и они живописным каскадом рассыпаются по плечам.
- Ты с ума сошла, моя милая! - кричит снова Павла Артемьевна, выходя из себя. - Ты, кажется, не соблаговолила причесаться нынче утром. Ступай сейчас же к крану и изволь пригладить эти лохмы!
Черные лукавые глаза прячутся за лучами ресничек, таких густых и необычайно прямых. Стройная фигурка в сером холстинковом платье и розовом переднике направляется гордой, медленной поступью к двери рабочей комнаты.
- Иди скорее! Нечего выступать как принцесса! - шлет ей вдогонку рассерженная надзирательница.
Наташа ускоряет шаг, но при этом умышленно или нет с ноги девочки спадает шлепанец. Румянцева возвращается и поднимает его с невозмутимым спокойствием.
Воспитанницы трясутся от усилия удержать предательский взрыв смеха.
По беленькому личику Фенички расползаются багровые пятна румянца. Сегодня утром она тихонько пробралась в дортуар среднеотделенок, взяла платье своего кумира Наташи, выутюжила его в бельевой, начистила до глянца туфли Румянцевой... Потом, в часы уборки, таскала тяжелые ведра и мыла лестницу, исполняя работу, возложенную надзирательницей на новенькую. Теперь ей до боли хочется, схватить рукоделие Наташи и наметить за Румянцеву злополучный платок.
Но рядом с Наташей сидит тихоня Дуня Прохорова... С другой стороны благоразумная Дорушка... Это две примерницы. Они ни за что не согласятся передать Наташину работу ей, Феничке, а на ее место положить искусно выполненную ею, Феничкой, метку.
- Бедная... миленькая... хорошенькая... пригоженькая! Заела ее вовсе волчиха Пашка! - шепчет Феничка на ухо своей подруги Шуры Огурцовой.
- Да уж ладно, ты с твоей Наташкой совсем из кожи вылезла! - отмахнулась та.
Действительно, благодаря Наташе Феничка совсем изменилась. Перестала обожать доктора, перестала читать глупейшие романы. Наташа... С Наташей... О Наташе, только и речи о ней. И к тому же сама Наташа - ходячая книга. Как умеет она рассказать и о заморских краях, и о синем море... и о горах высоченных до неба... и о апельсиновых и лимонных, да миндальных деревьях, что растут прямо на воле, а не в кадках, как в Ботаническом саду, куда ежегодно летом возят приюток. Феничка так замечталась о рассказах своего "предмета", что не заметила, как быстро распахнулась дверь рабочей и... и громкий, неудержимый хохот потряс обычную тишину рукодельных часов.
На пороге комнаты стоит Наташа. Нет, не Наташа даже, а что-то едва похожее на нее. Гладко-гладко прилизанные волосок к волоску кудри, точно смазанные гуммиарабиком, лежат как приклеенные к голове. Куцая, толстая, тоже совершенно мокрая косичка, туго заплетенная, торчком стоит сзади.
И на этом сразу как будто уменьшившемся в объеме личике выдаются огромные черные глаза, сверкавшие юмором, влажные от смеха...
Павла Артемьевна даже рот раскрыла от неожиданности. И словно задохнувшись, не могла выговорить ни слова в первый момент появления шалуньи. И только после минутной паузы взвизгнула на всю комнату:
- Ага! Ты паясничать! Смешить! Забавлять воспитанниц! Мешать работать в часы рукоделий! Хорошо же, ступай в угол - это первое; а второе - запомни хорошенько, на носу своем заруби: еще одна подобная глупая выходка - и... и я попрошу разрешения у Екатерины Ивановны остричь твои глупые лохмы под гребенку.
- Это нельзя сделать! - произнес спокойно звонкий голос Румянцевой.
- Молчи! Молчи! Наташа! Ах! Наташа! - зашептали испуганно с двух сторон Дорушка и Дуня, дергая ее за передник.
Лицо Павлы Артемьевны побагровело.
- Что ты сказала? - едва сдерживаясь, проговорила она.
- Я сказала, что этого нельзя сделать! - произнесла так же спокойно девочка. - Ведь стригут только малышей-первоотделенок... Или в наказание... А я ничего дурного не сделала, за что бы надо было наказывать меня.
- Но ты дерзкая девчонка... и будешь наказана! - совсем уже не владея собою, произнесла надзирательница. - Еще один проступок, одна дерзость, и ты лишишься твоих бесподобных кудрей!
Последняя фраза прозвучала насмешливо, и ярко-розовое личико Наташи побледнело как-то сразу. Самолюбивая, избалованная девочка не прощала обид...
- Я отплачу этой фурии, - произнесла она сквозь стиснутые зубы, проходя мимо Фенички с видом оскорбленной королевы в угол за печкой, где уже по своему обыкновению находилась вечно наказанная шалунья Оня Лихарева, показывавшая уже издали в улыбке свои мелкие мышиные зубки и незаметно делая головою Наташе какой-то едва уловимый знак.
В руках у Они был чулок. Она вязала его. Всем наказанным полагалось вязать чулки, так как, стоя в углу или у печки, было трудно шить или метить...
