".
Мы пересели в нашу лодку и остановились на небольшом расстоянии, чтобы видеть отплытие корабля. Был спокойный, ясный закат солнца. На фоне красного неба отчетливо вырисовывался отплывающий корабль с мельчайшими его деталями. Весь экипаж и все его пассажиры с обнаженными головами столпились на палубе. Царило безмолвие. Я никогда не видывал такого печального и в то же время полного надежд зрелища!
Но вот паруса взвились, и корабль тронулся... С лодок грянуло "ура". Оно было подхвачено на корабле и отдалось многократным эхом на воде. Сердце мое забилось, когда я услышал эти крики, увидел, как отплывающие махали шляпами и платками. И тут я заметил Эмилию. Она стояла возле дяди, прислонясь к его плечу. Старик указывал в нашу сторону, и она, найдя нас, помахала на прощанье мне рукой. Эмилия! Прелестный поникший цветок! Прильни доверчиво своим разбитым сердцем к тому, кто прильнул к тебе с великой любовью!
Стоя в розовом свете заката высоко на палубе, в стороне от всех, они, прижавшись друг к другу, торжественно уплывали вдаль...
Когда мы пристали к берегу, ночь уже спустилась на холмы Кента. Мрачная ночь воцарилась и в моей душе.
Надо мной спустилась ночь, длинная и мрачная, тревожимая призраками обманутых надежд, многих дорогих воспоминаний, многих ошибок, многих бесплодных сожалений и горестей.
Я уехал из Англии, даже тогда еще не сознавая вполне, как тяжел был удар, обрушившийся на меня. Я покинул всех, кто был дорог мне, и отправился путешествовать. Мне казалось, что горе позади, что я уже справился с ним. Подобно тому, как человек, смертельно раненный на поле сражения, в первую минуту едва замечает, что он ранен, так и я, очутившись один со своим недисциплинированным сердцем, не отдавал себе отчета в том, как тяжко оно ранено, какая борьба с ним предстоит мне. Сознание этого явилось у меня не вдруг, а мало-помалу, так оказать, по крупинкам. Чувство одиночества, с которым я уехал за границу, все росло и углублялось с каждым часом. Вначале то, что я переживал, мне казалось только тяжелым горем по умершей жене; ничего другого я не различал в своей душе. Но как-то незаметно я стал сознавать, что лишился и любви, и дружбы, и участия. Все было разбито: мои юные надежды, моя первая любовь, весь воздушный замок моей жизни; а вместо всего этого передо мной до самого горизонта простиралась безотрадная пустыня.
Если в горе моем была доля эгоизма, я не сознавал этого. Я оплакивал свою женушку-детку, так рано, во цвете лет, унесенную в могилу; оплакивал друга, который мог бы завоевать любовь и вызвать восхищение тысяч, так же точно, как когда-то покорил меня; оплакивал разбитое сердце, нашедшее успокоение в бурном море; оплакивал и остальных скитающихся обитателей той убогой старой баржи, где ребенком я, засыпая, прислушивался к завыванию ветра.
Все больше и больше впадал я в уныние и наконец потерял совсем надежду выйти когда-либо из этого тягостного состояния. Я скитался с места на место, всюду нося за собой свое горе. Теперь только начал я сознавать его в полной море, совсем падая под его тяжестью. Я не верил, что когда-нибудь может стать легче.
В своем отчаянии я решил, что непременно должен умереть. Иногда мне приходило в голову, что лучше было бы умереть дома, и я перебирался ближе к родине. А затем меня вдруг тянуло уехать подальше, и я переезжал из города в город, как бы от чего-то убегая и что-то ища.
Я не в силах описать одну за другой тяжкие стадии того мучительного душевного состояния, через которое я прошел. Есть сны, рассказать которые можно только в общих чертах, и, когда теперь я заставляю себя припомнить это время, оно мне кажется одним из подобных снов: словно во сне, проезжая через эти заграничные города, я брожу среди дворцов, соборов, парков, картин, замков, могил, причудливых улиц, среди всех этих памятников истории и человеческой фантазии, и проделываю я все это, таща за собою тяжкое бремя тоски, почти не замечая того, что проносится и исчезает перед моими глазами... Безразличие ко всему, что не было моей тоской, мрачной пеленой опускалось на мое недисциплинированное сердце. Но вот наконец, слава богу, среди этой мрачной ночи стала заниматься заря....
Я был в это время в Швейцарии. Добрался я туда из Италии через один из больших альпийских перевалов и странствовал с проводником по самым уединенным горным местам. Конечно, я не мог не изумляться, не чувствовать величия высочайших горных вершин, глубочайших пропастей, с шумом низвергавшихся горных потоков, ледяных и снежных полей, но сердцу моему это ничего не говорило.
Однажды перед заходом солнца я спускался в долину, где должен был ночевать. Пробираясь по вьющейся среди скал горной тропинке, я видел эту долину, залитую заходящим солнцем. Расстилавшаяся перед моими глазами мирная картина пробудила в моей душе давно заглохшее чувство красоты, спокойствия, умиротворения. Помню, я остановился и тут почувствовал, что в тоске моей уже не было столько подавленности, столько отчаяния, как раньше; у меня даже мелькнула мысль, что, пожалуй, и для меня могут еще наступить лучшие времена.
