Главная » Книги

Алданов Марк Александрович - Бегство, Страница 12

Алданов Марк Александрович - Бегство


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

онечно, ему надо бежать... Но это так неожиданно... - Если он останется здесь, то, вероятно, погибнет и притом без всякой пользы. С этим же паспортом он почти наверное проедет благополучно: на Финляндском вокзале контроля никакого, а в Белоострове пока не очень подозрительны... Кстати, ему необходимы финляндские деньги: русских не принимают даже на вокзале. В конверте, который я вам дал, кроме паспорта и пропуска от Смольного, есть три тысячи финских марок. Это то, что организация может ему дать. А дальше, мой совет ему: из Финляндии кружным путем ехать на юг России. Там он, как смелый юноша, может пригодиться. - Ну, это мы посмотрим, - сердито сказала Муся. "Здесь чуть не довел мальчишку до расстрела и еще куда-то посылает его воевать!.. Никуда я Витю не пущу, лишь бы через границу проехал. Уж если так, то со мной и будет жить, пока Вивиан не вернется"... этот новый план не был неприятен Мусе, он только появился слишком внезапно. У нее шевельнулась мысль, что, быть может, Вивиан будет не очень доволен. "Bce равно, там увидим..."   - Но если его не пропустят и арестуют на границе? Браун развел руками. - Все может быть, - сказал он. - Однако риск невелик. Во всяком случае оставаться в Петербурге гораздо опаснее... Вы едете завтра? Виктору Николаевичу я советовал бы тоже уехать не мешкая. Как вы едете: через Финляндию или морем? - Мы едем в Финляндию. Вероятно, там пробудем некоторое время. - Вот и отлично, значит там и встретитесь с Витей. Я думаю, вам удастся его убедить, - с улыбкой добавил Браун. - Все это так ужасно! Так для меня неожиданно! Да... А вы? Вы что предполагаете делать? - Я тоже, вероятно, уеду, - кратко ответил Браун, прекращая сухой интонацией дальнейшие вопросы. - Пожалуйста, передайте от меня Вите следующее: чтобы он, во-первых, ни в каком случае меня не искал, во-вторых, чтобы и не заглядывал туда, куда ходил до сих пор. - Это куда? - Туда, куда ходил до сих пор, - повторил так же Браун. Муся испуганно на него смотрела. Ее раздражение исчезло, тон Брауна внушал ей непривычную робость. "Как он, однако, осунулся... Верно, он и сам сейчас подвергается большой опасности, - подумала она, - Боже мой, когда конец? Когда конец?.." - Туда, куда ходил до сих пор, - покорно повторила она. - Я скажу, но... Браун встал, не дослушав. - Прощайте. И не сердитесь на меня. У всех есть родные и близкие, - сказал он, отвечая на ее невысказанный укор. - Желаю вам счастья. Муся тоже встала, взглянула на него, затем опустила глаза. Она была очень взволнована. - Постойте... Я хотела вас спросить... Сама не знаю, что... Вы не хотите ли повидать Глафиру Генриховну? Надо бы и с ней посоветоваться... - Что ж ее беспокоить? Ведь она лежит? Передайте ей мой искренний привет и пожелания скорейшего выздоровления, - сказал Браун. Эти сухие слова ее резнули. "Пожелания скорейшего выздоровления", точно письмо заканчивает! Какой он странный!.." - С вами когда теперь увидимся, Александр Михайлович?.. Где?.. Он нахмурился и поцеловал ей руку. С минуту они молча смотрели друг на друга. "Он все понимает... Гораздо больше, чем мне казалось", - подумала Муся. У нее вдруг опять подступили к горлу рыданья. - Ну, прощайте... Извините, что взволновал вас. - До свиданья, Александр Михайлович, - сказала Муся. - Дай Бог... Дай Бог, чтобы... Она заплакала. II Ильич лежит в Москве, тяжело раненный при исполнении революционного долга, лишь по чистой случайности не убитый преступной женщиной, изменившей рабочему классу. Здесь в Петербурге предательски убит товарищ Урицкий. Банкиры Антанты покрыли всю пролетарскую страну густой цепью военных заговоров. Перед советской властью стоит альтернатива: погибнуть или бороться изо всей силы, никого не щадя и не останавливаясь ни перед чем. Классовое сопротивление буржуазии может быть сломлено лишь классовым насилием пролетариата, которое не может не отлиться в форму террора. Не понимать этого, сравнивать пролетарский террор с террором буржуазным или царистским, могут только люди, не имеющие представления о марксистской идеологии и о диалектике истории. С железной руки надо снять бархатную перчатку. Лицемерные принципы гуманной демократии должны быть принесены в жертву принципам классовой революции. Вдобавок рабочие массы настойчиво требуют от партии решимости и воли. Если они их не увидят, они сами возьмутся за дело и затопят страну потоками крови врагов. Эту схему обсуждать уже давно не приходилось, - она была одобрена партией. Однако Ксения Карловна иногда мысленно восстанавливала весь круг мыслей: схема и успокаивала ее, и ласкала в ней своей стройностью чувство красоты. Карова мужественно-стыдливо говорила ближайшим партийным друзьям, что свою новую должность она приняла "не без тяжелой внутренней борьбы". И в самом деле, когда Ксении Карловне неожиданно предложили занять важный пост в Чрезвычайной Комиссии, она немного смутилась и попросила несколько часов на размышление. Размышлять ей в сущности было не о чем: за Карову, как почти за всех ее партийных товарищей, неизменно размышляла двадцатилетняя груда брошюр. Смутным, почти бессознательным воспоминанием о чем-то в этой груде была и самая просьба о нескольких часах на размышление. И когда вожди проникновенно говорили Каровой, что, предлагая ей боевой пост, особенно ответственный при создавшейся конъюнктуре, партия требует от нее жертвы, - это также было из брошюрной груды. Прежде, работая в Коллегии по охране памятников искусства, Ксения Карловна руководилась другой схемой, тоже одобренной партией: пролетариат должен обогатить свою сокровищницу лучшим из того, что создало искусство буржуазного класса. Новая схема была менее привлекательна, но гораздо более драматична; Ксения Карловна очень любила драму. После нескольких часов размышлений, выйдя победительницей из внутренней борьбы, Карова заявила вождям, что видит в сделанном ей предложении доказательство высшего партийного доверия и не считает себя в праве отказаться. Об этом говорили в ответственных кругах, - Ксения Карловна знала, что говорят о ней с восхищением. Между Каровой и ее единомышленниками непрерывно шел духовный ток, отчасти и составлявший грозную силу партии. То, что понимал Ленин, понимали все его ученики, от светочей теории до рядовых работников, - разве только ученики понимали это с небольшим опозданием, которое весьма способствовало культу учителя. На верхах партии, собственно, не очень интересовались вопросом, почему Карова согласилась пойти в Чрезвычайную Комиссию. Однако там немедленно выделился подновленный образ Каровой. Прежде всего этот образ выделился в ее собственном сознании и облекся в форму партийного некролога. В уме Ксении Карловны замелькали обрывки фраз, доставлявшие ей и моральное, и психологическое, и в особенности эстетическое удовлетворение: "...