"justify"> - Будет передан...
- Сто целковых с полтиною... Механизм - часовой?
- Механизм пунктуальный...
- Сто с полтиною... Гм... Еще двадцать пять... Письмо к Абле-ухову, хоть вчерне написано вами?
- Написано мной...
- И идет к назначению?.. Сто... гм, гм... с полтиною. Черт возьми, фальшивый полтинник... Двадцать пять... Да еще пятьдесят.. Итого - гм, гм, гм: сто семьдесят (ведь, полтинник фальшивый)...
- Пфи! фальшивых полтинников мне не надо.
- Значит, вам - без полтинника...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Говорила тень тени:
- А ораторы?
- Ораторы распределены...
- Кто куда?
- На сталелитейный - Барашков...
- Двадцать пять (опять спутал счет)...
- На обуховский - Полизутчиков...
- Полизутчиков?.. десять...
- На семяниковский33 - Мамапуло... В университет - Найнтельп-файн...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Двадцать пять, да десять, да еще пятнадцать; и потом, опять-таки, двадцать пять... Гм, гм, гм - итого вам приходится: сто целковых с полтиною (но полтинник фальшивый), двадцать пять, полтораста, сто семьдесят (и опять перепутал); да еще двадцать пять, да еще... еще... И всего, стало быть, двести шестьдесят пять целковых на извозчика, пятьсот на карманные деньги; по совершении же дела - десять тысяч чистоганом.
- Что такое?
- Я лечусь сальной свечкой...
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Пожалуйте, - ассигнациями... И все - новенькие...
- А полтинник - фальшивый...
- Черт возьми... я даю за полтинник пятьсот...
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Между тем разговор Николая Аполлоновича с незнакомцем имел продолжение.
- Мне поручено... Да: мне поручено передать на хранение ("Неужели только-то?" подумал Николай Аполлонович).
- Вот этот вот узелочек...
- Только-то?.. не выдержал Николай Аполлонович и стремительно бросился к узелочку; и лицо его покрылось ужимками, проявило бурную жизнь; эта бурная жизнь набежала волной на четкие контуры богоподобного лика; потому что к лику этому необходимо нам еще раз вернуться.
Выше мы рассмотрели лицо Николая Аполлоновича, взятое, так сказать, в отвлечении, - в минуту идеального созерцания идеальных предметов, - в отвлечении от всевозможных ужимок, гримас, улыбок или жестов любезности, коими то лицо было в высшей степени наделено; те движения, ужимки, и далее, жесты любезности и составляли обидный обычай сынка, соответствовавший вполне папашиному подаванию двух мертвых пальцев; я называю ужимки, улыбки и жесты любезности обидным обычаем, ибо все то составляло проклятие жизни Николая Аполлоновича, хотя бы уж потому, что лицо его искажалось пренеприятной улыбкой; от каменной маски не оставалось следа: ее сменяла гуттаперчевая маска, растяжимая во всех направлениях, в особенности же - от рта до аб-лай-уховских киргиз-кайсацких ушей, и лицо получало действительно лягушечье выражение. При встречах с Николаем Аполлоновичем в людном обществе, где ему приходилось много и жарко спорить, это выражение сперва и бросалось в глаза; благородства в нем не было, а вульгарности - хоть отбавляй. О действительном благородстве черт могли бы свидетельствовать лишь близко знавшие его люди, имевшие случай Николая Аполлоновича наблюдать и в молчании, и не в напряженном молчании, а в молчании легком, спокойном. Но таковых близких людей не было у него. И оттого подлинник подставлялся лишь стенам, двенадцати категориям, зеркалу да еще всем тем, кто видывал благородного обладателя лика одиноко бредущим по улице в николаевской серой шинели и в сопровождении тигрового бульдога с серебряным хлыстиком в слюнявых зубах.
- Красавец! - Постоянно слышалось тогда вокруг Николая Аполлоновича. - Красавец! Так могла сказать любая приневская дама: мондная, демимондная,34 отрешенная от всякого монда, наконец, погрязшая в подозрительном монде. Но если бы Николай Аполлонович пожелал вступить в разговор с этой мондною, демимондною, наконец - безмондною дамой, то и мондная, и безмондная дама про себя бы сказала: "Уродище"!
Видя, что ужасное предложение незнакомца оказалось не ужасным до крайности, Николай Аполлонович, как мы выше заметили, вдруг нелепо как-то бросился к узелку; но тогда незнакомец с черными усиками с неменьшей, если не большей, стремительностью кинулся к Николаю Аполлоновичу и схватил его за руку в тот момент, когда Николай Аполлонович рукою чуть было не схватил узелочка.
- Осторожнее...
- О, пожалуйста...
- Нет, я серьезно прошу вас бережнее отнестись к моему узелочку.
- Аа... Да, да! Николай Аполлонович, проявляя бурную радость, и на этот раз ничего не расслышал; но едва он ухватил узелок за край полотенца, как незнакомец над рукой Николая Аполлоновича протянул и свою руку.
