозоровской. Мысль эта твердо засела в его голове, и он, ранним утром, проведя, как это было обыкновенно за последнее время, бессонную ночь, отправился пешком в эту святую обитель инокинь, расположенную на берегу Москвы-реки, в довольно далеком расстоянии от княжеских хором. Обедня еще не начиналась, но богомольцев в просторном храме было такое множество, что негде было, как говорится, упасть яблоку. Яков Потапович с трудом протискался сквозь толпу к левому клиросу и забылся в искренней, теплой молитве. Он помнил, будто сквозь сон, как началась литургия, как хор свежих голосов молоденьких клирошанок, точно отзвучие ангельского небесного хора, проник ему в душу, но далее... далее он не помнит ничего. Он лишился чувств, очнулся он в узкой высокой комнате со сводчатым потолком и одним глубоким небольшим окном с железною решеткою; яркие солнечные лучи освещали скромную обстановку этого незнакомого ему жилища: деревянную скамью, несколько табуретов, стол, аналой, стоявший в переднем углу под иконостасом со множеством образов, озаренных едва заметным при дневном свете огоньком лампады, и, наконец, деревянную жесткую кровать, на которой он лежал. Его верхняя одежда была бережно повешена на гвозде, вбитом в стене, рядом с другими гвоздями, на которых была развешена женская монашеская одежда. Он был в келье одной из монахинь Новодевичьего монастыря. Голова его и лицо были смочены каким-то пахучим спиртом, кафтан и ворот рубашки расстегнуты, а поверх последней лежал, выбившись, его алмазный тельник. Все это он осмотрел взглядом полуоткрытых глаз, - в голове он чувствовал еще сильную тяжесть и совсем не мог поднять отяжелевших век, он даже не в силах был пошевелить головой. У постели, на которой он лежал, стояла коленопреклоненная монашенка: черный клобук с длинною вуалью указывал на полнейшее отречение ее от мира, и этот мрачный головной убор, как и вся черная одежда, рельефно оттеняли ее худое, далеко не старое и когда-то, видимо, отличавшееся недюжинною красотою лицо с выразительным профилем и большими, полными еще далеко не потухшего огня, глазами. Казалось, горе и страдания удесятерили количество прожитых инокиней лет и положили свой роковой отпечаток на гордое лицо и стройный стан бывшей красавицы. Постороннему взгляду кинулось бы в глаза поразительное сходство между этой стоящей на коленях заживо похоронившей себя женщиной и лежащим на кровати бледным, исхудалым, но все еще полным жизненных сил юношей. Слабый взгляд полуоткрытых глаз Якова Потаповича остановился с недоумением на лице женщины. Она не заметила, что он пришел в себя, так как все ее внимание - он видел это - было поглощено блестевшим на его груди крестом, в алмазах которого солнечные лучи переливались всеми цветами радуги. Она, казалось, не могла оторвать от него глаз, и на ее строгом, как бы высеченном из мрамора лице все более и более сгущались мрачные тени. Большие широко раскрытые глаза выражали страдание и ужас. Взгляд их стал наконец до того странен и страшен, что этот ужас сообщился Якову Потаповичу, а он, собравшись с силами, сделал движение. Монашенка вскочила с колен.
- Жив, жив! - радостно произнесла она.
- Где я? - слабо прошептал он.
- В келье, родимый, в моей келье. Я - Досифея, недостойная раба Божия.
- Как попал я сюда? - с недоумением спросил он.
- Упал ты во храме, добрый молодец, и обмер, словно дух из тебя вон вышел; мать-игуменья приказала тебя вынести и в чувство привести; я ноне очередная, ко мне в келью и принесли тебя, раздели и уложили...
- А-а!.. Спасибо, мать Досифея. И с чего это со мной таково приключилося? - заметил он, приподнявшись и садясь на кровать.
- Народу-то во храме ноне много было, может, от духоты, а может, и от расстройства какого душевного; молился-то ты больно истово, сама мать-игуменья это заметила...
Яков Потапович промолчал и грустно опустил голову: он вспомнил, о чем была его молитва. Затем он хотел было встать, но ноги были настолько слабы, что он снова сел.
Монахиня заметила его движение.
- Посиди еще, отдохни, или приляг, а то так на улицу идти негоже, не равно опять что приключится. Идти-то тебе далеко? - спросила она.
- Да, да, я посижу; а идти не то чтобы далеко, да и не близко: в дом князя Прозоровского, - отвечал он.
