ать, шептаться, хихикать в полуночной комнате. И вы не поймаете их: коли схватите их за полу кафтана, то окажется, всего-навсего, что вы ловите свою тень. Между тем жители островов по случайной оплошности сопричислены к народонаселению всей Русской империи, так что всеобщая перепись введена и у них, и у них есть свои нумерованные дома, как есть у них и участки, и казенные учреждения. Житель петербургского острова, например, может стать адвокатом, писателем, полицейским чиновником и чиновником просто; более того: житель этого острова неизменно считает себя петербуржцем; и, как истый петербуржец, он поднимает нос пред Москвой; презирает он все области и губернии Российской империи; презирая эти губернии, он имеет право свободно селиться в них, убегать с острова во все имперские города; специально для этой цели чрез летейные воды к островам перекинуты черные и серые мосты. О, русские люди, русские люди! Толпы робких теней не пускайте вы с острова в свои города и села, потому что вкрадчиво тени проникают к вам во все закоулки, проникают в самое обиталище ваше, и отсюда, из вашего обиталища, проникают далее - в закоулки души, - тогда тенями вы становитесь сами.
Поздно. Николаевский мост полиция и не думала разбирать, и по мосту повалили темные тени. Между теми тенями и тень незнакомца с черными усиками повалила по мосту.
Незнакомец с черными усиками давно уже перешел Николаевский мост; незнакомец с черными усиками праздно как-то стал шататься по набережной: все-то он похаживал, да поглядывал на подъезд какого-то желтого дома. Но у подъезда желтого дома появилась лаковая карета; и, увидев ее, незнакомец засеменил прочь. Странно то: он отправился к департаменту. Там он дерзко с улицы стал заглядывать за зеркальную глубину крыльца; там увидел он булаву да треуголку швейцара и, увидев все то, быстро бросился он на Невский.
В двенадцать часов дня он стоял на перекрестке двух улиц; в центре этого перекрестка сиротливо встал городовой. В двенадцать часов по традиции глухой пушечный выстрел огласил Санкт-Петербург, столицу Российской империи, сотрясая торжественно всю воздушную атмосферу, - по всей вероятности, для того, чтобы тени призрачных человечков от этого сотрясения воздуха расплылись в одну мозглую и плаксивую муть. Но незнакомец с черными усиками не сотрясся и не расплылся от выстрела, продолжая стоять на перекрестке двух улиц. Лакированная карета полетела стрелой на него: он ее, очевидно, узнал, потому что руку он поднял к глазам, чтобы лучше увидеть в карете неподвижное очертание; из кареты на улицу в совершеннейшем ужасе уставилась бритая бледная голова, закачалась и скрылась.
Лакированная карета пролетела в туман.
Тогда, точно пойманный с поличным, незнакомец с черными усиками испуганно затрусил обратно по направлению к набережной, осторожно держа пред собою свой маленький узелок. И никто из прохожих не спе-. шил обратить внимание на теневое состояние тощеньких контуров, образующих его тело, основной признак которого как и всякой тени, состоял в полной неуловимости. Неуловимый молодой человек совершал беспрепятственно свой пробег до Невы. Вдруг, чуткое теневое ухо моего незнакомца услышало за спиной восторженный шепот; "Неуловимый, смотрите - Неуловимый! Какая смелость!"
И когда, уличенный в призрачности, повернул он свое синеватое лицо (синеватое, как все васильеостровские лица), он увидел в упор на себя устремленные глазки двух бедно одетых курсисточек.
Незнакомец с черными усиками подошел теперь смело к подъезду желтого дома, у которого не стояло больше кареты, и с большой торопливостью начал он нажимать пуговицу звонка. Когда серый лакей с золотым галуном на отворотах осведомился о том, что нужно неуловимому посетителю, посетитель тот настойчиво повторял:
- Мне нужно видеть Николая Аполлоновича.
Помещение Николая Аполлоновича состояло из трех комнат: спальни, рабочего кабинета и приемной, украшенной всевозможными безделушками.
Спальню занимала огромная, почему-то двухспальная кровать, увенчанная жестяными амурчиками; ее покрывало атласное, красное одеяло с белоснежными кружевными накрышками на туго взбитых подушках.
Кабинет же был уставлен дубовыми полками, туго набитыми книгами, пред которыми на медных колечках скользил коленкор, так что заботливая рука то могла вовсе от взора скрыть содержание книжной полки, то, наоборот, обнаружить ряд черных корешков, испещренных надписями: Kant, и Kant's.
Здесь торчал корешок: "К_р_и_т_и_к_а ч_и_с_т_о_г_о р_а_з_у_м_а"; еще далее корешок: "Kant's criticismus"; через три корешка: "Kant's Thêorie der Erfahrung". Еще далее "Kant und Epigonen". Наконец, файгингеровский "Комментарий". Даже... Фигурировал тут даже... даже Кассирер.27
Словом - Кант, Кант и Кант.
Кабинетная мебель поражала достоинством темно-зеленой кожаной обивки; и прекрасен был бюст... разумеется, Канта же.