- Николай Аполлонович, повторяю вам: бе-ре-жнее!..
- Вероятно, литература?
- Н-ну нет!..
Николай Аполлонович и на этот раз ничего-таки не расслышал и понес узелок в свою рабочую комнату; как-то мельком его поразил лишь тяжелый вес узелка; но над этим он не задумался; проходя в кабинет, он споткнулся об арабский пестрый ковер, зацепившись ногою о мягкую складку; в узелке тогда что-то звякнуло металлическим звуком, отчего незнакомец с черными усиками привскочил, и рука незнакомца за спиной Николая Аполлоновича описала ту самую зигзагообразную линию, о которой задумался незадолго пред тем престарелый сенатор.
Николай Аполлонович раскрыл письменный стол; опроставши достаточно места, он на этот раз действительно бережно положил туда узелочек и прикрыл сверху кабинетных размеров портретом, изображавшим б_р_ю_н_е_т_о_ч_к_у; покрывая б_р_ю_н_е_т_о_ч_к_о_й узелок, Николай Аполлонович призадумался, и лягушечье выражение замелькало опять на его иссохших устах.
Если бы Николай Аполлонович повнимательнее отнесся к словам своего посетителя, вероятно, он понял бы в совершенстве и мотивы предупреждений; но Николай Аполлонович отличался рассеянностью (как и все Аблеуховы); к тому же думал он и о том, что сейчас выгодно представлялся ему удобнейший случай отказаться вовсе от т_о_г_д_а_ш_н_е_г_о предложения; но когда он хотел словесно выразить свою мысль, он сконфузился: он из трусости не хотел пред лицом незнакомца выказать трусость; да и, кроме того, он на радостях не хотел бременить себя щекотливейшим разговором, когда можно было отказаться и письменно.
В это время в приемной комнате раздался металлический звук: что-то щелкнуло, и раздался тонкий писк пойманной мыши; в то же время опрокинулась мягкая табуретка, и шаги незнакомца затопали в угол.
- Николай Аполлонович, Николай Аполлонович, - раздался испуганный его голос, - Николай Аполлонович - мышь, мышь...
Незнакомец выказывал все признаки нервного возбуждения:
- Прикажите вашему слуге, поскорее, это... унести это; это мне доставляет страдание.
Выскочив из своей комнаты и нажав кнопку звонка, Николай Аполлонович представлял собою, признаться, пренелепое зрелище; но нелепее всего было то обстоятельство, что в руке он держал... трепетно бьющуюся мышку; мышка бегала, правда, в проволочной ловушке, по Николай Аполлонович рассеянно наклонил к ловушке вплотную примечательное лицо и с величайшим вниманием теперь разглядывал свою серую пленницу, проводя длинным холеным ногтем желтоватого цвета по металлической проволоке.
- Мышка, - поднял он глаза на лакея; и лакей почтительно повторил вслед за ним:
- Мышка-с... Она самая-с...
- Ишь ты: бегает, бегает...
- Бегает-с...
- Тоже вот, боится...
- А как же-с!..
Из открытой двери приемной выглянул теперь незнакомец, посмотрел испуганно и опять спрятался:
- Нет - не могу....
- А они боятся-с?.. Ничего: мышка зверь Божий... Как же-с... И она тоже...
Несколько мгновений и слуга, и барин были заняты созерцанием пленницы; наконец, почтенный слуга принял в руки ловушку.
- Мышка... повторил довольным голосом Николай Аполлонович и с улыбкой возвратился к ожидавшему гостю. Николай Аполлонович с особою нежностью относился к мышам.
Между тем незнакомец с черными усиками не хотел удаляться. Оживленно принялся он высказывать другую, очевидно, тоже основательно выношенную мысль.
- Знаете... Одиночество убивает меня. Я совсем разучился за эти месяцы разговаривать. Не замечаете ли вы, Николай Аполлонович, что слова мои путаются...
- Ну, это, знаете, бывает со всеми.
- Изредка. А я путаюсь в каждой фразе. Я хочу сказать одно слово, и вместо него говорю вовсе не то: хожу все вокруг да около... Или я вдруг забываю, как называется, ну, самый обыденный предмет, и, вспомнив, сомневаюсь, так ли это еще. Затвержу: лампа, лампа и лампа; а потом вдруг покажется, что такого слова и нет: лампа. А спросить подчас некого; а если бы кто и был, то не всякого спросишь, - стыдно, знаете ли: за сумасшедшего примут.
- Да что вы...
- Примут, примут. Плохой знак, плохой знак, указывающий на начало какого-то мозгового расстройства (незнакомец с черными усиками зашагал из угла в угол). Знаете, одиночество убивает меня. И подчас даже сердишься: общее дело, социальное равенство, а... вот я-то уж выключен из общей человеческой среды в торичеллиеву пустоту.
- Торичеллиеву?
Николай Аполлонович, успокоенный, так-таки ничего не услышал.