- Прозоровского?.. Василия?.. - задыхаясь он волнения, спросила монашенка, и мертвая бледность разлилась по ее лицу.
- Да... Василия... Чего ты, матушка, испугалась? - спросил он с недоумением, видя перемену в ее лице и то, что она судорожно схватилась рукою за спинку кровати, чтобы не упасть...
- А ты... ты кто же ему... приходишься?.. - не отвечая на вопрос, дрожащим шепотом спросила она.
- Я? Я - никто... Я без роду и племени... подкидыш... - печально произнес он.
Все в незнакомой ему монашенке, даже самое непонятное ему ее волнение, внушало какое-то безотчетное доверие, и он рассказал ей все, что знал сам и что знает читатель о его происхождении. Мать Досифея слушала, затая дыхание, и по ее лицу, по мере его рассказа, разливалось выражение неизъяснимого счастья. Он кончил.
- Сын... дорогой сын мой!.. - вскрикнула она, бросилась к его ногам и стала обнимать его колени.
- Сын... - с недоумением повторил Яков Потапович, глядя на склонившуюся плачущую женщину.
- Да, сын!.. - встала с колен мать Досифея и, сев рядом с ним на кровать, продолжала: - Слушай же, я расскажу тебе грустную повесть о моей жизни. Она коротка, как и самая жизнь, окончившаяся девятнадцати лет. Более двадцати лет минуло со дня, когда, дав жизнь ребенку, плоду моего невольного греха, или, скорее, несчастия, я, оправившись от болезни, надела на него свой тельник и подкинула его к калитке сада князя Василия Прозоровского, а сама пошла в эту святую обитель и, бросившись к ногам еще прежней покойной игуменьи, поведала ей все и умоляла ее оставить меня в послушницах. Просьба моя была ею исполнена, но она взяла с меня клятву, страшную клятву - забыть не только о мире, но и о моем ребенке. Я дала эту клятву и исполняла ее до сих пор, не наводя о его судьбе ни малейших справок. Но Бог судил иначе! Он сам разрешил меня от клятвы, приведши тебя в мою келью... Я узнала мой крест на твоей груди, когда расстегнула тебе ворот рубашки. Ты - сын мой...
- Матушка! - со слезами на глазах воскликнул Яков Потапович и упал в ее объятия.
Она склонилась к нему и смешала свои материнские слезы со слезами найденного сына.
Когда они оба выплакались, она поведала ему, что она - княжна, племянница казненного князя Кубенского; рассказала, что произошло с ней, в доме ее дяди, в день его казни, и в роще под Москвою, словом, все то, что уже известно нашим читателям. Она не назвала лишь виновника своего несчастия, не назвала ему его отца, и на вопрос: кто был он, после минутного раздумья отвечала:
- Не ведаю.
Она не нарушила, таким образом, условия принятой ею схимы - всепрощения врагам.
С трепетным вниманием слушал Яков Потапович роковое для него признание.
"Сам Бог благословил меня на задуманный подвиг, - проносилось в его голове. - Меня не может привлекать теперь жизнь даже желанием отыскать свой род. Я нашел мать, но все же, как сын греха, остаюсь без роду и племени".
"Даже для матери ты являешься лишь олицетворением ее несчастия, причиною заживо погребенной в стенах монастыря молодости", - с особою горечью раздавался в его ушах какой-то внутренний голос".
В течение десяти дней, протекших с этого памятного для Якова Потаповича утра, он несколько раз еще виделся с своею матерью, открыл ей свою душу, рассказал события последних лет, свою любовь к княжне Евпраксии, свой вещий сон и свое решение спасти князя Воротынского, пожертвовав своею, никому не нужною жизнью. При упоминании имени Малюты - он заметил это - лицо его матери покрывалось мертвою бледностью. Она была сначала поражена его исповедью, но напрасно старалась поколебать его бесповоротную решимость и, наконец, сегодня дала ему свое благословение...
"Да, сегодня!"- вспомнилось Якову Потаповичу.