Но под этой суровой личиной скрывалось нежное любящее сердце"... "В этом хрупком теле жил мощный дух борца за лучшее будущее"... "Внешняя суровость в отношении врагов пролетариата была лишь самоотверженно принятой маской, прикрывавшей у Каровой доброту, застенчивость, тончайшую духовную стыдливость..." Разумеется, никто из партийных товарищей не сочинял некролога Ксении Карловне; но соединявший их всех умственный ток был столь силен, что, если б любому из них действительно пришлось писать ее некролог, то он у всех непременно вылился бы именно в эти выражения.   Ксения Карловна не выполняла в Чрезвычайной Комиссии обязанностей следователя и почти не встречалась ни с теми людьми, которых казнили, ни с их близкими, - только изредка, мельком, их видала. В первое время она о прошедших мимо нее людях вспоминала с тяжелым чувством. Однако логические доводы и некрологические фразы ее немедленно успокаивали. Помогала также шведская гимнастика. Стальной стиль партии не очень позволял коммунистам делиться внутренними переживаниями друг с другом. Но испытанные работники, стоявшие выше подозрений в сентиментальности, иногда внутренними переживаниями делились, - на вечеринках или в другой благоприятной обстановке. Карова тогда со вздохом говорила, что работать "тяжело, ох как тяжело!" Одному из товарищей, написавшему брошюру о материалистической этике пролетариата, Ксения Карловна даже как-то со стыдливой искренностью призналась, что ее мучат кошмары: "мальчики кровавые в глазах". Стыдливая искренность и повышенная требовательность к себе составляли признанную особенность Каровой, - собеседник, тотчас оценивший красоту ее слов, с чувством пожал ей руку и напомнил о любви к дальнему и о железных человеколюбцах французского террора. Ксения Карловна, впрочем, не совсем лгала, - некоторую тяжесть она и в самом деле испытывала, но и кошмары, и кровавые мальчики к ней перешли из той же двадцатилетней груды, в которую материал поступал из самых разных источников. В действительности Карова была от природы совершенно лишена дара воображения и решительно ничего представить себе не могла. Работа ее имела преимущественно письменный характер; Ксения Карловна читала, обсуждала и подписывала бумаги с ровными большими полями, с аккуратно отбитыми, пристойными, привычными фразами. Пишущие машины очень облегчали работу. Слова: "слушали", "постановили", "к высшей мере наказания", отбивались ровно и четко, что в разрядку, что в особую строку, всегда на надлежащем месте, на равном расстоянии, по одному вертикальному уровню. В первый раз подписаться под такой бумагой было нелегко, потом стало привычнее и проще. А теперь трудно было уследить даже за тем, чтобы по каждому делу была составлена бумага, чтобы не перепутали фамилий и имен. За этим Карова следила очень строго. Лишь в самые редкие минуты она точно просыпалась от сна: это и в самом деле обычно бывало ночью. В ту пору внезапно откуда-то выскользнуло и разнеслось по России слово "чекист"; официально полагалось говорить: "разведчик", - это название было хорошее, военное, что всегда очень ценилось в партии. В новом же слове был чрезвычайно неприятный оттенок: нечто порочное и хихикающее. Впервые при Ксении Карловне произнес, с кривой усмешечкой, это слово один из ее сотрудников; оно сразу ей не понравилось. Ночью Карова внезапно проснулась, со словом "чекистка" в мозгу, и без всякой причины, ровно ничего себе не представляя, затряслась, как в лихорадке. Ксения Карловна скоро собой овладела: и глупые слова, и клеветнические выпады контрреволюционеров не могли иметь никакого значения. Однако то же самое с ней произошло еще раза два. Потом прошло и это. Она переменила обстановку и переселилась из "Паласа" на Гороховую, - на переезды уходило драгоценное время. О Каровой в партийных кругах говорили: "работает, как угорелая, восемнадцать часов в сутки"; то же самое говорили о многих других видных работниках, - почему-то всегда указывали именно "восемнадцать часов". Это было сильным преувеличением, но действительно Ксения Карловна почти все вечера проводила на Гороховой за работой. В ее отделе тишина нарушалась сравнительно редко. Работа имела большей частью спокойный будничный характер. Никаких садистов, кокаинистов, сумасшедших Карова в Чрезвычайной Комиссии не встречала. Водку пили очень многие, достать ее там было легко; но и водку пили не до полного опьянения (этого главное начальство не потерпело бы). В общем дух был напряженной деловитости, стальной или железной, как везде в партии, - только с более выраженной беспокойной усмешечкой, с легким подмигиваньем друг другу, приблизительно означавшим: в случае чего всем все равно болтаться на веревочке. Ксении Карловне очень не нравилось, что среди сослуживцев и подчиненных были наглые люди, были взяточники, были бывшие охранники. В одном из своих докладов она прямо писала: "наряду с испытанными и драгоценными элементами в органы В.Ч.