- Торичеллиеву пустоту; и это, заметьте, во имя общественности; общественность, общество, - а какое, позвольте спросить, общество я вижу? Общество некой, вам неизвестной особы, общество моего домового дворника, Матвея Моржова, да общество серых мокриц: бббрр... у меня на чердаке развелись мокрицы... А? Как вам это понравится, Николай Аполлонович?
- Да, знаете...
- Общее дело! Да оно давным-давно для меня превратилось в личное дело, не позволяющее мне видаться с другими. Общее дело-то, ведь, и выключило меня из списка живых.
- Вы по крайней мере, как французский король, теперь можете про себя сказать: "L'êtat, c'est moi!", {"Государство - это я" (фр.). - Ред.}35 - неуместно сострил Николай Аполлонович.
- Я это и говорю, Николай Аполлонович; и притом совершенно серьезно.
- Ну, все-таки: я, ведь, сказал для шутки.
- А я - без шутки: какая там шутка; в этой шутке, ведь я проживаю два слишком года; это вам позволительно шутить, вам, включенному во всякое общество; а мое общество - общество клопов и мокриц. Я - я. Слышите ли вы меня?
- Разумеется, слышу.
Николай Аполлонович теперь действительно слушал.
- Я - я: а мне говорят, будто я - не я, а какие-то мы. Но позвольте - почему это?
Николай Аполлонович слушал совершенно отчетливо; и отчетливо слушая, он стал протестовать.
- Меня удивляет, - начал он мягко, - меня удивляет, как можете вы, имея подобные взгляды, состоять...
- Ха, ха, ха! перебил его незнакомец, быстро встал, закурил новую папироску. - Вас удивляет, как я могу доселе быть деятелем небезызвестных движений, освободительных для одних и весьма стеснительных для других, ну, хотя бы - для вашего батюшки? Я и сам удивляюсь: я до последней поры действую по определенной программе: это, ведь, слушайте, я действовал по своему усмотрению; но что прикажете делать, мое усмотрение всякий раз проводит в их деятельности только новую колею; собственно говоря, не я в партии, во мне партия... Это вас удивляет?
- Да, признаться, - это меня удивляет; и признаться, я бы вовсе не стал с вами действовать вместе.
Николай Аполлонович все более начинал внимать речам незнакомца, становившимся все округленней и все звучней.
- А, ведь, все-таки вы узелочек-то мой от меня взяли: вот мы, стало быть, действуем заодно.
- Ну, это в счет не может идти; какое тут действие...
- Ну, конечно, конечно, перебил его незнакомец, - это я пошутил. И он помолчал, посмотрел ласково на Николая Аполлоновича и сказал на этот раз совершенно открыто:
- Знаете, я давно хотел видеться с вами, поговорить по душам; я так мало с кем вижусь. Мне хотелось рассказать о себе. Я, ведь - неуловимый не только для противников движения, но и для недостаточных доброжелателей оного; так сказать, квинтэссенция революции. А вот странно: все то вы говорите про методику социальных явлений, углубляетесь в диаграммы, в статистику, вероятно, знаете в совершенстве и Маркса; а вот я - я ничего не читал; вы не думайте: я начитан и очень; только я не о том, не о цифрах статистики.
- Так о чем же вы?.. Нет, позвольте, позвольте: у меня в шкапчике есть коньяк - хотите? -
- Не прочь...
Николай Аполлонович полез в маленький шкапчик; скоро перед гостем показался граненый графинчик и две граненые рюмочки.
Николай Аполлонович во время беседы с гостями гостей подчинял коньяком.
В гостеприимной передней Цукатовых вдруг раздался резкий звонок; вставши с кресла, туда поспешила, вместе с горничной и хозяйка гостеприимного дома.
Гостеприимная дверь, ведущая в зал, распахнулась, и по зале прошел удивленно почтительный шепот: сухенькой стрелкою из дверей выкинулась фигурка Аполлона Аполлоновича, сопровождаемая потирающей руки хозяйкой. Сухенькая эта фигурка в первую минуту собою напомнила безусого юнца: безусость и безволосость совершенно гладкого черепа с оттопыренными ушами издали скрадывали сенаторские лета; и когда он влетел на блестящий паркет, то какому-то почтенному земскому деятелю (родственнику Цукатовых) показалось, что вбежал не сенатор, а бритенький гимназистик; но длиннополый черный сюртук да седины маленьких (совсем маленьких) бачек, да еще непомерная синева непомерно громадных глаз, водворила земского деятеля быстро в границы; а чуть слышный и изумленный шепот присутствующих (двух бледных девиц, гувернера и мальчика) оповестил его ухо о том, что бежавший навстречу к нему старичок - всероссийская знаменитость.
Аполлон Аполлонович побежал быстро навстречу к толстому господину, полагая, что это его поджидает директор N. N. департамента, просивший встречи за завтраком у Цукатовых, так что земский деятель удивлялся мягкой любезности и к нему обращенной улыбке, удивлялся воспитанности движений одного из лидеров правых, и мгновенно потухла в нем стародавняя неприязнь к политической деятельности сенатора, чтобы дать простор иным, человеческим чувствам; и сердечно, и просто схватил он протянутую ладонь... виноват: протянутый мертвый, старческий палец. И души его гуманное выражение, совершенно чуждое хамству, остановилось пред пальцем; и невольно он поднял взор, чтобы встретить политикой обливающую вражду ледяных, темных глаз, по он встретился лишь с сенаторским ухом, потому что соседу, бледному гувернеру, улыбалось приветливо лицо именитого гостя.