Завтра 16 января - день, назначенный для казни Владимира Воротынского. Завтра он должен предстать, вместо него, перед престолом Всевышнего. Все уже приготовлено, княжна уведомлена, Никитич и еще один старый княжеский слуга согласились помочь ему. Жить ему оставалось менее суток. Он как бы что-то вспомнил, встал и пошел по направлению к калитке, ведшей на берег реки. Ему захотелось в последний раз посмотреть на то место, где его несчастная, опозоренная мать положила его - свое дитя невольного греха, дитя несчастия. Отодвинув засов, он вышел на берег, но не успел сделать двух шагов, как перед ним, точно из-под земли, выросла темная фигура какого-то человека, закутанного в широкий охабень с поднятым высоким воротником и с глубоко надвинутою на глаза шапкою, так что лица его не было видно.
Яков Потапович остановился и смело опросил его:
- Кто ты? Что тебе надобно?
- Кто я - тебе этого до времени знать совсем лишнее; знай только, что я друг тебе, а надобно мне от тебя, чтобы ты меня послушался.
- Как же мне тебя слушаться, если ты от меня хоронишься?
- Значит, так надобно; а слушаться надо не человека, а речей его. Возьми вот эту скляночку, да как завтра на лобное место придешь, перед тем, как петлю будешь на себя накидывать, выпей, а петлю до зари погоди накидывать и чурбана из-под ног не вышибай. Послушаешься - послезавтра увидимся, тогда и узнаешь, кто я. Теперь же скажу еще, что рановато умирать тебе: твоя услуга еще понадобится княжне Евпраксии.
Проговорив залпом последние слова, незнакомец кубарем скатился вниз к реке и исчез так же быстро, как и появился.
Яков Потапович остался на том же месте, и, если бы не пузырек с какою-то жидкостью, который остался в его руке, он бы подумал, что это был сон.
"Все знает... Кто бы это был? И голос знакомый... Умирать, говорит, рановато... Услуга моя еще понадобится княжне Евпраксии. Может, и правду бает... Ништо, послушаюся... Да, пожалуй, и впрямь правду..." - подумал Яков Потапович, вспоминая свой "вещий сон".
Прежде, нежели перейти к описанию дальнейших роковых событий жизни наших героев, мы просим наших читателей возобновить в своей памяти все рассказанное в первых трех главах первой части нашего правдивого повествования.
Последняя ставка в опасной игре
Мы, как вероятно не забыл читатель, оставили Малюту Скуратова, после доклада ему Тимофеем Хлопом о самоубийстве Якова Потапова, погруженным в глубокую, ему одному ведомую думу.
Не прошло и часа, как в дверь комнаты, в которой сидел грозный опричник, раздался легкий стук.
- Войди! - очнулся Малюта.
Дверь бесшумно отворилась, и перед Григорием Лукьяновичем появилась снова неуклюжая фигура Тимошки.
- Ты? - воззрился на него опричник.
- Как видишь, боярин, я, - с низким поклоном ответил холоп.
- Зачем?
- Да что, боярин, дело совсем дрянь выходит.
- Что, что такое? - вскочил на своем кресле Малюта.
- Да княжну-то, как она вчера вечером бежать к Бомелию хотела с суженым своим повидаться, нянька, старая карга, накрыла да прямиком к отцу. Князь Василий, старый пес, допрос чинить начал дочери, а она ему все доподлинно и рассказала. Осатанел страсть... "Не князь он Воротынский, коли от казни воровским манером схоронился, честь свою родовую на бабу променял!.." Дочь в светлицу крепко-накрепко запер, а жениха ее, князя Владимира, если явится, приказал холопьям со двора шелепами гнать, сам же к царю собирается с новым челобитьем... Только теперь ему сильно занедужилось... отложил. Разузнал это я от Бомелия, да сейчас к тебе, боярин, живым манером и обернулся. Голову совсем потерял и придумать что не ведаю.
Верный слуга замолчал. Григорий Лукьянович тоже молчал, видимо обдумывая положение дела. От умственного напряжения жилы на его лбу налились кровью.
- Успеешь сейчас с приставами обыскать без шума погреба князя и подбросить коренья? - спросил он глухим голосом после довольно продолжительной паузы.
- Это чего не успеть - успею... - отвечал Тимофей.
- Так собери приставов от моего имени и делай; да торопись; главное - не терять времени... Ступай!
Тимошка вышел, а Григорий Лукьянович вскоре после его ухода помчался во дворец.