К., к сожалению, по отсутствию кадров, проникли элементы патологические, делающие возможными нежелательные и компрометирующие партию эксцессы". Но на верхах, как оказалось, это знали, - сам Ильич со смешком признавал, что тут ничего не поделаешь: нужны, нужны и такие, потом и до них доберемся. Так и в эту сентябрьскую ночь, читая бумагу за подписью комиссара Железнова о новых лицах, к которым должна быть применена высшая мера наказания, Карова невольно подумала, что Железнов человек ненадежный, что он в партии всего лишь с прошлого года. В эти дни, после раскрытия английской организации в Москве, после налета на посольство, настроение на Гороховой было особенное, одновременно торжествующее и растерянное; и стальной характер работы, и усмешечка с подмигиванием обозначились еще сильнее. Приехавший из Москвы комиссар тревожно-весело рассказывал, как попался на удочку английский полномочный представитель. Ксения Карловна, прислушиваясь к рассказу, бегло читала доклад Железнова. Фамилия Яценко в бумаге что-то ей напоминала, но задуматься было некогда, и рассказ ее развлекал. - У артисточки все и нашли... Вот тебе и Художественный Театр!.. - Так разве она жила на Хлебном? - Да нет же, в Хлебном это Локерт жил, или как его там? А Константин в Шереметьевском. - Где это Хлебный? Кажется, на Поварской? Хорошие места... - Это что англичане! Далеко англичане! А вот не нравится мне, товарищи, что и германский представитель присоединился к протесту дипломатического корпуса против террора. - Ну и пусть присоединяется. Не очень мы испугались! - Собака лает, ветер носит... - Так-то оно так, и в нашей конечной победе не может быть сомнений, однако товарищ Ленин прямо говорит, что империалисты всех стран могут расчудесно между собой сговориться... - Понятное дело, как до кармана дойдет... На это тоже не надо закрывать глаза, товарищи. "В самом деле, - подумала Ксения Карловна. - Нет, теперь не время миндальничать, когда Ильич лежит с пулей в груди, а агенты мировой буржуазии сговариваются на наш счет..." - Она бегло дочитала бумагу до конца, сверила номера с главной книгой, вздохнула и сбоку на полях сделала пометку "К. Кар.", с особым штрихом, который от "р" снизу вверх, справа налево, красиво огибал букву К. III Револьвер, приобретенный Витей в самом начале революции, мирно пролежал полтора года в спальной Натальи Михайловны. После первых мартовских дней родители отняли его у Вити, ссылаясь на то, что народ уже одержал полную победу. Витя возражал: быть может, еще придется отстаивать завоевания революции с оружием в руках. Но возражал он сбивчиво, без достаточного напора; револьвер был отобран и помещен в большой шкаф Натальи Михайловны, как в наиболее укрепленное место квартиры. Железного шкафа у Николая Петровича не было. Не было никогда в доме и оружия. Николай Петрович, правда, говорил, что в молодости охотился и что хорошо было бы как-нибудь привезти в Петербург прекрасную двустволку бельгийской работы, в свое время им оставленную на хуторе у приятеля. Однако Наталья Михайловна, не любившая огнестрельного оружия, относилась к рассказам мужа и к двустволке неодобрительно-скептически: "Знаем мы вас, охотников! Ладно, поохотился и будет, обойдемся без твоей двустволки"... Со времени ареста Николая Петровича Витя ни разу не заглядывал на квартиру родителей. В пору своей работы в лаборатории он подумывал о револьвере. Но Браун решительно запретил ему носить оружие. - Если так вас арестуют, можно будет выпутаться из беды. А найдут оружие - тогда конец. Довод был сильный, Витя все же согласился с ним неохотно. Он знал вдобавок, что сам Александр Михайлович никогда не расстается с браунингом. Теперь, уезжая, Витя твердо решил захватить с собой револьвер, который при переходе границы очень мог пригодиться. Поэзию оружия Витя по своей юности чувствовал с особенной силой. В квартире Николая Петровича давно распоряжалась Маруся, все ключи находились у нее. Говорить ей о револьвере было неудобно; Витя решил прибегнуть к хитрости. Дня через два после отъезда Клервилля и Муси он позвонил по телефону Марусе; сказал, что постельного белья у него осталось немного, надо бы взять еще из шкапа. Маруся очень это одобрила. - Хотите, я вам в субботу принесу? И простыни, и наволочки... Все цело, как при маме покойнице. Нитки ни одной не пропало. - Нет, спасибо, я сам зайду... Да вот сегодня в пять часов. К удивлению Муси, Витя легко согласился уехать за границу и почти без спора принял ее доводы, когда узнал, что на его отъезде настаивает Александр Михайлович и что сам он тоже уезжает. - Со мной и от отца готов уехать, - потом, как бы раздраженно, говорила Муся Сонечке. - И, разумеется, он на седьмом небе оттого, что мы все узнали об его славной революционной деятельности! Муся произнесла эти слова с насмешкой, но в душе она гордилась смелостью Вити. Сонечка тоже была поражена. - Нашел, чем хвастать, мальчишка: экого дурака в сущности свалял!.. Все они его за нос водили. - А тебе неприятно, что он тоже едет за границу? - робко спросила Сонечка, вытирая слезы (она плакала теперь постоянно). - Тебе неприятно из-за Вивиана? - Какие глупости! Я, напротив, страшно рада, что хоть он вырвется отсюда. Лишь бы благополучно проскочил. Но за вас двоих мне теперь так больно!.. Так больно, Сонечка!.. - Что с нами может случиться, Мусенька?.. Притом ведь доктор сказал, что Глаша скоро встанет. - Да, сказал, иначе я не уехала бы. Но все-таки... Ты помнишь мои инструкции?.. Повтори. Сонечка плакала все сильнее, смеялась, опять плакала и повторяла инструкции, которые оставляла Муся в предвиденьи разных случайностей.   Маруся торжественно вела Витю по комнатам. Она, видимо, очень гордилась тем, что ничего из вещей не продала. Квартира была та, да не та. В кабинете на ящиках стола виднелись сургучные печати. Везде, уже с передней, пахло бельем и утюгами. Этот запах бедности неприятно поразил Витю, хоть ему было и не до того. - Скучно вам теперь? - сочувственно улыбаясь, спрашивала Маруся. - Скучно... - Ну, ничего, Бог даст, опять свидетесь... Вот когда кончится война. "Не когда кончится война, а через неделю", - подумал Витя. День его отъезда и даже час встречи в Гельсингфорсе были заранее назначены и окончательно закреплены шепотом при отходе поезда, на Финляндском вокзале (Мусю и Клервилля провожали все, даже Маруся). - Бог даст, когда-нибудь, - беззаботно ответил Витя. Маруся подала ему связку ключей и несколько исписанных листков бумаги. - По записке все и проверьте: это белье, это посуда... Вот чашку одну я разбила, из тех белых... - Да бросьте, Маруся, как вам не стыдно!.. Стану я проверять, точно я вас не знаю. - Уж знаете или не знаете, а вы проверьте, - говорила грубовато-фамильярным тоном Маруся, очень польщенная его словами. - А потом чаю выпьете, я самовар поставила. - Спасибо, чаю выпью с удовольствием. - Сахар есть, сейчас принесу. Мне у нотариуса восемь кусков должны, еще вчера хотели отдать... От маминого шкафа этот ключ. - Да, я знаю...   