Два уже года Николай Аполлонович (сенаторский сын) не поднимался ранее полуденного часа. Два с половиной года тому назад он поднимался рано, в девять часов, появлялся в половине десятого в мундире, застегнутом наглухо, для совместного распивания кофе в семействе.
Два с половиной года тому назад Николай Аполлонович не расхаживал по дому в бухарском халате; а татарской формы ермолка предназначалась для украшения комнаты. Два с половиной года тому назад Анна Петровна окончательно покинула свой семейный очаг, вдохновленная итальянским артистом; после же бегства с артистом (кстати сказать: в настоящее время Анна Петровна находилась в Испании; попечение артиста над нею сменилось попечением артиста над суммою ему переданных банковых чеков; а над Анной Петровной учредилось более почтенное и далеко не артистическое попечение: сам прославленный орден Иисусовых братьев28 позаботился о ее дальнейшей судьбе; он хотел обеспечить ей скромную монастырскую келью... близ Гренады, и взамен этой кельи согласился принять в дар имение в Псковской губернии, состоящее из тысячи десятин непочатого леса) - итак, после бегства почтенной матроны с вдохновительным итальянцем, на лакированных паркетах домашнего, потухающего очага Николай Аполлонович появился в бухарском халате; ежедневные встречи папаши с сынком за утренним кофе как-то сами собой прекращались, наконец, прекратились и вовсе. Кофе Николаю Аполлоновичу аккуратнейшим образом подавался в постель; и значительно ранее своего ленивого сына, однако, изволил откушивать кофе Аполлон Аполлонович; неизменно в дубовой столовой раздавалось тогда хрипенье старинных часов: кланяясь, шипя, куковала серенькая кукушка; и по знаку старинной кукушки Аполлон Аполлонович обтирал рот салфеткой: Аполлон Аполлонович был государственный человек; и как всякий государственный человек, Аполлон Аполлонович спешил в учреждение, соответствовавшее его положению в свете.
Николай Аполлонович появлялся в столовой значительно уж позднее родителя; таким образом, папаша с сынком встречались лишь за обедом, да и то на краткое время.
Так постепенно на Николае Аполлоновиче завелся бухарский халат, и таким же точно образом завелись татарские меховые туфельки. В заключение же всего появилась на нем и татарская шапочка.
И блестящий молодой человек превратился в восточного человека: нега, которой его окружили, сказалась-таки в нем в неизъяснимой любви к предметам восточного быта. Кстати о неге: до восьми лет былой памяти Анна Петровна водила бесконечно любимого сына девочкою; она одевала его в кружева, отпускала волосы до плеч; этим, верно, хотела скрасить она едва улавливаемые черточки всех Аблеуховых, тогда еще только начавшие проступать в очаровательном ребенке.29
Анна Петровна отличалась нервным и раздражительным характером: то она баловала ребенка, то она его мучила без всякой с его стороны вины; Николай Аполлонович знал то особое выражение лица, с которым Анна Петровна глядела на сына и гнала его прочь со словами: "Аблеуховское отродье! Смотрите - в нем нет ничего моего".
А когда Николаю Аполлоновичу минуло шесть лет, то Аполлон Аполлонович стал брать его за руку и уводить в кабинет, чтобы там, в кабинете, предварительно закрыв дверь от назойливых прохождений мимо двери Анны Петровны, показывать сыну буквы алфавита. Анна Петровна не только не желала способствовать п_р_е_ж_д_е_в_р_е_м_е_н_н_о_м_у р_а_з_в_и_т_и_ю ребенка; нет, она врывалась порою стремительно в кабинет ретивого мужа, и тогда пред шестилетним ребенком происходил безобразный скандал, в заключение которого раздавался исступленный возглас Анны Петровны, обращенный к кудрявому Коленьке: "Ступай вон отсюда, вон, и брось сейчас же эту дрянную книжку". А Аполлон Аполлонович, взявши Коленьку за руку, строго приказывал: "Нет, Коленька, оставайся со мною". И после этого родители друг от друга запирались на ключ, а несчастный ребенок, трепетавший в ужасе пред обоими, принужденно обманывал и Анну Петровну, и Аполлона Аполлоновича; матери он говаривал, что не хочет учиться и что урока отцу он не выучил; к Аполлону Аполлоновичу все же он приходил украдкою с желтой книжечкой домашнего букваря.
Так еще в детские годы что-то захлопнулось в душе кудрявого мальчика в отношении отца и матери; и кудрявый мальчонок, бегавший в кружевах, стал опытным лицемером.
После шли годы гувернанток; их было двенадцать на протяжении четырех лет; вот они: Каролина Карловна, Фанна Германовна, Раиса Петровна, Кёниг, Ноккерт, м-ль Берта, м-ль Мари, м-м Тереза, м-м Фюми-шон, м-ль Будэн.30
Про Каролину Карловну ребенок помнил лишь то, что это была сорокапятилетняя толстушка в лиловом платье; она крутилась по детской в польке с кудрявым ребенком, и припевала:
Morgen, morgen - mir aicht heate
Sagen aile faule Leute. {*}
{* Завтра, завтра, не сегодня, - все лентяи говорят (нем.). - Ред.}
За что и была прогнана; а про Фанну Германовну ребенок ничего не помнит; Фанна Германовна проводила дни исключительно с Анной Петровной, была хохотушка, и была за что-то прогнана Аполлоном Аполлоновичем; Раиса Петровна, прибалтийская немка, клала Коленькину головку к себе на колени и читала вслух какие-то баллады про королей. Было как-то особенно сладостно лежать на коленях Раисы Петровны и слушать про королей. Кёниг была просто какой-то мужлан: она подралась с лакеем. Генриетта Мартыновна казалась хорошенькой, только она походила на вошь; все смотрелась в зеркальце и с носатой подругою говорила про какого-то Z; в завершение же пребывания в аблеуховском доме она съела без спросу у Анны Петровны два десятка купленных мандаринов, за что была прогнана.