Так пленив и оскорбив всех, Аполлон Аполлонович со всеми прошел к завтраку - в столовую, чтобы там, за столом, подвязаться салфеткой.
Оскорбленный обидным обычаем сенатора Аблеухова, земский деятель предположил в нем естественно тягостное молчание за столом {Аполлон Аполлонович разрезал баранью котлетку), прерываемое изредка повелительным и сухо слова чеканящим тенорком. Каково же было его удивление, когда в ответ на слова гостеприимной хозяйки бархатный бас сенатора густо как-то разлился по комнате, отразившись от стен. Голос тот совершенно не соответствовал малому росту сенатора: земский деятель позабыл, что продолжительная привычка говорить с кафедры, а потом и в Правительствующем Сенате искусственно выработала в нем этот громовый голос, странно звучащий среди обывательских стен.
Гостеприимная хозяйка, извиняясь, сообщила сенатору, что только что перед тем директор N. N. департамента просил извиниться перед ожидаемым гостем: он сегодня не может поспеть вовремя к завтраку; он при случае постарается лично заехать в сенаторский дом. Аполлон Аполлонович ответил с чрезвычайной любезностью, что он воспользуется непредвиденным отпуском, в департамент же не вернется, и тотчас же он ласково вступил в разговор с земским деятелем.
Земский деятель, оскорбленный подачею пальца, с видом совершенной невинности углубился в критику наших законов; Аполлон Аполлонович с величайшею скромностью выслушивал критику; критика направлялась по адресу его самого. Аполлон Аполлонович не соглашался на предлагаемые реформы; тем не менее, Аполлон Аполлонович слушал; слушал он для того, чтоб при случае попытаться исправить критикуемый пункт.
В наложении все новых заплат на одеяние нашего законодательства Аполлон Аполлонович был великий искусник.
С критикой некоторых частностей закона Аполлон Аполлонович соглашался вполне; более того: либеральный собеседник сенатора изумлялся остротам Аполлона Аполлоновича о лицах чрезвычайно высоких, просто высоких и средних, направлявших бег нашего государственного колеса. По существу же Аполлон Аполлонович не высказался; по существу он высказывался лишь в проектах, докладах и в Правительствующем Сенате.
Благодаря скромному умолчанию об основных противоречиях сенатора с им выслушиваемым мнением, между бараньей котлетой и артишоком, политический противник его, под влиянием выпитых рюмок, все таял и таял: в душе его сложилось об Аполлоне Аполлоновиче благоприятное впечатление, которому суждено было продержаться до ближайшей сенаторской речи; после речи же земскому деятелю, вместе со всеми областями, губерниями суждено было ахнуть. Так бывало не раз.
Выпив кофе и выслушав политического противника, Аполлон Аполлонович быстро покинул гостеприимный стул, протянул своему гуманному собеседнику... бледно-зеленое ухо да два мертвых пальца. Лакированная карета понесла его к набережной; скоро дверь желтого дома распахнулась перед ним.
Аполлон Аполлонович быстро вошел в переднюю. Цилиндр с осторожностью передался лакею. С тою же осторожностью отдались - пальто, портфель, кашне.
Аполлон Аполлонович в раздумье стоял пред лакеем; вдруг Аполлон Аполлонович обратился с вопросом:
- Будьте любезны сказать: часто ли здесь бывает молодой человек, - да, молодой человек?
- Молодой человек-с?
Наступило неловкое молчание. Аполлон Аполлонович не умел иначе формулировать свою мысль. А лакей, конечно, не мог догадаться, о каком молодом человеке спрашивал барин.
- Молодые люди бывают, ваше-ство, - редко-с...
- Ну, а... молодые люди с усиками?
- С усиками-с?
- С черными...
- С черными-с?
- Ну, да, и... в пальто...
- Все приходят-с в пальто...
- Да, но с поднятым воротником... Что-то вдруг осенило швейцара.
- А, так это вы про того, который...
- Ну, да; про него...
- Который нынче зашел-с к молодому барину: так они-с и по сю пору не выходили от барина...
- Как так?
- Они здесь-с!
- С усиками?
- Точно так-с!
- Черными?
- С черными усиками...
- И в пальто с поднятым воротником?
- Они самые-с...
Аполлон Аполлонович постоял с минуту как вкопанный, и вдруг - Аполлон Аполлонович прошел мимо.
Лестницу покрывал бархатный серый ковер; лестницу обрамляли, конечно, тяжелые стены; бархатный серый ковер покрывал стены те. На стенах разблистался орнамент из старинных оружий; над позеленевшим медным щитом шишаком блистала медная литовская шапка; блестела крестообразная рукоять перекрещенного меча; здесь скрещивались мечи; там - тяжелые, ржавые алебарды; там поблескивала многокольчатая броня; и поблескивал шестопер; и ржавела пистоль.
