Главная » Книги

Горький Максим - Фома Гордеев, Страница 7

Горький Максим - Фома Гордеев


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

sp;Фома взглянул на старика и замолчал, опустив голову. Ему вспомнился беглый каторжник, убитый и сожженный Щуровым, он снова верил, что это так и было. И женщин - жен и любовниц - этот старик, наверное, вогнал в гроб тяжелыми ласками своими, раздавил их своей костистой грудью, выпил сок жизни из них этими толстыми губами, и теперь еще красными, точно на них не обсохла кровь женщин, умиравших в объятиях его длинных, жилистых рук. И вот теперь он, ожидая смерти, которая уже близко от него, считает грехи свои, судит людей и говорит: "Кто, кроме бога, судья мне?"
  "Боится он или нет?" - спросил себя Фома и задумался, исподлобья рассматривая старика.
  - Да, парень! Думай... - покачивая головой, говорил Щуров. - Думай, как жить тебе... О-о-хо-хо! как я давно живу! Деревья выросли и срублены, и дома уже построили из них... обветшали даже дома... а я все это видел и - все живу! Как вспомню порой жизнь свою, то подумаю: "Неужто один человек столько сделать мог? Неужто я все это изжил?.." - Старик сурово взглянул на Фому, покачал головой и умолк...
  Стало тихо. За окном на крыше дома что-то негромко трещало; шум колес и глухой говор людей несся снизу, с улицы. Самовар на столе пел унылую песню. Щуров пристально смотрел в стакан с чаем, поглаживал бороду, и слышно было, что в груди у него хрипит...
  - Трудно тебе жить без отца-то? - раздался его голос.
  - Привыкаю... - ответил Фома.
  - Богат ты... Яков умрет - еще богаче будешь, все тебе откажет. Одна дочь у него... и дочь тебе же надо взять... Что она тебе крестовая и молочная - не беда! Женился бы... а то что так жить? Чай, таскаешься по девкам?
  - Нет...
  - Говори! Э-эхе-хе!.. Помирает купец... Сказывал мне один лесничий, - врет ли, нет ли, - что-де раньше все собаки волками были и выродились в собак... Так вот и наше звание - тоже скоро все собаками будем... Науки изучим, модные шляпы на башки воткнем, и все там, что надо, сделаем для того, чтобы свое обличье потерять... И ничем нас от других людей не отличишь... Завели такой порядок, чтобы всех детей в гимназисты отдавать... И купцов, и дворян, и мещан - всех под один колер подгоняют... Оденут в серое и учат всех одной науке... растят человека, как дерево... Зачем это? Никому не известно... И полено одно от другого хоть сучком да отличается, а тут хотят людей так обстрогать, чтобы все на одно лицо были... Скоро нам, старикам; крышка... да-а! Может, никто уж и не поверит через пятьдесят эдак лет, что на свете я жил... Ананий, Саввин сын, по прозвищу Щуров... так-то! И что я, Ананий, окромя бога, никого не боялся... И что был я в молодости мужик, а земли имел две с четью десятины, а под старость накопил одиннадцать тысяч десятин и все под лесом... да денег, может, два миллиона...
  - Вот все говорят - деньги? - сказал Фома с неудовольствием. - А какая от них радость человеку?
  - Мм... - промычал Щуров. - Плохой из тебя купец будет, коли ты силы денег не понимаешь...
  - Кто ее понимает? - спросил Фома.
  - Я! - уверенно сказал Щуров. - И всякий умный человек... Яшка понимает... Деньги? Это, парень, много! Ты разложи их пред собой и подумай - что они содержат в себе? Тогда поймешь, что все это - сила человеческая, это - ум людской... Тысячи людей в деньги твои жизнь вложили. А ты можешь все их, деньги-то, в печь бросить и смотри, как они гореть будут... И будешь ты в ту пору владыкой себя считать...
  - Этого не делают...