Ноккерт была ведьмой-ведьмой, с настоящей бородкой; она хорошо рассказывала ребенку про ведьм и все хотела сшить себе гелиотропового цвета платье; наконец, платье она сшила и в этот же день была прогнана; Беккер страдала чахоткою; м-ль Берту похитил какой-то одесский грек; м-ль Мари занялась религиозным воспитанием мальчика, но давала пощечины: за пощечины она была в свою очередь прогнана; тогда в доме появилась почтенная м-м Тереза; ей было около пятидесяти лет, но однажды домой вернулась она совершенно пьяная и с разбитым носом; а у двери аблеуховского подъезда показался сомнительный оборванец; м-м Тереза была прогнана. А м-м Фюмишон, старая ведьма, вообразила, что Коленька неравнодушен к ней.
Мадемуазель Будэн закончила эпопеи.
После всех этих промелькнувших лиц, Коленька побледнел и совершенно замкнулся: он стал гимназистом... С виду он оставался все тем же почтительным отроком; но никто не мог точно сказать, что таится в нем.
Лишь года четыре тому назад неожиданно обнаружилось, что Коленька - убежденный философ; с той поры стал уже не Коленькой он: он для всех стал только Николаем Аполлоновичем.
Николай Аполлонович сидел пред раскрытою книгою у себя в кабинете. Николай Аполлонович прицеливался к текущему деловитому дню. Перед ним возникало его вчерашнее чтение, какой-то специальный методологический трактат.
Отчетливо вспомнил он и страницу с легко проведенным знаком округленного ногтя; вспомнил главу, ход мыслей и свои вчерашние пометки карандашом на полях; более того: отчетливо он припомнил и форму букв той или иной пометки, и летуче скользнувшую по этому поводу мысль; выделялось и синее "Contradictio" с едва заметным нажимом, происходящим от волнения; и возмущенное красное "Quaternio terminorum"31 с двумя восклицательными знаками; лицо его, обрамленное мехом халата, теперь оживилось, но оживилось как-то по-своему: оно стало строгим и четким; но то была одушевленная строгость мысли, жившей сама для себя.
Здесь, в своей собственной комнате, Николай Аноллонович воистину вырастал в предоставленный самому себе центр - в серию из центра истекающих логических предпосылок, предопределяющих мысль, душу и вот этот зеленый стол; он являлся единственным центром планетных систем действительности, разбросанных во всех мыслимых и немыслимых пространствах, циклически протекающих во всех мыслимых и немыслимых временах; он являлся последней инстанцией всяческих смыслов, предметов, душ, демонов и многообразных божеств. Выделив из сознания божество, Николай Аполлонович (верней, его рассуждающее сознание) облекал свое божество материальной субстанцией при помощи категории; вот отсюда, из этого кабинета, некое рассуждающее сознание при помощи своих двенадцати категорий предопределило раз навсегда: мир, жизнь, земной глобус, часть света (империю Русскую), Петербург, желтый дом, почтенного обитателя этого дома, будто бы породившего бренную оболочку божественного сынка, - Николая Аполлоновича (номер второй), или - Николая Аполлоновича в порыве бесплодной угодливости заломавшего пальцы. Эта-то бренная и беззначная оболочка, последний итог всех предопределений и граница обманного круговращения миров, победоносно взошла к своему небренному корню лишь к двадцати годам (при занятии теоретической философией). Взойдя к себе самому, то есть открыв в центре себя самого лучезарное и всепронизывающее око, Николай Аполлонович рассудил совершенно отчетливо, что родился он в мир от этого ока при помощи двенадцати категорий, - не от родителя вовсе; то же бренное порождение, которое жило доселе и в порыве бесплодных угодливостей трепетало пред строгим родителем, было просто какою-то материальною дрянью, пучиною всевозможных невнятностей, как вот этот пестрый халат, или как зеленоватый туман, прилипающий к окнам.
Но едва удалось сегодня Николаю Аполлоновичу при помощи всех двенадцати категорий отставить от себя свою пучину невнятностей, называемых в просторечии миром и жизнью, и едва удалось вне всего того во-зойти к себе самому, как невнятность опять ворвалась к Николаю Аполлоновичу при помощи сотрясения ушной перепонки (это, верно, слуга постучал к нему в дверь) ; рассуждающее сознание позорно как-то упало в сей мир и юркнуло в бренное существо, под халат и бухарскую шапочку; в переливном пестром халате бренное существо теперь отрывалось от книги.
- Ну... что такое?