Витя родился и прожил всю жизнь в этой квартире. Николай Петрович снял ее тотчас после свадьбы и не хотел съезжать, хотя увеличились и семья, и жалованье. Наталья Михайловна не раз заговаривала о том, что квартира тесновата, всего пять комнат, что улица плохая, и парадный ход бедный; но и она не очень настаивала на перемене, так как была суеверна: здесь они жили очень счастливо, а еще Бог ведает, как было бы в другом доме? Рассказы о квартире, о первых днях на ней, о покупке мебели, об его рождении Витя помнил с ранних детских лет. У родителей лица принимали особенное нежное выражение, когда они об этом вспоминали. "Может, папа и мама здесь бы и весь век прожили, если б не революция..." Мысль о том, что можно прожить весь век на одной квартире, прежде привела бы в ужас Витю. Теперь она его умиляла. Он вошел в спальную и открыл шкап, с которым у него связывались воспоминания раннего детства. Из шкапа повеяло знакомым запахом старого дерева и душистого мыла. Витя вздохнул. Длинный ящик с мягкой ситцевой крышкой стоял на своем месте так же, как и коробочка с дорогими запонками Николая Петровича, надевавшимися только в исключительных случаях. "Тут бедная мама хранила свои сбережения, тут же и бонбоньерка была, что тогда к именинам принес Владимир Иванович... Вот она внизу, бонбоньерка... Я бегал к маме за конфетами пока не вышли все..." Револьвер лежал на самом верху шкапа, прикрытый для верности мохнатыми полотенцами. Николай Петрович в свое время по требованию жены его разрядил; патроны, которых Наталья Михайловна боялась меньше, были положены в пустую баночку от кольдкрема. Витя осторожно попробовал, уже не забыл ли, как заряжают. Относительно предохранителя он не был уверен: не то надо поднять стерженек, не то опустить. Зарядив револьвер, он повертел приятно потрескивавший барабан, полюбовался появлявшимися на стальном фоне желтыми ободками патронов, затем сунул револьвер в карман и подумал, что если сейчас на улице обыщут, то крышка. Отводя подозрение Маруси, он взял из шкапа несколько полотенец, платков, наволочек и неумело завязал их в простыню... "Разве и запонки тоже взять? Еще обыск будет... Нет, не надо. Лучше только их положить сюда". Он приподнял мягкую крышку коробки и, вместо перчаток, увидел большую, перевязанную ленточками, пачку писем, писанных столь знакомой ему рукою. Первым движением Витя смущенно закрыл коробку. "Однако уж это никак здесь нельзя оставлять. Запечатаю и передам папе, если увидимся... Когда увидимся", - вздрогнув, поправил себя он и бережно спрятал в боковой карман письма, затем запер шкап и вышел в свою комнату. Здесь было всего больше перемен. По-видимому, в этой комнате устроилась теперь Маруся. На письменном столе стояли утюги. Постель была покрыта не прежним синим стеганым одеялом, а другим. В углу висели платья. Только полки с книгами были такие же, как прежде. Витя подошел к ним. По этим полкам легко было проследить его биографию. На самый низ были давно положены истрепанные книги, скрываемые от глаз товарищей: уютные томики "Bibliotheque rose" ["Розовая библиотека" (фр.) - серия детских книг, выходившая во Франции.], английские школьные повести, Буссенар, "Грозная Туча", "Князь Иллико", "Сын Гетмана". Большую часть полок занимали "полные собрания сочинений", - Наталья Михайловна всегда ворчала, что не нужно тратить столько денег на переплеты и что отлично можно переплетать в одну книгу не два, а три тома. На показной полке стояли "История философии" Виндельбанда, предел премудрости русских гимназистов, Иванов-Разумник и Анатоль Франс, Дрэпер и Сологуб, разные альманахи и "Вестник Знания". Над полками, к стене булавками была приколота фотография молодцеватого матроса, друга Маруси, - это было Вите неприятно. "Да, надо взять книжку на дорогу", - подумал он. Книги верхней полки его не соблазнили; русских классиков он знал наизусть. Витя нагнулся и взял наудачу книгу снизу. На красном потертом и выцветшем с верхнего края переплете, на фоне московских церквей, был изображен опиравшийся на бердыш мрачный бородатый стрелец. Витя с улыбкой перелистал книгу. Боярин Кирилло Полуэхтович пришел за царской невестой, которая волновалась и не хотела следовать за боярином: "Ой, невмоготу... Тягота на мне больно великая... Плечи давит... Ноги вяжет... К земле так и клонит, ровно веригами гнетет, матушка родимая..." Но матушка ничего не желала знать: "Али ты спятила, государыня-царица, моя доченька... И молчи, нишкни... Што за речи пустяшные... Значитца, так надоть... Ну, на меня обоприся, не молода, а выдержу... И не досадуй ты, не зли ты меня, слышь, Наталья... Царицушка, моя дочушка, шагай, шагай, порожек тута..." Люди усадили Наталью в каптанку царскую, которая здесь же была изображена на глянцевитом вкладном листе. На передней лошади, раздирая ей рот удилами чуть не до ушей, сидел воинственный стрелец, которому в свое время Витя удлинил красными чернилами бороду. Витя засмеялся и вздохнул. Теперь и ему надо было уезжать, правда не в каптанке и не верхом на резвом коне. - Что же вы? Чай подан в кабинете, - сказала, появившись на пороге, Маруся. - Я теперь у вас устроилась, а то у меня очень темно. Постельное белье свое взяла... Идите же чай пить. Она чувствовала себя хозяйкой квартиры, а его как бы гостем, которого надо угощать и занимать. Витя перешел в кабинет. Увидев завязанный им сверток с бельем, Маруся захохотала. - Вот так завернул! - сказала она. - Все сейчас же вывалится... Дайте, я сделаю, где уж вам!.. А вы чай пейте, пока горячий. - Спасибо. - Что ж так мало белья взяли? Дайте ключ, я еще прибавлю. - Нет, не надо, я скоро опять зайду... В другой раз. "Проверять хочет почаще... В маменьку пошел", - подумала Маруся. Она, впрочем, нисколько не обиделась: Маруся относилась к Вите с материнским чувством. - В другой раз само собой... Все будет цело, будьте спокойны, - многозначительно заметила она, показывая, что разгадала его тайное намеренье. - И ключ можете у себя оставить... - Да нет же!.. Вы, Маруся, не стесняйтесь: если вам нужно, продавайте. Ведь я понимаю, что и вам теперь трудно жить... Папа, я уверен, ничего не скажет. - Ну вот, продавайте! Какие глупости! - с возмущением ответила Маруся, недоверчиво и насмешливо глядя на Витю. По ее мнению, и сам он не имел права распоряжаться оставшимся на квартире имуществом. - Я вам разрешаю, - повторил Витя. При всем своем демократизме он был задет ее словами: "Какие глупости!" Маруся тотчас это заметила, - сама чувствовала, что не позволила бы себе так выразиться прежде, даже тогда, когда Витя был еще значительно моложе. - Как же это: продавать! - сказала она. - И