- Опять спустила петлю... Павла Артемьевна, позвольте к Дорушке или к Вассе подойти... Я сама не умею поднять... Тут что-то напутано больно! - жалобным, деланно-печальным тоном прозвучал голос Они Лихаревой.
Павла Артемьевна сердито дернула головой, взглянув поверх пенсне на шалунью и презрительно поджимая губы, проговорила:
- Бесстыдница! Не срамилась бы лучше. Попроси кого-нибудь из стрижек тебя научить петли поднимать! Леонтьева Маруся, покажи этой дылде...
Маленькая девятилетняя карапузик-девочка покорно встала со своего места и подошла к наказанным.
Однако ей не пришлось исполнить приказания надзирательницы.
С быстротою молнии поднялась со своего места Дорушка и стремительно пробежала с несвойственной ей живостью к печке.
- Павла Артемьевна! Позвольте мне! Я покажу Оне.
После любимицы своей рыженькой Жени Панфиловой и рукодельницы Палани Павла Артемьевна любила больше всех Дорушку. Пренебрегая искусницей Вассой с того самого времени, как, будучи еще малышом-стрижкой, Васса сожгла работу цыганки Заведеевой, суровая надзирательница отличала великолепно, не хуже Вассы работающую Дорушку.
А благонравие и благоразумие последней еще более привязывали Павлу Артемьевну к девочке.
Поэтому Дорушке не было отказа ни в чем.
- Позволите? - еще раз почтительно осведомился звонкий голосок Ивановой.
- Уж бог с тобой! Показывай! - согласилась рукодельница.
Дорушка степенно поправила ошибку в вязанье Они и снова вернулась на свое место.
- Скучно стоять так-то! Давай клубки подбрасывать, чей выше полетит? - предложила шалунья Оня своей соседке и товарищу по несчастью. И в тот же миг в углу за печкой началась легкая, чуть слышная возня. Выждав минуту, когда Павла Артемьевна, повернувшись спиной к наказанным, стала внимательно разглядывать растянутую в пяльцах полосу вышивки у старшеотделенок, Оня с тихим хихиканьем подбросила первая свой клубок.
- Выше нашей колокольни! - произнесла она, скорчив при этом одну из уморительных своих гримасок.
- Выше самой высокой горы в мире! - прошептала ей в тон Наташа. И ее клубок взвился и полетел как воздушный шар к потолку.
- А мой выше неба! - и снова Онин клубок разлетелся кверху. За ним следили напряженным взглядом исподлобья глаза ста двадцати воспитанниц, для виду склонившихся над работой. Павла Артемьевна, не замечая ничего происходившего у печки, все еще продолжала рассматривать полосу вышивки на конце стола старшего отделения.
Вдруг что-то белое, крупное и крепкое, как незрелое яблоко, промелькнуло перед ее глазами и больно ударило по лбу склонившейся над пяльцами надзирательницы.
- О-о! - стоном ужаса пронеслось по комнате.
- А-а-а! - недоумевающе и грозно протянула рукодельная и быстро повернула голову в сторону наказанных. Это была страшная минута...
Бледная, как изразцы печи, у которой она стояла, Наташа Румянцева с дико и испуганно расширенными глазами безмолвно смотрела на Пашку. Выбившиеся пряди волос, успевшие выпорхнуть из прически и завиться еще пышнее и круче, упали ей на лоб, и испуганное, пораженное неожиданностью лицо казалось еще бледнее от их темного соседства.
Дрожащие губы что-то шептали беззвучно.
Павла Артемьевна, побагровевшая от ярости, плохо понимала, казалось, весь только что происшедший здесь ужас. Она стремительно подскочила к Румянцевой, подняла руку и изо всей силы дернула девочку за волосы, за черную отделившуюся и повисшую над ухом курчавую прядь...
- А... а... - прошипела она, - ты так-то! А-а... а! Клубком бросаться в меня... в твою наставницу... Ты... дрянная... дерзкая... ты!..
И она вторично протянула руку к волосам Наташи...
Но тут совсем неожиданно черная головка метнулась в сторону... И за минуту до этого испуганное и растерянное лицо внезапно преобразилось.
Гнев, гордость и оскорбленное достоинство отразились в помертвевших чертах Наташи... Огоньки ненависти и угрозы загорелись в черных глазах.
- Не смеете... вы не смеете меня драть за волосы... Этого нельзя... Я этого не позволю! - истерическими нотками крикнул дрожащий и рвущийся молодой голос.
И тоненькая, обычно слабая рука подростка с силой впилась в пальцы наставницы.
- Ты с ума сошла! - не своим голосом взвизгнула Павла Артемьевна. С пылающим лицом, сверкая глазами и трясясь от злобного волнения, она стояла с минуту безмолвно, меря взглядом осмелившуюся так грубо защищать себя воспитанницу.
В рабочей комнате стало тихо, как на кладбище... Девушки и дети с ужасом, разлитым на лицах, сидели ни живы ни мертвы во время этой сцены.
Прошла добрая минута времени, показавшаяся им чуть ли не получасом, пока Павла Артемьевна пришла в себя и обрела дар слова.