- Там-с... в передней... вас спрашивают-с...
Николай Аполлонович номер первый, провалившийся в номер второй ("я" безличное в "я" личное), перепутал свои номера и теперь неясно слышал, что собственно требовал от него хладнокровный голос лакея.
- Там пришел-с человек...
- Так спросите же карточку...
- Они карточки не дают-с...
- Что же надо?
- Просят в переднюю-с...
- Кого?
- Вас.
- Очень хорошо...
Бренное существо, сев, так сказать, на свое идеальное первородство, повлекло свое высокое первородство на порог сего обманного мира; и на этой границе двух чуждых миров рассерженно распахнулась дверь: на лакея глянула голова в пестрой шапочке и моргала глазами.
- Там-с... какой-то молодой человек-с.
- Может быть, граф Савельев?
- Нет-с: так какой-то-с... Попроще...
- Ну, и что ж?
- С узелком-с!
Тут лицо Николая Аполлоновича приняло вдруг довольное выражение:
- А, так это от костюмера... Костюмер принес мне костюм? Какой-такой костюмер?
Или проще сказать: какая из двух половин существа Николая Аполлоновича возымела желание поднять этот вопрос несомненно деликатного свойства?
Николай Аполлонович, подобравши полы халата, зашагал по направлению к выходу (это-то действие Николая Аполлоновича в предыдущей главе подсмотрел сенаторский мозг); у лестничной балюстрады Николай Аполлонович перегнулся и крикнул вниз:
- Вы костюмер?
- Вы от костюмера?
- Костюмер прислал мне костюм?
Но на все эти выкрики воспоследовало молчание; наконец, с какой-то чрезмерной отчетливостью раздалась в ответ протестующая фистула:
- Николай Аполлонович, вы, наверное, приняли меня за кого-то другого: я, это - я!
Там внизу стоял незнакомец с черными усиками и в пальто с поднятым воротником, и Николай Аполлонович почувствовал колотье в сердце.
Далее и посетитель, и сенаторский сынок превращались у нас в мозговую игру Аполлон Аполлоновича, перешедшего от одной просьбы к другой. Но поскольку мозговая игра сенатора имела печальное свойство всякий раз убегать из родимого мозга и воплощаться в действительность, то и мы опишем встречу сенаторского сына с незнакомцем по всем правилам натуралистического искусства.
- Ааа... Здравствуйте, здравствуйте, Александр Иванович... Чрезвычайно приятно. Без очков не узнал.
И рот Николая Аполлоновича вдруг оскалился с балюстрады над незнакомцем в неприятной улыбке.
- Так, так, так; раздевайтесь, пожалуйста.
- Да, Николай Аполлонович, это - я, - ответствовал снизу на приветствие голос.
- Как ж-с, как ж-с; а я, признаться, прямо с постели; оттого-то вот я и в халате.
Николай Аполлонович продолжал с балюстрады многократно кивать рассеянной головой.
- Николай Аполлонович, это же ничего ровно не значит: совершеннейший пустяк, уверяю вас, - продолжал его с жаром успокаивать голос снизу, - вы не барышня, да и я не барышня тоже...
Незнакомец представлял своею персоной чрезвычайно жалкое зрелище на богатом фоне орнамента из старинных оружий.
- Это вы должны меня извинить, Николай Аполлонович, а не я вас, что я вас отвлек, может быть, от серьезных занятий в этот ранний час; я и сам, ведь, с постели...
Незнакомец с черными усиками, очевидно, для вежливости солгал; незнакомец сугубо солгал: он, во-первых, два часа праздно шатался по Петербургу; во-вторых, деревянные козлы свои, подобие жалкой постели, он в припадке пустой щепетильности назвал гордо постелью.
- Так, так, так, - упражнялся в любезности Николай Аполлонович и уже вознамерился двинуться вниз, чтоб достойно, по-аблеуховски, ввести в лаковый дом щепетильного гостя; но, к досаде, его меховая туфелька соскочила с ноги; неприлично босая ступня закачалась и выставилась из-под полы халата; этот маленький казус воспрепятствовал неожиданно проявлению аблеуховской вежливости, которую предприимчиво уже вычислил подозрительный незнакомец и теперь попался впросак. Предположив, что Николай Аполлонович в порыве обычной угодливости к нему бросится вниз (Николай Аполлонович уже выказал в направлении этом всю стремительность своих жестов), незнакомец с черными усиками к Николаю Аполлоновичу бросился в свою очередь и оставил мутный свой след на бархатно-серых ступенях; теперь же незнакомец мой растерянно стал меж передней и верхом, увидев, что он запятнал ковер; и незнакомец мой сконфуженно улыбнулся.
- Раздевайтесь, пожалуйста!
Деликатное напоминание о том, что в барские комнаты в пальто никак невозможно проникнуть, принадлежало лакею, которому на руки с отчаянной независимостью стряхнул незнакомец мокрое свое пальтецо; он стоял, теперь в серой клетчатой паре, подъеденной молью. Видя, что лакей намерен руку протянуть к мокрому узелку, незнакомец вспыхнул вдвойне и законфузился:
- Нет, нет...
- Да пожалуйте-с...