Было еще далеко до полудня 17 января 1569 года. Царь уже несколько раз спрашивал о своем любимце, что для его приближенных было несомненным признаком его дурного расположения духа. Он на самом деле был мрачен. Когда Григорий Лукьянович прибыл в царские палаты, Иоанн находился в опочивальне. Находившиеся в смежной комнате любимцы ходили на цыпочках и разговаривали шепотом, боясь нарушить царившую в палатах гнетущую тишину, ту тишину, которая, обыкновенно, предвещает бурю. Малюта заметил это; по его губам скользнула довольная улыбка, и он, высоко подняв голову, как бы гордясь свои бесстрашием, быстро прошел в опочивальню. Сердце его, впрочем, усиленно билось; несмотря на благоприятное для него расположение духа царя, Григорий Лукьянович понимал, что для него наступил момент последней ставки в опасной игре.
- Или пан, или пропал! - пронеслось в его голове.
Он стоял перед сидевшим в кресле Иоанном.
- Измена, государь, явная измена. Опасность неминучая... для тебя... для государства... - глухим голосом воскликнул грозный опричник, кланяясь царю в пояс.
- Что, что еще такое? - привскочил царь, видимо застигнутый в смыслях, имевших совершенно иное направление.
- Да надысь обозвал ты меня, великий государь, змеею подколодною, а я молвить осмелился тебе, что иных змей у сердца своего ты пригреваешь, ан вышло по-моему...
Григорий Лукьянович остановился. Иоанн, опершись на костыль, сидел на самом краю кресла, каждую минуту готовый снова вскочить с него, и глядел на Малюту помутившимся взглядом.
- В чем же дело, в чем же дело?.. Говори... не краснобайствуй... - прошипел он.
- А в том, что казненный вчера князь Воротынский не осквернил уста свои ложью перед смертью, а сущую правду рассказал о князе Василии Прозоровском.
- Дался тебе этот князь. И так старик... больной и хилый... не нынче-завтра в могилу ляжет без твоей помощи... - усмехнулся царь.
Он, видимо, успокоился и сел глубже в кресло.
- Ох, государь, притворяется старик, хворью и немочью глаза тебе отводит. Хорошо, что меня послушал ты, опалу на него наложил, пока я делом его будущего зятька занимался, а то, может, петь бы теперь нам над тобой панихиды.
- Типун тебе на язык, рыжий пес! Да как он у тебя поворачивается говорить мне такие речи скверные! - сверкнул Иоанн глазами и, вскочив с кресла, замахнулся на Малюту острием костыля.
- Бей верную собаку, что охраняет тебя от твоих ворогов, - не потерялся Григорий Лукьянович, - бей, да не убей во мне и себя, и свое царство. Недолго мне тебя на том свете дожидаться будет, спровадит тебя как раз туда князь Василий зельями да кореньями...
Костыль задрожал в руке царя, и она бессильно опустилась.
- Зельями!.. Кореньями!.. Какими?.. Где?.. - прошептал он, обводя Малюту почти бессмысленным, помутившимся взглядом.
- Присядь, великий государь, да выслушай, - заговорил Григорий Лукьянович, и чуть заметная довольная улыбка зазмеилась на его губах.
Он слишком хорошо знал своего властелина, чтобы не понять, что игра его выиграна. Царь еле держался на ногах. Малюта взял его под руку и как малого ребенка усадил в кресло.
- Говори!.. - дрожащим шепотом произнес Иоанн.
- Не велел ты докучать себя делом князя Воротынского, а он между тем дал важные показания: он раскрыл целый адский замысел князя Владимира Андреевича, главным пособником которого является князь Василий Прозоровский. Замыслил он извести тебя, государь, и зелья для того припасены в амбарах князя... Я взял на себя смелость без твоей воли, государь, и сейчас только что послал приставов обыскать эти амбары без шума, без огласки, так как князь Владимир, царство ему небесное, точно указал и место, где они хранятся.
Малюта истово перекрестился. Царь, видимо, машинально, последовал его примеру.
- Известился я, кроме того, что гонца послал он с грамотою к "старому князю" - перенять и его распорядился я... Дозволь, великий государь, допросить хитрого старикашку... Отведи беду от себя, от своего потомства, от России.
Иоанн молчал.
- Не говорит во мне ни злоба, ни неприязнь к князю Василию, - продолжал Григорий Лукьянович. - Самому ведомо тебе, что хлеб-соль даже когда-то мы водили с ним, но стал я замечать за ним, что и тебя, государя, и всех нас он сторонится, и сердцем почуял неладное, ан вещун-то мой не обманул меня. К примеру взять князя Никиту: хотя он и одного отродья, а слова против него не молвлю; может, по любви к брату да слабости душевной какое касательство до дела этого и имеет, но я первый буду пред тобой его заступником; сам допроси его, после допроса брата, уверен я, что он перед тобой очистится; а коли убедишься ты воочию, что брат его доподлинно, как я тебе доказываю, виноват кругом, то пусть князь Никита вину свою меньшую с души своей снимет и казнит перед тобой, государь, крамольника своею рукою.