  - Оттого, что у дураков денег не бывает... Деньги пускают в дело... около дела народ кормится... а ты надо всем тем народом - хозяин... Бог человека зачем создал? А чтобы человек ему молился... Он один был, и было ему одному-то скучно... ну, захотелось власти... А как человек создан по образу, сказано, и по подобию его, то человек власти хочет... А что, кроме денег, власть дает?.. Так-то... Ну, а ты - деньги принес мне?
  - Нет... - ответил Фома. От речей старика в голове у него было тяжело и мутно, и он был доволен, что разговор перешел, наконец, на деловую почву.
  - Это напрасно! - сказал Щуров, строго нахмурив брови. - Срок прошел - надо платить...
  - Получите завтра половину...
  - Зачем половину? Все давай!
  - Уж очень нам теперь нужны деньги-то...
  - А их нет? Однако и мне нужны...
  - Подождите!
  - Э, брат, ждать не буду! Ты не отец... ваш брат, молокосос, народ ненадежный... в месяц можешь ты все дело спутать... а я от того убыток понесу... Ты мне завтра все подай, а то векселя протестую... У меня это живо!
  Фома смотрел на Щурова и удивлялся. Это был совсем не тот старик, что недавно еще говорил словами прозорливца речи о дьяволе... И лицо и глаза у него тогда другие были, - а теперь он смотрел жестоко, безжалостно, и на щеках, около ноздрей, жадно вздрагивали какие-то жилки. Фома видел, что, если не заплатить ему в срок, - он действительно тотчас же опорочит фирму протестом векселей...
  - Что, видно, плохи дела-то? - усмехнулся Щуров. - Ну, говори начисто - где отцовы деньги рассыпал?
  Фоме захотелось испытать старика.
  - Дела не очень веселые... - сказал он, хмурясь, - поставок нет... задатков не получили... ну, и трудновато.
  - Та-ак!.. Пособить, что ли?
  - Сделайте милость... отсрочьте платежи-то, - попросил Фома, скромно опустив глаза.
  - Мм... али из дружбы к отцу пособить? Пожалуй, пособлю...
  - А на сколько времени отсрочите? - осведомился Фома.
  - На полгода...
  - Покорно благодарю...
  - Не на чем... Одиннадцать тысяч шестьсот за тобой... Ты вот что: перепиши мне векселя на пятнадцать, уплати проценты с этой суммы вперед... а в обеспечение я с тебя закладную на две твои баржи возьму...
  Фома встал со стула и, усмехаясь, проговорил:
  - Завтра пришлите векселя... я их вам оплачу полностью...
  Щуров тоже грузно поднялся со стула и, не спуская глаз под насмешливым взглядом Фомы, спокойно почесывая грудь, сказал:
  - И так хорошо...
  - Спасибо... за ласку!.
  - Не даешься ты... а то я бы тебя приласкал! - лениво проговорил старик, оскаливая зубы.
  - Н-да! попадешь вам в руки...
  - Тепло будет...
  - Нагреете, что говорить...
  - Ну, однако, паренек, будет! - сурово сказал Щуров. - Хоть ты и думаешь про себя, что неглуп... только рано это... Сыграл вничью, да уж и хвастаться стал!.. А ты у меня выиграй... тогда и пляши от радости... Прощай-ка... Да денежки завтра припаси...
  - Не беспокойтесь... Прощайте!
  - С богом!
  Выйдя за дверь номера, Фома услыхал, как старик зевнул протяжно и громко, а потом запел сиповатым басом:
  - "Ми-ило-осердия двери отверзи нам... благословенная богородице..."
  Фома унес с собой от старика двойственное чувство: Щуров и нравился ему и в то же время был противен.
  Он вспоминал речи старика о грехе, думал о силе веры его в милосердие бога, и - старик возбуждал в нем чувство, близкое к уважению.
  "И этот тоже про жизнь говорит... и вот - грехи свои знает, а не плачется, не жалуется... Согрешил - подержу ответ... А та?.." - Он вспомнил о Медынской, и сердце его сжалось тоской. "А та - кается... не поймешь у ней - нарочно она или в самом деле у нее сердце болит..."
  Фоме казалось, что он завидует Ананию, и парень поспешил напомнить себе попытки Щурова обобрать его.
