.
А почтенный серый лакей проходил уж в гостиную, но гостиную уже видели мы.
Мы описываем многолетнее обиталище сенатора, руководствуясь теми общими признаками, коими он привык наделять наблюденные им предметы; Аполлон Аполлонович отметал от этих предметов все случайное; и во всем, что он видел, перед ним открывался лишь существенный признак.
Так, попавши в кой век на цветущее лоно природы, на цветущем лоне природы Аполлон Аполлонович, несомненно, видел все то же, что видели мы, то есть видел он цветущее лоно природы; но в то время, как мы, созерцая случайные признаки этого лона, состоящие из фиалок, гвоздики, одуванчиков, лютиков, говорим себе: "Это вот лютик, а вот это - фиалочка", - в это время Аполлон Аполлонович, подходя к деталям цветущего лона, говорил лаконически: "Вот - цветок". (Между нами будь сказано: Аполлон Аполлонович все цветы почему-то считал одинаково колокольчиками).
На основании тех же суждений почтенный сенатор с лаконической краткостью охарактеризовал бы и свой собственный дом; собственный дом состоял для него: во-первых - из стен, образующих квадраты и кубы; во-вторых - собственный дом состоял из симметрично прорезанных окон, образовавших - квадраты же; комнаты ограничивались совокупностью стен с окнами; комнаты состояли из паркетов, стульев, столов; и так далее, и так далее: начинались все только детали.
Серый лакей уже вступил в лакированный коридор; пока серый лакей преодолевает сии несущественные детали, свойственные всякому домовому помещению, не мешает вспомнить и нам одно идеальное обстоятельство, приводящее нас к принципам Берклеевой философии: промелькнувшая мимо картина - кресла ампир с золочеными ножками, зеркала, рояль, инкрустация столиков, промелькнувший мимо император Наполеон Первый - словом все, промелькнувшее мимо, - не могло иметь никакой пространственной формы.
Все то было раздражением мозговой оболочки, или хроническим недомоганием подсознательных нервных центров сенатора... может быть, можжечка.
Строилась лишь иллюзия комнат; строилась-строилась и потом разлеталась бесследно, воздвигая уже за гранью сознания свои туманные плоскости. И когда лакей за собой захлопнул гостинную дверь, застучав по гулкому коридору, это только стучало в висках у сенатора (Аполлон Аполлонович страдал приливами крови, вызванными геморроидальным состоянием организма всей последней недели).
И когда лакей захлопнул за собой гостинную дверь, за гостинною дверью не оказалось гостиной, - оказались... мозговые пространства: серое, белое вещество, заключенное в мягкую арахноидную оболочку;17 а тяжелые меловые стены, меж которыми брызгали блески и лаки, обусловленные приливом к голове, - те тяжелые стены оказались свинцового головною болью и состояли из затылочной, лобной, пары височных и пары темянных костей, принадлежащих одному почтенному черепу всероссийской известности.
Лишь кусочек лакового паркета, как мучительная заноза, оставался теперь в сенаторском черепе, потому что на этом кусочке паркета растерянно бился молодой человек.
Молодой человек имел странное одеяние: его пространственный контур облекал бухарский халат невозможнейшей пестроты, а павлиньи переливные перья распрыгались на зеленоватом поле халата; под павлиньими переливными перьями о себе неловким движением заявил молодой человек, отбиваясь, верно, от его державшей извилины мозга; он метался над лаковым полом, как картинка для волшебного фонаря на электрическом световом круге.
Молодой человек устанавливался недолго: вот он и установился; мы его могли теперь достаточно рассмотреть: молодой человек оказался в татарской ермолке и в таковых же туфельках, слегка опушенных мехом.
Молодой человек оказался сенаторским сыном Николаем Аполлонови-чем; молодой человек объяснялся с лакеем и вдруг тронулся в путь по направлению к передней, подобравши полы халата.
Но едва Николай Аполлонович тронулся в путь, подобравши полы халата, как пошли писать блеском - инкрустация столиков, кресла, вазы ампир, амуры, зеркальные плоскости и квадратики паркетного пола; в одном радужном переливе замелькали блики, лаки и блески (Николай Аполлонович страдал близорукостью от усердного чтения книг, излагающих философию Канта).
Но нет, нет!
Тут была не одна близорукость, ибо стены мелькнули и скрылись во вневременной темноте; вместе же со стеною, в силу идеального обстоятельства, мелькнул скользкий паркет, состоящий из лаков, лосков и бликов; и на лаках, лосках и бликах в силу этого обстоятельства Николай Аполлонович промелькнул так стремительно сплошным, павлиньим пятном.
Все то мелькнуло, прыснуло блеском и погрузилось мгновенно в совершенную тьму от двоякого факта: во-первых, Николай Аполлонович страдал приступами сердечной болезни, во время которых он испытывал неприятное ощущение, будто вместилище всех вещей, необычно расширившись, не вмещает все вещи, и все вещи проваливаются.
Во-вторых, - в чем вся сила, - вещи те провалились в данном случае по принципу Берклеевой философии:18 провалились они потому, что и дом, и сынок были только иллюзией почтенного мозга: не мозга Николая Аполлоновича, а его седого папаши. И когда папаша тот от просителя, седого рубаки, перешел к просительнице, то иллюзия рухнула.
Николай Аполлонович...
Тут Аполлон Аполлонович остановился у дверей департаментского кабинета (он окончил только что обход просителей).