Какой-то крадущейся, кошачьей походкой снова приблизилась она к виновнице происшествия и затянула своим пониженным до шепота, шипящим голосом:
- Так-то, миленькая! Не скажешь ли, что нечаянно сделала эту гнусность? И солжешь... солжешь! Нарочно сделала это... И за волосы драть не смею, говоришь?.. И прекрасно! И прекрасно! Зато совсем срезать их смею... Публично! Понимаешь?.. В наказание... У Екатерины Ивановны этого наказания потребую... Понимаешь ли? Или лохмы твои тебе обстригут... Или... или я ни часа не останусь здесь в приюте. Ни часа больше. Поняла?
Тут она повернулась к по-прежнему бледной, как мертвец, Наташе спиной и почти бегом бросилась к двери, роняя отрывисто и хрипло на ходу:
- Не потерплю, не потерплю... или она наказана будет, или... или... - И стремительно скрылась за дверью.
Лишь только ее крупная фигура исчезла за порогом рабочей комнаты, воспитанницы старшие и средние стремительно повскакали со своих мест и окружили Наташу.
- Милая... родненькая... бедняжечка Наташа! Да как же это тебя угораздило в нее попасть! Господи, вот напасть-то какая! Да что же это будет теперь! - шептали они, с явным состраданием глядя на девочку.
Сама Наташа казалась гораздо менее взволнованной всех остальных... Отстранив от себя рыдающую Феничку, она громко произнесла, обращаясь к подругам:
- Все это вздор и глупости! Никто меня не посмеет пальцем тронуть. Что я за овца, чтобы дать себя остричь! Чепуха! За что меня наказывать?.. Я не виновата... И оправдываться не стану... И вы не смейте! Слышите, не смейте заступаться за меня! Так понятно, что не нарочно это вышло. О чем тут говорить?
И, пожав плечами, она отошла к столу и как ни в чем не бывало принялась за работу.
Тихо перешептываясь и вздыхая, принялись за прерванную работу и остальные воспитанницы.
Вошедшей получасом позже Павле Артемьевне не пришлось унимать, против ожидания, взволнованных "бунтовщиц".
- Тихо? Тем лучше, - зловеще прозвучал ее голос с порога, и, обведя торжествующим взором воспитанниц, она остановила глаза на Наташе и произнесла, отчеканивая каждое слово: - Наталья Румянцева! Ты по приказанию госпожи начальницы будешь острижена завтра после общей молитвы в наказание за дерзость и непослушание по отношению меня.
И снова взгляд, полный торжествующей радости, обежал лица испуганных воспитанниц.
Тихое, испуганное "ах" сорвалось одним общим вздохом у девушек.
И взоры всех с сожалением и горечью обратились к Наташе.
Ни один мускул не дрогнул в лице девочки. Только черные глаза ответили надзирательнице долгим, пристальным взглядом, а побелевшие губы произнесли чуть слышно:
- Этого никогда не будет!
И черная головка низко склонилась над рабочим столом.
- Этого никогда не будет, - произнесла еще раз мысленно девочка, когда после вечерней молитвы воспитанницы поднимались парами по лестнице в дортуар.
В спальне среднеотделенок было особенно тихо в этот злополучный вечер. Воспитанниц перед ужином водили в баню, и они теперь в белых головных косыночках на головах и в теплых байковых платках, покрывающих плечи, сновали по обширной спальне и прилегающей к ней умывальной комнате и по длинному, полутемному коридору, тихо шепотом делясь между собою впечатлениями минувшего дня.
Павла Артемьевна, все еще не успокоенная после утреннего происшествия, ссылаясь на головную боль, раньше обыкновенного ушла в свою комнату, приказав дежурной воспитаннице притушить в обычное время лампу.
Но лишь только она исчезла за дверью спальни, чуть слышное до сих пор шушуканье перешло в оживленную горячую болтовню.
Из дортуара старших прибежала Феничка и со слезами кинулась на шею Наташи.
- Милая моя... сердце мое... золотенькая... красавинькая моя... куколка! прелесть моя бесценная! До чего мы дожили! Как нас еще земля-то терпит! Ах, ты, господи! Тебя, мою радость, накажут? Тебя, золотенькую мою Наташеньку! Ах, Создатель Господь! Ах, Владычица - Царица Небесная! - причитала она тонким жалобным голоском и, разливаясь слезами, целовала руки и платье своего "предмета".
У той на ее подвижном личике давно исчезли последние следы волнения... Уже по-прежнему лукаво блестели и щурились черные влажные глаза и сверкали в улыбке белые зубы...
- Ну, пошла-поехала, - отмахиваясь рукою и слегка отталкивая от себя Феничку, произнесла Наташа, - терпеть не могу, когда по мне точно по покойнику воют... Словно бабы в деревне!
- Да как же, Наташенька? Да ведь завтра накажут тебя, остригут, принцесса моя, красавица чернокудрая! - снова затянула Феничка, театральным жестом заламывая руки...
- Ха-ха-ха! - рассмеялась Наташа. - И откуда только, из какого романа ты такие глупые слова выудила?.. "Принцесса чернокудрая"! Глупышка, дурочка ты, Феничка, даром что взрослая девица!