Верх лестницы выводил к балюстраде; здесь с матовой подставки из белого алебастра белая Ниобея поднимала горе алебастровые глаза.
Аполлон Аполлонович четко распахнул пред собою дверь, опираясь костлявой рукой о граненую ручку; по громадной зале, непомерно вытянутой в длину, раздался холодно звук тяжелого шага.
Александр Иванович, незнакомец с черными усиками, видимо, за коньячком оживился. Алкоголь действовал с планомерной постепенностью; у него обычно за водкою (вино было ему не по средствам) следовал единообразный эффект: волнообразная линия мыслей становилась зигзагообразной; перекрещивались ее зигзаги; если бы пить далее, распалась бы линия мыслей в ряд отрывочных арабесок, гениальных для мыслящего, но и только для одного его гениальных в один этот момент; стоило ему слегка отрезветь, как соль гениальности пропадала куда-то; и гениальные мысли казались просто сумбуром, ибо мысль в те минуты несомненно опережала и язык, и мозг, начиная вращаться с бешеной быстротою.
Далее следовал эффект за эффектом: появлялась игривая гладкость до того заплетавшейся речи; и обратно: плетеною речью становилась речь гладкая.
Вслед за гладкостью речи появилось и некоторое томление, осознание коего не совсем прилично здесь детальнейшим образом выяснять.
- Я читаю теперь Конан-Дойля, для отдыха; не сердитесь - это шутка, конечно. Впрочем, пусть и не шутка; ведь, если признаться, круг моих чтений для вас будет так же все дик: я читаю историю гностицизма, Григория Нисского, Сирианина, Апокалипсис. В этом знаете - моя привилегия; как-никак - я полковник от революции; с полей деятельности переведен я за заслуги в штаб-квартиру. Да, да, да: я - полковник. За выслугой лет, разумеется; а вот вы, Николай Аполлонович, со своею методикой и умом, вы - унтер: вы, во-первых, унтер потому, что вы теоретик; а на счет теории у генералов-то наших - плоховаты дела; ведь, признайтесь-ка - плоховаты; и они - точь-в-точь архиереи: архиереи же из монахов; и молоденький академист изучивший Гарнака, но прошедший мимо опытной школы, не побывавший у схимника, - для архиерея только досадный церковный придаток; вот и вы со всеми своими теориями - придаток; и поверьте, досадный.
- Да, ведь, в ваших словах слышу я народовольческий привкус?
- Ну, так что же? С народовольцами сила, не с марксистами же. Но простите, отвлекся я... Я о чем? Да, о выслуге лет и чтении. Так вот: оригинальность умственной моей пищи все от того же чудачества; я такой же революционный фанфарон, как любой фанфарон вояка с Георгием: старому фанфарону рубаке все простят.
Незнакомец задумался, налил рюмочку; выпил - налил еще.
- Да и как же мне не найти - своего, личного, самого по себе? Я и так уж, кажется, проживаю приватно - в четырех желтых стенах; моя слава растет, общество повторяет мою партийную кличку, а круг лиц, состоящих со мною в человеческих отношениях, верьте, равен нулю; обо мне впервые узнали в то славное время, когда я засел в сорокапятиградусный мороз...
- Вы, ведь, были сосланы?
- Да, в Якутскую область.
Наступило неловкое молчание. Незнакомец с черными усиками посмотрел на пространство Невы из окошка; взвесилась там бледно-серая гнилость; там был край земли, и там был конец бесконечностям; там сквозь серость и гнилость уже что-то шептал ядовитый октябрь, ударяя о стекла слезами и ветром; и дождливые слезы на стеклах догоняли друг друга, чтобы виться в ручьи и чертить крючковатые знаки слов. В трубах слышалась сладкая пискотня ветра, а сеть черных труб издалека-далека посылала под небо свой дым. И дым падал хвостами над темноцветными водами. Незнакомец с черными усиками прикоснулся губами к рюмочке, посмотрел на желтую влагу: его руки дрожали.
- Все на свете построено на контрастах; и моя польза для общества привела меня в унылые ледяные пространства; здесь пока меня поминали, позабыли, верно, и вовсе, что там я - один, в пустоте; и по мере того, как я уходил в пустоту, возвышаясь над рядовыми, даже над унтерами (незнакомец усмехнулся беззлобно и пощипывал усик) - с меня постепенно свалились все партийные предрассудки, свойственные агитационным низам, но не свойственные верхам. И поверьте: генералы от революции спокойно мирятся с отсутствием во мне предрассудков.
От дум или от выпитого вина, только лицо Александра Ивановича действительно приняло какое-то странное выражение; разительно изменился он и в цвете, и даже в объеме лица (есть такие лица, что мгновенно меняются); он казался теперь окончательно выпитым; а на самом деле было как раз обратное, - Александра Ивановича не выпил никто: Александр Иванович выпил сам. Так бывает всегда; так причину мы принимаем за действие.