Нет-с: позвольте.
Аполлон Аполлонович остановился у дверей департаментского кабинета, потому что... как же иначе?
Невинная мозговая игра, обрамлявшая поле сенаторского зрения (как вон те белесоватые обои), та игра самопроизвольно вдвинулась в этот центр, то есть в кучку бумаг: мозговую игру Аполлон Аполлонович считал разве что обоями той умственной комнаты, в пределах которой созревали государственные проекты; но напрасно Аполлон Аполлонович относился к произвольному сочетанию мыслей, как к лишенной глубины плоскости: плоскость эта, порой раздвигаясь, пропускала в центр умственной жизни за сюрпризом сюрприз, как, например, вот сейчас. Аполлон Аполлонович невзначай вспомнил, что разночинца с черными усиками он уже видел ни более ни менее, как в своем собственном доме, на набережной, у собственного своего сына, Николая Аполлоновича.
Помнит, как-то спускался Аполлон Аполлонович с лестницы, отправляясь на выход; на лестнице же стоял Николай Аполлонович и, перегнувшись через нерила, с кем-то весело разговаривал. Аполлон Аполлонович не считал нужным осведомляться о знакомых Николая Аполлоновича; и потому-то Аполлон Аполлонович не заинтересовался личностью неизвестного, стоявшего в передней в своем темном пальто и с поднятым воротником; у незнакомца были черные усики и те самые глаза; те глаза и тогда, увидав его, вдруг расширились, заиграли, блеснули; и такая же точно зигзагообразная линия руки неприятно осталась в памяти у Аполлона Аполлоновича.
Значит, так уже было когда-то; может быть, так будет и впредь.
- Надо будет обо всем этом навести точнейшую справку.
Аполлон Аполлонович открыл дверь кабинета. Письменный стол стоял на своем месте, и на нем лежала кучка параллельно сложенных дел. Аполлон Аполлонович погрузился в работу, а мозговая игра, ограничивая поле сенаторского зрения, продолжала там воздвигать свои туманные плоскости, потому что....... Николай Аполлонович, совершенно
оправившись от страдания в сердце, вызванного, очевидно, какою-то новостью, сообщенной ему почтенным серым лакеем, стоял неподвижно теперь над лестничной балюстрадой в своем пестром халатике, раскидавши павлиний переливный блеск; этот халат составлял полную противоположность стенам; Николай Аполлонович там стоял, где белая Ниобея на сверкающем столбике поднимала горе алебастровые глаза; перегнувшись через перила, выделялся он на белом фоне массивной дорической колонны и кричал вниз:
- Вы костюмер?
- Вы от костюмера?
- Костюмер прислал мне костюм?
Но на все эти выкрики воспоследовало молчание; наконец, с какою-то чрезмерною отчетливостью раздалась в ответ протестующая фистула.
- Николай Аполлонович, вы, наверное, приняли меня за кого-то другого: я это - я!
Там внизу стоял незнакомец с черными усиками и в пальто с поднятым воротником; две мозговые иллюзии встретились; без сомнения, в этот миг обе думали, что существуют и оне, а не их вмещающий череп.
Миг, - Николай Аполлонович вновь почувствовал острое колотье в сердце; миг, - действительность завертелась пред ним; тьма объяла его, как только что перед тем его обнимала; его "я" оказалось лишь черным вместилищем, если только не было оно тесным чуланом, погруженным в абсолютную тьму; и тут, в тьме, в месте сердца, вспыхнула искорка; искорка с бешеной быстротой превратилась в багровый шар; шар - ширился, ширился, ширился; и шар - лопнул: лопнуло все...
Ничего не осталось - ни разночинца с черными усиками, ни места того, где стоял разночинец, ни балюстрады, ни белых дорических колонн, ни даже алебастровой Ниобеи на столбике; не осталось даже содержания "я" Николая Аполлоновича, ни даже формы этого "я" в образе мирового вместилища, или просто чулана (что - то же).19 Красная искорка, осветившая тьму из сердечного места и потом ставшая шаром, вдруг напомнила полушарие мозга, полное крови, и во всяком случае не была Николаем Аполлоновичем, а скорей усилием воли Аполлона Аполлоновича, переводящим свою убежавшую мысль из глубины подсознательной в центр сенаторского самосознания, чтобы там, в центре, поступить с этой мыслью с своеобразной жестокостью: сжечь ее, - окончательно сжечь.
Прояснился кончик бумаги, на котором синим карандашом начертала сенаторская рука "дать ход". Николай Аполлонович превратился в черт знает что: превратился в росчерк твердого знака.
Аполлон Аполлонович, уставший и какой-то несчастный, медленно протирал глаза холодными кулаками: лоски, лаки, блески и какие-то красные искорки заметались в глазах; Аполлон Аполлонович рассудил, что мозг его снова страдает сильнейшим приливом крови, обусловленным геморроидальным состоянием организма всей последней недели; к темной кресельной стенке, в темную глубину, привалилась его черепная коробка, темно-синего цвета глаза уставились на секретаря.
- Ваше превосходительство! Граф Дубльве!
Аполлон Аполлонович из кресел прямолийно вскочил над большим зеленым столом и направился к двери, но дверь уже отворилась; а в дверях стояла могучая грудь графа Дубльве; и ему-то с сердечностью протянулись пальцы сенатора. Граф Дубльве пожаловал запросто; проводя рукой по сединам и прищурив глаза, граф Дубльве напомнил в эту минуту серую, пушистую кошку, изогнувшую спину; с мягкой развязностью опустился граф Дубльве в спокойное кресло.