- Нет: это я возьму с собой...
Незнакомец с черными усиками с той же все отчаянной независимостью попирал штиблетами разблиставшийся скользкий паркет; он бросал удивленные, мимолетные взоры на роскошную перспективу комнат. Николай Аполлонович с особенной мягкостью, подобравши полы халата, предшествовал незнакомцу. Но обоим им показалось томительно долгое и безмолвное странствие в этих блещущих перспективах. Оба грустно молчали; Николай Аполлонович облегченно подставлял незнакомцу с черными усиками не лицо, а свою переливную спину; потому-то, верно, улыбка и сбежала с его неестественно улыбавшегося лица. Незнакомец с черными усиками тем не менее в зеркале поймал выражение глаз хозяина: все лицо Николая Аполлоновича было обеспокоено: оно выражало неопределенную удрученность; видя выражение этих глаз, незнакомец с черными усиками, право, мог бы сардонически усмехнуться, как ему полагалось сардонически усмехаться в его роли выходца с того света; но зловещий выходец с того света, однако, и сам печально понурился; даже он с досадою себе в зеркало мотнул головой: наконец, зловещий выходец с того света принялся отчаянно выщипывать инфернальный свой черный усик.
Пред дубового кабинетного дверью Николай Аполлонович повернулся круто к инфернальному существу, на лице у обоих мгновенно скользнула сконфуженная улыбка; оба вдруг поглядели друг другу в глаза с каким-то выжидательным выражением.
- Так пожалуйте... Александр Иванович...
- Не беспокойтесь...
- Милости просим...
- Да нет, нет...
Приемная комната Николая Аполлоновича составляла полную противоположность строгому кабинету: она была так же пестра, как... как бухарский халат; халат Николая Аполлоновича, так сказать, продолжался во все принадлежности комнаты: например, в низкий диван, - он скорее напоминал восточное пестротканное ложе; бухарский халат продолжался в табуретку темно-коричневых цветов; она была инкрустирована тоненькими полосками из слоновой кости; халат продолжался далее в негритянский щит из толстой кожи когда-то павшего носорога и в суданскую ржавую стрелу с массивною рукоятью, - для чего-то ее туда повесили на стене; наконец, продолжался халат в шкуру пестрого леопарда, брошенного к их ногам с разинутой пастью; на табуретке стоял темно-синий кальянный прибор и трехногая золотая курильница в виде истыканного отверстиями шара с полумесяцем наверху; но всего удивительней была пестрая клетка, в которой от времени до времени начинали бить крыльями зеленые попугайчики.
Николай Аполлонович пододвинул гостю пеструю табуретку; незнакомец с черными усиками опустился на край табуретки и вытащил из кармана дешевенький портсигар.
- Вы позволите?
- Сделайте одолжение.
- Вы не курите сами?
- Нет, не имею обыкновения...
И тотчас же, законфузившись, Николай Аполлонович прибавил:
- Впрочем, когда другие курят, то...
- Вы отворяете форточку?
- Что вы, что вы!
- Вентилятор?
- Ах, да нет... совсем наоборот, - я хотел сказать, что куренье мне доставляет скорее... заторопился Николай Аполлонович, но не слушавший его гость продолжал перебивать:
- Вы сами выходите из комнаты?
- Ах, да нет же: я хотел сказать, что люблю запах табачного дыма, и в особенности сигар.
- Напрасно, Николай Аполлонович, совершенно напрасно: после курильщиков...
- Да?..
- Следует...
- Так?
- Быстро проветривать комнату...
- Что вы, о, что вы!
- Открывая и форточку, и вентилятор.
- Наоборот, наоборот...
- Не защищайте, Николай Аполлонович, табак: это я говорю вам по собственному опыту, - незнакомец сделал непроизвольный жест головой, показав на мгновенье свою нежную шею, - посмотрите вы только на мое лицо...
Николай Аполлонович беспомощно заметался по комнате, разыскивая очки; движения его были чрезвычайно стремительны, так же стремительны, как движения Аполлона Аполлоновича. Так же, как и Аполлон Аполлонович, отличался он беспокойным взглядом беспрестанно улыбавшегося лица - вплоть до минуты, когда он погружался в серьезное что бы то ни было: в те минуты он окаменевал; в те минуты четко, холодно, сухо выступали линии белого, совершенно белого лика, так что лик этот становился подобен лику иконописному, поражая благородством и таким совершенно особенным аристократизмом. Нечего прибавлять: Николай Аполлонович тем же способом, как и Аполлон Аполлонович, произошел сперва от общего Адамова корня, далее, от высокорожденного Сима, прародителя иудейских, монгольских и краснокожих народностей; наконец, он произошел от мурзы Аб-Лай-Ухова - Аблеухова.
Не найдя очков, Николай Аполлонович приблизил свои моргавшие веки вплоть к лицу незнакомца.
- Видите лицо?
- Да, лицо.
- Бледное лицо?
- Да, несколько бледноватое, - и игра всех всевозможных учтивостей с их оттенками разлилась по щекам Аблеухова.
- Совершенно зеленое, прокуренное лицо, - оборвал его незнакомец, - лицо курильщика. Я прокурю у вас комнату, Николай Аполлонович.