Александр Иванович улыбнулся.
- Артикул революции мне не нужен: это вам, теоретикам, публицистам, философам - артикул.
- Извините, пожалуйста; все, что вы говорите, совершенно мне чуждо: я бы мог ответить на каждое ваше слово пространной статьей, но не в этом дело, а в вас, в вашем мысленном ходе...
- Ах, да это все просто, до чрезвычайности: ведь, у вас есть, конечно, хотя бы один спорный пункт; ну, а если есть у вас всего один спорный пункт - все-то ваше строение не сегодня - завтра завалится с треском; ведь, не все же вам ясно?
- Ну, допустим, не все...
- А вот толпам пока вы об этом вот, думаю, не доложите?
- Разумеется, пока промолчу.
- Значит, вы толпам лжете, извините, но суть не в словах: вы все-таки лжете и лжете раз навсегда по самому роду занятий; и отрезан я от какой-либо теоретической лжи; я читаю и думаю: и все это исключительно для себя одного: от того-то я и читаю Григория Нисского.
Неловкое молчание наступило опять; Николай Аполлонович с раздражением выщипывал конский волос из своего пестротканого ложа; в теоретический спор не считал он нужным вступать; он привык спорить правильно, не метаться от темы к теме. Между тем разночинец, опрокинувши рюмку, из-под облака табачного дыма выглядывал победителем; разумеется, он все время курил.
- Ну, а по возвращении из Якутской области?
- Из Якутской области я удачно бежал; меня вывезли в бочке из-под капусты; и теперь я есмь то, что я есмь; деятель из подполья; тольк¢ не думайте, чтобы я действовал во имя социальных утопий, или во имя вашего железнодорожного мышления; категории ваши напоминают мне рельсы, а жизнь ваша - летящий на рельсах вагон; в ту пору я был отчаянным ницшеанцем. Мы все ницшеанцы: ведь, и вы, - инженер собственной железнодорожной линии, творец схемы, - и вы ницшеанец; только вы в этом никогда не признаетесь. Ну, так вот: для нас, ницшеанцев, агитационно настроенная и волнуемая социальными инстинктами масса (как сказали бы вы) превращается в исполнительный аппарат (тоже ваше инженерное выражение), где люди, даже такие, как вы, клавиатура, на которой пальцы пианиста (заметьте: это выражение - мое) летают свободно, преодолевая трудность для трудности; и пока какой-нибудь партерный слюнтяй под концертной эстрадой внимает божественным звукам Бетховена, для артиста да и для Бетховена, - суть не в звуках, а в каком-нибудь септаккорде. Ведь, вы знаете, что такое септаккорд? Таковы-то мы все.
- То есть спортсмены от революции.
- Что же, разве спортсмен не артист? Я спортсмен из чистой любви к искусству, и потому я - артист. Из неоформленной глины общества хорошо лепить в вечность замечательный бюст.
- Но позвольте, позвольте, - вы впадаете в противоречие: септаккорд, то есть формула, термин, и бюст, то есть нечто живое? Техника, и вдохновение творчеством? Технику я понимаю прекрасно.
- Да не об этой технике, не о вашей: ваша техника - техника научного аппарата; в ней нет вдохновения. Для меня же в технике - искусство: я хотел бы творить и самую технику!..
Николай Аполлонович отчетливо отмечал превратность умственных упражнений своего захмелевшего гостя; но Николай Аполлонович безнадежно махнул на него рукой: слова посетителя не были ему интересны; сам же посетитель крайне интересен; отыскавши пенсне, Николай Аполлонович надел его на нос: он покорно решил сложить свою железную логику пред бушевавшим потоком быстро текущих слов; скромно только заметил он:
- Я хочу выяснить вашу мысль. Мир предтекущей нам видимости предопределен; не так ли? И без предопределяющей формы он - хаос. Вы хотите сказать, что мир содержаний, например, социально-этических, со всеми формами быта, например, бытовою моралью, есть то же один только хаос.
- Вот именно.
- Но, ведь, тогда внеличная, неизменная форма, уловимая лишь в нашей логической деятельности, нарисует нам и все то, что содержится одновременно как в нас, так вне нас...
- В том-то и дело, что не бесконечная форма, а личная, личная. Не сознание даже, а воля; все эти категории ваши - превосходная вещь, превосходная вещь в практическом отношении; но как скоро это станет теорией, категории...
- Соединяют людей?
- Наоборот: глубоко разделяют; отделяют окрепшую личность от безличной толпы; для толпы категория - небосвод, в этом смысле она безлична; для окрепшей же личности категории - стены его кабинета; эти стены отделяют личность от безличного мира, от безличной среды, безличной толпы; в этих стенах личность свободна... Вот таким-то разделяющим расстоянием для меня и осталась Якутская область: категорией льда, что ли; этот лед и ношу я с собою; это он меня отделяет, отделяет, во-первых, как нелегального человека, проживающего по фальшивому паспорту, во-вторых, в нем впервые созрело во мне то особое ощущение, будто даже когда я на людях, я один, в тишине.