И спокойный старческий шепот огласил кабинет.
Граф Дубльве, изогнувшийся вниз по направлению к пресловутому киргиз-кайсацкому уху, аб-лай-уховскому (Аполлон Аполлонович приходился графу Дубльве по плечу), положил мягко на коленную чашку сенатора свою знаменитую руку, которой были подписаны только что условия одного чрезвычайного договора, обеспечившие беспрепятственный бег нашему государственному колесу; и шипящая шутка за шуткой, выползая из-под усов, как змея за змеей, вползала в пресловутое ухо; впрочем, шутка улыбки не вызывала: Аполлон Аполлонович с пресерьезнейшим видом обсуждал графскую конъюнктуру, и потом загудел в ответ его бархатный бас.
Уже граф Дубльве ушел, а все еще, опрокинувши свой череп в темную спинку кресла, Аполлон Аполлонович сидел, задумавшись над новой страничкой своего дневника, в которой сегодняшний вечер надлежало быть вписанной следующей максиме: "Есть тип государственных деятелей, составляющих в жизни законодательных учреждений Европы настоящую язву; все устремление деятельности этих знаменитых мужей зиждется на устранении плодотворного разномыслия, разумеется, благомыслящего; люди этого типа чувствуют себя, как на клиньях при всяческой постановке вопроса ребром; и глубокий ров принципиального разногласия заполняют они мусором соглашений частичных; так, в конце концов, убеждают они всех противно им мыслящих, будто эти противно им мыслящие совершенно с ними согласны; так от сути вопроса противников отвлекают они к голой форме. Люди эти для защиты себя от серьезной ответственности защищаются пустейшими фразами вроде: "Как известно" (когда еще ничего не известно), "Наука нас учит тому, что (когда наука еще не учит). Этот тип государственных деятелей есть поистине мефистофельский тип".
Страничка "Дневника" была уж обдумана; Аполлон Аполлонович опустил голову над бумагой.
Здесь, в департаментском кабинете, Аполлон Аполлонович воистину вырастал в предоставленный себе самому центр серии государственных учреждений, многих десятков вот таких же точно кабинетов и зеленых столов (только более скромно обставленных) ; далее, он являлся действительным центром зданий, разбросанных по всем городам Российской империи, последней инстанцией всех донесений, прошений и телеграмм.
В департаменте Аполлон Аполлонович относился к себе с непреклонной суровостью, проводя многие часы за просмотром бумаг. Отсюда, из воссиявшего центра сознания, - по неизбежности лишь облеченного мозговою коробкой, дыхательным и пищеварительным аппаратом, - вылетали прямолинейные циркуляры Аполлона Аполлоновича к начальникам ему подведомственных учреждений. И поскольку Аполлон Аполлонович, восседая в сем кресле, сознанием, так сказать, пересекал свою жизнь, постольку же циркуляры Аполлона Аполлоновича вот отсюда, из этого места, рассекали в прямолинейном и параллельном течении чересполосицу всякой обывательской жизни. Обывательскую жизнь Аполлон Аполлонович сравнивал со своей половой, растительной или всякой иной потребностью (например, с потребностью в скорой езде по петербургским проспектам, с сыновней любовью, и проч.). Эти потребности являлись печальной и довольно обременительной необходимостью в видах продления мозговой деятельности, - топливом, что ли.
Выходя из сих, холодом пронизанных стен, Аполлон Аполлонович становился сам обывателем: он впадал в пучину всяческой психологии, всегда суеверной. Лишь отсюда он возвышался и безумно парил над Россией, вызывая у недругов роковое сравнение с распластавшим крылья нетопырем (Нетопырь была кличка Аполлона Аполлоновича в департаменте); этими недругами и были для него обыватели.
Вот почему, находясь в департаменте, Аполлон Аполлонович предпочитал людскому непосредственному общению общение при помощи телефонной и телеграфной проволоки. Он почти с физической болью выходил на прием. А когда к нему с докладом входили подчиненные, Аполлон Аполлонович редко вскидывал на них свои огромные очи темно-синих отливов. Не без труда Аполлон Аполлонович в департаменте отрешился от человеческой души: ведь, в чрезмерном созерцании кожных покровов перед ним встающего с докладом подобия Аполлон Аполлонович все боялся увидеть подобие человека.
К деятельности своей в департаменте Аполлон Аполлонович относился с чисто логической отчетливостью: циркуляр называл он большою посылкою силлогизма; проведение циркуляра сквозь строй подведомственных учреждений называл он малой посылкой;20 следствием же была предопределенная логикой обывательская жизнь.
Сегодня Аполлон Аполлонович был особенно четок; над докладами ни разу не приподнялась его голая голова. Все это происходило в силу боязни выказать обывательскую слабость при исправлении своих служебных обязанностей; сегодня возвыситься до логической ясности Аполлону Аполлоновичу было особенно трудно: бог весть - почему, Аполлон Аполлонович пришел к непреклонному заключению, что его собственный сын, Николай Аполлонович, - отъявленный негодяй.