  Это вызывало в нем отвращение к старику, он не мог примирить своих чувств и, недоумевая, усмехался.
  - Н-ну, был я у Щурова!.. - сказал он, придя к Маякину и усаживаясь за стол.
  Маякин в засаленном халатике и со счетами в руках нетерпеливо заерзал в своем кожаном кресле и оживленно заговорил:
  - Наливай ему чаю, Любава! Рассказывай, Фома... Мне к девяти в думу надо, рассказывай скорей.
  Фома, посмеиваясь, рассказал о том, как Щуров предложил ему переписать векселя.
  - Э-эх! - с сожалением, тряхнув головой, воскликнул Яков Тарасович. - Всю обедню испортил ты, брат, мне! Разве можно так прямо вести дела с человеком? Тьфу! Дернула меня нелегкая послать тебя! Мне самому бы пойти... Я бы его вокруг пальца обернул!
  - Ну, едва ли! Он говорит: "Я дуб..."
  - Дуб? А я - пила... Дуб - дерево хорошее, да плоды его только свиньям годны... И выходит, что дуб - глуп...
  - Да ведь все равно платить надо...
  - С этим не торопятся... умные люди! А ты - готов бегом бежать, чтобы деньги отдать... купец!
  Яков Тарасович был решительно недоволен крестником. Он морщился и сердито приказывал дочери, молча разливавшей чай:
  - Сахар подвинь мне, видишь - не достану...
  Лицо Любови было бледно, глаза мутны, и руки у нее двигались вяло, неловко... Фома посмотрел на нее и подумал:
  "Смирная какая при отце-то..."
  - О чем он говорил с тобой? - спросил его Маякин.
  - Насчет грехов...
  - Ну конечно! Всякому человеку свое дело дорого... - а он - фабрикант грехов... Давно о нем и на каторге и в аду плачут - тоскуют, ждут - не дождутся...
  - Увесисто говорит он, - задумчиво сказал Фома, помешивая чай в стакане.
  - Меня ругал? - осведомился Маякин, ехидно искривив лицо.
  - Было...
  - А ты что?
  - А я... слушал...
  - Мм... что же слышал?
  - "Сильному, говорит, простится, - а слабому нет прощения..."
  - Премудрость, подумаешь!.. Это и блохи знают...
  Презрительное отношение крестного к Щурову почему-то раздражало Фому, и, глядя в лицо старика, он с усмешкой сказал:
  - А вас он не любит...
  - Меня, брат, никто не любит! - с гордостью сказал Маякин. - И любить меня не за что, я не девка... Но зато - уважают меня... А уважают только тех, кого побаиваются...
  И старик хвастливо подмигнул крестнику.
  - Говорит он увесисто... - повторил Фома. - Жалуется... "Вымирает, говорит, настоящий купец... Всех, говорит, людей одной науке учат... чтобы все были одинаковы... на одно лицо..."
  - Считает так, что - не годится это? Дурак! - презрительно сказал Маякин.
  - А почему это хорошо? - спросил Фома, недоверчиво поглядывая на крестного.
  - Ежели видим мы, что, взяв разных людей, сгоняют их в одно место и внушают всем одно мнение, - должны мы признать, что это умно... Потому - что такое человек в государстве? Не больше как простой кирпич, а все кирпичи должны быть одной меры, - понял? Людей, которые все одинаковой высоты и веса, - как я хочу, так и положу...
  - Кому же приятно кирпичом-то быть, - хмуро сказал Фома.
  - Речь не о приятном, а о деле... Не всякому человеку можно рожу стереть, но ежели иного побить молотом, он будет золотом... А башка лопнет - что поделаешь? Слаба, значит, была...
  - Говорил он также насчет труда... "Все, говорит, машины работают, а люди от этого балуются..."