Незнакомец с черными усиками незаметно подкрался к окошку. Там, за стеклами, в зеленоватом тумане, проходил гренадерский взвод: проходили рослые молодцы в серых шинелях. Размахавшись левой рукой, проходили они; проходил ряд за рядом, штыки прочернели в тумане.
Взвод прошел; и тогда из грязноватой, туманной слякоти полетела лаковая карета; незнакомец увидел и то, как распахнулась каретная дверца, и то, как Аполлон Аполлонович Аблеухов в старом пальто и в высоком черном цилиндре, с каменным лицом, напоминающим пресс-папье, быстро выскочил из кареты, бросив мгновенный и испуганный взгляд на зеркальные отблески стекол; быстро кинулся он на подъезд, на ходу расстегнувши черную лайковую перчатку. Незнакомец с черными усиками, вдруг испугавшись чего-то, неожиданно поднес руку к глазам, точно он хотел закрыться от одной назойливой мысли. Сдавленный шепот вырвался у него из груди.
- Он...
- Что такое?
Николай Аполлонович подошел к окну теперь тоже.
- Ничего особенного: вон подъехал в карете ваш батюшка. В это время хлопнула входная дверь.
Аполлон Аполлонович не любил своей просторной квартиры; мебель там блистала так докучно, так вечно; а когда надевали чехлы, мебель в белых чехлах предстояла взорам снежными холмами; гулко, четко паркеты здесь отдавали поступь сенатора.
Гулко, четко так отдавал поступь сенатора зал, представлявший собой скорее коридор широчайших размеров. С изошедшего белыми гирляндами потолка, из лепного плодового круга опускалась там люстра с стекляшками горного хрусталя; одетая кисейным чехлом, будто сквозная, равномерно люстра раскачивалась и дрожала хрустальной слезою.
А паркетное зеркало проблистало маленькими квадратиками.
Стены - снег, а не стены; эти стены всюду были уставлены высоконогими стульями; их высокие, белые ножки изошли в золотых желобках; отовсюду меж стульев, обитых палевым плюшем, поднимались столбики белого алебастра, и со всех белых столбиков высился алебастровый Архимед. Не Архимед - разные Архимеды, ибо их совокупное имя - древнегреческий муж. Холодно просверкало со стен строгое ледяное стекло; но какая-то заботливая рука по стенам развесила круглые рамы; под стеклом выступала бледнотонная живопись; бледно-тонная живопись подражала фрескам Помпеи.
Аполлон Аполлонович мимоходом взглянул на помпейские фрески и вспомнил, чья заботливая рука поразвесила их по стенам; заботливая рука принадлежала Анне Петровне. Аполлон Аполлонович брезгливо поджал свои губы и прошел к себе в кабинет; у себя в кабинете Аполлон Аполлонович имел обычай запираться на ключ. Безотчетную грусть вызывали пространства комнатной анфилады; все казалось, что оттуда на него побежит кто-то вечно знакомый и странный. Аполлон Аполлонович с большой охотой перебрался бы из своего огромного помещения в помещение более скромное; ведь, живали же в более скромных домах многие его подчиненные, а он, Аполлон Аполлонович Аблеухов, должен был отказаться навек от пленительной тесноты: к тому вынуждала его высота и ответственность занимаемого поста; и Аполлон Аполлонович праздно томился в холодной квартире на набережной; вспоминал он частенько и былую обитательницу этих блещущих комнат, Анну Петровну; два уже года, как Анна Петровна уехала от него с итальянским артистом. Но сын Аполлона Аполлоновича, Николай Аполлонович...
Аполлон Аполлонович остановился у двери, ведущей в помещение сына: оттуда раздавались негромкие голоса; там теперь был э_т_о_т с г_л_а_з_а_м_и. При мысли о незнакомце затрещала вдруг его голова, а височная жила, надуваясь, так билась, билась и билась. Тем не менее с какою-то приторной горечью вдруг поджались блеклые губы: Аполлон Аполлонович вторично решил про себя, что сын его, Николай Аполлонович был, мало сказать, подозрительной личностью: он был, может быть, негодяем. И неслышно отправился Аполлон Аполлонович в кабинет, ибо буря вскипела в нем, протекая бесшумно; тем не менее она протекала в нем гибельно; и он знал: не загремит в душе его гром; не проблещет в сердце стрела очистительной молнии: бешенство бури опять разразится лишь бешенством мозговой игры. Безысходно скопились в сознании сенатора те мозговые игры, как густые пары в герметически закупоренном котле; затрещала упругими мыслями его черепная коробка, надувалась височная жила сильней и сильней, и в порыве бесплодной тревоги рука охватила пальцами пальцы.
Аполлон Аполлонович угрюмо "теперь стучал в своем кабинете, мельком бросая перепуганный взгляд на пространство Невы, где так блекло чертились туманные многотрубные дали и откуда испуганно поглядел Васильевский остров.
Этого вида он не мог выносить.