Один великий писатель сказал одну великую истину устами одной из им вымышленных теней; одна тень у него сказала кому-то: Все, что у вас, есть и у нас. А другой великий писатель сказал другую великую истину: Самое бытие есть только мысль.21
Эти две великие истины двух великих писателей стали нам нужны теперь для решительного утверждения: тени сенатора Аблеухова, оставаясь тенями, продолжали где-то существовать; при ближайшем анализе это г_д_е-т_о неизменно оказывалось и в_е_з_д_е, и нигде; и поскольку везде, без сомнения, охватывало, наряду с рядом эмпирических действительностей, еще то же и действительность нашу,- тени сенатора Аблеухова, пребывая в астральном мире, тем не менее пребыли в обыденности; следовательно, они показывались бы нам воплощением по всем правилам оккультной науки: и не только бы показались, но и постоянно оказывались бы. Тени те оказались такими и в описываемый день.
Таким образом встреча разночинца с сенаторским сыном, происходя под покровом соответственной черепной коробки, пребывала вне времени; но вне ее - происходила во времени, ибо время есть общая форма всяческих происхождений, и поскольку все, что исходит и происходит, происходит и исходит в определенное количество времени; в определенное количество времени происходила и встреча; этим временем был описываемый нами день, а количеством времени - был час первый.
Происшедшая встреча совершилась именно так, как ее предопределил мозг Аполлона Аполлоновича: так же Николай Аполлонович подбежал к лестничной балюстраде, так же он перегнулся через перила, так же он испуганно откинулся от перил. А в то время, как граф Дубльве развивал свою изящную конъюнктуру, в подробностях встречи произошли автономные изменения: эта встреча от мозга сенатора безвозвратно оторвалась.
Так она превратилась в бытие: из ментального плана чрез астрал перешла в мир физический.22
Реальнейшим доказательством этой встречи служили двенадцать окурков, оставленных незнакомцем в позолоченной пепельнице. Мы впоследствии вернемся к подробностям встречи, те подробности разовьются сами собой, а пока эта встреча недалека от места своего рождения (мозга), она обладает лишь свойствами ее наделившего мозга, и поскольку сенаторский мозг наделяет предметы лишь общими признаками. Только общие признаки охарактеризовали и встречу Николая Аполлоновича с подозрительным разночинцем.
Эти признаки: синеватый дымок в комнате Николая Аполлоновича, пепел в пепельнице, беспокойство Николая Аполлоновича, не по поводу пепла, а по поводу характера возможного разговора; наконец - разговор; разговор этот продолжался не час и не два, он принял одно время для Николая Аполлоновича невыносимый характер; о состоянии духа этого последнего свидетельствует краткость реплик на рискованнейшие словесные сочетания незнакомца. Удрученное состояние духа могло быть вызвано вообще нежелательным появлением незнакомца в чертогах желтого дома, хотя появления те состоялись неоднократно и прежде, более того: однажды даже нежелательный незнакомец столкнулся с сенатором.
Петербургские улицы обладают одним несомненным свойством: петербургские улицы превращают прохожих в тени. Вместе с тем петербургские улицы, превращая мысль в прохожего обывателя, превращают не только обывателя этого в мысль, но и самую воплощенную мысленную форму искажают до неузнаваемости.
Это видели мы на примере с таинственным незнакомцем: он сначала возник, как мысль, в сенаторской голове; далее эта мысль в сенаторской голове связалась с собственным сенаторским домом, и уже незнакомца мы видели там; он стоял там в передней; проюркнув в сенаторский дом, оставался он в доме без малого четыре часа; незнакомец вышел оттуда, как это ни покажется странным... без узелка.
И выйдя оттуда в сопровождении студента, незнакомец с черными усиками и студент затрусили по направлению к Миллионной, побродили по городу, разошлись; рассеянно постоял незнакомец, вернувшийся к Миллионной перед эрмитажным крыльцом; мраморный бородач с подъезда презрительно поглядел на него; тогда незнакомец мой, отойдя прочь, свернул в дешевенький ресторанчик.
От перекрестка проспектов до желтого дома и далее, от желтого дома до ресторанчика на Миллионной проследили мы путь незнакомца с черными усиками и в пальто с высоким воротником; если же мы, автор, с педантичною точностью, отмечаем путь первого встречного, то читатель нам верит, что такой наш поступок имеет полное оправдание в будущем: ведь, во взятом автором добровольном сыске предвосхитили мы лишь желание сенатора Аблеухова; то желание, да простит нам сенатор, мы позволим себе в сей же миг разгласить: оно заключалось в том, чтобы агент охранного отделения неуклонно следовал по стопам незнакомца. Славный сенатор непременно бы взялся за телефонную трубку, чтоб посредством проволоки передать, куда следует, свою мысль; к счастию для себя, он не знал обиталища незнакомца. Мы же знаем сие обиталище и идем навстречу сенаторскому желанию; пока легкомысленный агент дремлет в своем отделении, пусть этим добровольным агентом будем мы.