Николай Аполлонович давно уже ощущал беспокойную тяжесть, будто в комнатную атмосферу проливался отчаянно свинец, а не дым; эта свинцовая тяжесть, между прочим, не относилась нисколько к дешевенькой папироске, протянувшей в высь к потолку синеватую струечку, а скорее она относилась к угнетенному состоянию суетливого хозяина; Николай Аполлонович ежесекундно ждал, что беспокойный обитатель призрачных островов оборвет свою речь о свойствах табачного дыма, перейдя неожиданно к подлинной цели своего внезапного появления. Дело было вот в чем: в свое время при посредстве странного незнакомца Николай Аполлонович дал... ну, как бы точнее выразиться: дал ужасное для себя обязательство выполнить одно обещание; Николай Аполлонович побледнел, посерел, и далее - стал в мгновение ока совершенно зеленым; даже как-то синело его лицо. Вероятно, этот последний оттенок зависел просто от комнатной атмосферы, протабаченной донельзя; синеватое лицо хозяина было обеспокоено, но оно вдруг стало необычайно красивым, более того, - лицо стало и благородно; благородство в лице выявлял заметным образом - точеный лоб с преждевременно надутыми жилками; явственно на лбу отмечала и преждевременный склероз быстрая пульсация этих жилок, не то намекая на дни взволнованно прожитой юности, не то намекая на крайнее напряжение интеллектуальных сил.
Синеватые височные жилки, кроме того, благородно совпали с синеватыми кругами вокруг громадных, будто бы подведенных глаз; те несколько выпученные глаза были в обычное время какого-то темно-василькового цвета, а в минуты волнений темно-васильковый цвет глаз становился черным от расширенности зрачков, и в глазах начинали поблескивать зеленоватые искорки.
Николай Аполлонович представлялся нам в пестрой татарской ермолке; очень жаль, очень жаль! Шелковистая и густая шапка белольня-ных волос особенно смягчала холодную внешность Николая Аполлоно-вича; трудно было встретить такие волосы у взрослого человека; точно волосы эти чудодейственно перенеслись на холодный склеротический лоб с головы крестьянского мальчика: у крестьянских младенцев, особенно в Белоруссии, часто встретите вы тот оттенок волос, а у взрослых оттенок тот встречается редко.
Упадая на лоб, эти волосы прекокетливо завивались, закрывая уши от непрошенных взоров. Хорошо, что такие пышные волосы закрывали уши от непрошенных взоров, потому что уши (секрет этот далеко знали не все) вместе с тем были ушами и всех Аблеуховых: они были до ужаса оттопыренными. Ах, как жаль, что киргиз-кайсацкий мурза, на Руси прозванный Уховым, вместе с знатностью рода подарил Аблеуховым свои киргиз-кайсацкие уши!
В это время посетитель непокойного острова продолжал молчать о прямой цели своего посещения; он с все большей энергией рассуждал о гибельных свойствах табака вообще и табачного дыма в частности.
- Вы ошибаетесь: вы не знаете свойств табачного дыма; этот дым проницает серое мозговое вещество.
Незнакомец с черными усиками подмигнул с какою-то фамильярной значительностью; незнакомец увидел и го, что хозяин все-таки сомневается в проницаемости серого мозгового вещества, но из привычки быть любезным хозяином хозяин не будет оспаривать гостя; тогда незнакомец с черными усиками огорченно стал выщипывать усик:
- Мозговые полушария засариваются, общая вялость проливается в организм.
Николай Аполлонович чувствовал, как засаривались его полушария мозга и как общая вялость проливалась в весь его организм; но он думал теперь не о свойствах табачного дыма, а о том, как бы это ему из щекотливого положения выйти с достоинством, и он думал о том, как бы он поступил в том рискованном случае, если бы незнакомец предложил ему перейти от слов к делу.
Ведь, пожалуй, он, Николай Аполлонович, согласился бы на любое предложение незнакомца, согласился бы..... из вежливости; согласился бы, - да: а потом? Потом - несомненное бегство из пределов России... но, куда, в какие пределы? За пределы Европы? В краткое, ускользающее мгновение эта мысль пронеслась в его голове, и тогда понял он, что припертый к стене, он не выехал бы ни за какие пределы; обещание выполнить бы пришлось: страх показаться смешным несомненно пересилил бы в нем все прочие страхи; ибо жизнь Николая Аполлоновича состояла из одних только страхов; сумма страхов с годами росла; она пересилила даже исконный страх Аблеуховых - страх смерти.
От бесцельных испугов и сложностей Николай Аполлонович так безумно устал, что подчас уставал он бояться и подлинных ужасов. Оттого-то только и могло показаться, что бесстрашие Николая Аполлоновича вырастало в иные минуты прямо пропорционально опасности.
И пока он так думал, собеседник его продолжал свою совершенно праздную речь.
- Знаете ли вы, Николай Аполлонович, об одном печальнейшем обстоятельстве?
- Нет, Александр Иванович, об этом обстоятельстве ничего я не знаю.
- Печальное обстоятельство заключается в том, что...
- Так...
- У курящих людей в жилах течет не кровь.