Николаю Петровичу понадобится, да и вы не всегда будете жить у барышень... Папу, верно, скоро выпустят, - добавила она совершенно таким тоном, каким говорят старикам на их золотой свадьбе: "Ну, мы еще и на вашей бриллиантовой попляшем". Не получив ответа, Маруся тяжело вздохнула. - Дайте мне белье, я все сложу. Веревочка у вас где-то должна быть... Сахару я не положила, сами возьмите. Она вышла. Витя взял из стоявшей на подносе старинной серебряной сахарницы маленький кусок сахару (если б он не взял, Маруся обиделась бы) и сел на диван, все время чувствуя в правом кармане что-то новое, тяжелое и страшное. "А то положить сюда?.. Так выхватить будет легче. Только бы не прорвал подкладку..." Опять немного полюбовавшись револьвером, Витя положил его во внутренний карман пиджака, отхлебнул глоток чаю и поставил стакан на табурет. Все, подстаканник, поднос, сахарница, было так ему знакомо, и все теперь его умиляло. "Да, у них была настоящая жизнь, органическая", - подумал о родителях Витя. Слово было книжное, но он ясно чувствовал, что такое органическая жизнь. В это понятие входили и сахарница, и подстаканник, и письма, перевязанные шелковой ленточкой, и шкап с запахом старинной шкатулки, и его собственные книги с картинками, и блины на Масленицу, и общие поездки в Музыкальную Драму, в Александрийский театр, и вся эта небогатая, милая и уютная квартира, освещенная даже теперь прошедшей в ней жизнью хорошей, образованной русской семьи. Витя смутно, инстинктом, чувствовал, что у него, у его сверстников уже не будет этой органической жизни. "В столовой прачешная, - что сказала бы мама! Папа в крепости, а я сам не Витя Яценко! Вот кто я..." Он вынул из внутреннего кармана свой фальшивый паспорт, раскрыл и в сотый раз представил себе предстоящий переход границы в Белоострове. "Bitte" [Пожалуйста (нем.)], - с чистейшим немецким акцентом хладнокровно сказал он советскому разведчику. Однако и тут в кабинете, очень далеко от Белоострова, при этом "Bitte" у Вити мурашки пробежали по спине. К первой странице новенького, пахнувшего клеем паспорта был неровно прикреплен зажимом пропуск из Смольного Института. "Интересно, как они достали пропуск? Смотреть гадко... Не странно ли, что я бегу с немецким паспортом!.. После всего", - подумал Витя, разумея свою четырехлетнюю патриотическую ненависть к Германии. "Да, паспорт знаю назубок... "Familienname"... "Vorname"... "Standiger Wohnsitz mit Adresse"... "Beruf"... [Фамилия... имя... адрес постоянного места жительства... профессия... (нем.)] Все-таки досадно, что написали гимназист, могли написать студент". "Danke sehr" [Большое спасибо (нем.)], - вслух сказал Витя, получая паспорт от одураченного разведчика. "Немцы говорят так нараспев: "Danke sehr, danke schon"... Нет, это кажется, больше кельнеры... Надо просто флегматично бросить "danke". А если у них возникнут подозрения? Если спросят? - "Wie meinen Sie? Ich verstehe nicht russisch"... [Что вы имеете в виду? Я не понимаю по-русски (нем.)] И тогда уже готовиться, следить за каждым движением... Предположим самое худшее, сразу распознают, что он тогда может сказать? Благоволите следовать за нами..." Или, если нарвешься на грубиянов: "Знаем мы тебя, какой ты немец! Ты матерой русский контрреволюционер!" - "Ах, знаете? Ну, тем лучше, получайте... Раз-два!.." - Витя выхватил из кармана револьвер и направил его на шкаф с книгами. - "Предохранитель, разумеется, перед Белоостровом переведу... Двух-трех могу ухлопать... Последний выстрел себе в лоб... Или лучше в рот? Но так, чтоб сразу смерть: нельзя им отдаться живым... Официального сообщения, верно, не будет, но из газетной хроники они все узнают: "Кровавое дело в Белоострове... Отчаянное сопротивление переодетого видного контрреволюционера..." "Впрочем, довольно ребячиться!" - с сожалением подумал Витя. Он спрятал снова револьвер, паспорт, взял стакан с мокрого блюдечка и поставил его на газетный лист, которым был накрыт табурет. На запыленном листе образовался не сомкнувшийся в круг ободок. Помешивая ложечкой в стакане, Витя рассеянно прочел справа от ободка: По требованию гласного Левина, предложение о том, чтобы вся дума пошла в Зимний Дворец, подвергнуто было поименному голосованию. Все без исключения гласные, фамилии которых назывались, отвечали: "Да, иду умирать" и т. п.". IV Николай Петрович в недоумении остановился на пороге. В комнате, в которую его ввели латыши-разведчики, было темно. Только одна маленькая матовая лампочка горела у короткой стены, слабо освещая стул и небольшую часть пола. На другом, неосвещенном конце длинной комнаты с трудом можно было разглядеть стол. Яценко не столько увидел, сколько почувствовал, что за столом сидит человек. "Верно это он и есть, Железнов", - подумал Николай Петрович, беспокойно оглядываясь на выходивших из комнаты разведчиков. Дверь за ними закрылась. Стало еще темнее. "Ну, что ж, мне совершенно все равно, - подумал Яценко. - Один конец, и слава Богу..."   Николай Петрович действительно в последнее время думал, что жизнь его пришла к концу. Из Трубецкого бастиона каждую ночь, около трех часов, уводили людей на расстрел. До наступления террора Яценко никак не предполагал, что его могут расстрелять; он и самый арест свой приписывал непонятному недоразумению. Перспектива близкой смерти надвинулась на Николая Петровича внезапно и вначале именно своей внезапностью его потрясла. Особенно страшна была вторая ночь: в первую - он еще неясно понимал, что такое происходит в крепости. Потом стало легче. "Да, я внутренне был вполне подготовлен", - думал с удовлетворением и гордостью Яценко. Все же в пятом часу, с рассветом, когда становилось ясно, что, если и расстреляют, то уж никак не в эту ночь, Николай, Петрович испытывал необыкновенное облегчение, которого он стыдился: "Вот и подготовлен!.. Слабое животное человек..." На самом деле он все-таки не верил, что его казнят, - юрист в нем сидел твердо. Яценко знал из исторических книг, что в пору революций людей часто казнили без всякой вины; но отнести к себе такую возможность ему было трудно. Никаких приготовлений он не делал, чувствуя, что готовиться по-настоящему можно только в самую последнюю минуту, когда ни сомнений, ни надежды больше не останется. Николай Петрович заставлял себя заполнять день так же, как прежде, однако, шахматные партии у него не выходили. Читал он теперь