Но приняв роль добровольного сыщика по отношению к незнакомцу с черными усиками, мы с некоторой поры, признаться, попали в совершенный просак: роль наша оказалась праздною ролью; это можем мы подтвердить достовернейшим фактом: ибо когда незнакомец исчез в дверях ресторанчика, и нас охватило недоумение, следовать ли и нам в соответствующее нашему желанию место, мы обернулись и, обернувшись, увидели два силуэта, медленно протекавших в петербургском тумане. Один силуэт принадлежал толстому и довольно высокому мужчине; силуэт этот явственно выделялся и сложением богатырских плечей; но лица силуэта мы не могли разобрать (силуэты лиц не имеют); все же с успехом разглядели мы совершенно новый шелковый зонт, ослепительно блещущие резиновые калоши, вероятно, штемпелеванные треугольником, и полукотиковую шапку с наушниками. Паршивенькая же фигурка низкорослого господинчика составляла главное содержание второго замеченного силуэта; лицо этого господинчика было бы нам достаточно видно; но лица этого также не успели мы рассмотреть, ибо мы удивились огромности бородавки, пренахально рассевшейся на щеке того господинчика; так лицевую субстанцию заслонила от нас нахальная акциденция, как и подобает ей действовать в этом мире теней. Сделав вид, что рассматриваем облака, пропустили мы мимо себя темную пару; перед ресторанного дверью тени остановились и сказали несколько слов на человеческом языке.
- Гм?
- Здесь...
- Так я и думал: соответственные меры приняты; это на случай, если бы вы его не увидели.
- Напрасно вы принимаете меры, не посоветовавшись со мной: ваши меры прекрасны, но... это не ваша сфера...
- Гм! Гм! Мне придется, гм, теперь пожелать вам успеха...
- Ну, какое же может быть в том сомнение: предприятие поставлено, как часовой механизм; если бы я не стоял за всем этим делом, и то дело было бы теперь выполнено.
- Гм?
- Что такое вы говорите?
- Проклятый насморк...
- Я говорю о деле: инструменты настроены; души теперь составляют концерт - что такое вы говорите? Дирижеру из-за кулис остается взмахивать палочкой; а России предстоит... - что такое?
- Проклятый насморк...
- Я говорю: России предстоит насладиться драматическим трио - что такое вы говорите?
- Гм!
- Вы меня понимаете!
- Послушайте-ка, любезный, заходите к нам за жалованьем!
- О, вы не понимаете меня!
- Положительно не хватает платков: гм!
- Что такое вы говорите?
- Проклятый насморк... А он без вас (гм-гм) не уйдет!
- Ну, куда ему... Жалованье? я служу не за жалованье...
- Этого я, признаться, не понимаю...
- Что такое вы говорите?
- Гм! Я лечусь сальной свечкой...
Фигурка вынула иссморканный носовой платок и опять усердно зач-мыхала носом.
- Я же говорю вам о деле; так им и передайте; скажите им, что слышали от меня: дело это поставлено, как часовой механизм...
- Гм! Заложило ухо - не слышу.
- Как часовой механизм!
- А?
- Апчхи!!! Как часовой, черт возьми, мех...
И обсморканный платок опять загулял под бородавкой, и две тени, замолчав, медленно утекли в мозглую муть. Дело в том, что роль наша, добровольного сыщика по отношению к незнакомцу с черными усиками, кончилась несколько ранее; если бы мы обернулись в тот миг, когда мечтательный незнакомец равнодушно стоял перед эрмитажным подъездом, мы явно заметили бы темную, теневую пару, о которой только что здесь была речь: темная теневая пара показалась уже с Миллионной; темная теневая пара неотступно следовала за пальто и за поднятым воротником. И пока незнакомец рассеянно окидывал взором эрмитажный подъезд, темный толстяк в блестящих резиновых калошах, штемпелеванных треугольником, скрылся за поворот Зимней Канавки и, рассеянно прислонясь к перилам, созерцал Петровский <Петропавловский?> шпиц; а страдающий насморком господин с бородавкою равнодушно прошел мимо нашего незнакомца; поднятый воротник повернулся обратно: повернулся и паршивенький господинчик. К ним с поворота Зимней Канавки присоединилась и тень толстяка.
Оба они тогда обменялись короткими репликами:
- Превосходно: я видел.
- Не забудьте.
- Черты лица, гм, в достаточной степени, гм, характерны; и к тому же, гм...
- Так и передайте!
И поганый смешок огласил тротуар.
Так говоря, оба темные силуэта медленно продолжали следовать до дверей ресторанчика. То же, что произошло у дверей, читатели знают.
Если бы мы углубили наш сыск и последовательно переходили от видимости действий к причинам их, мы должны были бы проследить и два темные силуэта до места выхода их в петербургский туман; но тут попадаем мы в затруднение: оба темные силуэта встретились в Летнем саду с двух противоположных сторон; и, таким образом, одновременно должны были направить наши пути к Шпалерной и к Невскому, что никак невозможно. Поэтому нам приходится следовать за одним из двух: мы выбираем себе толстяка, и что же мы видим? Мы его видим сходящим с извозчика в Летнем саду; следуя нашему принципу (от действия к причине), мы видим его нанимающим извозчика на Пушкинской; далее видим мы его выходящим из грязненьких номеров; далее видим мы толстого господина идущим по грязному коридору; наконец, находим его сидящим в дешевеньком номере перед собственным письменным столом. Толстый мой господин, развернув лист объявлений "Н_о_в_о_г_о В_р_е_м_е_н_и", сосредоточенно вырезает то одно, то другое из объявлений; две вырезки лежат перед ним на столе. Перегнемся же через плечи толстого и прочтем вырезанные объявления: мы, наверно, узнаем первопричину странного его поведения.
Д_а-м_а_ 2_0 л_е_т, блондинка, высокая, тоненькая, желает быть приходящею компаньонкой у господина за 200 рублей" (далее следует адрес). "Avis aux lecteurs {Предуведомление к читателям (фр.). - Ред.}: кто ищет счастья, позвоните телеф. No (далее следует номер).