Зеленоватым роем там неслись облака; они сгущались порой в желтоватый дым, припадающий к взморью; темная водная глубина сталью своих чешуи билась в граниты; в зеленоватый рой убегал неподвижный шпиц... с Петербургской стороны.
Тот Невы край представлялся Аполлону Аполлоновичу бескрайностью воющего хаоса; и бескрайность высылала чрез мост рои своих бледных теней; тень проходила за тенью, разночинец за разночинцем; от них пахло канатами, солью морской, кожаной курткой и трубкою голландского шкипера; хорошо помнил он одну бледную тень; эта бледная тень сейчас - в лакированном доме; там она - за стеной; может встать, пробежать коридор, распахнуть нагло дверь, появиться; это есть, это есть; это было когда-то - это будет и впредь.
Аполлон Аполлонович крепко сжал голову в пальцах: праздная мозговая игра! Она убегала за грани сознания; там она продолжала все воздвигать свои туманные плоскости.
С появлением сенатора незнакомец стал нервничать; оборвалась его доселе гладкая речь: вероятно <...>
(На этом корректура обрывается).
ТЕКСТ, ИЗЪЯТЫЙ А. БЕЛЫМ ИЗ НАБОРНОЙ РУКОПИСИ РОМАНА
(изд. "Сирин") (ИРЛИ, ф. 79, оп. 3, ед. хр. 23)
<Глава первая, главка "Какой такой костюмер?". После слов швейцара "Там пришел человек" на месте многоточия следовало>:
"- Что такое? Не слышу.
- Там вас ждут-с...
- Так спросите же карточку...
- Оне карточки не дают-с.
- Кто такое "они"?
- Человек-с.
- Какой такой?
- Просят в переднюю.
- ?
- Говорят - раздеваться не будут.
- Может быть, граф Савельев?
- Нет-с, попроще...
- Кто же он...
- Так какой-то... Брюнет с черными усиками.
Николай Аполлонович неохотно повлек свое тело на порог обманного мира; рассерженно распахнул дверь; на лакея глянула голова в пестрой шапочке и моргнула глазами.
- Так-с, так-с, так-с: очень хорошо-с!
Николай Аполлонович, как <и> Аполлон Аполлонович при удобном случае приговаривал: "так-с, так-с, так-с".
- Там-с стоят они с узелком" (л. 45-46).
<Продолжение разговора Николая Аполлоновича с Дудкиным, глава вторая, главка "Совершенно прокуренное лицо">:
"Фистула незнакомца настойчиво повторяла откуда-то снизу:
- Да, да: это - я; я пришел к вам...
Как будто бы она хотела настойчиво выразить:
- Да, да, да...
- Это - я...
- Я - гублю без возврата" (л. 73).
<Характеристика Николая Аполлоновича, вычеркнутая из главы второй, главка "Совершенно прокуренное лицо". После слов: ""Вероятно какой-нибудь благотворительный сбор - пострадавший рабочий; в крайнем случае - на вооружение..." А в душе тоскливо заныло: нет, нет - не это, а т_о?" - следовало> (см. также с. 479-480 наст. изд.):
"Что же это за т_о, скажем мы от себя? Но прежде всего: кто такой Николай Аполлонович?
Николай Аполлонович, как и Аполлон Аполлонович, возлюбил во всем параллельность: Аполлон Аполлонович, как выше мы видели, упивался видом петербургских проспектов и линий, прототипом всяческой параллельности. Николай Аполлонович упивался ландшафтом собственных логических схем; сей ландшафт представлялся ему в параллелях наук, вытянутых в одном направлении и не пересеченных нигде (всякое пересечение решительно отвергал Николай Аполлонович, относя его к синтезу). Самая жизнь рисовалась Николаю Аполлоновичу в виде двух не сообщающихся и герметически закупоренных сосудов; из систем дыхательной, половой, пищеварительной, выделительной, кровеносной и нервной системы были сложены > стенки одного из сосудов: между стенками этими плавал спиртовой препарат: зыбкая человеческая душа; а в другом сосуде плавало соответственно мировое сознание; то и это не сообщалось. Отдаваясь душевным движеньям, был только <нрзб> вот этот вот зеленоватый туман <нрзб> потрясающим радикализмом <нрзб> было два Николая Аполлоновича: Николай Аполлонович барчонок и сенаторский сын; и был Николай Аполлонович - радикальный <нрзб> ниспровергатель всех существующих строев, проповедник крайнего терроризма, автор яростных рефератиков, теоретик восстанья; первый Николай Аполлонович был так себе - дрянь (так, по крайней мере, он сам бы себя наверное определил); Николай Аполлонович номер два был воистину богоподобен в своих трансцендентальных суждениях, в тисках у которых закорчилось первое, бренное существо со своими во истину порывами урагана; богоподобное существо в теории возводило порывы те к проявлению низменной чувственности - всего-навсего; и порою слышался в Николае Аполлоновиче надтреснутый голос порыва: гнева, ненависти, любви и тому подобного чувства (например, полового); и чуждалась всех гнев