только философские и религиозные книги, а в них самые важные, трагические главы. Это чтение его успокаивало; но иногда, в худшие минуты, ему казалось, что успокоение от книг было не настоящим, искусственным, порою чисто словесным. Так, ненадолго доставила ему утешение мысль греческого мудреца: "Пока ты существуешь, нет смерти; когда приходит смерть, ты больше не существуешь; значит бояться тебе нечего". Потом Николай Петрович подумал, что мысль - эффектная и фальшивая. "Все равно, как я твердо знаю, что Ахиллес догонит черепаху, чтобы они там ни говорили. Вот здесь, в камере, и я существую, и смерть существует рядом со мной... Нет, не так успокаивают куранты..." Часто думал Яценко и о том, что он обязан соблюсти до конца достоинство, - обязан и перед собой, и перед памятью Наташи, и перед Витей, хоть Витя, верно, никогда о том не узнает. Он чувствовал ответственность и перед всей своей прошлой деятельностью, перед русским государством, перед тем ведомством, в котором прошла вся его жизнь: несмотря на свои новые мысли, Николай Петрович свою службу вспоминал с гордостью. На допрос его позвали в первом часу ночи. Для расстрела час был слишком ранний, и Яценко поверил, что зовут именно на допрос. "Наконец-то хватились!" - с радостным и тревожным чувством думал он, следуя за латышами в канцелярию крепости.   - Садитесь, пожалуйста, - негромко сказал сидевший за столом человек. Яценко вздрогнул. Он сел на стул под матовой лампой. "Ни к чему все это, старые фокусы, знаю", - подумал Николай Петрович. Он знавал, особенно в провинции, следователей, которые при допросе устраивались так, что на допрашиваемых падал свет, а допрашивающий оставался в тени, - и очень верили в этот школьно-романтический прием. "Все-таки у Скобцова в Саратове не было в камере так темно. Этот, вероятно, еще мальчишка... Да мне совершенно все равно. Неужели, однако, так и разговаривать с разных концов комнаты?.. - Глаза Николая Петровича немного привыкли к темноте, но разглядеть комиссара он не мог. - Нет, не мальчишка, кажется, длинная борода... Хорошо, дальше что?" - спросил он себя с неловким чувством, - так непривычно было сидеть у стены на стуле, без стола. Не зная, что делать с руками, он положил их на колени и немного наклонился вперед. - Ваша фамилия? - спросил комиссар. - Яценко, - ответил Николай Петрович, не сразу соразмерив звук голоса с непривычно большим расстоянием от собеседника. - Имя-отчество? - Николай Петрович. - Николай Петрович Яценко, - повторил голос в темноте. Николай Петрович вдруг почувствовал легкое сердцебиение. - Вы были действительным статским советником в пору царизма? - поспешно спросил комиссар и, не дожидаясь ответа, добавил: - Что вы можете сказать по делу, по которому вы обвиняетесь?.. Предупреждаю, что на уличающие вас вопросы вы можете не отвечать. Сердце у Николая Петровича как будто без причины забилось еще сильнее. - "Не случился бы нервный припадок!.. Надо ответить... Что ж это, он пародирует наш суд?.. Пускай, мне все равно. Только бы сердце успокоилось... Что такое он спросил?" - Яценко воспроизвел в памяти звук заданного ему вопроса: "...по делу, по которому вы обвиняетесь..." - Мне неизвестно, по какому делу я обвиняюсь, - ответил он. - Вот как?.. Ничего неизвестно? - Ничего. - Ничего... Так-с...Комиссар помолчал. - Вы привлекаетесь к ответственности по делу о контрреволюционной Федосьевской организации, - сказал он наконец. - Виноват, какой организации? - Федосьевской... Федосьевской контрреволюционной организации, - повторил комиссар. - Я о такой организации сейчас в первый раз в жизни слышу. - В первый раз в жизни слышите? - Да, в первый раз от вас слышу. - Ах, от меня в первый раз слышите? Может быть, от других слыхали прежде? "Ну да, шулер! - подумал Яценко. - Или он издевается? И тон как будто издевательский... Конечно, мне все равно... Как колотится, однако, сердце... Не упасть бы в обморок..." - Нет, и от других никогда не слыхал, - равнодушным тоном ответил он, справившись с дыханием. - И от других никогда не слыхали?.. Так-с... - Не слыхал. - А о господине Сергее Федосьеве вы слышали? - спросил, опять помолчав, комиссар. - О том, который при старом строе ведал политической полицией? - О нем самом. - Да, о нем слышал. - О нем слышали... Может, и лично знали? - Да, знал и лично. - Его знали и лично... Так-с... Когда вы его видели в последний раз? - Давно... Года полтора-два тому назад. - Ах, года полтора-два тому назад? Стало быть, еще при царизме? - Да, при старом строе. - С тех пор ни разу не видали? - Нет, с тех пор ни разу не видал. - Так-с... На какой почве состоялось ваше знакомство? - У нас раз возникли деловые служебные отношения, - ответил, с трудом дыша, Яценко. Непонятная тревога росла у него с каждой минутой. "Надо отвечать коротко... Так легче..." - Деловые служебные отношения? Письменные? - Как?.. Нет, устные. - Только устные? - Да, только устные. - Федосьев никогда вам не писал? - Никогда...- Ни разу? - Ни разу... Дайте, однако, вспомнить... Нет, ни разу. - В этом уверены? - Совершенно уверен. - Нам, напротив, известно, что он вам писал, гражданин Яценко. - Вы ошибаетесь. - Вспомните... Постарайтесь вспомнить... - Я твердо помню: Федосьев никогда мне не писал. - Так-с... Где находится ваш служебный архив? - В ту пору, когда я был следователем по важнейшим делам, мой архив находился в здании суда на Литейном (Николай Петрович передохнул после длинного предложения). И летом вместе с этим зданием сгорел... После февральской революции я получил другое назначение, и с тех пор мои бумаги... - Тогда сгорел весь ваш архив? - перебил его комиссар. - Да, тот архив весь. - Разве вы никогда не уносили служебных бумаг из здания суда? - Иногда уносил ненадолго на дом для работы... Но затем немедленно возвращал назад. - Всегда и все? - Разумеется, всегда и все, - повторил Яценко. "Что за странный допрос! Что ему нужно?.." - В вашей частной квартире действительно при обыске никаких служебных бумаг найдено не было, - несколько более мягким тоном сказал комиссар. - Но, вероятно, вы хранили их еще и в другом месте? - Где же еще? Хранил в своем кабинете в здании суда... Там все и сгорело. - Так что и переписка ваша с Федосьевым сгорела во время пожара?-
  Я вам сказал и повторяю, что у меня... никакой переписки с Федосьевым не было... Впрочем, погодите: один раз я ему действительно писал.