Я спустился в долину, когда вечернее солнце еще сияло на далеких снежных вершинах, нависших над ней, словно вечные облака. Лощина у подошвы гор, где приютилась деревушка, была покрыта роскошной яркозеленой растительностью, а над нею поднимались темные хвойные леса, защищавшие эту деревушку в зимнюю пору от грозных лавин и снежных метелей. Выше громоздились уступами серые скалы, среди которых изумрудами зеленели пастбища, а над ними белели ослепительные снега и сверкали прозрачные льды. Там и сям по склонам гор были разбросаны, словно точки, деревянные домики; благодаря соседству с горами-великанами они казалась игрушечными. Такой же игрушечной выглядела и деревушка со своим деревянным мостом, перекинутым через горный поток, несшийся с шумом по скалам среди деревьев. В тихом воздухе откуда-то издалека, словно из проходящего облака, доносилась пастушья песня... И вдруг среди этого безмятежного спокойствия великая природа заговорила, смягчила мое сердце, и я, упав на зеленую траву, заплакал так, как не плакал со дня смерти Доры.
Всего за несколько минут перед этим я получил пачку писем, и, чтобы прочитать их на свободе, я, пока готовился ужин, вышел из деревни. За последнее время много писем не дошло до меня, и я давно не имел вестей от близких. Сам я за все время своего пребывания за границей не был в силах писать настоящие письма, а ограничивался короткими весточками, гласившими о том, что я здоров и приехал туда-то.
Когда я открыл пакет, первое, что я увидел, было письмо Агнессы. Она писала о том, что счастлива, чувствуя себя нужной и полезной, и что дело ее, как она и ожидала, преуспевает.
Это все, что она рассказала мне о себе. Остальное письмо было полно мной. Она не давала мне советов, не убеждала помнить о долге, а только со свойственным ей жаром говорила о том, как верит в меня. По ее словам, она не сомневалась в том, что при таком характере, как мой, самое горе должно принести мне пользу: испытания и потрясения могут только сделать мой характер более энергичным и благородным. Говоря с гордостью о моей славе, она вместе с тем была убеждена, что я буду продолжать работать и приобрету еще более славное имя. Такие люди, как я, по ее мнению, от горя не слабеют, а делаются еще сильнее. Как тяжелые дни моего детства способствовали тому, что я стал таким, каков я теперь, так и более тяжелые переживания последнего времени побудят меня стать лучше, чем я есть, а многому, чему научило меня горе, я смогу научить и других. Заканчивала она письмо тем, что любит меня, как сестра, что мысленно всюду со мной и, гордясь мной в настоящую минуту, с еще большей гордостью думает о том, что мне предстоит совершить.
Я спрятал это письмо у себя на груди, и мне не верилось, что я мог быть таким, каким был еще час назад! Когда вдали умолкли голоса, когда лучезарные облака померкли и все краски долины потускнели, а белые снежные вершины слились с бледным вечерним небом, я почувствовал, что на душе моей становится светлее, омрачавшая ее темная ночь уходит и нет у меня слов, чтобы выразить, как я люблю Агнессу, насколько она мне дороже, чем когда-либо раньше.
Много раз перечитал я ее письмо и в тот же вечер ответил на него. Я писал ей, до чего нужна мне ее помощь, уверял ее, что вдали от нее я не тот и никогда не был тем, чем она меня считает, но что ее письмо влило в меня новые силы и я попытаюсь стать таким, каким она хочет видеть меня.
И я действительно сделал такую попытку. Через три месяца должен был исполниться год со смерти Доры. И я положил себе до этого дня не принимать никаких решений, а пока, по совету Агнессы, стараться взять себя в руки. Все три месяца я прожил в этой долине и ее окрестностях.
В назначенный себе срок я решил еще некоторое время пожить вдали от родины, а пока остаться в Швейцарии - она стала мне дорога по воспоминаниям того вечера - и взяться снова за перо, за работу.
Покорно стал я выполнять и другие указания Агнессы: я искал утешения в природе, а она в нем никогда не отказывает людям. Я старался разжечь в своей душе угасший за последнее время интерес к людям, и вскоре у меня появилось в здешней долине почти столько же друзей, сколько было в Ярмуте. Когда я расставался с ними, уезжая зимовать в Женеву, а весной снова вернулся, их сожаления при прощании и радостные приветствия при встрече очень тронули меня, хотя и высказаны были они не на моем родном языке.
Терпеливо, упорно работал я с утра и до ночи. Я написал повесть, по содержанию близкую моим собственным переживаниям, и послал ее Тредльсу. Тот сговорился с одним издателем о напечатании ее на очень выгодных для меня условиях. Вести о моей растущей славе доходили до меня от случайно встречаемых путешественников. Отдохнув и на время переменив обстановку, я с прежним жаром принялся за новую увлекшую меня тему. По мере того, как я писал, работа все больше и больше захватывала меня, и я напрягал все силы, чтобы она вышла как можно лучше. По счету это было мое третье беллетристическое произведение. Я не успел дописать его до половины, как однажды, в минуту отдыха, решил вернуться на родину.
Несмотря на то, что я много уделял времени научным занятиям и литературной работе, я давно приучил себя к сильным физическим упражнениям. Благодаря этому мое здоровье, подорванное при отъезде из Англии, совершенно восстановилось. Немало я перевидал, побывал во многих странах и, надо думать, увеличил запас своих знаний.