Господин вырезывает третье объявление и кладет его рядом с двумя предыдущими: "М_о_л_о_д_а_я ф_р_а_н_ц_у_ж_е_н_к_а ж_е_л_а_е_т п_о_з_и_р_о_в_а_т_ь". (Следует адрес).
Потрясенные виденным и слышанным у дверей ресторанчика, мы проследили в обратном порядке действие одной из темных теней, мы застигли ту тень у ее исходного пункта, и тут темная тьма окончательно от нас занавесила первопричину тех действий: первопричина оказалась тьмой, как и подобает ей быть; нам остается довольствоваться лишь видимостью, не проникая ни в какой подлинный, темный, коренной смысл. Все же у нас есть некоторые данные, позволяющие нам расширить наше повествование; так, открыв планету, именуемую незнакомцем с черными усиками, определив орбиту этой планеты в пространствах, именуемых Петербургом, мы открыли и двух спутников этой планеты; читатель, совершив единственно для тебя это блестящее открытие, нам остается ретироваться и под действие новооткрытых лучей всецело подставить себя!
Для очистки же совести нам предстоит разрешить последнюю загадку.
Может быть, спутники незнакомца - обычные спутники нашей тени. В таком случае незнакомец наш - та же тень. Эта тень случайно возникла в сознании Аполлона Аполлоновича; и, возникнув, как мысленный образ, получила эфемерное бытие. В таком случае сознание Аполлона Аполлоновича - теневое сознание, как и сам Аполлон Аполлонович - обладатель эфемерного бытия; как-никак, а придется сознаться в одном обстоятельстве, о котором нам не следует забывать: ведь, и сам маститый сенатор, очерченный выше, - порождение н_а_ш_е_г_о мозга, лишь ненужная, праздная, мозговая игра. В таком случае автор, развесив картины иллюзий, должен был бы скорей пред читателем их убрать. В таком случае и нить нашего повествования должна была б в сей миг оборваться вот этой вот фразой...
Но, описав петлю, нить повествования все же продолжится; на это у автора есть достаточно прав.
Выше мы отметили роковую обманчивость выставленного положения о ненужности всякой мозговой игры: мозговая игра - только маска, под которой в жизненный маскарад совершается вторжение нам безвестных реальностей: в таком случае Аполлон Аполлонович, сотканный из авторской мозговой игры, совершенно реален, но иною, нас ужасающей реальностью, о которой в страхе мыслим мы по ночам. Если же Аполлон Аполлонович наделен всеми свойствами ужасной реальности, теми ж свойствами обладают и мозговые игры сенатора. Раз возникла в нем на петербургском проспекте одна тревожная мысль и раз мысль обернулась силуэтом нашего незнакомца, вставшего на углу перекрестка, да не исчезнет тот образ с петербургских проспектов до тех пор, пока есть сенатор с подобными совершенно праздными играми. И да будет наш незнакомец - незнакомцем реальным с своими спутниками-тенями; ибо тени его - та же праздная, мозговая игра. Будут, будут те темные тени следовать по стопам незнакомца, как и сам незнакомец непосредственно следует за сенатором; будет, будет престарелый сенатор гнаться и за тобою, читатель, в лакированной черной карете, летя сквозь туман; и его отныне ты во век не забудешь!
Петербург, Петербург!
Осаждаясь туманом, и меня ты преследовал праздною мозговою игрой: ты - мучитель жестокосердечный; но ты - непокойный призрак; ты, бывало, года на меня нападал; бегал и я на твоих ужасных проспектах, чтоб с разбега влететь вот на этот чугунный мост: этот мост, начинаясь от края земного, убегает в бескрайную потусветную даль; и там, за Невой, в потусветной, зеленой дали - там восстали все призраки островов, венчанные шпицами; я думал, что и тот Невы край - Петербургская сторона: я не знал, что Нева - лишь бескрайность воющего хаоса, что оттуда она высылает лишь призраков на петербургскую улицу.
От тех островов тащатся непокойные тени, прогоняясь снова, снова и снова вдоль прямолинейных проспектов; и проспект, отражаясь в проспекте, как зеркало в зеркале, становится линией, убегающей в бесконечность: там мгновенье становится линией времени: и бредя от подъезда к подъезду, ты переживаешь года. Там сама земля - только тень.
О, большой, электричеством блещущий мост! Помню я одно роковое мгновенье; чрез твои сырые перила сентябрьской ночью перегнулся и я: миг - и тело мое пролетело б в туманы.
О, зеленые, кишащие бациллами воды! Еще миг, обернули б вы и меня в непокойную тень. Непокойная тень двусмысленно замаячила б в сквозняках петербургских каналов, сохраняя вид обыденного обывателя; и случайный прохожий видел бы за своими плечами котелок, трость, пальто, уши и нос; и проходил бы он далее... до чугунного моста.
На большом чугунном мосту обернулся бы он на своего случайного спутника; не увидел бы он за собой - ничего, никого: над сырыми, сырыми перилами, над кишащей бациллами зеленоватой водой пролетели бы в сквозняки приневского ветра - котелок, трость, пальто, уши, усы и нос.
Мы теперь проследим путь незнакомца с черными усиками и в пальто с высоким воротником.
Незнакомец с черными усиками и в пальто с высоким воротником, как мы выше отметили, обратил на себя серьезное внимание Аполлона Аполлоновича Аблеухова, наблюдавшего его стояние на перекрестке петербургских проспектов; незнакомец тот прозаически показался на скользком тротуаре Васильевского Острова еще в десять часов утра мозглого петербургского утра.
Он сперва столь же прозаически показался на грязном пороге одной грязной двери. Дверь эта, обитая скудным и кое-где выдранным войлоком, служила выходом из чердачного помещения одного мрачного четырехэтажного здания; будучи дверью чердачной, она, следовательно, являлась украшением единственного обиталища несуществующего пятого этажа. Проскрипев в десять часов утра, она отворилась и долго не закрывалась потом. Незнакомец с черными усиками и в пальто с поднятым воротником обнаружил одно упорное намерение на пороге чердачной двери, он проветривал убогое обиталище; в этом ему никто не посмел бы препятствовать, потому что сей незнакомец был хозяином убогого обиталища, именуемого комнатой, сдаваемой за двенадцать с полтиною в месяц. В этом-то помещении водворился незнакомец с черными усиками на собственных харчах. Харчи... но какая может быть речь о харчах, когда харчи состояли из фунтика сахара, осьмушки чая чаеторговцев братьев Зензиновых,24 из французской булки и колбасы? Так полагал, по крайней мере, домовый дворник; и судя по обиталищу, иных харчей и не мог себе позволить прозаический незнакомец.
В самом деле, главным украшением сего убогого обиталища представлялась постель; она состояла из четырех треснувших досок, кое-как положенных на деревянные козлы; на растресканной поверхности их выдавались противные темно-красные пятна, вероятно, клопиные пятна, потому что с пятвами этими многократно боролся наш незнакомец с черными усиками при содействии персидского порошка;25 козлы были покрыты тощим, набитым мочалой, матрасиком; сверху его на грязную одну простыню, рука незнакомца с черными усиками бережно набросила вязаное одеяльце; вряд ли вязаное одеяльце можно было назвать полосатым: скудные намеки здесь когда-то бывших голубых и красных полос покрывались налетом какой-то нечистоплотной серости, появившейся, впрочем, по всей вероятности, не от грязи, а от многолетнего и деятельного употребления; с этим чьим-то подарком (может быть, матери), незнакомец, по всей вероятности, медлил расстаться; а может быть, он медлил расстаться с подарком за неимением средств. Кроме постели можно было заметить белый, гладко обструганный, лишенный всякого украшения столик; точно такие столы обыкновенно по воскресным дням продаются на городских рынках; точно такие же столики фигурируют на дешевых дачках в виде скромных подставок для умывального таза. Кстати сказать, в обиталище незнакомца умывальный таз и вовсе отсутствовал; вероятно, при совершении туалета незнакомец мой пользовался услугами водопроводного крана и грязноватой раковины; здесь же, у крана, на гвоздике висело совершенно чистое полотенце; совершенно чистое полотенце являлось противоположностью мыльнице, - мыльнице в виде сардинной коробочки, поставленной на деревянную полку и содержащей обмылок казанского мыла, искони плававшего в собственной липкой слизи. Была еще вешалка с кое-как повешенными штанами, кончик стоптанного сапога, самодовольно глядящего из-под постели, да коричневый чемоданчик, с незапамятных времен изменивший первоначально ясную форму. Все убранство этой, с позволения сказать, комнаты отступало на задний план перед цветом обоев, неприятных и наглых, не то темно-желтых, а не то серовато-коричневых, выдававших громадные пятна сырости. Все комнатное убранство, кроме того, явилось затянутым виснущими полосами табачного дыма. Нужно было не переставая курить, по крайней мере, двенадцать часов подряд, чтобы превратить бесцветную атмосферу в синюю, темно-синюю.
Так убогое обиталище незнакомца с черными усиками на мгновенье явило пред лестницей свое убогое содержание, пока сам незнакомец с черными усиками нерешительно как-то стоял на его пороге.
Затем, закрыв дверь, осторожно стал незнакомец спускаться; он спускался с высоты пяти этажей, осторожно ступая по грязной и скользкой лестнице. В руке у него равномерно качался не то чтобы маленький, и все же не очень большой узелочек, перевязанный грязной салфеткой с красными каймами из линючих розанов. То обстоятельство, что к своему узелку незнакомец с черными усиками относился с чрезвычайною бережливостью, явствовало хотя бы из следующего факта: лестница была, само собой разумеется, лестницей черной, усеянной огуречными корками и многократно ногой продавленным капустным листом; незнакомец с черными усиками одной рукой растерянно ухватился за лестничные перила, а другая рука с узелком с неменьшей растерянностью описала в воздухе нервную, зигзагообразную линию; но описывание зигзагообразной дуги относилось, собственно, к локтю; незнакомец мой, очевидно, хотел от досадной случайности сохранить узелок. Но в том инстинктивном движении непроизвольно сказывалась целесообразность: по справедливости можно было бы заключить, что некий инстинкт в ту затруднительную минуту подсказывал незнакомцу с черными усиками деликатную осторожность.
А в последовавшей затем встрече незнакомца с домовым дворником, поднимавшимся вверх по лестнице с перекинутой через плечо охапкой осиновых дров и загородившим дорогу, незнакомец с черными усиками выказал, пожалуй, и чрезмерную осторожность относительно судьбы грязноватого узелка, могущего зацепить за полено; хранимые в узелке предметы, очевидно, должны были собой представлять нечто ценное, хрупкое; иначе нам вовсе не было бы понятно поведение незнакомца.
Когда знаменательный незнакомец осторожно спустился к домовой, выходной двери, то облезлая черная кошка, оказавшаяся у ног, вдруг фыркнула и стремительно выскочила на дворик. Вследствие обычного и весьма естественного поведения незанимательного животного, лицо моего более занимательного незнакомца явственно передернула судорога, а его голова на мгновенье нервно откинулась, обнаружив нежнейшую шею; эти непроизвольные движения обыкновенно были свойственны барышням доброго старого времени, когда барышни доброго старого времени начинали испытывать жажду подтвердить каким бы то ни было необычным поступком интересную бледность лица, сообщенную правильным выпиванием уксуса и сосаньем кислых лимонов; и такое же непроизвольное движение подчас отмечает молодых современников, изнуренных бессонницей. В том же, что незнакомец с черными усиками такою бессонницей страдал, для мало-мальски опытного наблюдателя уж и теперь не составило б тайны: во-первых, на это достаточно намекала прокуренность его обиталища; во-вторых, о том же свидетельствовал синеватый отлив его чрезвычайно нежной кожи лица, столь нежной, что не будь незнакомец мой обладателем двух усиков, вы бы приняли его, без сомнения, за переодетую барышню: что-то было во всей фигуре его достойное быть замечательным; и, наверно, опытный психолог, невзначай встретив на улице моего незнакомца, остановился бы, изумленный, и потом долго бы меж делами вспоминал то виденное лицо. Особенность сего выражения заключалась в трудности подвести лицо незнакомца под какую-либо из существующих категорий: с точки зрения людей совершенно внешних, расплылось бы то встреченное случайно лицо в ежедневном людском потоке; с точки зрения более тонкого наблюдателя, незнакомец с черными усиками и с высоким черным воротником мог бы быть охарактеризован тою особенною печалью, какою вообще отмечено все более или менее ненормальное; например, вы могли бы встретить ночью такое лицо в московской часовне великомученика Пантелеймона (что у Никольских ворот): как известно, часовня эта прославлена исцелением бесноватых. Такое точно лицо вы повстречали бы, ручаюсь, в нервной или даже психиатрической клинике, но могли бы встретить и в приложенном к биографии портрете великого человека. Читателей, интересующихся дальнейшими, более детальными характеристиками моего незнакомца с черными усиками, я отсылаю попросту к Эбингу и мудренейшему Нордау,26 потому что я пока вовсе не намерен описывать внешность моего незнакомца; я намерен описывать его путь вдоль петербургских проспектов.
Незнакомец мой, наконец, появился и на дворике.
Дворик представлял собой тесный четырехугольник, сплошь вымощенный асфальтом, отовсюду притиснутый четырьмя этажами грязноватых, черновато-серых многооконных громадин. По середине же дворика были сложены правильными рядами отсыревшие сажени осиновых дров.
Незнакомец пересек дворик и затрусил по линии.
Линии! Только в вас и осталась память петровского Петербурга. Параллельные линии на болотах некогда провел Петр, и те линии обросли то гранитом, то каменным, то деревянным забориком. От петровских правильных линий в Петербурге не осталось следа. Линии Петра превратились здесь в линии позднейшей эпохи: Екатерины, Александра и Николая.
Только здесь, на Васильевском Острове, меж домов, вижу я подчас голую линию самого Петра.
Вон, вон, вон - деревянные домики между глыб позднейших громадин; вон бревенчатый домик, вон домик зеленый, а вон домик синий, одноэтажный с ярко-красною вывескою "с_т_о_л_о_в_а_я". Несомненно, точно такие вот домики раскидались здесь и в стародавние времена. Еще здесь бьют в нос разнообразные запахи: пахнет солью морскою, селедкой, канатами, кожаной курткой и трубкой самого голландского шкипера. Как знать, тени некогда здесь пировавших летучих голландцев не совершают ли и доселе полуночный и разгульный свой пир, потому что явственно слышен здесь и доныне Летучий Голландец: потяни носом воздух, и ты явственно так ощутишь опять его дух.
Верно, в те далекие, чреватые событиями дни, как вставали из мшистых болот и высокие крыши, и мачты, и шпицы, проницая своими зубцами этот мозглый и зеленоватый туман, на теневых больших парусах полетел стрелой по волнам к Петербургу и Летучий Голландец, из свинцовых пространств балтийских и немецких морей, чтобы здесь воздвигать обманом свои туманные земли, называть островами всего только к морю прилипшие облака, и огоньки призрачных кабачков зажигать отсюда за гранями Петербурга, чтобы народ православный валил и валил в эти адские кабачки. Поотплывали темные тени, но голландские кабачки остались; и здесь долгие годы с призраками непробудно бражничал православный народ. Оттого-то потом с островов на Русь пошел такой ублюдочный род; и доныне, ведь, здесь обитают ни люди, ни тени, оседая на грани двух друг другу чуждых миров.
Жители островов неизменно поражают вас какими-то воровскими ухватками: лица их зеленей и бледней всех иных земнородных существ. Жители островов не имеют третьего измерения; жители островов и не думают занимать места в нашем пространстве; это они проникают в скважину вашей двери, чтоб шурш