- Как своею? - вскинул на него царь глаза.
- Так... своею... перед твоими очами, государь, - невозмутимо отвечал Малюта. - При мне не раз похвалялся он тебе, что хоть и не записан в опричину, а верней его ты не сыщешь будто бы слуги, так вот, пусть и докажет он, что исполнит "не сумняся и молчав всякое царское веление, ни на лица зря, ни отца, ни матери, ни брата", как в присяге нашей прописано.
Взгляд Иоанна загорелся болезненно-злобным огнем, а черты лица исказились зверскою улыбкою. Это было почти постоянным последствием долгой беседы с его кровожадным любимцем.
- Занятно придумал, Лукьяныч! Исполать тебе!... Попытаем!.. А я, признаться, хитрецом-то считал Никитушку, а не брата его - Василия... А может, и прав ты - провел меня старый пес... Убедиться-то оно не мешает, есть ли у меня верные слуги между старыми боярами... Занятно, говорю, придумал, занятно!
Царь засмеялся полубезумным смехом, и вдруг глаза его широко раскрылись.
- Так дозволяешь, государь? - поспешно спросил Григорий Лукьянович.
- Иди... допроси... зелье... грамоту... - произнес царь коснеющим языком и задрожал.
Малюта спешил недаром. Приказание, решавшее судьбу князя Прозоровского, было вырвано. Палачу не было дела, что царь бился в его руках в припадке своей страшной болезни. Он дождался конца припадка и, когда царь захрапел, поспешно вышел из опочивальни.
- Започивал! - бросил он на ходу бывшим в соседней горнице опричникам.
Смысл этого слова был им достаточно ясен.
Могильщики спешно окончили свою работу. У свежей общей могилы казненных остался один коленопреклоненный юродивый. Оба могильщика направились к стоявшей невдалеке телеге, то и дело оглядываясь на темную фигуру молящегося, одетого в длинный, грубого черного сукна подряснике, с такою же, глубоко нахлобученною на лоб высокою круглою шапкою, имевшею вид монашеского клобука с большими наушниками, завязанными у подбородка, позволявшими видеть лишь длинный нос, части впалых щек и большие глаза в глубоких глазных впадинах, обращенные к небу. Как только могильщики скрылись с глаз и стук колес их телеги о мерзлую землю замолк вдали, юродивый быстро приподнялся с колен, подошел, озираясь, к одному из росших вблизи кустов и вытащил, видимо, заранее спрятанный в его ветвях заступ. Осторожно ступая по рыхлому снегу, он снова вернулся к только что зарытой могиле, несколько минут оглядывался кругом и как бы прислушивался. Был пятый час утра. Кругом все было тихо. Ни малейшего отзвучья городской жизни не достигало до окраины кладбища, да и самая жизнь в такой ранний час, видимо, еще не начиналась в полумертвой Москве. От самых ближайших жилых строений кладбище было отделено широкою поляною, а само оно занимало небольшую часть леса, тянувшегося на далекое пространство по гористому берегу Москвы-реки. Убедившись, что кругом нет ни одной живой души, юродивый принялся быстро разрывать могилу. Эта "странная" работа положительно преобразила его: он, казалось, вырос на целую голову, а сила, с которою он владел тяжелым заступом, далеко не могла быть присуща старенькому "божьему человеку", каким он казался за несколько минут перед тем. Вскоре обнаружилась крышка крайнего гроба. Осторожный, но сильный удар заступом заставил ее отскочить, и гроб открылся. Юродивый осторожно опустился в яму, схватил поперек туловища лежавшего мертвеца, вынул его из гроба и, сняв с него саван, положил труп на снег у края разрытой могилы. Этот мертвец был казнивший сам себя Яков Потапович. Бросить саван на дно гроба, снова закрыть его крышкою и зарыть могилу землею с снегом было делом нескольких минут. Спрятав заступ в кусте, юродивый вернулся к мертвецу, взвалил его на плечи и быстрыми шагами с этою страшною ношею направился в чащу леса. Его твердая, уверенная походка доказывала, что он знает этот лес и идет к ранее намеченной им цели. Цель это вскоре обнаружилась. Юродивый дотащил свою ношу до сплетенного из прутьев полуразвалившегося шалаша, стоявшего на небольшой полянке, и бережно уложил труп на сложенный в шалаше, в виде постели, сухой валежник. Это убогое ложе да два деревянных обрубка составляли все убранство этого Бог весть чьею рукою устроенного лесного убежища для бесприютных. Юродивый вынул из-за пазухи нож и небольшой пузырек с какою-то жидкостью, наклонился к мертвецу, искусно разжал ему ножом стиснутые зубы и влил в рот содержимое пузырька. Прошло несколько минут. По лицу мертвеца пробежали сперва чуть заметные судороги, затем на бледном, бескровном лице заиграл пятнами слабый румянец и все тело несколько раз конвульсивно вздрогнуло. Наклоненный над лежавшим Яковом Потаповичем юродивый, видимо, с трепетным вниманием следил за возвращающеюся, казалось, в бездыханный труп жизнью. Каждая минута тянулась подобно вечности. Наконец у лежащего вздрогнули веки и он полуоткрыл глаза.