  - Ах, один раз писали? - резко сказал комиссар. - Но вы только что утверждали, что не писали никогда, ни разу, что вы твердо это помните!
  - Я утверждал, и продолжаю утверждать, что он мне никогда, ни разу не писал... Но я ему раз действительно писал по одному делу, которое...
  - Где же находится это ваше письмо? - еще резче перебил его комиссар.
  - Должно быть, в архиве Федосьева.
  - А где находится архив Федосьева?
  - Этого я не знаю.
  - Как не знаете? По той должности, которую вы занимали до октября, вы не можете этого не знать!
  - Совершенно не знаю... Мне не было никакого дела ни до Федосьева, ни до его архива. Вероятно, его архив находится там, где был его кабинет... Или, может быть, его куда-нибудь оттуда перевезли... Ведь всем этим занялись историки. А часть полицейских бумаг, помнится, была уничтожена... в первые дни революции... Тогда много документов должно было погибнуть. Так, по крайней мере, говорили. Во всяком случае я ничего об этом не знаю... И никакого отношения к этому я не имел.
  - Вы однако же хотите меня уверить в том, что вы после революции не поддерживали никаких отношений с Федосьевым?
  - Не знаю, удастся ли мне вас уверить... но это именно так: я никаких отношений с ним не поддерживал... Да ведь он и исчез из Петрограда в первые же дни революции.
  - Нам доподлинно известно, что он находится в Петрограде.
  - Возможно... Об этом я ничего знать не могу... Хотя бы потому, что давно сижу в крепости.
  - Хотя бы потому? Значит, вы признаете, что до вашего ареста вы поддерживали отношения с Федосьевым?
  - Послушайте, - сказал, бледнея, Яценко (сердце у него колотилось страшно). - Так совершенно бесполезно допрашивать... Я сам был всю жизнь следователем... И если вы думаете, что меня можно поймать... при помощи таких приемов... вы ошибаетесь... Я вам говорю, что...
  - Мои приемы стоят ваших, гражданин Яценко! - сказал, поднимая голос, комиссар.
  Николай Петрович замер.
  - Я вам говорю, что ни разу... не видал после революции Федосьева, - едва выговорил он. - Хотите верьте этому, хотите нет... Ни о какой организации я... понятия не имею!.. И если...
  - Но вы сами признали, что работали при царизме совместно с Федосьевым! Этого достаточно!
  - Достаточно... для чего?
  - Достаточно для того, чтобы привлечь вас к ответу перед революцией, господин Яценко!
  - Так и говорите!.. Тогда, по крайней мере, не выдумывайте... контрреволюционных организаций!..
  - Но вы состояли и состоите в Федосьевской организации!
  - Нет, не состоял и не состою!.. Если вообще такая организация существует...
  - Вы говорите неправду, господин Яценко! - привстав из-за стола, вскрикнул изменившимся голосом комиссар. В комнате резко прозвучал звонок.
  Николай Петрович открыл рот, тоже привстал и вдруг откинулся на спинку стула. "Ну да, это он!.."
  - Вы Загряцкий! - сказал, задыхаясь, Николай Петрович.