Теперь мне кажется, я воскресил в своей памяти все, что нужно было воскресить из времени моего пребывания за границей, все, за исключением одного обстоятельства. И сделал я это не оттого, что имел намерение умолчать о чем-нибудь, - нет (я говорил уже здесь о том, что это повествование является моими правдивейшими воспоминаниями), а потому только, что мне хотелось выделить эти тайные переживания моей души и коснуться их уже подконец.
Приступаю к этому.
Для меня самого неясно, когда впервые понял я свою ошибку, понял, что предметом моей первой любви могла быть Агнесса. Не могу сказать, в какой момент мне пришло в голову, что я, своевольный, капризный мальчик, сам отверг сокровище ее любви. Мне кажется, мысль эта неясно стала зарождаться в моей голове еще в первый год моей супружеской жизни, когда я начал сознавать, что мне нехватает чего-то недостижимого. Затем, когда я, потеряв Дору, чувствовал себя таким убитым и одиноким, эта мысль воскресла в моей голове в форме сожаления и упрека самому себе.
Если б в это время я часто виделся с Агнессой, то, будучи в отчаянии, потеряв самообладание, я, наверное, выдал бы себя.
Смутная боязнь этого, в сущности, и побудила меня жить вдали от родины. Для меня была невыносима мысль, что я могу потерять малейшую долю ее сестриной любви, а выдать мою тайну - значило бы создать между нами не существовавшую до сих пор преграду.
Я не мог забыть, что ее сестрина любовь была добровольным делом моих рук, моего образа действий. Если б даже она когда-либо и любила меня иной любовью, - а порой мне казалось, что такое время было, - то я сам оттолкнул эту любовь. Еще когда мы были детьми, я привык смотреть на Агнессу, как на сестру. Свою первую страстную любовь я отдал другой, а то, что мог бы сделать, я не сделал. И если теперь она относилась ко мне, как к брату, то это, повторяю, дело моих рук и ее благородного сердца.
Когда я мало-помалу стал приходить в себя, когда я пытался разобраться в том, что происходило в моей душе, и сколько-нибудь приблизиться к тому, что хотела видеть во мне Агнесса, мне подчас рисовалась возможность, после длиннейшего испытания, исправить прошлые ошибки и удостоиться счастья стать ее мужем. Но со временем эта призрачная надежда стала исчезать и совсем умерла.
Я говорил себе, что если когда-нибудь она любила меня больше, чем брата, то теперь она должна быть для меня еще священнее, чем прежде. Ведь она помнит, что она являлась поверенной моих тайн, помнит, как ей нужно было побороть свое чувство, чтобы относиться ко мне по-дружески и по-братски. Если же она никогда не любила меня, то как мог я надеяться, что теперь она полюбит?
Я всегда считал себя слабым по сравнению с ней, такой твердой и сильной духом. А теперь я все больше и больше чувствовал это. Когда-то, пожалуй, мы с ней и могли быть ближе друг для друга, но время ушло, я упустил его и сам виноват, что ее потерял.
Конечно, все эти бесплодные сожаления очень терзали меня. В то же время совесть говорила мне, что честь и долг не позволяют мне теперь навязывать себя, смотрящего на все так безнадежно, милой девушке, от которой, будучи жизнерадостным, полным надежд, я сам легкомысленно отвернулся. Я даже не старался скрыть от себя, что люблю Агнессу и предан ей всей душой, но вместе с тем я уверил себя, что теперь слишком поздно и единственное, что остается делать, это беречь наши братские отношения.
Все это мучило и волновало меня с момента отъезда за границу и до самого возвращения на родину...
Прошло три года, как отплыл корабль с эмигрантами. И вот я снова стою на том же месте, только на палубе пакетбота, доставившего меня на родину, стою в тот же самый час солнечного заката и смотрю на розовую воду, в которой тогда отражался корабль, отплывавший с моими друзьями в далекую Австралию.
Три года... Как долго тянулись они, когда переживались один за другим, а теперь мне казалось, что они пролетели мгновенно. Мила мне родина, мила Агнесса, но она не моя и никогда не будет моей... А могла бы быть... Но все это позади.
Я приехал в Лондон холодным осенним вечером. Было темно, шел дождь, и я в одну минуту увидел больше грязи и тумана, чем за весь последний год за границей. Из таможни я пошел пешком и только у Обелиска нашел извозчика. Хотя и фронтоны домов и вздувшиеся под ними водосточные канавы казались мне старыми друзьями, но все-таки я не мог не сознаться, что друзья эти очень закопчены. Я часто замечал, что когда уезжаешь из какого-нибудь хорошо знакомого места, то это как бы служит сигналом для перемены в нем. И вот из окна моей извозчичьей кареты я заметил, что старинный дом на Флит-стрит, к которому, наверное, сотню лет не прикасалась рука ни маляра, ни плотника, ни каменщика, был снесен. Заметил я также, что соседняя улица, бывшая в почете за древность, но известная своими антисанитарными условиями и неудобствами, осушена и расширена. Тут у меня мелькнуло в голове, что, пожалуй, за это время мог постареть и самый собор св. Павла.
К некоторым же переменам в судьбе моих друзей я был подготовлен. Моя бабушка давно вернулась в Дувр, а у Трэдльса уже вскоре после моего отъезда появилась кое-какая адвокатская практика. Он жил теперь в номерах гостиницы Грэя и в последних письмах говорил мне о своих надеждах скоро соединиться с "самой милой девушкой на свете".
Они ожидали меня к рождеству, и им даже в голову не приходило, что я могу так скоро вернуться. Я нарочно ввел их в заблуждение ради удовольствия сделать им сюрприз. Однако я оказался настолько непоследовательным, что испытал разочарование, не будучи никем встречен. Молча и одиноко ехал я в извозчичьей карете по туманным улицам Лондона.
Однако вид хорошо знакомых и весело освещенных лавок благотворно подействовал на меня, и, когда я подъехал к дверям гостиницы Грэя, я уже снова пришел в хорошее настроение.
- Знаете ли вы, где здесь живет мистер Трэдльс? - спросил я официанта, греясь у огня в ресторане гостиницы.
- Во дворе, квартира номер два, сэр.
Горя нетерпением скорее увидеть своего милого старого друга, я наскоро пообедал, что, конечно, не подняло меня в глазах старшего официанта, и вышел во двор. Скоро я нашел квартиру номер два и, узнав из надписи на двери, что мистер Трэдльс занимает комнаты верхнего этажа, стал подниматься по старой, трясущейся, плохо освещенной лестнице.
Пока я, спотыкаясь, поднимался по ней, мне показалось, что я слышу приятный смех. То был смех ни прокурора, ни адвоката, ни прокурорского или адвокатского клерка, - то был смех двух или трех веселых девушек. Но, остановившись, чтобы прислушаться, я случайно попал ногой в дыру на ступеньке лестницы и, падая, нашумел, а когда поднялся на ноги, смеха больше не было слышно.
Подвигаясь более осторожно, ощупью, наверх, я с сильно бьющимся сердцем обнаружил открытую парадную дверь с карточкой мистера Трэдльса. Я постучал. Изнутри донесся шум какой-то возни, и больше ничего. Я снова постучал.
Появился запыхавшийся разбитной небольшого роста парень, полулакей-полуписец, и недоверчиво взглянул на меня.
- Дома ли мистер Трэдльс? - спросил я.
- Да, сэр, но он занят.
- Мне надо видеть его.
Поглядев на меня немного, разбитной парень решил все-таки впустить меня и, раскрыв шире дверь, ввел меня сначала в небольшую переднюю, а затем в маленькую гостиную. Здесь за столом, согнувшись над бумагами, сидел мой старый друг (видимо, также запыхавшийся).
- Боже милостивый! - воскликнул Трэдльс, поднят глаза. - Да это Копперфильд! - и он с восторгом бросился ко мне.
Мы крепко обнялись.
- Все ли благополучно, дорогой Трэдльс?
- Все благополучно, дорогой мой Копперфильд! Одни только добрые вести!
Мы оба с ним плакали от радости.
- Дорогой мой! - начал Трэдльс, возбужденно ероша свои и без того взъерошенные волосы. - Дорогой мой Копперфильд! Так давно утраченный и вновь обретенный друг! Как я рад вас видеть! Однако до чего вы загорели! Как я рад вам! Клянусь жизнью и честью, никогда не был я так рад, любимый мой Копперфильд, никогда!
Я же был не в силах выразить свои чувства, не мог выговорить ни слова.
- Дорогой мой! - все повторял Трэдльс. - А как вы стали знамениты, мой прославленный Копперфильд! Боже мой! Когда же вы приехали, откуда приехали, что вы там делали?
Не дожидаясь моих ответов, Трэдльс втолкнул меня с кресло у камина и все время одной рукой помешивал огонь, а другой дергал мой галстук, принимая его, вероятно, за пальто. С каминными щипцами в руке он снова обнял меня, а я обнял его, и оба мы с ним, смеясь и вытирая слезы, все пожимали друг другу руки.
- Подумать только! - сказал Трэдльс. Вы должны были так скоро приехать, а на церемонию, дорогой старина, не попали.
- На какую церемонию, дорогой Трэдльс?
- Боже мой! - воскликнул он, по обыкновению широко раскрыв глаза. - Да разве вы не получили моего последнего письма?
- Конечно, нет, если оно сообщало о какой-то церемонии.
- Дорогой мой Копперфильд, - проговорил Трэдльс, запустив снова обе руки себе в волосы, а затем кладя их мне на колени, - ведь я женился!
- Женился? - радостно крикнул я.
- Слава богу, да! - подтвердил Трэдльс. - Нас с Софи повенчал в Девоншире преподобный отец Гораций! Да вот, дорогой мальчик, она здесь, за занавеской... Смотрите!
В этот момент, к моему изумлению, "самое милое существо в свете", смеясь и краснея, вышло из своего убежища. И мне никогда не приходилось видеть молодой женщины более веселой, милой, счастливой и сияющей! Я не мог не высказать этого, не мог, как старый приятель, тут же не расцеловать ее и от всего сердца не пожелать им счастья.
- Что за восхитительная встреча! - воскликнул Трэдльс. Ну, до чего вы загорели, дорогой мой Копперфильд! Боже мой, как я счастлив!
- И я также! - отозвался я.
- А я-то как счастлива! - смеясь и краснея, заявила Срфи.
- Мы все так счастливы, как только можно быть! - с восторгом сказал Трэдльс. - Даже девочки счастливы!.. Ах, я совсем было и забыл о них!
- Забыли? О ком? - спросил я.
- О девочках - сестрах Софи, - пояснил Трэдльс. - Они гостят у нас: приехали посмотреть Лондон. Дело в том, что... А, скажите, Копперфильд, не вы ли это полетели на лестнице?
- Да, - ответил я смеясь.
- Так вот, когда вы упали, я играл с девочками в "углы". Но, так как это не вяжется с профессией адвоката и не предназначается для глаз клиента, они моментально удрали. А теперь я не сомневаюсь, что они... подслушивают нас, - прибавил Трэдльс, глядя на дверь.
- Очень жалею, что я вызвал такое смятение! - рассмеялся я.
- Честное слово, вы не сказали бы этого, - продолжал Трэдльс, пребывая в том же восторженном состоянии, - если б видели, как они убежали, заслышав ваш стук, вновь прибежали, чтобы поднять оброненные ими гребни, и наконец умчались, как сумасшедшие! Душа моя, не приведете ли вы сюда девочек?
Софи быстро вышла, и мы услышали встретивший ее в соседней комнате взрыв хохота.
- Не правда ли, мелодично, дорогой Копперфильд? - спросил Трэдльс. - Очень приятно слушать, как веселье оживляет эти дряхлые комнаты! Для несчастного холостяка, одиноко прожившего всю жизнь, это, знаете ли, в самом деле восхитительно... очаровательно! Бедняжки, они так много потеряли, лишившись Софи: она ведь, уверяю вас, Копперфильд, всегда была и осталась самым милым существом в свете, и вот меня невыразимо радует, что эти девочки в таком прекрасном настроении. Общество их - прелестнейшая вещь, Копперфильд! Правда, это не совсем подходит к моей профессии, но это чудесно!
Заметив, что он немного смутился, и поняв, что, при его сердечной добротe, он боится сделать мне больно своей жизнерадостностью, я поспешил согласиться с ним, и это было так искренне, что, видимо, облегчило его душу и доставило ему большое удовольствие.
- Сказать вам правду, дорогой Копперфильд, - заметил он, - весь наш домашний строй совершенно не подходит к моей профессии. Даже Софи не следовало бы быть здесь, а что поделаете? У нас нет другого помещения. Мы в утлой ладье пустились по житейскому морю, но мы готовы к лишениям. К тому же, Софи - необыкновенная хозяйка! Вы будете удивлены тем, как она умудрилась разместить всех девочек. Я сам до сих пор не понимаю хорошенько, как ей это удалось.
- А много живет у вас этих молодых леди? - поинтересовался я.
- Здесь, - таинственно понижая голос, проговорил Трэдльс, - старшая - красавица Каролина, потом Сарра, та, знаете, о которой я вам говорил, что у нее неладно с позвоночником (теперь она чувствует себя несравненно лучше). Здесь же и обе младшие, воспитанницы Софи. Здесь и Луиза.
- Да что вы! - воскликнул я.
- Представьте себе! - подтвердил Трэдльс. - У нас только три комнаты, но Софи удивительнейшим образом устраивает девочек, и они даже спят со всевозможными удобствами. Три - в той комнате, а две - в этой.
Я невольно оглянулся в поисках уголка для мистера и миссис Трэдльс. Мой друг понял меня.
- Ну, как я вам уже говорил, мы умеем мириться с обстоятельствами, - пояснил Трэдльс. - Например, на прошлой неделе мы устраивали себе постели вот здесь на полу. Но у нас есть еще комната на чердаке (очень славная комнатка, когда до нее доберетесь), и Софи сама оклеила ее обоями, желая сделать мне сюрприз. Теперь это - наша с ней комната. Прекрасный уголок, да еще с великолепным видом!
- И наконец-то вы счастливы, женаты, дорогой мой Трэдльс! - воскликнул я. - Как я рад за вас!
- Благодарю вас, дорогой Копперфильд!
И мы тут еще раз крепко пожали друг другу руки.
- Я счастлив так, как только может быть счастлив человек! - сияя, проговорил Трэдльс. - Взгляните-ка... там наш старый друг! (Он с торжествующим видом кивнул в сторону цветочной вазы и подставки). А вот и столик с мраморной доской! Вся остальная обстановка, как видите, проста и практична. Что же касается серебра, то у нас в доме даже нет ни одной серебряной чайной ложечки.
- Значит, все должно быть заработано, не так ли? - весело сказал я.
- Совершенно верно, - ответил Трэдльс, - все должно быть заработано. Конечно, пока у нас есть нечто, имеющее форму чайных ложечек, но оно из белого металла.
- Тем лучше будет блестеть серебро, когда оно появится, - заметил я.
- Именно то, что мы говорим! - воскликнул Трэдльс.- Видите ли, дорогой Копперфильд, когда я... (здесь он снова таинственно понизил голос)... когда я провел тот процесс, который оказал мне такую услугу в моей адвокатской карьере, я отправился в Девоншир и серьезно поговорил наедине с преподобным Горацием. Я подчеркнул тот факт, что Софи, - она, уверяю вас, Копперфильд, самое милое существо...
- Не сомневаюсь в этом, - перебил я его.
- Действительно, она такова, - продолжал Трэдльс. - Но, боюсь, я отвлекся от своей темы. Ведь я упомянул о преподобном Горации?
- Да, вы сказали, что подчеркнули тот факт...
- Совершенно верно: тот факт, что мы с Софи уже давно помолвлены и что она, с разрешения родителей, будет более чем довольна выйти за меня... Одним словом, - докончил он со своей прежней открытой улыбкой, - готова выйти и с чайными ложечками из белого металла. Hу, прекрасно! Я предложил тут преподобному Горацию... (Великолепнейший священник, скажу я вам, Копперфильд, и должен бы быть епископом или, по крайней мере, получать достаточный оклад для безбедной жизни). Итак, я предложил ему, что мы с Софи обвенчаемся, как только я добьюсь дохода в двести пятьдесят фунтов стерлингов и буду иметь шансы на такой же или несколько больший доход в следующем году, да к тому же, еще смогу, хотя и просто, обставить небольшую квартирку. Я взял на себя смелость напомнить ему, что мы терпеливо ожидаем уже много лет и что если Софи чрезвычайно полезна в доме, то это не должно было бы служить в глазах любящих ее родителей помехой для устройства ее личной жизни.
- Конечно, не должно было бы, - согласился я.
- Я рад, что вы такого же мнения, Копперфильд, ибо, не касаясь преподобного Горация, я считаю, что родители, братья и прочие иногда довольно эгоистичны в таких случаях. Ну, я также указал ему, что горячо желаю быть полезным всему семейству, и если я сделаю карьеру, а что-нибудь случится с ним, преподобным Горацием...
- Понимаю, - вставил я.
- ...или с миссис Крюлер, то для меня будет счастьем заменить девочкам отца. Он удивительно отозвался на мои слова, сказал очень много для меня лестного и взялся добиться согласия миссис Крюлер. Очень трудно пришлось им с ней: она сильно огорчилась, и это подействовало сначала на ее ноги, затем на грудь и наконец на голову. Она, как я уже говорил вам, превосходная женщина, но не всегда владеет своими членами. Стоит ей взволноваться чем-либо, как это сейчас же отражается на ее ногах. А здесь пошло и дальше - на грудь и на голову, словом, это самым ужасным образом повлияло на весь организм. Однако неустанная заботливость и нежность поставили ее на ноги, - и вот мы уже шесть недель, как женаты. Вы не имеете представления, Копперфильд, каким чудовищем почувствовал себя я, когда увидел, что все семейство заливается слезами и падает в обморок. Миссис Крюлер не пускала меня к себе на глаза до самого нашего отъездеда: она все не могла простить мне, что я лишаю ее дочери. Но она - доброе создание и позже все-таки простила. Не далее как сегодня утром я от нее получил чудесное письмо.
- Одним словом, дорогой мой друг, - сказал я, - вы добились счастья, которого заслуживаете.
- О, вы ко мне пристрастны! - рассмеялся Трэдльс. - Но мне действительно можно позавидовать! Я упорно работаю и без конца изучаю законы. Встаю я ежедневно в пять часов утра и ничего не имею против этого. Днем я прячу девочек, а вечером веселюсь с ними. И, поверьте мне, я весьма огорчен тем, что они скоро уезжают домой... Но вот и они! - сказал Трэдльс, обрывая свой шопот и повышая голос. - Позвольте вас познакомить: мистер Копперфильд, мисс Каролина, мисс Сарра, мисс Луиза, Маргарет и Люси!
Это был чудесный букет роз - такой свежий и здоровый вид имели барышни. Все они были прехорошенькие, а мисс Каролина - настоящая красавица. Но в ясных глазах Софи светилось столько чего-то милого, веселого и задушевного, что я понял: мой друг не ошибся в своем выборе. Мы все сели вокруг камина. Тем временем разбитной малый (я догадался, что он тогда так запыхался, спешно раскладывая для виду бумаги) очистил стол от бумаг и расставил на нем чайные принадлежности, после чего он ушел спать, сильно хлопнув за собой выходной дверью, а миссис Трэдльс спокойно и весело принялась готовить чай и поджаривать хлеб в камине. Занимаясь этим, она рассказала мне, что видела Агнессу. Том возил ее во время свадебного путешествия в Кент, где она побывала также у моей бабушки. Обе они, и бабушка и Агнесса, были здоровы и не переставая говорили только обо мне, и Том, она была уверена, во время моего отсутствия все думал обо мне. Как видно, Том был для своей супруги авторитетом во всем, был ее идолом, и ничто никогда не смогло бы свергнуть Тома с того пьедестала доверия, любви и почитания, который она ему воздвигла в своем сердце.
Мне очень нравилось, с каким почтением относилась чета Трэдльсов к "Красавице". Не думаю, чтобы я считал это очень разумным, но это было восхитительно и так соответствовало их характерам. Если Трэдльс когда-либо и жалел о том, что еще не заработал на серебряные чайные ложечки, то, не сомневаюсь, лишь в тот момент, когда он подавал Красавице чай. А его кроткая жена, я убежден, могла бы отстоять себя только как сестра Красавицы. То, что мне казалось в Красавице капризами, избалованностью, явно рассматривалось Трэдльсом и его женой как проявление права первенства, как нечто, что было дано ей самой природой. Родись Красавица царицей улья, а чета Трэдльс - рабочими пчелами, они не могли бы чувствовать ее превосходство больше, чем теперь.
Меня очаровывала доброта, с какой они забывали себя. То, что они так гордились этими "девочками" и выполняли все их прихоти, было в моих глазах наилучшим доказательством их собственных достоинств. Каждые пять минут какая-нибудь из своячениц Трэдльса просила его принести одно, отнести другое, поставить вверх или вниз третье, разыскать или достать что-либо. Точно так же не могли они обойтись и без Софи. Если у кого-нибудь растрепались волосы - никто, кроме Софи, не мог привести их в порядок. Kто либо из них забывал мотив песенки, название какого-нибудь места в Девоншире только Софи могла вспомнить все это. Нужно было написать о чем-либо домой - это можно было доверить только Софи. "Девочки" были здесь полными хозяевами, а Софи и Трэдльс прислуживали им. И в то же время, при всех своих требованиях, сестры проявляли большую нежность и уважение к Софи и к Трэдльсу. Я уверен, что ни одна столь взъерошенная голова и вообще никакая голова не бывала осыпана таким градом поцелуев, как его, когда я с ними простился и Трэдльс пошел провожать меня в гостиницу.
Долго еще после того, как я, пожелав Трэдльсу доброй ночи, пришел к себе, я с удовольствием вспоминал эту сцену.
Усевшись перед горящим камином в кафе-ресторане Грэя, я на свободе стал думать о счастье Трэдльса. Но постепенно в пламени камина предо мной стали проходить одна за другой картины моего собственного прошлого... Теперь я мог думать об этом прошлом с грустью, но без горечи, а в будущее смотреть без уныния. В сущности, у меня не было больше семейного очага. Ту, которой я мог бы внушить более нежную любовь, я приучил быть сестрой. Она выйдет замуж, другие предъявят права на ее нежность, и она никогда не узнает о любви, распустившейся в моем сердце. Было лишь справедливо, что я нес последствия своего безрассудного увлечения; я пожинал то, то посеял.
Я сидел и думал, действительно ли мое сердце готово к этому, смогу ли я вынести все и спокойно сохранить в ее доме то место, какое она занимала в моем? Вдруг глаза мои остановились на лице, которое как будто могло появиться только в пламени камина, вызвавшем во мне столько воспоминаний прошлого.
Маленький доктор Чиллип, оказавший мне добрые услуги при моем появлении в этом мире, сидел, читая газету, в противоположном углу кафе-ресторана. Прошло немало лет, но этот мирный, мягкий, спокойный человечек так мало изменился, что, казалось мне, выглядел почти так же, как в тот день, когда, сидя в нашей гостиной, он ожидал моего рождения.
Мистер Чиллип покинул Блондерстон шесть или семь лет назад, и с тех пор я его не видал. Он безмятежно читал газету, склонив свою маленькую голову набок, а возле него стоял стакан горячего глинтвейна. Вид у него был такой, словно он готов просить извинения даже у газеты за то, что осмеливается читать ее.
Я подошел к нему со словами:
- Как поживаете, мистер Чиллип?
Он был смущен неожиданным приветствием совершенно незнакомого для него человека и, как всегда, тихо ответил:
- Благодарю вас, сэр! Вы очень добры! Благодарю вас! Надеюсь, и вы в добром здравии?
- Вы не узнаете меня? - спросил я.
- Видите ли, сэр, - ответил мистер Чиллип с очень мягкой улыбкой, покачивая головой, у меня такое впечатление, что ваше лицо мне как будто знакомо, но я действительно не могу вспомнить ваше имя, сэр.
- А между тем это имя вы знали задолго до того, как я сам узнал его, - ответил я.
- В самом деле, сэр? - проговорил мистер Чиллип. - Возможно ли, что я имел честь, сэр, быть при исполнении своих обязанностей, когда...
- Да, - сказал я.
- Боже мой! - воскликнул мистер Чиллип. - Но, несомненно, вы сильно изменились с тех пор, сэр!
- Вероятно, - согласился я.
- Ну, хорошо, сэр. Надеюсь, вы извините меня, что я вынужден спросить у вас ваше имя.
Узнав мое имя, он был так растроган, что даже пожал мне руку, а это было для него невероятным подвигом, так как обычно он едва протягивал кончики пальцев и даже избегал, чтобы кто-либо как следует пожал их. Впрочем, он тотчас же засунул свою руку в карман, как только ему удалось освободить ее, и, повидимому, чувствовал облегчение от того, что вернул ее невредимой.
- Боже мой! - промолвил мистер Чиллип, разглядывая меня, склонив голову набок. - Вы, значит, мистер Копперфильд? А знаете, сэр, мне кажется, я узнал бы вас, если бы только осмелился попристальнее вглядеться, вы очень похожи на вашего бедного батюшку.
- Я никогда не имел счастья видеть своего отца, - заметил я.
- Совершенно верно, сэр, - подтвердил мистер Чиллип, - и что было печально во всех отношениях. До наших краев, сэр, докатилась молва о вашей славе. Вы, наверное чувствуете вот здесь (он дотронулся указательным пальцем до своего лба) очень сильное возбуждение? Должно быть, это очень утомительное занятие, сэр? - неожиданно прибавил он.
- Где же вы теперь живете? - спросил я, усаживаясь подле него.
- В нескольких милях от Бори-Сен-Эдмунс, сэр. Миссис Чиллип получила по наследству от отца небольшое именьице в этой местности, а я купил там врачебную практику, и вы, наверно, сэр, будете рады слышать, что я преуспеваю. Моя дочь cтановится совсем большой девочкой, сэр, и ее мать должна была на последней неделе распустить две складки на ее платьицах. Вот так летит время, сэр!
При этом он поднес пустой стакан к губам. Я предложил наполнить его и выпить со мной за компанию.
- Хорошо, сэр, - ответил он своим тихим голосом. Правда, я не привык пить столько, но не могу отказать себе в удовольствии побеседовать с вами. Боже мой, кажется, еще вчера я имел честь лечить вас от кори! И вы прекрасно справились с ней, сэр!
Я поблагодарил за эту похвалу и заказал глинтвейн.
- Совершенно необычайное для меня легкомыслие, заметил мистер Чиллип, помешивая глинтвейн, - но я не могу противостоять при таком чрезвычайном случае... У вас нет семьи, сэр?
Я покачал отрицательно головой.
- Я слышал, сэр, вы понесли недавно тяжелую утрату, - продолжал мистер Чиллип, - мне сообщила об этом сестра вашего отчима. Очень решительный характер, сэр, не правда ли?
- Да, - ответил я, - довольно-таки решительный. А где вы видели ее, мистер Чиллип?
- Разве вам не известно, сэр, что ваш отчим снова мой сосед?
- Нет, не знал этого.
- Да, да, сэр! Он женился на одной молодой леди из наших мест с очень неплохим именьицем. Бедная женщина!.. Но вcе-таки, сэр, как ваша голова? Не очень ли утомительно для нее? - спросил мистер Чиллип, с восхищением глядя на меня.
Я снова замял этот вопрос и вернулся к Мордстонам.
- О том, что он снова женился, я был осведомлен, - сказал я. - А вы лечите у них?
- Не всегда. Меня только иногда приглашают. Уж очень решительные люди мистер Мордстон и его сестрица.
Мой выразительный взгляд, а также выпитое вино заставили его затрясти головой и воскликнуть:
- Боже мой! Вспоминаются старые времена, мистер Копперфильд!
- Что же, брат с сестрой остались верны себе и поныне? - спросил я.
- Видите ли, сэр, - отвечал мистер Чиллип, - врач, лечащий в семейных домах, должен не иметь ни глаз, ни ушей для всего, что не касается его специальности. Все же я должен сказать вам, сэр: у них очень суровые правила как для этой, так и для будущей жизни.
- Ну, будущая жизнь, я полагаю, устроится без их содействия, - ответил я. - А что делают они в этой?
Мистер Чиллип потряс головой, помешал свой глинтвейн и прихлебнул его.
- А она была очаровательной женщиной, - жалобным тоном проговорил он.
- Вы говорите о теперешней миссис Мордстон? - спросил я.
- Да, сэр, она была очаровательной, милейшей женщиной. Миссис Чиллип того мнения, что замужество совершенно надломило ее и она близка к сумасшествию. А женщины, - робко добавил мистер Чиллип, - ведь очень наблюдательны, сэр.
- Я полагаю, они должны были сломить ее, стремясь переделать на свой лад, - сказал я.
- Да, сэр, смею уверить вас, что на первых порах происходили жестокие ссоры, а теперь она превратилась в какую-то тень. Я не колеблясь скажу, пусть это будет между нами, что с тeх пор, как сестра явилась на помощь к брату, они вместе довели ее почти до идиотизма.
- Охотно верю этому, - отозвался я.
После этого мистер Чиллип с полчаса пространно рассказывал мне о своих делах.
- А знаете ли, мистер Копперфильд, - вдруг вспомнил он, - мне понадобилось немало времени, чтобы притти в себя от обращения со мной той ужасной женщины в ночь вашего рождения!
Я сказал ему, что как раз завтра рано утром еду к той самой бабушке, которая навела на него в ту ночь такой ужас, и прибавил:
- Она - одна из наилучших и сердечнейших женщин в мире, в чем легко убедились бы, узнав ее ближе.
Но даже одно упоминание о возможности когда-либо снова увидеть ее явно ужаснуло мистера Чиллипа. Он проговорил слабо улыбаясь;
- В самом деле, сэр? Действительно? - и почти сейчас же попросил свечу и отправился спать, словно ища в постели полной безопасности.
Была полночь. Чрезвычайно усталый, я тоже отправился на покой. Следующий день я провел в дуврском дилижансе. Благополучно добравшись до места, я ворвался в столь знакомую мне гостиную в то время, как бабушка сидела там за чаем (уже в очках), и был встречен с распростертыми объятиями и радостными слезами ею, мистером Диком и дорогой моей старой Пиготти, исполнявшей здесь обязанности экономки. Когда, несколько успокоившись, мы стали мирно беседовать, бабушку очень позабавил рассказ о моей встрече с мистером Чиллипом и о том ужасе, с каким он вспоминает о ней.
Оставшись наедине с бабушкой, мы проговорили с ней до глубокой ночи. Она мне рассказала, что все письма наших эмигрантов дышали радостью и были полны надежд; что мистер Микобер в самом деле, как и заверял, переслал несколько небольших сумм денег в уплату выданных им "денежных обязательств", что Дженет, снова поступившая к бабушке, когда та вернулась в Дувр, забыла свою ненависть к мужскому полу и вышла замуж за преуспевающего трактирщика, причем бабушка сделала приданое невесте и почтила своим присутствием брачную церемонию. Впрочем, все это было более или менее известно мне из бабушкиных писем. Мистер Дик, конечно, также не был забыт. Я узнал, что он не перестал заниматься перепиской всего, что только попадается ему под руку, и, воображая, будто он занят полезным делом, держится на почтительном расстоянии от короля Карла I. Тут бабушка не могла не прибавить, какой для нее радостью и удовлетворением в жизни служит то, что мистер Дик живет свободным и счастливым, вместо того чтобы томиться однообразной жизнью в какой-нибудь психиатрической лечебнице. В заключение бабушка высказала взгляд (далеко не новый), что только она одна вполне постигла, что это за человек.