"Взрослая девица" вскинула обиженным взглядом свои темные глазки на "обидчицу" и затянула снова после короткого молчанья:
- Вот ты всегда так... Вот! Тебя больше жизни любят, больше солнышка красного, зоренька моя, бриллиантовая звездочка, царевна моя ясная, а ты... И глядеть не хочешь! И насмехаешься... И высмеиваешь. Стыдно тебе, Наташенька! Бесчувственная ты! Сердце у тебя мраморное. Вот что! Никого ты не любишь! Да!
Сверкающая весельем улыбка мигом сбежала с лица Наташи.
- Вот неправда! - слегка усмехаясь и мгновенно бледнея от волнения, произнесла всеобщая любимица. - Я не холодная, не бесчувственная. Только люблю-то я тех, кто искренен, кто прост со мною. А ты что ни слово, то книжными выражениями сыпешь... И сама, часто не понимая, мне такие странные и глупые фразы говоришь. А...
- Да коли я люблю тебя... обожаю... Предметом своим выбрала... - оправдывалась вся красная от смущения Феничка.
- А доктора Николая Николаевича ты не обожала разве? А батюшку отца Модеста? А Антонину Николаевну, до меня еще, когда была в "средних"? А барышню, что к начальнице ходит, массажистку? А? Не обожала, скажешь? - И Наташа насмешливо и лукаво смотрела в заалевшееся от смущения Фенино лицо.
- Вот уж и сплеток от других наслушалась! - произнесла Клементьева, краснея до слез. - А я-то тебе помогаю, работу твою справляю за тебя...
- А разве я просила тебя об этом? - И лукавые черные глазки стали совсем уже насмешливыми.
Феничка окончательно потерялась, пристыженная перед лицом сорока младших воспитанниц. Она сердито взглянула на своего кумира и вдруг неожиданно всхлипнула и выбежала, закрыв лицо передником, из дортуара.
- Хорошо сделала, что ушла! - засмеялась Оня Лихарева. - Надоедливая она до страсти. Ноет да лижется все время! Куда как хорошо!
- Небось теперь уборку за тебя делать не станет! - усмехнулась Паша Канарейкина, просовывая вперед свою лисью мордочку.
- Пускай себе. Другие найдутся. Сделают... - беспечно усмехнулась Наташа.
- Слушай, Румянцева, а как же завтра-то? Ведь стричь будут публично. При всем приюте! Эка срамота! - и костлявая нескладная фигура Вассы выросла перед Наташиной кроватью, на которой расселось теперь несколько девочек с самой хозяйкой во главе.
- Ну, нет, дудки! Стригут овец да баранов, а я не дамся! - расхохоталась беспечно девочка. - Да бросьте все это "завтра" вспоминать, девицы... Лучше сядем рядком да поговорим ладком. Хотите, расскажу про Венецию лучше?
- Расскажи! Расскажи! - зазвучали вокруг Наташи оживленные голоса.
- Прекрасно. Молчите и слушайте. Дунюшка, иди ко мне поближе... Вот так. Дора, и ты лезь на кровать. Великолепно, в тесноте да не в обиде. Ну, молчите, тише вы, начинаю!
И ровный звонкий голосок Наташи полился нежной мелодичной волною, заползая в души ее слушательниц.
Когда девочка начинала рассказывать обо всем пережитом ею в ее недавнем таком богатом впечатлениями прошлом, лицо ее менялось сразу, делалось старше и строже, осмысленнее как-то с первых же слов... Черные глаза уходили вовнутрь, глубоко, и в них мгновенно гасли их игривые насмешливые огоньки, а глухая красивая печаль мерцала из темной пропасти этих глаз, таких грустных и прекрасных!
Точно песня лился живой, захватывающий рассказ... В нем говорилось о теплой южной стране с вечно голубым небом... с алмазным сверканием непобедимого дневного светила, о синих в полдень и темных ночью каналах... Об узких черных гондолах, похожих на плавучие гробы. И певучих мандолинах, льющих бесконечно днем и ночью, ночью и днем свои дивные песни... О бархатных голосах гондольеров... О роскошных дворцах дожей, отраженных водами каналов... И о море, свободном, как воля, широком, как жизнь... Попутно рассказала Наташа кратко о злодействах и кознях кровожадных Медичи... О несчастной догорессе, погибшей в подвале огромного здания, залитой водой по одному подозрению гневного старого дожа в измене их роду...
С захватывающим интересом разливался рассказ Наташи... Затаив дыхание, слушали его девочки... Ярко блестели глаза на их побледневших лицах... Все это было так ново, так прекрасно, так упоительно-интересно для них!
Голубоглазая Дуня ближе придвинулась к рассказчице...
С упоением вслушивалась она теперь в передаваемый Наташей старинный обряд обручения дожей с Адриатическим морем. Волны народа... Пестрые наряды... певучая итальянская речь... Гондола, вся увитая цветами... И сам дож в золотом венце, под звуки труб, лютней, литавр поднимается в лодке со скамьи, покрытой коврами, и бросает перстень в синие волны Адриатики при заздравных кликах народа...
Эту самую картину видит и во сне часом-двумя позднее впечатлительная Дуня, когда чья-то рука осторожно ложится ей на плечо...
- Что это? Кто это? - лепечет она, еще не вполне проснувшись.
- Вставай! Вставай скорее! - слышится у ее уха знакомый певучий голос.
- Наташа? Что тебе надо? - удивляется Дуня, широко тараща в полутьме слипающиеся сонные глаза.