- Как же, как же, - рассеянно поддакивал Николай Аполлонович, а сам думал: Чтобы черт побрал и его самого и его ужасный табак!
- Да вы и не можете вообразить, какое гадкое вещество начинает течь у курильщиков в жилах?
- А какое же это вещество?
- Как же вы, Николай Аполлонович, заранее со мной во всем соглашаетесь, и при этом не знаете характера моих утверждений?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- У курильщиков в жилах течет никотинная жижа; чистили ли вы трубку, Николай Аполлонович?
- Признаться, не чистил; но, ведь, это, думаю, все равно.
- Ну вот: т_а_к н_е к_р_о_в_ь, а... что я сказал?
- Никотинная жижа...
- Ну да: так не кровь, а никотинная жижа.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Это действие табака наблюдал я во время бессонницы: во время бессонницы, Николай Аполлонович, куришь так много, так назойливо, - куришь и куришь.
Глаза незнакомца приняли в тот миг просто какое-то страдальческое выражение: очевидно, злая бессонница уж давно одолела его.
- Курить. Куря, прогоняешь сон; и все больше от этого куришь и куришь; и потом неделями ходишь, пришибленный одурью.
Незнакомец с черными усиками, по-видимому, совершенно случайно попал на свою любимую тему; и, попав совершенно случайно на свою любимую тему, незнакомец с черными усиками позабыл о цели прихода, позабыл, вероятно, он и свой мокренький узелочек, даже позабыл количество истребляемых папирос, умножавших зловоние; как и все к молчанию насильственно принужденные и от природы болтливые люди, он испытывал иногда невыразимую потребность сообщить кому бы то ни было мысленный свой итог: другу, недругу, дворнику, городовому, ребенку, даже... парикмахерской кукле, выставленной в окне. По ночам иногда незнакомец сам с собой разговаривал. В роскошной, пестрой обстановке приемной Николая Аполлоновича эта потребность поговорить вдруг неодолимо проснулась, как своего рода запой после месячного воздержания. Незнакомец встал, потянулся, с нежностью покосился на узелок и вдруг детски так улыбнулся.
- Видите, Николай Аполлонович (Николай Аполлонович испуганно вздрогнул)... Я, собственно, пришел к вам не за табаком, то есть не о табаке... это про табак совершенно случайно...
- Понимаю.
- Табак-табаком, а я, собственно, не о табаке, а о деле...
- Очень приятно...
- И даже я не о деле: вся суть тут в услуге - и эту услугу вы, конечно, можете мне оказать...
- Как же, очень приятно...
Николай Аполлонович еще более посинел; он сидел и выщипывал диванную пуговку; и не выщипнув пуговки, принялся выщипывать из дивана конский волос.
Удрученное состояние духа Николая Аполлоновича было связано с одним необдуманным обещанием одной необдуманной партии. Дело в том, что житейская неудача к тому времени неожиданно разразилась над ним; эта вот неудача повлекла его к полнейшей готовности дать какие угодно эксцентричные обещания, обусловленные временным и легко устранимым отчаянием. К своей неудаче Николай Аполлонович в то время отнесся далеко не с тем беспристрастием, на какое холодное рассуждающее сознание уполномочивало его. Вопреки всем взываниям здравого смысла, чрез бледного незнакомца вот тогда-то дал Николай Аполлонович легкомысленной партии свое ужасное обещание.
Впоследствии острое ощущение горечи бытия под влиянием неудачи - постепенно изгладилось; казалось бы, что ужасное обещание отпадает само собой; но ужасное обещание оставалось; оставалось оно, хотя <бы> и потому, что назад не было взято. Николай Аполлонович, по правде сказать, основательно о нем позабыл; а оно, обещание, продолжало жить в коллективном сознании одного необдуманного кружка, в те самое время, когда ощущение горькости бытия под влиянием неудачи изгладилось; сам Николай Аполлонович свое обещание несомненно отнес бы к обещаниям шуточного характера.
Появление разночинца с черными усиками, в первый раз после этих истекших двух месяцев, наполнило душу Николая Аполлоновича основательным страхом. Николай Аполлонович совершенно отчетливо вспомнил чрезвычайно печальное обстоятельство. Николай Аполлонович совершенно отчетливо вспомнил все мельчайшие подробности обстановки своего обещания и нашел те подробности вдруг убийственными для себя.
Почему же... не то, что дал он ужасное обещание, а то, что ужасное обещание дал он легкомысленной партии.