  - Отведите его! - прокричал вошедшим разведчикам комиссар. V В стеклянном кубе у входа плавали золотые рыбки, но их и разглядеть было трудно в грязной мутной воде. Чахлая пальма у машины шевелила запыленными пальцами, когда мимо нее проходили люди. Это был собственно не ресторан и не трактир, и не кабачок. Больше всего заведение походило на декорацию портового притона в передовом театре, где руководит постановками режиссер, умеющий создавать настроение. Видало оно всякие виды и, быть может, помнило времена, когда за границу ездили морем и Петербург был настоящим портом. В последние годы перед войной опытные люди, не любившие вокзальных буфетов, поздно ночью приезжали сюда запивать кахетинским вином шашлык или селянку. Владелец, весело-глупый человек, встречал дикими возгласами завсегдатаев и яростно кричал половым: "Рабы, режьте лучшего козленка!.. Рабы, тащите жареных павлинов!"... Из кухни торжественно выходил человек с кинжалом у пояса, принимал заказы и, мрачно-сочувственно улыбаясь, кивал головой в ответ на указания тех гостей, которые имели личные взгляды на шашлык, а селянку называли "селяночкой", потирая руки и улыбаясь светлой улыбкой. Хозяин приносил старательно запыленные бутылки, пил с гостями и с хохотом рассказывал общеизвестные анекдоты, выдавая их за истории, случившиеся с ним или с одним его приятелем. Заведение очень опустилось с войною. Умер хозяин, ушел воинственный человек, которого завсегдатаи, с непонятной гордостью, называли осетином. Революция совсем подорвала дело. Гастрономы приуныли и перестали приезжать, последнего полового рассчитал новый владелец, публика стала много хуже, - разве изредка забредет наблюдать нравы ночного притона компания литераторов или какой-нибудь молодой провинциальный турист, втайне воображающий себя Фаустом. Пришли в упадок шашлык и селянка, но кахетинское вино подавалось по-прежнему, - говорили, что новый хозяин имеет связи.    Пахло рыбой, капустой, табаком и керосином. Окна передней комнаты были плотно завешены. Публики было немного, - из-за событий в городе или оттого, что весь вечер шел проливной дождь. Застрявшая компания матросов невесело пила и, зевая, играла в карты. На них подозрительно поглядывал хозяин, грузный рябой и косой человек в высоких шершавых сапогах, как нельзя более подходивший наружностью к декорации портового притона. Он не был уверен, что ему заплатят. Матросы уже понемногу теряли положение знати нового строя, однако ссориться с ними не приходилось. Женщина в платке, следившая за игрой, встала и допила вино в стаканах, стоявших перед ней и перед ее соседом. Матрос выругался крепко, но без оживления. - Много лакаешь!.. - Двенадцатый час... Спать хочу, - сказала женщина. - Куда ж в такую погоду?.. Сейчас пойдем. - Отчего мотора не взяли? Я говорила... - Потом будете языком чесать, - сердито сказал другой игрок. - Я говорю: ва! - Ишь, задается! Если ва, то деньги на бочку. Женщина изобразила презрительную улыбку на помятом, крашеном, еще красивом лице. - Скучно мне с вами... Граммофон бы пустить, песню какую-нибудь, - сказала она, натягивая продранные перчатки, видимо, главную свою гордость. - Не время теперь песни играть, - угрюмо отозвался хозяин. Матрос к нему повернулся. - А для буржуев было время? - грозно спросил он. - Ладно, пустим, - равнодушным тоном ответил хозяин и вышел во вторую комнату, где стоял граммофон. За столом гость в дорожном плаще что-то писал при свете керосиновой лампы. Перед ним стояла пустая бутылка. Больше в комнате никого не было. - Дождь идет? - спросил Браун, отрываясь от тетради. - Идет, - ответил хозяин с виноватым вздохом. - Дайте, пожалуйста, еще бутылку. - Карданаха прикажете? - Да, карданаха. - Сейчас принесу... Вас граммофон не обеспокоит? - понижая голос, спросил хозяин. - Матросня требует... - Не обеспокоит. Хозяин поставил пластинку. Женщина из двери с любопытством на них смотрела. Браун встретился с ней глазами. Извилистая трубка мембраны впилась в пластинку и завертелась. Женский голос завыл: "Прощайте, други, я уезжаю..." - Закусить ничего не желаете? - А что у вас есть? - Горячего ночью ничего нет. Есть колбаса. - И хлеб? - Хлеба, извиняюсь, нет. - Что ж, дайте. - Сию минуту. Хозяин вышел и в дверях столкнулся с женщиной. - Это кто? Буржуй? - радостным, истосковавшимся шепотом спросила она. - А я почем знаю? Мы паспортов не требуем. Только бы платили, не то, чтобы жулье какое-нибудь. Женщина оглянулась на игроков и вошла во вторую комнату. - Мусье, угостите девочку вином, - привычным тоном, как автомат, произнесла она классическую фразу, которую по лени никогда не меняла. Браун оглядел ее с ног до головы. Она почувствовала, что дело может выйти, и нацепила привычную вызывающую улыбку, хоть гость показался ей неприятным. "Ах, ша-рабан мой, амери-канка... - запела она вполголоса, вторя граммофону. Хозяин вошел с откупоренной бутылкой и скользнул по ним опытным внимательным взглядом. - ...А я девчонка, ды хулиганка!.." - Закуску сию минуту подам. И сухари нашлись. - Спасибо. - Матросы сейчас уходят, - многозначительно сказал хозяин и отошел к граммофону. - "...Ды болит мое сердце, ды болит пе-чонка..." - пела женщина, поплясывая на месте и глядя на Брауна. Граммофон захрипел. Хозяин поднял трубку, приблизившуюся к красному кружку. - "...Ах, что поделал со мной мальчонка!"... - Ты с ними уходи и назад возвращайся, - прошептал хозяин. "...Единственно для пользы дела имею честь представить товарищам членам коллегии В.Ч.К., что наружное наблюдение за арестованным 31-го числа августа месяца контрреволюционером б. князем Алексеем Андреевичем Горенским было с самого начала поставлено неудовлетворительно и поверхностно как вследствие недостаточного числа предоставленных в распоряжение отдела разведчиков, так и в силу их полного незнакомства с делом, требующим опыта, размышления и навыка. О вышесказанном я неоднократно имел честь докладывать товарищам членам коллегии В.Ч.К., в частности в моих письменных донесениях за NN 1 и 7..." "Этот фрукт хочет нас учить, - морщась, подумала Ксения Карловна. - Достаточно того, что его самого пока терпят..." "При надлежащей постановке дела и при наличии опытных наблюдателей обязательно должны быть замечаемы все связи и знакомства лица, принятого в наблюдение (первоначально было написано "принято в мушку", но потом вместо "мушки" поставлено слово "наблюдение"). Это требование позволяю себе назвать азбукой разведочного дела. Между тем обращаю внимание товарищей членов коллегии В.Ч.К. на то обстоятельство, что контрреволюционер б. князь Горенский был отмечен Инфагом наружному наблюдению еще 25-го числа августа месяца. Однако товарищ разведчик наружного наблюдения, принявший б. князя Горенского, потерял связь с принятым и не сумел даже выяснить, где именно б. князь Горенский провел последние ночи и с кем он встречался, что само по себе достаточно свидетельствует о явно ненормальной и дефективной постановке всей службы наружного наблюдения в Аго..." "К сожалению, в этом он прав... На Аго надо будет обратить особое внимание", - подумала Ксения Карловна и сделала пометку: NB. "...В силу доверия, оказанного мне товарищами членами коллегии В.Ч.К., считаю себя обязанным обратить их внимание на этот прискорбный факт. Наружному наблюдению удалось, правда, установить, что 30-го числа ав

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 470 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа