ов, всех жалостей его идеальная сущность.
Умозаключала она.
Пусть первое его существо (все сказали бы, что он сам) кланялось, потирало руки, робело и освещалось улыбкой: потирания рук, поклоны, учтивости означали лишь отсутствие воли. А улыбка казалась... что улыбка! Улыбка была улыбкою неприятною...
Эта улыбка-то и сбежала с лица светского юноши, только лишь светский юноша этот повернул незнакомцу пеструю переливную спину и в пространство комнатной анфилады убегал теперь хоть растерянный, но все же немой и холодный, богоподобнейший лик.
Незнакомец с черными усиками тем не менее поймал в зеркале грустное лица выраженье: он увидел, что лицо это было чем-то обеспокоено, потрясено: на него взглянули из зеркала окаменевающие глаза в черно-зеленых провалах; незнакомец тут без сомнения мог бы и сардонически усмехнуться на взор; тем не менее всего-навсего незнакомец понурился и с отчаянной он решимостью стал выщипывать усик" (лл. 74-75).
<Диалог голландца с "громадой" - глава пятая, главка "Рюмку водочки!". После слов Морковина: "- А теперь, дорогой, о другом нас связующем пунктике" и многоточия следовало>:
"Голландец теперь наклонился к громаде.
- Петр!
- Пиотр Алэксэич!!
- Фи слишали?
А громада ответила:
- Ах ты швед!
- Ты лучше помалкивай...
- Помни Карла Двенадцатого...36
И они опрокинули по рюмке аллаша" (л. 187-188).
ПРЕДИСЛОВИЕ К ПОВЕСТИ "СЕРЕБРЯНЫЙ ГОЛУБЬ"
(изд. "Скорпион", М., 1910)
Настоящая повесть есть первая часть задуманной трилогии "В_о_с_т_о_к и_л_и З_а_п_а_д"; в ней рассказан лишь эпизод из жизни сектантов; но эпизод этот имеет самостоятельное значение. Ввиду того, что большинство действующих лиц еще встретятся с читателем во второй части "Путники", я счел возможным закончить эту часть без упоминания о том, что сталось с действующими лицами повести - Катей, Матреной, Кудеяровым, - после того, как главное действующее лицо, Дарьяльский, покинул сектантов.
Многие приняли секту голубей за хлыстов; согласен, что есть в этой секте признаки, роднящие ее с хлыстовством: но хлыстовство, как один из ферментов религиозного брожения, не адекватно существующим кристаллизованным формам у хлыстов; оно - в процессе развития; и в этом смысле голубей, изображенных мною, как секты, не существует; но они возможны со всеми своими безумными уклонами; в этом смысле голуби мои вполне реальны.
1910 года. 12 апреля. Бобровка.
ПРЕДИСЛОВИЕ К КНИГЕ "ОТРЫВКИ ИЗ РОМАНА "ПЕТЕРБУРГ"" (1912)
(ИРЛИ, ф. 79, оп. 3, ед. хр. 30) {*}
{* Текст предисловия сильно поврежден и полному прочтению не поддается. Кроме того, это черновик со следами правки. Здесь приводится окончательная редакция (варианты опускаются). Многоточия в данном случае обозначают пропуски текста, восстановить который не удалось. - Ред.}
Предлагаемые вниманию чита[теля главы представляют собой отрывки из] романа "Петербург". Этот ... романом "Серебряный голубь" ... жизнь современной русской де[ревни] ... как в первой части моей тетрал[огии изображает]ся деревенская жизнь в эпоху 1905-1906 года. Будучи частью тетралогии, роман "Петербург" по сюжету не связан с "Серебряным Голубем". Связи фабулы наметятся лишь в последующих частях. Из предлагаемой серии отрывков я старался извлечь все, касающееся сюжета, чтобы отрывки эти в совокупности образовали, так сказать, лирически изложенную сюиту "Петербурга". В данную серию входят, во-первых, отрывки лирико-сатирического характера; во-вторых, сюда входят и чисто описательные отрывки; в-третьих, сюда входит несколько сцен и характеристик, могущих иметь самостоятельный смысл. Серия этих отрывков определяет и идею романа, являясь, так сказать, основной темой всего моего произведения, развитие и углубление которого <которой?> определяется фабулой.
Здесь полагаю уместным сказать два слова и об основной идее романа. Эта идея с достаточной ясностью намечается в сатирическом отношении автора к отвлеченным от жизни основам идеологий, которыми руководствуются наши бюрократические круги, которыми руководствовались и наши крайние партии в эпоху 1905 года; отсюда - иллюзионизм восприятий всех жизненных явлений как у героев реакции, так и у некоторых революционеров. Автор становится на точку зрения иллюзионизма и рисует в романе своем мир и жизнь с преувеличенной отвлеченностью, ибо эта-то отвлеченность и подготовляет трагедию главных действующих лиц.
ПРЕДИСЛОВИЕ К РОМАНУ "ПЕТЕРБУРГ"
(изд. "Никитинские субботники", М., 1928)
В последнем русском издании автор следует берлинскому изданию "Петербурга" (1922 г.); это издание значительно сокращает текст (более чем на треть); сличение двух вариантов дает совсем разное впечатление от них; кажется, будто нечто основное изменилось в "Петербурге"; для читателя первого издания - "Петербург" данного издания - новая книга.
Для автора она лишь возвращение к основному замыслу, а первое издание - черновик, который судьба (спешность срочной работы) не позволила доработать до чистовика; сухость, краткость, концентрирован-ность изложения (так виделся автору "Петербург" в замысле) черновик превратил в туманную витиеватость.
Особенно радует автора, что этим изданием снимается с него вина полной перекалеченности основного "драматического" текста "Петербурга"; но это не вина автора, а судеб постановки драмы "Петербург".37
Кучино
12 декабря 1927 г.
ИЗ КНИГИ А. БЕЛОГО "НА ПЕРЕВАЛЕ. II. КРИЗИС МЫСЛИ"
(изд. "Алконост", Пб., 1918)
Сознание наше должно разорвать свои бренные, костные оболочки, а то "в_о_р_о_н" - субъект - заклюет наше "Я", закрепощая навеки в твердыне застылых понятий, бросая оттуда все жизненное в пучины. Человек наших дней есть ландшафт, изображающий край опустошенный, унылый:
Есть край, где старый замок
В пучину бьющих вод
Зубцами старых башен
Глядит - который год.38
Череп глядит в бездну жизни: понятие - в чувственность; ангелично <аналогично?> иссушен наш мозг; мы иссушенным мозгом глядим в ожиревшее чрево - без воли к дерзанию.
Да, мы чувствуем наше рабство; и да, мы к Христовой Свободе - стремимся; но стремление без подлинного "восхищения Царства Бо-жия" - силою - выглядит: оскоплением сердца в союзе с Клингзором;39 за Клингзором стоит Ариман, Мефистофель и - тьма; или стремленье к свободе осуществляет себя в утоплении сердцем ума, не развившего мощи, бескрылого вовсе; расширяется сердце наше; -оно - пламенеет, но в пламени восстает нам змея, Люцифер: и - искушает хлыстовством.40
Два романа мои "П_е_т_е_р_б_у_р_г" и "С_е_р_е_б_р_я_н_ы_й г_о_л_у_б_ь" рисуют два ужаса не дерзающей до конца жизни нашей: освобождение в бессердечной Главе и в безумстве сердечном.
Аполлон Аполлонович Аблеухов убегает от жизни в "г_л_а_в_у": по ней, путешествуя, бродит он: но "г_л_а_в_а" эта - желтый дом Аримана: разросшийся черен. И гонит безумие Сердца к свободе от мозга Дарьяльского: он сгорает в радениях; из Столяра Кудеярова на него глядит Люцифер: гибнет он.
Наша свобода дерзает: над сердечным огнем возлететь к стенкам черепа и разорвать стенки черепа: Николай Аполлонович необходимость разрыва в себе ощущает: движением проглоченной бомбы; в нем нет воли к разрыву: в неволе разрыва и в противлении ветхой формы сознания жизни; сознание, да и самая жизнь в нем - кривятся: оттого-то сенаторский сын гримассирует на страницах романа; пришло время дерзания: если мы не воспримем его, все равно, мы его ощутим: - ощутим проглоченной бомбой; над собою должны мы взлететь: не взлетим - разорвемся.
Жизнь рвется: шатается.
Череп будет разбит: светлый Голубь пришествия спустится в отверстие наших разрывов: соединение головных и сердечных наук будет следствием схождения Голубя из-за мозга сквозь мозг на сердечный престол.
Чаша сделана будет. Персеваль:41 будет с нами.
Рыцари, мистики и поэты "н_а з_а_п_а_д_е" благословят Персеваля; от "В_о_с_т_о_к_а", от "п_р_о_ш_л_о_г_о" - благословят его: З_а_р_а_т_у_с_т_р_а, Манес.42
Поведет же Христос.
Не узнанный, не узнавший Себя, Персеваль уже в нас: среди нас.
Рыцари философии, науки, искусства себя повторяют в истории: его гонят они с Мон-Сальвата.43
Позовем же его: может быть, он - откликнется.
ИЗ ДНЕВНИКОВЫХ ЗАПИСЕЙ "К МАТЕРИАЛАМ О БЛОКЕ" (1921)
..."Внешнее" иногда внутренней "внутреннего". Так, "умные" люди говорят мне: - Извините: но позвольте протестовать против вашего истолкования доминирующей аллитерации III тома стихов Блока на тр - др; хорошо, что вы ее выследили, но плохо, что вы ее истолковываете, как "трагедию трезвости".44 - Между тем: когда я сообщил А. А. Блоку в 1918 году это свое истолкование, он ужасно обрадовался, встал с места и, потоптавшись на месте (что он делал, когда что-нибудь его заденет), сказал мне: - Ах, Боря, как я рад, что ты таки отметил это, что - "трагедия трезвости", - т. е. он разумел не аллитерацию, а содержание III тома. Стало быть, он был согласен с моим пониманием тона III тома: а ведь монизм формы и содержания есть постулат для такого истолкования. "Умные" люди, протестующие против натяжки, думают, что это натяжка рассудка; они забывают, что я... тоже немножко поэт, и что это сравнение у меня из нутра, которое не всем доступно... <...> Между тем "психологи творчества" и "аналитики приемов" забывают, что ариаднова нить к душе поэта - душа поэта; если нет ее - никакая статистика не поможет <...> Я, например, знаю происхождение содержания "Петербурга" из "л-к-л- -пп-пп-лл", где "к" звук духоты, удушения от "пп-пп" - давления стен "Желтого Дома"; а "лл" - отблески "лаков", "лосков" и "блесков" внутри "пп" - стен, или оболочки "бомбы". "Пл", носитель этой блещущей тюрьмы - Агаоллон Аполлонович Аблеухов; а испытывающий удушье "к" в "и" на "л" блесках есть "К": Николай, сын сенатора. - "Нет: вы фантазируете!" - "Позвольте же, наконец: я или не я писал "Петербург"?" - "Вы, но... вы сами абстрагируете!.." - "В таком случае я не писал "Петербурга": нет никакого "Петербурга", ибо я не позволю вам у меня отнимать мое детище: я знаю его с такой стороны, которая вам не снилась никогда..." ("Вершины", с. 109-110; также: ИРЛИ, ф. 79, оп. 3, ед. хр. 41, л. 13а-136).
ИЗ "ДНЕВНИКА ПИСАТЕЛЯ" А. БЕЛОГО
(Записки мечтателей, 1921, No 2-3)
Я стою перед фактом: нельзя мне работать со всей плодотворностью, на какую способен был я; полон я устремления выявить "я" писателя в современности; наше "я" - эпопея; этою эпопеею полон и знаю наверное: роман "Я" есть роман всех романов моих (ненаписанных, как написанных);45 будь у меня время, деньги, бумага, чернила, перо - я бы создал творение редкое в истории литературы; все прежние книги мои по отношению к "Я" (к эпопее) - лишь пункты, штрихи и наброски на незаполненном полотне; по отношению к заданию, мне мелькнувшему, я - "Микель Анджело", порывающийся изваять целый горный ландшафт.
Мои прежние книги распроданы; в частности: критики признают "Петербург"; я же знаю, наверное: "Петербург" - только пункт величавой картины, перед которой года я стою; колоссальные недостатки наброска (а "Петербург" есть набросок) меня не смущают: случайный набросок был критикой встречен приветственно; - но почему мне не верят, что полон я творчества, что "Петербург" лишь начало моей эпопеи, которую осуществить я могу лишь в условиях специальных; я - мастер огромных полотен; огромные плоскости нужны для кисти моей; многоэтажные стены дворцов мне могли бы отдать для моих титанических сюжетов; их - нет у меня; и оттого-то единственно я не пишу эпопеи своей; между тем: одолевают меня "м_и_н_и_а_т_ю_р_а_м_и". "Напишите рассказик в три четверти печатных листа, напишите статейку..." Но за статейкой, рассказиком, лекцией я себя ощущаю: слоном на канате; срываюсь с каната и рву все канаты. Мне бы следовало развернуть быстрый бег среди джунглей, перевозя на спине монументы, попутно сражался с тиграми; но в условиях, созданных вкруг меня ("в_ы н_у_ж_н_ы д_л_я с_т_а_т_ь_и", "д_л_я п_р_о_е_к_т_а п_р_о_с_п_е_к_т_а", "р_а_с_с_к_а_з_и_к_а"), я - сплошной неудачник.
Тут мне возражают любители произведений моих: "В_ы д_а_л_и у_ж_е "П_е_т_е_р_б_у_р_г"..." Но на это отвечу я с горечью: "Сколько же я загубил "Петербургов"! И сколько я загубил в "П_е_т_е_р_б_у_р_г_е"!.." Обращаясь ко мне за "с_т_а_т_е_й_к_о_й", за "л_е_к_ц_и_е_й", за "п_р_о_е_к_т_о_м п_р_о_е_к_т_а р_е_ф_о_р_м_ы", во мне убивают в душе созревающий "П_е_т_е_р_б_у_р_г"; перед сознанием моим возникают всегда "П_е_т_е_р_б_у_р_г_и"; но жизнь их растаптывает: и меня натравляют на мелочи, которые рекомендуются мне, как "и_н_т_е_р_е_с_н_а_я д_е_я_т_е_л_ь_н_о_с_т_ь"... Дайте право же мне выбирать самому свои темы! Из тем, мне заказанных, нет ни одной интересной: и все, что я делаю по заказу - бессильно и жалко: лежит подо мною оно!
Когда я стоял перед внутренним долгом осуществить свой эскиз к эпопее, создать "П_е_т_е_р_б_у_р_г", товарищи по редакции осыпали меня мелким мусором дел, отравляющих творчество: этот мусор казался им деятельностью, совершенно достойной меня; в ряде лет оказался он разве что злободневною пылью; для этой поверхностной пыли, по их представлению, должен был жертвовать творчеством я (после же называли меня очень важно создателем "П_е_т_е_р_б_у_р_г_а"); в момент созиданья создатель казался редактору "Мусагета"46 - предателем общего культурного дела; но ценою предательства общего дела осуществил я свой внутренний долг. Этот внутренний долг (когда я, вопреки всем условиям жизни, сумел довести до конца его бегством из русской действительности, забирая, где можно, авансы), - тот долг пред собою оказался: литературной заслугой пред обществом...
Помню я явственно, как в процессе писания "П_е_т_е_р_б_у_р_г_а" я стиснут был, шипучи по заказу Редакции, не желающей мне помочь материально и после отвергнувшей рукопись "Петербурга", которая была ею ж заказана, - должен был бы уморить и себя, и жену я; в условиях этих, конечно же, я ничего бы не создал: нашелся писатель, как я, испытавший превратности литературной работы; он прислал мне по-братски пятьсот лишь рублей; но они меня вынесли; миллионеры, любезно дарившие мне комплименты, и общество, требовавшее, чтобы я отвлекался от темы романа для пустеньких "р_е_ф_е_р_а_т_и_к_о_в", наконец, круг друзей, обвинявший меня в нежеланьи работать для общего редакционного дела, в то время не дали мне пятисот лишь рублей, необходимых, чтобы в три с лишним месяца написать до 14-ти печатных листов "П_е_т_е_р_б_у_р_г_а"; мне дал эти деньги писатель (бедняк, как и я);47 и эти бренные деньги - случайное обстоятельство, почему "П_е_т_е_р_б_у_р_г", средь других "П_е_т_е_р_б_у_р_г_о_в", живущих во мне и раздавленных жизнью, мог стать "П_е_т_е_р_б_у_р_г_о_м" написанным.
Случайно написан был мною эскиз колоссальной картины (из "Я", эпопеи): благодаря материальной поддержке литературного друга (поэта, писателя, как и я) <...>
Но мой "П_е_т_е_р_б_у_р_г" - только пункт грандиозной картины; не "П_е_т_е_р_б_у_р_г", иль "М_о_с_к_в_а", - не Р_о_с_с_и_я, а - "м_и_р" предо мною стоит: и в нем "я" человека, переживающего катастрофу сознания, и свободного от пут рода, от быта, от местности, национальности, государства; предо мной - столкновение "м_и_р_а" и "я"; вижу явственно я "м_и_с_т_е_р_и_ю" человеческих кризисов, происходящую в сокровеннейших переживаниях духа: "В_о_с_т_о_к_и и З_а_п_а_д_ы", "П_е_т_е_р_б_у_р_г_и", "Н_ь_ю-Й_о_р_к_и", "Р_о_с_с_и_и", "Е_в_р_о_п_ы" - эскизы картины, передо мной стоящей года; "Петербург" - уголочек; как "Микель Анджело" я стою, говоря вам, читатели: "Верьте: огромности тем, над которыми свесился я, превышают все смелости ваших фантазий о них; дайте мне пять-шесть лет только, минимум условий работы, - вы будете мне благодарны впоследствии; мне нужны колоссальные плоскости; и - огромное количество материала (пуды ярких красок); а вы, - вы, не веря заданьям моим, предлагаете мне все какие-то миниатюры, по отношению к которым я - слеп, глух и мертв; я уже говорил вам в эпоху писания "Петербурга": о, дайте возможность мне бросить всех вас года на два, чтобы снова прийти к вам с эскизом "сюжета", который покажется вам интереснее тех сюжетов, которыми вы насильственно занимаете творческий мир мой. Вы не поверили; вы - боролись со мной и - гонялись за мной, задавая насильственно мне постылые темы работы; бежал за границу: оттуда вам дал "П_е_т_е_р_б_у_р_г". Вы со мной согласились, что тема моя несомненно значительней тем, мне когда-то предложенных обществом, миром, редакцией, друзьями. Так почему же не верите сызнова вы заявлениям: "Петербург" лишь эскизик картины, лишь пунктик; позвольте от всех вас года на три-четыре в пустыню, чтоб к вам же вернуться..."
"Я есмь Чело Века" - вот имя невиданной эпопеи, которую мог бы создать; а все прочие темы при всей "и_н_т_е_р_е_с_н_о_с_т_и" их, - я не вижу: рассеян и болен "е_д_и_н_с_т_в_е_н_н_о_й т_е_м_о_ю": темой всей жизни! Сознательно уклоняюсь от всех мне навязанных тем; в этом долг! (с. 119-122).
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ А. БЕЛОГО "НАЧАЛО ВЕКА", Т. 3, ГЛ. 9-10
("Берлинская редакция" 1922-1923 гг. ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 27)
Угрозу России В. С. Соловьев видел в монгольском востоке; "п_а_н_м_о_н_г_о_л_и_з_м" - символ тьмы, азиатчины, внутренне заливающий сознание наше; но тьма есть и в западе; и она-то вот губит сенатора Аблеухова в "П_е_т_е_р_б_у_р_г_е"; она же губит сына сенатора, старающегося при помощи Канта, реакционера в познании, обосновать социальную революцию без всякого Духа; татарские очи у Блока суть символы самодержавия, или востока; и символы социалдержавия, запада; здесь, как и там, одинаково "о_ч_и т_а_т_а_р_с_к_и_е" угрожают России.
Поэт <Блок, - ред.> волит битвы, общественной битвы с Врагом; и осознанием в себе воина приближается к теме он третьего испытания порогом. В духовной науке та встреча имеет название: встреча с драконом <...>
Нота близкой катастрофы и в ней нота востока (монголов, татар) переживались и мною: в те именно месяцы - и писал "П_е_т_е_р_б_у_р_г"; повторяются там темы Блока <...>
Ошибся я: не к исходу тринадцатого, а к исходу четырнадцатого - все началось... Тема лихого "м_о_н_г_о_л_а" проходит в воздухе; и Аполлон Аполлонович, Николай Аполлонович - монгольского рода; "м_о_н_г_о_л", одержащий Н. А. Аблеухова ("Р_а_з_в_я_з_а_н_ы д_и_к_и_е с_т_р_а_с_т_и п_о_д и_г_о_м у_щ_е_р_б_н_о_й л_у_н_ы"),48 появляется перед ним в бредовом сновиденье; и он сознает, что "м_о_н_г_о_л" - его кровь; ощущает туранца в себе, ощущает арийство свое оболочкою, домино <...> Аблеуховы ощущают "м_о_н_г_о_л_а" - в себе; Александр Иванович Дудкин его ощущает во вне, на обоях (галлюцинацией, преследующей его) <...> "м_о_н_г_о_л" воплощается для него в негодяя Липпанченко: "- Извините, Липпанченко, вы не монгол?" - спрашивает он Липпанченко <...> Топоты конские раздаются уже над ночным Петербургом <...> Николай Аполлонович бросается к посетившему его туранцу; н поднимается между ними совсем бредовой разговор <...>
Руководящая нота татарства, монгольства в моем "П_е_т_е_р_б_у_р_г_е" - подмена духовной и творческой революции, которая не революция, а вложение в человечество нового импульса - темной реакцией, нумерацией, механизацией; социальная революция ("к_р_а_с_н_о_е д_о_м_и_н_о") превращается в бунт реакции, если духовного сдвига сознания нет; в результате же - статика нумерованного Проспекта на вековечные времена в социальном сознании; и - развязывание "д_и_к_и_х с_т_р_а_с_т_е_й" в индивидуальном сознании <...> (л. 196-199).
ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ" А. БЕЛОГО (Т. III, ЧАСТЬ II. "МОСКОВСКИЙ ЕГИПЕТ")
(Литературное наследство. М., 1937, т. 27-28)
<...> Через месяц мы с Асей остались одни в сырых октябрьских туманах, роящихся над Расторгуевым;49 здесь Ася вновь впала в оцепенение, напоминавшее транс, вгрызаясь в книгу Блаватской: "Из пещер и дебрей Индостана";50 а я провалился в лейтмотив романа "Петербург", теперь официально заказанного мне Петром Струве для "Русской Мысли" <...>
<...> ко мне подкрадывалась тема романа, который предстояло мне, так сказать, осадить из воздуха.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Его я замыслил, как вторую часть романа "Серебряный голубь", под названием "Путники"; об этом-то ж был разговор у нас со Струве; при подписании договора не упоминалось о том, чтобы представленная мною рукопись проходила цензуру Струве; Булгаков и Бердяев, поклонники "Серебряного голубя",51 настолько выдвинули перед Струве достоинства романа, что не могло быть и речи о том, что продолжение может быть забраковано; мне было дано три месяца: октябрь, ноябрь, декабрь - для написания 12-ти печатных листов, за которые я должен был получить аванс в 1000 р.; на эти деньги мы с Асей предполагали поехать в Брюссель; мой план отрыва от Москвы получал "вещественное оформление"; роман во всех смыслах меня выручал; последние переговоры о мелочах я вел с Брюсовым, ставшим руководителем художественного отдела в "Русской Мысли"; он пригласил нас с Асей к себе на Мещанскую и угостил великолепным обедом с дорогим вином; наливая нам по бокалу, он с милой язвительностью проворкотал гортанно, дернувшись своею кривою улыбкою:
- "Русская Мысль" - журнал бедный, и мы вынуждены непременно кого-нибудь поприжать. Борис Николаевич, вы - бессребреник, святой человек. Ну, право, на что вам деньги! Так что прижмем мы уж - вас.
Тут выяснилось, что плату за печатный лист мне положили неприлично малой (чуть ли не 75 р.); помню этот мрачный обед, колкие любезности Брюсова и фигурку Аси, напоминающую палочку; она была в своем зловещем черном платье и так невесело улыбалась сквозь злость, что мне делалось не по себе; вообще она вызывала во мне в этот период жалость до слез; в сожалении главным образом изживалась тогда моя любовь к ней.
Обед у Брюсова - преддверие к долгим осенним ночам, во время которых я всматривался в образы, роившиеся передо мной; из-под них мне медленно вызревал центральный образ "Петербурга"; он вспыхнул во мне так неожиданно странно, что мне придется остановиться на этом, ибо впервые тогда мне осозналось рождение сюжета из звука.
Я обдумывал, как продолжить вторую часть романа "Серебряный голубь"; по моему замыслу она должна была начинаться так: после убийства Дарьяльского столяр, Кудеяров, исчезает; но письмо Дарьяльского к Кате, написанное перед убийством, очень замысловатыми путями таки попадает к ней; оно - повод к поискам исчезнувшего; за эти поиски берется дядя Кати, Тотраббеграаббен; он едет в Петербург посоветоваться со своим другом, сенатором Аблеуховым; вторая часть должна была открыться петербургским эпизодом, встречей сенаторов; так по замыслу уткнулся я в необходимость дать характеристику сенатора Аблеухова; я вглядывался в фигуру сенатора, которая была мне не ясна, и в его окружающий фон; но - тщетно; вместо фигуры и фона нечто трудно определимое: ни цвет, ни звук; и чувствовалось, что образ должен зажечься из каких-то смутных звучаний; вдруг я услышал звук как бы на "у"; этот звук проходит по всему пространству романа: "Этой ноты на "у" вы не слышали? Я ее слышал" ("Пет<ербург>"); так же внезапно к ноте на "у" присоединился внятный мотив оперы Чайковского "Пиковая дама", изображающий Зимнюю Канавку; и тотчас же вспыхнула передо мною картина Невы с перегибом Зимней Канавки; тусклая лунная, голубовато-серебристая ночь и квадрат черной кареты с красным фонарьком; я как бы мысленно побежал за каретой, стараясь подсмотреть сидящего в ней; карета остановилась перед желтым домом сенатора точно таким, какой изображен в "Петербурге"; из кареты ж выскочила фигурка сенатора, совершенно такая, какой я зарисовал в романе ее; я ничего не выдумывал; я лишь подглядывал за действиями выступавших передо мной лиц; и из этих действий вырисовывалась мне чуждая, незнакомая жизнь, комнаты" служба, семейные отношения, посетители и т. д.; так появился сын сенатора; так появился террорист Неуловимый и провокатор Липпанченко, вплоть до меня впоследствии удививших подробностей; в провокаторе Липпанченко конечно же отразился Азеф; но мог ли я тогда знать, что Азеф в то самое время жил в Берлине под псевдонимом Липченко;52 когда много лет спустя я это узнал, изумлению моему не было пределов; а если принять в внимание, что восприятие Липпанченко, как бреда, построено на звуках л-п-п, то совпадение выглядит поистине поразительным.
С того дня, как мне предстали образы "Петербурга", я весь ушел в непрекращающийся, многонедельный разгляд их; восприятие прочего занавесилось мне тканью образов, замыкавших меня в свой причудливый мир; но я ничего не придумывал, не полагал от себя; я только слушал, смотрел и прочитывал; материал же мне подавался вполне независимо от меня, в обилии, превышавшем мою способность вмещать; я был измучен физически; но не в моих силах лежало остановить этот внезапный напор; так прошел весь октябрь и часть ноября; ничто не пробуждало меня от моего странного состоянья.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Наконец пришлось-таки пробудиться; грянул трескучий мороз; стены мгновенно промерзли; в углах на аршин поднялись разводы инея; мы со всем скарбом, бросив Расторгуево, оказались в Москве, в небольшой комнатке неуютной квартирки Поццо, где быт Кампиони, Поццо53 и прочих "родственников" таки нас с Асей давил; у нас не было отдельного помещения, где могли бы мы изолироваться; в таком грустном обстании вставал прямой вопрос, как мне работать над "Петербургом", который надо было срочно сдавать в декабре; все же выход нашелся; по совету Рачинского я уехал в Бобровку,54 куда Ася должна была скоро приехать; очутившись в пустом доме (хозяйка только наведывалась, проживая в имениях родственников), я опять погрузился в мрачнейшие сцены "Петербурга", там написанные (сцены явления Медного Всадника, разговор с персидским подданным Шишнарфнэ и др.); должен сказать, что я усиленно работал над субъективными переживаниями сына сенатора, в которые вложил нечто от личных своих тогдашних переживаний; сиро было мне одному в заброшенном доме в сумерках повисать над темными безднами "Петербурга"; в окнах мигали помахи метелей, с визгом баламутивших суровый ландшафт; в неосвещенных, пустых коридорах и залах слышались глухие поскрипы; охи и вздохи томилися в трубах; через столовую проходила согбенная фигура того же глухонемого с охапкою дров; и вспыхивало красное пламя в огромном очаге камина; я любил, сидя перед камином, без огней, вспоминать то время, когда здесь, в этих комнатах, задумывался "Серебряный голубь"; и ждал с нетерпением Асю; суровое молчание дома тяготило меня.
И вот - она.
Но она испугалась бобровского дома:
- Не переношу этих старых помещичьих гнезд, обвешанных портретами предков. Не люблю этих шорохов, скрипов.
Если принять во внимание, что мною написан здесь ряд кошмарных сцен "Петербурга", то обстановка нашего быта слагалась неважная; Ася томилась, не зная, чем ей заняться; приезд на несколько дней А. С. Петровского55 нас разгулял; но он уехал; и та же конденсированная жуть молчания, одиночества; Ася не выдержала и, бросив меня, уехала к сестрам в Москву, еще раз доказавши, что нам с ней нечего делать; я же не мог оставить своего поста, ибо сидел с утра до вечера, оканчивая заказанную мне порцию, которую тотчас же должен был сдать "Русской Мысли" для получения следуемой мне тысячи рублей; и тут-то я напоролся на инцидент со Струве, надолго разбивший меня.
Помню, с каким пылом я несся с рукописью "Петербурга" в "Русскую Мысль", чтоб сдать ее Брюсову; рукопись сдана; но Брюсов, точно споткнувшись о нее, стал заговаривать зубы вместо внятного ответа мне; он говорил уклончиво: то - что не успел разглядеть романа, то - что Струве, приехавший в это время в Москву, имеет очень меогое возразить против тенденции "Петербурга", находя, что она очень зла и даже скептична; то, наконец, что "Русская Мысль" перегружена материалом и что принятый Струве роман Абельдяева56 не дает возможности напечатать меня в этом году; все эти сбивчивые объяснения раздражали меня невероятно; прежде всего я считал, что заказанный мне специально роман не может не быть напечатанным, что такой поступок есть нарушение обязательства: заставить человека в течение трех месяцев произвести громаднейшую работу, вогнавшую его в переутомление, и этой работы не оплатить; Брюсов вертелся-таки, как пойманный с поличным; разрываясь между мною и Струве, то принимался он похваливать "Петербург", с пожимом плечей мне доказывая: "Главное достоинство романа, разумеется, в злости, но Петр Бернгардович имеет особенное возражение именно на эту злость"; то он менял позицию и начинал доказывать, что роман недоработан и нуждается в правке;57 это ставило меня чисто внешне в ужасное положение; я был без гроша; и не получив аванса, даже не мог бы продолжать писать; в течение целого месяца я атаковывал Брюсова, все с большим раздражением, приставая к нему просто с требованием, чтобы он напечатал роман; много раз наши почти безобразные с ним разговоры происходили в редакции "Русской Мысли" в присутствии бородатого Кизеветтера,58 туповато внимавшего нам и, пуча глаза, потрясавшего хохлом; неоднократно я, как тигр, настигал Брюсова в Обществе свободной эстетики,59 где я устраивал ему сцены в присутствии И. И. Трояновского и Серова;60 Брюсов особенно корчилвя здесь, потому что симпатии членов комитета "Эстетики" были на моей стороне; и все видели, что старинный соратник мой по "Весам" явно отвиливает от меня; я, наконец, кидался к С. Н. Булгакову с жалобой на Струве; С. Н. недоумевал, хмурился и приходил от поведения Струве в негодование; в то время я еще не видел, в чем корень ярости Струве на "Петербург"; и только потом стало ясно, что я, как всегда, нетактично дал маху, попавши не в бровь, а в глаз Струве; у меня в романе изображен рассеянный либеральный деятель, на последнем митинге сказавший радикальную речь и тут же переметнувшийся вправо; и по виду своему, и по политической ситуации это был живой портрет Струве, который увидел себя, тогда как у меня не было и мысли его задеть; тем больнее в него я попал; он был в бешенстве; кончилось тем, что он мне на дом лично завез рукопись и, не заставши меня, написал записку, в которой предупреждал: не может быть речи о том, чтобы "Петербург" был напечатан в его органе; более того, он не рекомендует вообще печатать роман где бы то ни было; в этом предупреждении слышалась доля угрозы, что буде так, он камня на камне не оставит от "Петербурга"; очень жалею, что вскоре я письмо потерял, ибо одно время я хотел его напечатать, как предисловие к роману, т. е. принять вызов Струве: пусть-де рассудит нас будущее; как бы то ни было, эта месячная борьба со Струве и Брюсовым убила меня; я был почти болен, не зная, что делать, как жить.
Вдруг неожиданно получаю переводом 500 р. и вслед за ними прекрасное, нежное, деликатное письмо Блока; он пишет, что слышал о моем бедственном положении и умоляет принять от него эти деньги и спокойно работать над продолжением "Петербурга"; он-де только что получил от покойного отца наследство и на несколько лет-де вполне обеспечен; оставалось принять благородную помощь друга; письмо Блока поддержало меня морально; и я уехал на праздник в ту же Бобровку, продолжать свой роман несмотря ни на что; отказ Струве лишь подхлестнул мое самолюбие.
Не тут-то было; я - в Бобровку, а вслед за мною письмо; и такого рода, что я опрометью из Бобровки в Москву; письмо - анонимное, наполненное всякими инсинуациями против Аси; к ужасу моему, автора письма я узнал; это определяло непреклонность решения вырваться из России скорей, какою угодно ценой; российская почва проваливалась под ногами; воздух Москвы отравлял; и тут - сердечнейшее приглашение от Вячеслава Иванова; он-де и его друзья сильно заинтересованы "Петербургом" и жаждут прослушать роман; есть-де ряд серьезных мотивов приехать нам с Асей; этот вызов нас, по последствиям, - огромная помощь, подобная 500 р., присланным Блоком; я попадаю на подготовленную агитацией В. Иванова почву; "Петербург" мой весьма популярен; У В. Иванова на башне61 ряд чтений моих, на которых присутствуют Городецкий, Толстые, и даже затащенный сыном редактор "Речи" И. В. Гессен;62 все рассыпаются в комплиментах; история, только что пережитая мною со Струве и Брюсовым, оборачивается против них; я получаю ряд предложений от издательств, желающих тотчас же напечатать роман; в результате этого успеха я продаю роман издателю Некрасову; 63 ура! обеспечен побег за границу! Добыта нужная до зареза тысяча. Но ставший бардом "Петербурга" Е. В. Аничков64 и Вячеслав Иванов настаивают: роман - богатейшее приобретение для нужного петербуржцам журнала; Аничков берется достать несколько тысяч; и вызывает спешно Метнера в Петербург; если он пожертвует несколько тысяч рублей со своей стороны, то средства для журнала налицо; спешно приехавший Метнер, конечно же, не обещает ничего точного; этим журнал повисает в воздухе; впоследствии Метнер жестоко меня обвиняет в том, что я продал роман Некрасову; что же мне оставалось делать, коли издательство, хваставшееся, что оно существует для меня, проворонило "Петербург", к которому выказывало систематическое невнимание; Метнеру, кажется, роман вовсе не нравился; Вячеславу Иванову, Аничкову и ряду других петербуржцев обязан я - не Москве, не друзьям "мусагетским", где мне советовали писать романы в духе Крыжановской;65 так в спешном порядке осуществлялись лихорадочные приготовления к отъезду за границу; последние дни были омрачены инцидентом добывания лишней тысячи, нужной, чтоб продлить пребывание в Брюсселе и вообще за границей; я обязывался написать для "Пути" монографию о поэзии Фета;66 спор шел о том, дать ли мне тысячу сразу или высылать порциями; мои друзья "путейцы" и "мусагетцы" были весьма озабочены составленьем подробнейшего бюджета; они высчитывали, сколько мне нужно, чтобы прожить месяц; и так набюджетили, что решили: на двести рублей можно-де великолепно прожить; да, можно бы, но - минус папиросы! Про папиросы забыли они; узнавши об этих расчетах, рвал и метал П. д'Альгейм,67 с пылкостью защищавший мои интересы, и даже одно время мечтавший достать мне свободную тысячу; но - для чего? Чтобы, пригласив знатоков моего бюджета, угостить их обедом, стоящим ровно тысячу; и этим их "проучить"; на такое безумие я не пошел.
Нас провожали прекисло; друзья-благодетели разобиделись прежде срока; через полтора только месяца в Москве затвердили: Белый-де, предавши заветы свои и забыв символизм, потерял вдруг талант (в это время как раз я писал "Петербург"); это брюзгливое настроенье - уже атмосфера унылых проводов нас за границу; я насолил москвичам простым фактом отъезда; уезжая ж я знал, что в Москву не вернусь; но как это сделать - стояло в тумане (с. 452-456).
[Тунис, 1911]
<...> не могу писать "Г_о_л_у_б_я".69 Откладываю до лета. Как можно писать, когда весна, цветы и теплый отдых после многих лет страданья впервые приходит. Писать "Г_о_л_у_б_я", значит мучительно отрываться от - ей-богу! - заслуженного отдыха и глядеть мимо счастья в мрачные души бездны... И я прав перед собой и Асей, что не хочу первые месяцы нашей совместной жизни омрачать "Г_о_л_у_б_е_м"...
Пишу книгу "П_у_т_е_в_ы_е з_а_м_е_т_к_и", отрывки которой должны печататься в газетах;70 так думаю я пока реабилитироваться перед Мусагетом.71 А летом, по возвращении из-за границы, пишу "Г_о_л_у_б_я". Нужно написать за это время шестьдесят фельетонов. Работа порядочная, но... не омрачающая моего счастья: ведь после каждой главы "Г_о_л_у_б_я" (пока писал) почти нервно заболевал; а теперь, когда читают "Г_о_л_у_б_я" и хвалят "б_е_с_п_у_т_н_о_г_о д_е_к_а_д_е_н_т_а" Белого, у Белого есть чувство... некоторой досады: может быть, нужно сжечь свои нервы до тла, чтобы какой-нибудь буржуй сказал: "Знаете ли... тут что-то есть..."
Перед второй частью "Г_о_л_у_б_я" я, как автор, злюсь: ведь и вторая часть мне испортит ряд месяцев здоровья; и хотя в Африке, среди цветов и тепла, я хочу себя почувствовать здоровым и тихим. Пишу "П_у_т_е_в_ы_е з_а_м_е_т_к_и"... (ед. хр. 16, л. 3).
Брюссель, 3 апреля <19>12
Теперь зреет рабочее настроение. Ася принимается на-днях за работу; а я принимаюсь за роман. Одно хорошо тут: тишина, благость <...>
Я как-то тверд: и верю, верю, верю: хочется улыбаться, работать и будущее горит каким-то спокойным светом (ед. хр. 1в, л. 1-3).
<Базель, 1912>
<...> Штейнер для меня это тот, кто сознательно проработал себя для другого, чтобы не бесплодна была его работа на пользу грядущего; штейнерианство, это своего рода старчество, но: остающееся в миру, для мира и сознательно знающее, что грядущее требует, чтобы в близком будущем реально подняли знамя Христово, ибо приближаются великие времена, о них же писал Соловьев: "З_н_а_й_т_е ж_е, В_е_ч_н_а_я Ж_е_н_с_т_в_е_н_н_о_с_т_ь н_ы_н_е в т_е_л_е н_е_т_л_е_н_н_о_м н_а з_е_м_л_ю и_д_е_т".72 И далее: "З_м_е_й п_о_д_н_и_м_а_е_т п_о_с_л_е_д_н_и_е с_в_о_и с_и_л_ы".
Мало одной веры, одного исповедания: нужно реально поднять знамя; мало носить на себе крест, нужно, чтобы крест Христов был в тебе выжжен, чтобы он пресуществлял самую кровь твою (ед. хр. 1в, л. 12-13).
26 дек<абря> (н<ового> ст<иля>) <1912 г.> {*}
{* На конверте письма - надпись рукою Метнера: "Из этого письма вынута записка о романе (стр. 2)". Само письмо написано на двойных листах, одного из которых действительно недостает, потому что разговор о "Петербурге" начинается неожиданно с середины фразы. Что представляет собой эта "записка о романе" - установить не удалось. - Ред.}
... по плану, предложенному Вами и который Вы мне пишете; что "Сирин" принципиально принимает обе рукописи. Блок написал с большой теплотой, но очень не реально, т. е. не ответив мне, как же мне с Некрасовым быть и удобно ли мне именно взять и отнять, так сказать, у него рукопись, полагаясь на его любезность. О "Путевых заметках" же я ответил Блоку, что снесусь с Вами, как и о романе. (Тут случились три деловых дня, а я все собирался Вам написать) <...>
Вот в каком я положении: у меня 3000 долга "М_у_с_а_г_е_т_у", долг Блоку 800 рублей, долг Морозовой 1100 рублей (покроется по выходе романа), обязательство "Пути" (монография и статья - о поэтах).73
2 1/2 месяца моя миссия окончить "Петербург" (я могу лишь сказать, что он будет вдвое значительнее и зрелее "Голубя"); 2 1/2-3 месяца следующих я работаю над монографией.
Итого 6 месяцев, т. е. полгода я неработоспособен <...> 6 месяцев я все отрабатываю проеденное, оторванный от России, с психической невозможностью писать "фельетонщики", "рецензии" и с огромною жаждою больших фундаментальных работ: передо мной встает моя 3-ья часть "Т_р_и_л_о_г_и_и", "Трилогия: Антихрист" (драматическая: нечто, меня преследующее всю мою жизнь с отрочества, мой "Hauptwerk" {Цель жизни, главное сочинение (нем.). - Ред.});74 пора ему приходит. Далее, большая книга раздумья моего, нечто вроде соединения "Заратустры и Беме",75 книга, мысли к которой зреют и которые я не могу вынимать в статейную дребедень. Мой "Sturm und Drang" {"Буря и натиск" (нем.). - Ред.} приходит к концу: мне 32 года - и все написанное мной стоит предо мной, как эскиз; я говорю "нет" этому эскизу, но вижу в нем контуры большого, большого полотна. С молитвою и в глубоком покое хотел бы я остаться с самим собой перед моими фундаментальными творениями: я ношу их в себе, я слышу их силу в моем немом, несказанном молчании и уже ради них я обязан сказать нет всякой житейской суете.
2 1/2 года я разрывался суетою и мелочами, набирал заказы, отодвигал свои "Hauptwerken" на задний план, во имя такой-то и такой-то "к_н_и_ж_е_ч_к_и".
Дорогой друг: все эти месяцы я себе говорю: "ты должен иметь силу выйти из паутины заказов для работы над фундаментальным <трудом>, или ты, как поэт, от усилия, не подогреваемого художественным императивом, сорвешься".
И я решил.
Или серьезно работать, или замолчать как писателю.
Трудность материальная, лавина неоплаченных долгов, растущая над нашими головами, последние месяцы вызывает во мне скорее не желание избежать ее, а наоборот, подставить ей голову; ибо я устал, ужасно устал, безмерно устал морально: а моральная моя усталость от невозможности успокоиться, от искания денег; едва обернешься, едва с величайшими треволнениями через голову ряда скандалов и моральных ударов выцарапаешь себе право на 3-4 месяца не думать о деньгах, едва, успокоившись, примешься за работу, как тебя со всех сторон начинают упрекать за то, что ты должен тому-то, что ты не исполнил данного обещания: словом - житейская суета. А там глядь - прошли эти три месяца и опять грозный вопрос: а чем жить? А чем заплатить уже имеющийся долг? А во имя чего занять? А откуда?
Т. е. хочу сказать: я уже не могу работать, когда самое человеческое право - право, без которого не только что работать, но и успокоиться нельзя - право на кусок хлеба и обиталище стоит под знаком вопроса. Подумайте: я пишу "Петербург" (Петербург лучше Голубя - свидетельство В. Иванова, А. Толстого, Аничкова, Эллиса, и мн. др. <...>) - а как я пишу? Имел ли я душевное равновесие во время писания? Сколько сомнений, волнений я переживал за этот год из-за права писать "П_е_т_е_р_б_у_р_г". Сначала, уродуя роман (все, что написано за этот пер