Николай Аполлонович, как и Аполлон Аполлонович, возлюбил во всем параллельность. Аполлон Аполлонович, как выше мы видели, упивался видом петербургских проспектов и линий, прототипом всяческой параллельности. Николай Аполлонович упивался ландшафтом собственных логических схем; сей ландшафт представлялся ему в параллелях наук, вытянутых в одном направлении и не пересеченных нигде (всякое пересечение решительно отвергал Николай Аполлонович, относя его к синтезу). Самая жизнь рисовалась Николаю Аполлоновичу в виде двух несообщающихся и герметически закупоренных сосудов; стенки одного состояли из систем дыхательной, половой, пищеварительной, выделительной, кровеносной и нервной системы; между стенками этими плавал спиртовой препарат - зыбкая человеческая душа; а в другом сосуде плавало рассуждающее сознание; то и это не сообщалось друг с другом. И поскольку он отдавался душевным движениям, был он лишь хаосом, как вот этот зеленоватый туман; а поскольку он рассуждал, он был в высокой степени обездушен, потому что в этом видел он смысл рассуждений. Рассуждающее сознание при помощи своих двенадцати категорий с заключенным в них всепроникающим оком, - это сознание окончательно отграничивало богоподобное существо от каких бы то ни было проявлений душевных: богоподобное существо видело свою душу лишь в естественных отправлениях организма. Отправления эти, как известно, заключают всякую дрянь, и вне этой дряни, одиноко приподнятый над собой, стоял Николай Аполлонович номер первый - идея; если бы этот номер первый соизволил спуститься во всякую бренную дрянь, он вменил бы бренной сей дряни ряды планомерных, друг друга предопределяющих порывов.
Порывы Николая Аполлоновича уподоблялись порывам черного урагана; и порывы те как-то жалко забились в трансцендентальных тисках далеко стоящего божества; богоподобное существо низводило поэтому все эти порывы к бесполезным волнениям неизменной чувственности; Николай Аполлонович номер второй и был суммою этих бесцельных волнений, это был Николай Аполлонович, заломавший свои бескровные руки в порыве учтивости. Вот только что было тут удивительно: Николай Аполлонович, которого мы имели случай видеть очами, слышать ушами, наконец, осязать при помощи органов осязания, был только Николай Аполлонович номер второй.
Но бесцельная сумма (Н. А. второй) все-таки возвышала подчас свой надтреснутый голос при помощи гнева, любви и тому подобного чувства (например, полового чувства). Наоборот: идеальное не сущее существо пребывало за пределами жалостей, гневов; деятельность этого последнего существа заключалась в единственном: в умозаключении.
Пусть второе его существо (все сказали бы, что он сам) кланялось, потирало руки, робело, освещалось улыбкой: потирания рук, поклоны, учтивости означали лишь отсутствие воли. А улыбка казалась... но что улыбка! (улыбка была улыбкою неприятной).
А вот первое, свободное существо поднимало к солнцу немой и холодный, богоподобный свой лик.
Некогда то богоподобное существо занялось методикой социальных явлений; и, занявшись методикой социальных явлений, богоподобное существо предопределило сей жизни безусловное социальное равенство, долженствующее превратить земной шар в систему планомерных квадратов, по числу обитателей этого небезызвестного шара. Но теоретический идеал оказался неадекватен действительности; в подобных случаях генетический предшественник бренной оболочки поступал решительно: он издавал циркуляр; логический же п_р_и_у_с32 упомянутой оболочки - надындивидуальный субъект - поступал еще более круто: он обрек на гибель неадекватное себе проявление мира в социальных формах неравенства.
И как только обрек он на гибель неадекватное себе самому проявление мира в социальных формах неравенства (это было, когда о своем решении он прочел реферат в самообразовательном кружке), слух о нем распространился далеко за пределы самообразовательного-кружка. И тогда в кружки, в заседания, в совещания легкомысленной партии повлекли насильно бренную форму непогрешимого и сурового существа; бренное существо, надушенное французскими духами, пре-любезно кланялось, потирало руки, спотыкалось о стулья, поражая демократический персонаж утонченностью барских манер. Но едва оно раскрывало рот, как из этой бренной эмпирики вылетали одни только трансцендентальные истины; низвергались систематически - религия, метафизика, мистика, этнография, национальность, капитализм; можно сказать, что одна бренная партия исключительно питалась не бренными эманациями мозговых веществ этого существа. Но едва оканчивались трансцендентальные акты суждений, как усталое, побледневшее и всегда любезное существо со склеротическим лбом, испугавшись итогов своей трансцендентальной способности, поскорее домой несло свою оболочку; всякий радикализм как-то сам собой угасал вплоть до... нового акта суждений.
Так-то вот Николай Аполлонович завязал сношения с легкомысленной партией; а когда настала пора дать одно ужасное обещание, он ужасное обещание дал.
- Мне же крайне неловко, но, помня...
Николай Аполлонович вздрогнул: резкая и высокая фистула незнакомца разрезала воздух; фистуле этой предшествовала секунда молчания; но секунда тогда показалась часом ему. И теперь, вдруг услышав резкую фистулу "п_о_м_н_я", Николай Аполлонович чуть не выкрикнул вслух:
- О моем предложении?..
Но тотчас же он взял себя в руки и сказал только:.
- Так, я к вашим услугам, - и при этом подумал, что вежливость погубила его...
- Помня о вашем сочувствии, я пришел...
- Все, что могу, - выкрикнул Николай Аполлонович и при этом подумал, что он - совершенный болван...
- Маленькая, о, вовсе маленькая услуга... (Николай Аполлонович чутко прислушивался).
- Виноват... не позволите ли пепельницу?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Говорила где-то тень тени:
- Вы напрасно опять про свое: я служу не за жалованье.
- Ну это, знаете ли... Гм-гм...
- Что такое вы говорите?
- Говорите громче: не слышу.
- Будет передан узелок?