Кругом всюду спят девочки... Задернутый зеленой тафтяной занавеской ночник тускло мерцает в длинной, угрюмой комнате.
- Что ты, Наташа?
В полутьме лицо Румянцевой кажется бледнее и значительнее. Губы плотно сжаты. Глаза глядят решительно, неспокойно.
- Любишь ли ты меня настолько, Дуня, чтобы помочь мне избежать позорного наказания? - звенит снова металлический Наташин голосок.
Дуня, тихая по обыкновению, сейчас стремительно соскакивает с постели.
- Наташа... - лепечет она с испугом... - что ты задумала опять, Наташа?
- Хочешь ли ты помочь мне?
Голос "барышни-приютки" становится резче, нетерпеливей. Она любит полное подчинение и не переносит никаких пререканий. И с Дуней дружна она только потому, что робкая, тихая Дуня подчиняется вполне ее власти. С Дорушкой они меньше дружны. Дорушка тверда и настойчива. У нее своя собственная воля, которой она не отдаст ни за что.
- Любишь ли ты меня?
Дуня с восторгом и преданностью глядит в лицо Наташи. Она никогда не говорит ей о своей любви, как Феничка и другие. Ей дико это и стыдно. Но когда Дуня ходит, обнявшись, в короткие минуты досуга между часами занятий с Наташей по зале или слушает ее пленительные рассказы из ее, Наташиного, прошлого житья, сама Наташа кажется бедной маленькой Дуне какой-то сказочной волшебной феей, залетевшей сюда случайно в этот скучный и суровый приют.
Дуня и про деревню свою стала позабывать в присутствии Наташи. И самая мечта, лелеемая с детства, которою жила до появления Наташи здесь, в приюте, Дуня, мечта вернуться к милой деревеньке, посетить родимую избушку, чудесный лес, поля, ветхую церковь со старой колоколенкой, - самая мечта эта скрылась, как бы улетела из головы Дуни.
Несложная, покорная натура бывшей деревенской девочки вся, с первого дня встречи, поддалась обаянию властного и прелестного существа, барышни-приютки.
Теперь на смену робкой прежней мечты в душе Дуни родилось новое желание: умереть, если понадобится, за Наташу, отдать всю свою жизнь за нее...
И она, Наташа, еще может спрашивать, любит ли ее Дуня?
Голубые глазки девочки в полутьме сверкают, горят...
- Наташа... - шепчет она, - все, что хочешь, я сделаю для тебя, Наташа!
- Хорошо, - звонким шепотом говорит та, - ты должна мне помочь исполнить что-то... Ничего не спрашивай и делай то, что я укажу тебе.
И Наташа, взяв за руки подругу, ведет ее в умывальную.
- Ты понимаешь, чего я хочу? - шепотом осведомляется она у нее по дороге.
Голубые глаза изумленно вскидываются в лицо Наташи. Нет, она, Дуня, не понимает ничего.
- Ну...
Наташа, зябко пожимаясь и кутаясь в большой байковый платок, половиной которого она накрыла худенькие плечи дрогнувшей в одной рубашонке, босой Дуни, шепчет ей на ухо что-то долго и чуть слышно.
Лицо Дуни сперва краснеет, потом бледнеет от испуга и неожиданности.
- Как, Наташа? Ты хочешь?..
- Молчи... Молчи. Не спорь... Я так решила... - звенит, точно жужжит пчелкой чуть слышный голосок.
И обе входят в умывальню.
Газовый рожок горит здесь тускло... Дальний угол комнаты прячется в темноте. Там табуретка... На нее опускается Наташа.
- На, бери скорее и действуй! - говорит она тем же шепотом и передает Дуне какой-то слабо блеснувший при тусклом свете металлический предмет.
Дрожащие, худенькие ручонки едва справляются с непосильной задачей.
Босая, дрожа всем телом, Наташа получасом позднее впереди Дуни на цыпочках пробирается в дортуар... На голове ее тоже белая косынка, которую носят целые сутки после бани воспитанницы. И байковый платок покрывает плечи... Все как прежде.
Лязгая зубами и трясясь, как в лихорадке, Дуня крадется за ней; у нее в головной косынке завязано что-то мягкое и пушистое, что она готова прижать к груди и облить слезами.
- Ах, Наташа! Наташа! Бедовая головушка! И зачем только я послушалась тебя! - шепчет беззвучно девочка, и тяжелая тоска камнем давит ей грудь.
- Вздор, - возражает ей в темноте звонкий шепот. - Вздор! Так им и надо! Так и надо! Сказала, что не будет по-ихнему... Вот и не будет ни за что!
Через десять минут Наташа спит как убитая в своей постели, а Дуня долго и беспокойно ворочается до самого рассвета без сна. И тоска ее разрастается все шире и шире и тяжелой глыбой наполняет трепетное сердце ребенка.
- Дети, на молитву! Резкий голос Павлы Артемьевны звучит как-то по-особенному сегодня; торжественно, решительно и многозначительно в одно и то же время. В душном, спертом воздухе длинной, но узкой спальни словно нависла какая-то темная грозовая туча. Как перед бурей. Торжествующие глаза надзирательницы вскользь пробежали острым взглядом по становившимся в пары воспитанницам и продержались несколько дольше и значительнее на личике Наташи.
Обычно свежее, яркое и спокойное Наташино лицо с нежными ямками на щеках, со смеющимися черными глазами, с независимо поднятой вверх горделивой головкой, прикрытой, как и у прочих приюток, белой косынкой, спокойно и весело по своему обыкновению. Байковый платок небрежно покрывает плечи.
- Поправь платок! Что за испанский плащ себе придумала, - сердито говорит надзирательница и отворачивается от Румянцевой с недовольным видом.
Не говоря ни слова, Наташа поправляет платок, а за ним косынку, слишком низко сдвинувшуюся над бровями.
С вечера она ее не снимала, в ней и спала, в ней и мылась поутру, жалуясь, что ей холодно голове.
Остальные воспитанницы, тоже в платках и косынках на головах, чинно становились в пары, шлепая туфлями, грубо сделанными из козлиной кожи по общему образцу.
На обычно бледном личике Дуни легли желтые тени и от бессонной ночи, и от душевных переживаний последних суток, которые никак не могли улечься в ее кроткой душе.
Чинно, в полной тишине и молчании спустились из спальни вниз девочки и вошли в залу. Там уже ждали их к молитве старшеотделенки. Поближе к образу стояли стрижки.
У Фенички, заменившей в качестве регента вышедшую из приюта и поступившую уже на место Марусю Крымцеву, было нынче изжелта-бледное лицо и красные от слез веки. Всю ночь проплакала Феничка, думая о строжайшем из приютских наказаний, предстоящем ее кумиру. Несмотря на вчерашнюю отповедь Наташи, пыл Феничкиного обожания к ее "предмету" не уменьшился ни на йоту... Экзальтированная, увлекающаяся, успевшая изломаться в нездоровой атмосфере тайком прочитанных романов девушка искренно воображала себе какую-то особенную любовь к подруге.
Совсем иначе чувствовали себя среднеотделенки. Не говоря уже о Дуне, замиравшей от ужаса при одной мысли о том, что должно было открыться сейчас же после молитвы, и о неизбежных последствиях нового проступка ее взбалмошной подружки (Дуня трепетала от сознания своего участия в нем и своей вины), и все другие девочки немало волновались в это злополучное утро. До безумия было жаль им их общую любимицу... Многие из них даже всплакнули тишком. Да и старше- и младшеотделенкам было не по себе... Публичное наказание почти взрослой девочки являлось редким, исключительным случаем в стенах N-ского приюта. И уже вследствие одной такой необыденности происшествия было жутко, помимо всех прочих переживаний...
После общей молитвы, пропетой старшими, и пожеланий доброго утра вошедшей в зал начальнице девочки, большие и маленькие, выжидательно устремились на нее взорами, и снова что-то гнетущее, остро-больное и тяжелое повисло над всеми этими головками в белых коленкоровых косынках, с тревожным выражением на юных детских личиках.
Екатерина Ивановна вышла на середину залы.
Она чувствовала себя едва ли не хуже детей. Каждое, самое простое, обыкновенное наказание вроде стояния за черным столом в углу, или исполнения двойной работы, налагаемой на провинившихся, болезненно отзывалось в ее сердце, мягком, снисходительном и гуманном.
Накануне она всеми силами старалась умилостивить свою разгневанную помощницу, прибежавшую к ней с жалобою на "дерзкую" девчонку.
- Я или она! Я или она! - кричала накануне разгневанная Павла Артемьевна. - Или вы дадите разрешение на публичное наказание виновной - разрешите остричь ее, или я уйду из приюта, и нога моя никогда больше не переступит ваш порог!
Павлой Артемьевной, несмотря на ее чрезмерную суровость и несправедливость по отношению к воспитанницам, Екатерина Ивановна Нарукова дорожила более всех других помощниц надзирательницы приюта. Бесподобно изучившая искусство кройки и шитья, вышиванья гладью, мечения, словом, все рукодельные работы, Павла Артемьевна сумела стать первой необходимостью учебного ремесленного заведения, превосходно поставив в нем дело ручного швейного труда. Без нее, казалось, было немыслимо дальнейшее существование приюта.
Поневоле доброй и мягкой начальнице оставался один выбор: дать свое согласие наказать Наташу и тем обеспечить дальнейшее присутствие суровой надзирательницы в приютских стенах.
Болезненно морщась и больше обыкновенного щуря свои близорукие глаза, после непродолжительной паузы госпожа Нарукова обратилась с речью к воспитанницам...
- Дети! - прозвучал ее тихий, симпатичный голос. - Одна из вас сильно провинилась перед уважаемой всеми нами Павлой Артемьевной. Одна из вас позволила себе дерзость, которая не подлежит прощению. Вы сами убедились воочию, как груба, непослушна и резка была с вашей наставницей воспитанница Наталья Румянцева. Помимо вчерашнего, самого дикого и грубого из ее поступков, она периодически раздражала всеми уважаемую наставницу постоянным неповиновением и резкими ответами на все замечания и выговоры Павлы Артемьевны... Затем, она умышленно пренебрегала уставами приюта. Каждая из вас должна быть чисто одета, гладко причесана и иметь вполне скромный и приличный вид. Вы все - дети бедных родителей или круглые сироты и должны готовить себя к суровой трудовой жизни, к постоянному труду ради куска насущного хлеба. Взгляните на Наташу Румянцеву. Разве она поступала так, как должна была поступать? Эти размашистые манеры, эти вечно растрепанные волосы, этот задорный, не соответствующий ее положению будущей труженицы вид. Разве все это хорошо? Прилично? Правда, воспитанная в не совсем подходящих ее званию и положению условиях в своем раннем детстве, она несколько выбита из колеи, ей труднее, нежели всем вам, остальным, вступать в нашу приютскую жизнь, но ведь и мы все шли к ней навстречу, мы, чем могли, облегчали ей ее жизнь здесь, стараясь снисходительнее относиться к ее привычкам и замашкам, не терпимым в наших стенах.
Но девочка испорченная, избалованная, с недобрым сердцем, не поняла этого снисхождения.
Она отвечала дерзость за дерзостью, грубость за грубостью. Такое отношение не может быть выносимо более, и Наталья Румянцева будет примерно наказана за свои дерзости, в особенности за ту, которую она позволила себе сделать вчера, во время рукодельных занятий уважаемой Павле Артемьевне. Варварушка, - повышая голос, обратилась Екатерина Ивановна к стоявшей поодаль с маленькими стрижками рыжей нянюшке, - попроси сюда Фаину Михайловну. Пусть захватит ножницы, машинку и острижет под гребенку наказанную в присутствии всего приюта.
Рыжая Варварушка с поклоном вышла из залы.
Глубокая тишина воцарилась в огромной комнате. Сто двадцать девочек, больших и маленьких, низко наклонили повязанные белыми косынками головки.
Каждое сердечко защемило жалостью и болью по отношению наказываемой. Всем было жаль Наташу.
Вдруг, сначала тихое, потом все громче и громче, послышалось чье-то всхлипывание.
Одновременно с ним внезапная суматоха произошла в до сих пор стройных рядах воспитанниц... Кто-то сильной рукою прочищал себе дорогу...
Еще мгновение и, расталкивая подруг из рядов среднего отделения, выбежала Оня Лихарева. По пухлому лицу приютской шалуньи градом катились слезы. Из-под угла белой косынки выглядывали растерянные покрасневшие глаза.
- Екатерина Ивановна! Екатерина Ивановна! - жалобно простонала толстушка и, прежде чем кто мог ожидать это, с рыданием упала к ногам начальницы.
Дрожащие, пухлые руки Они схватили тонкие пальцы Наруковой и сжали их судорожно и крепко.
- Екатерина Ивановна, родненькая, не наказывайте Наташу... Она не виновата... Она нечаянно... Клубком... - залепетала девочка... - Не она... Это... Это я... ее научила... Давай бросать, говорю, чей выше... А ее как отлетит в сторону!.. В Павлу Артемьевну грехом и попади... Господи! Не нарочно же она!..
И снова громкое рыдание огласило залу.
Теперь надзирательницы и старшие воспитанницы покинули свои места и теснились вокруг Они... Кто-то поднял ее, поставил на ноги... Кто-то подал носовой платок... Кто-то утер ей слезы...
Екатерина Ивановна колебалась минуту... Потом, щурясь по своему обыкновению и тщетно стараясь подавить охватившее ее волнение, произнесла не совсем спокойным голосом:
- Румянцева! Ты слышала, что говорит Оня Лихарева... Ответь, правда ли это? Нечаянно задел Павлу Артемьевну твой клубок или нет?
Наташа с косынкой, сдвинутой почти по самые брови, выступила вперед.
Под белым коленкоровым платком черные глаза казались еще чернее. Они были тусклы и угрюмы; в осунувшемся за одни сутки лице лежало мрачное выражение. Она молчала.
- Ну, что же! Отвечай, когда тебя спрашивают! - строже произнесла начальница.
Наташа не произносила ни слова.
- Ну же!
Тяжело дыша, Наташа потупила глаза и угрюмо смотрела на желтые квадратики паркета.
- Несносная, упрямая девчонка! - вспылила Екатерина Ивановна. - Ее действительно следует примерно наказать!
Черные ресницы девочки поднялись в ту же минуту, и глаза усталым, тусклым взглядом посмотрели в лицо начальницы. "Ах, делайте со мной, что хотите, мне все равно!" - казалось, говорил этот взгляд.
Вошла Фаина Михайловна; в одной руке ее были ножницы, в другой машинка для стрижки волос.
Пришедшая следом за нею Варварушка молча выдвинула стул на середину залы.
- Садись! - кратко приказала Нарукова девочке.
На добродушном старом лице Фаины Михайловны застыло недоумевающее испуганное выражение. Она любила всех приютских воспитанниц, а эту живую, чернокудрую девочку, такую непосредственную, исключительную и оригинальную, такую яркую в ее индивидуальности, эту полюбила она больше остальных.
- Что ж это ты, девонька? Чем проштрафилась, а? - зашептала она у уха апатично, с тем же усталым видом опустившейся на стул Наташи. - Попроси прощения хорошенько! Прощения, говорю, попроси... Извинись перед Екатериной Ивановной да Павлой Артемьевной. Ведь волосы-то роскошь какая у тебя! Когда они еще отрастут-то! Ведь лишиться таких-то, поди, жалко! Попроси же, девонька, авось и простит Екатерина Ивановна. Ведь она у нас - сама доброта. Ангел, а не человек!.. Ну-ка...
Но на все уговоры доброй старушки Наташа ответила лишь тем же равнодушным взглядом, безучастным взглядом и шепнула:
- Я просить прощения не стану. Я не виновата, - произнесла она, чуть слышно, но твердо.
- Нехорошо! Ай, нехорошо это, девонька. Гордыня это! Господь не любит! Смирись! Смирись... слышишь, деточ...
Фаина Михайловна не договорила.
- Приступите! - прервал ее громкий голос начальницы.
Все еще медля и надеясь на отмену решения, добрая старушка тихим движением руки коснулась косынки, прикрывавшей Наташину голову, и так же медленно сняла ее.
- А-а-а-а!
Возглас удивления и испуга пронесся по зале. Странное зрелище представилось глазам присутствующих.
Вместо пышных черных кудрей, собранных небрежно в узел и окружавших обычно до сих пор тонкое лицо девочки, и начальство, и воспитанницы увидели коротко, безобразно, неуклюжими уступами выстриженную наголо голову, круглую, как шар.
От прежней Наташи, темнокудрой и поэтичной, не оставалось и следа.
Огромные черные глаза, занимавшие теперь чуть ли не целую треть лица, смотрели все так же тускло и устало, а следы безобразной стрижки несказанно уродовали это до сих пор прелестное в своей неправильности личико. Теперь оно выглядело ужасно. Бледное-бледное, без тени румянца. Губы сжатые и запекшиеся. Заострившиеся, словно от болезни, черты... И в них полная, абсолютная апатия и усталость.
Наташа сидела, не двигаясь, на своем стуле, в то время как несколько десятков испуганных и любопытных глаз впивались в нее.
Впечатление получилось столь неожиданное, что в первую минуту никто не мог произнести ни слова.
Молчание длилось мгновенье, другое...
- Она осмелилась остричься сама, без спросу! - прогремел наконец на всю залу негодующий голос Павлы Артемьевны.
- Как? Что такое? - Близорукие глаза начальницы силились тщетно рассмотреть что-либо.
С непривычной ей живостью она сделала несколько шагов к наказанной и наконец, только у самого стула разглядев выстриженную наголо и обезображенную неверной детской рукой голову, вспыхнула от неожиданности и гнева.
- Ты осмелилась? Ты!
К бледным щекам начальницы прилила краска. Обычно доброе, мягкое сердце закипело...
- Как посмела ты? Встань!
И так как девочка с круглой, как тыква, головой все еще оставалась неподвижной на своем стуле, Екатерина Ивановна еще раз повторила, уже явно дрожащим от гнева голосом:
- Встань... Перед начальством не полагается сидеть... Сейчас же вставай! Сию минуту.
Тусклым свинцовым взглядом Наташа посмотрела на говорившую... Потом приподнялась немного и с внезапно помертвевшим лицом снова откинулась на спинку стула.
- Мне дурно! Голова кружится! - чуть слышно проронили дрогнувшие губы.
- Что с нею?
Екатерина Ивановна живо наклонилась к девочке, с недоумением и тревогой заглянула в лицо воспитанницы.
- Да она совсем больна! Ее в лазарет отправить необходимо!.. - послышался знакомый каждому в приюте голос тети Лели, и маленькая фигурка горбуньи живо наклонилась в свою очередь над Наташей, в то время как желтая, сухая рука озабоченно в один миг ощупала ей лицо, шею и руки.
- У нее жар... Это бесспорно... Бедное дитя! Павла Артемьевна, Фаина Михайловна, помогите мне поднять девочку и отнести ее на кровать!
И тетя Леля первая приняла в свои объятия тонкие плечи почти бесчувственной Наташи. Вместе с Фаиной Михайловной и напуганной Павлой Артемьевной они понесли ее к двери, а за ними, не отрываясь, следили два голубых испуганных детских глаза. И побледневшее от затаенной муки личико Дуни обратилось к Дорушке:
- Дорушка... милая... скажи! Она не умрет? - чуть слышный прозвучал шепот девочки.
Спокойные глазки Дорушки взглянули на ее подругу.
- Не знаю... как и сказать тебе, право... Даст господь, и пустяки все это... А может статься, и плохо придется ей, Наташе... И впрямь плохо...
- Что ж, - вмешалась в разговор маленькая сухонькая с пергаментным лицом "примерница" Соня Кузьменко, и на ее острых от худобы скулах выступили два ярких пятна, - что ж, девицы, ежели помрет - так ей же лучше. Хорошо помереть в отрочестве... Прямо к престолу господню ангелом-херувимом взлетишь, безгрешным! Так-то оно!
При этих словах Дуня сделалась белее ее белой головной косынки.
Сейчас ее незлобливое сердце готово ненавидеть эту сухую, безжалостную, по ее Дуниному мнению, Соню; ненавидеть ее скуластое лицо, редкие желтые зубы; маленькие умные и покорные глазки "примерницы".
- Нет, она будет жива, Наташенька! Она должна жить, милая! - шепчет с н