- Пить... - чуть слышно прошептал очнувшийся мертвец.
Юродивый бросился к противоположной стене шалаша, разрыл лежавшую там солому и, вынув глиняный кувшин и кружку, налил ее до краев пенистою влагою. По распространившемуся в шалаше аромату нетрудно было догадаться, что это было дорогое фряжское вино. Подойдя к Якову Потаповичу, юродивый приподнял левою рукою ему голову, а правою поднес к его губам кружку. Тот с жадностью прильнул к ее краям и в несколько глотков опорожнил ее. Вино окончательно подкрепило возвращенного к жизни, и он даже присел на своей постели.
- Где я? Что со мной? - все еще, впрочем, слабым голосом проговорил он.
- Ты жив, спасен и находишься около друга, хотя и не догадываешься, что этот друг - твой недавний злейший враг, - ответил юродивый.
Яков Потапович пристально вглядывался в говорившего; его голос снова, как и третьего дня на берегу Москвы-реки, показался ему знакомым.
- Знай же, вот кто я!..
Юродивый сорвал с своей головы шапку с наушниками и сбросил рясу.
- Григорий... Ты? - мог только произнести Яков Потапович и даже вскочил на ноги, но тотчас же снова опустился на свое убогое ложе.
Он был еще слаб. Перед ним стоял бывший доезжачий князя Василия Прозоровского, затем опричник и верный слуга Малюты и, наконец, обманутый любовник покойной Татьяны - Григорий Семенов.
- Не дивись, Яков Потапович, что видишь во мне, твоем бывшем вороге, своего спасителя, не дивись, говорю, а выслушай. Дорого обошелся мне, окаянному, грех мой великий, что пошел я против моего благодетеля, князя Василия Прозоровского, что связался я с цыганскою нечистью и душу свою загубил вконец ни за грош, ни за денежку, ни за медную пуговку. Не замолить мне этого греха ни в этой жизни, ни в будущей. Да и маяться мне на этом свете недолго осталось, чай! Спасу княжну и аминь... Нет мне суда людского, сам предстану на суд к Всевышнему...
Григорий Семенов в мельчайших подробностях рассказал Якову Потаповичу обнаруженную им измену Татьяны Веденеевой и смерть ее от его руки, возникшее в его уме решение, затаив свою злобу против Малюты, остаться у него на службе с единственною целью вызнать его намерения относительно княжны Евпраксии и помешать привести в исполнение грязные замыслы этого дьявольского отродья, что он, по мере сил, пока и исполнял.
- Не домекнулся старый пес, что я укокошил его черномазую зазнобушку. Измучился я и исхудал от угрызений совести, а он приписал это грусти по исчезнувшей полюбовнице, еще больше приблизил меня к себе и доверять стал самые свои сокровенные мысли, а мне это было и на руку, - продолжал говорить Григорий Семенов. - Узнал я от него, что тебя подвести хотят, чтобы ты пожертвовал собою за этого бродягу подлого, что прикрылся честным именем князя Воротынского...
- Как бродягу?.. Что ты вздор мелешь? - вскинул на него глаза Яков Потапович.
- Вестимо, бродягу!.. Петр он, по прозвищу Волынский!.. Тимошка Хлоп где-то разыскал его и привел к Лукьяновичу, а тот вручил ему тельник и перстень убитых в Тверском Отрочьем монастыре отца и сына Воротынских, подучил что говорить, да и подослал к князю Василию, чтобы и тебя извести, так как от Таньки знал он о любви твоей к княжне Евпраксии, и ее добыть, да и князю Василию чтобы от царя не поздоровилось. Всего добились бы, анафемы, кабы не я. Вошел я в доверие к бусурману Бомелию и стащил у него приготовленное для лжекнязя Воротынского снадобье. Взыскался раз он при мне пузырьков, искал, искал, все у себя перерыл - не нашел, да другие и приготовил, а я один тебе третьего дня отдал, чтобы ты выпил перед тем, как петлю на себя накинешь и обмер на время, а другим тебя сегодня в чувство привел, словом, проделал то же самое, что нынешнею ночью Бомелий сделал над тем приспешником Малюты, что назвал себя князем Воротынским и сделался женихом Евпраксии. И себя не позабыл я, припас и на свое пай "лихого зелья", - заключил Григорий Семенов.
Яков Потапович, не обратив внимания на последние слова опричника, положительно не верил своим ушам.
- Зачем же ему было спасать жизнь князю Василию... там... в вотчине... и чуть своею не поплатиться? - спросил он.
- И это все заранее было подстроено, чтобы глаза отвести князю Василию; наш же ратник следом за вами туда ездил и напал на старого князя, да ненароком сильней, чем следует, саданул молодчика, - жаль, что совсем не укокошил. С этим же ратником была им прислана Малюте весточка об успехе сватовства за княжну, - убежденным, дышавшим неподдельною искренностью тоном отвечал Григорий Семенов.
- Значит, и арест его, и казнь - все это было лишь гнусное скоморошество? - все еще с оттенком некоторого недоверия задал вопрос Яков Потапов.
- Вестимо обман один и глазам отвод. Привезли молодчика прямо в слободу, в дом Малюты, отвели ему горницу, там он до самого вчерашнего дня сидел и все писал что-то, да с Лукьянычем по ночам беседовал.
Точно пелена спала с глаз Якова Потаповича: все странности в поведении считавшегося ему другом и князем Владимиром Воротынским, которым он давал те или другие посильные объяснения, приобрели теперь в его глазах иную окраску и явились подтверждающими рассказ Григория Семенова обстоятельствами. Припомнился ему разговор с Бомелием, действовавшим, как оказывается, заодно с Малютою, его выпытывания о намерениях княжны, его чуть заметная усмешка. Яков Потапович понял, что Григорий говорил правду.
- Что же теперь будет с княжной? Ведь она, чай, еще вчера сбежала из дому к Бомелию! - воскликнул он, как бы отвечая на свою мысль.
Ему пришла на память просьба княжны сказать ей, в какой день будет назначена казнь. Он исполнил эту просьбу, но только теперь уразумел истинный смысл ее.
"Она хотела видеть его тотчас же, как его принесут к Бомелию, сама присутствовать при том, как он очнется", - пронеслось в его голове.
- Об этом не тревожься, я через знакомых мне княжеских людишек предупредил Панкратьевну, чтобы глядела зорко в этот вечер за княжною. Небось, старая из глаз не выпустит. Разве до самого князя Василия доберется рыжий пес Малюта, ну, да этого в один день не сделается... Ты здесь отдохни, подкрепись, есть тут кое-что из съестного, - указал Григорий Семенов рукою на разрытую солому, откуда он доставал кувшин с вином, - а я мигом сбегаю и все разузнаю.
- Но тебя могут узнать в доме князя.
- Не узнают, кому не надобно. Под этою ряскою никому невдомек будет искать опричника.
Григорий Семенов снова надел подрясник, нахлобучил шапку, подвязал наушниками у подбородка и стал неузнаваем в этом наряде юродивого.
- Я скоро оберну... - крикнул он Якову Потапову и вышел из шалаша, быстро зашагав по направлению к кладбищу.
Солнце уже высоко стояло в небе.
Князь Василий Прозоровский, не чуя уже совсем нависшей над его головою беды, встал в это утро позднее обыкновенного. Это было весьма естественно, так как князь не спал почти всю ночь. Предупрежденный побег дочери, ее исповедь - все это не могло не отразиться на и без того расшатанных событиями последнего времени нервах старика. Даже продолжит