  - Поехала кума, неведомо куда! - пренебрежительно махнул рукой Маякин. - Удивительно мне - какой у тебя аппетит на всякую пустяковину! "Машина"! Он бы, старый пень, подумал - какая она, машина-то? Железная! - стало быть, ее не жалко, завел - она и кует тебе рубли... без всяких слов, без хлопот... пустил, она и вертится! А человек - он беспокойный и жалкий... он очень жалок порой бывает! Воет, ноет, плачет, просит... пьян напивается... в нем лишнего для меня - ах, как много! А в машине, как в аршине, - ровно столько содержания, сколько требуется для дела... Ну, я пойду одеваться... пора.
  Он встал и ушел, громко шаркая туфлями по полу. Фома посмотрел вслед ему и вполголоса сказал, хмуря брови:
  - Леший разве разберет все это... один говорит так, другой - этак...
  - Вот и в книгах тоже, - тихо сказала Любовь. Фома взглянул на нее, добродушно улыбаясь. И она ответила ему неясной улыбкой. Глаза у нее смотрели устало, печально...
  - Все читаешь? - спросил Фома.
  - Да-а... - уныло ответила девушка.
  - И тоскуешь?
  - Тошно... Одна потому что... Слова не с кем сказать...
  - Плохо твое дело...
  Она ничего не сказала на это, а лишь опустила голову и стала медленно перебирать пальцами кружево полотенца.
  - Шла бы замуж... - сказал Фома, чувствуя, что ему жалко ее.
  - Отстань, пожалуйста... - некрасиво наморщив лоб, ответила Любовь.
  - Чего отстань? Ведь пойдешь же...
  - Вот! - со вздохом и тихо воскликнула девушка. - Вот я и думаю - надо... А как пойдешь? Ты знаешь ли - я такое чувствую теперь, - как будто между мною и людьми туман стоит... густой, густой туман!..
  - От книг, - уверенно вставил Фома.
  - Подожди! И я перестаю понимать, что делается... Все мне не нравится, все чужое стало... Все не так, как надо, все не то... Я понимаю это, а сказать, что не так и почему, - не могу!..
  - "Не так, не так..." - забормотал Фома. - Это у тебя от книг... Хоть я и сам тоже чувствую, что не так... Это может и оттого, что еще молоды мы...
  - Мне сначала казалось, - не слушая его, говорила Любовь, - что я в книгах все понимаю...
  - Бро-ось ты их! - посоветовал Фома пренебрежительно.
  - Ах, полно! Разве это можно бросить? Ты знаешь - сколько разных мыслей на свете! О, господи! И есть такие, что голову жгут... В одной книге сказано, что все существующее на земле разумно...
  - Все? - спросил Фома.
  - Все! А в другой - напротив.
  - Погоди! Разве это не чепуха?
  - О чем разговор? - спросил Маякин, являясь в дверях, одетый в длинный сюртук и с какими-то медалями на шее и груди.
  - Так... - хмуро сказала Любовь.
  - Насчет книг, - добавил Фома.
  - Каких книг?
  - Да вот она читает... прочитала, что все на земле - разумно...
  - Ну!
  - Ну, а я говорю - враки!
  - Н-да... - Яков Тарасович задумался, пощипывая бородку и прищурив глаза.
  - Это что за книга? - спросил он у дочери, помолчав.
  - Маленькая такая... желтая... - неохотно сказала Любовь.
  - Ты ее положи-ка на стол мне... Это неспроста тоже сказано - все на земле разумно! Ишь... догадался какой-то!.. Н-да... это очень даже ловко выражено... И кабы не дураки - то совсем бы это верно было... Но как дураки всегда не на своем месте находятся, - нельзя сказать, что все на земле разумно... Прощай, Фома! Посидишь, али подвезти?..
  - Посижу еще...
  Любовь и Фома снова остались вдвоем.
  - Какой он у тебя, - кивнув головой вслед крестному, сказал Фома.
  - Какой?
  - На все откликается, все своим словом покрыть хочет...
  - Да-а... умный!.. А вот не понимает, как тяжело мне жить... - печально сказала Любовь.
  - Я тоже не понимаю... выдумываешь ты много...
  - Что я выдумываю? - раздраженно крикнула девушка.
  - Да - все это... не твои ведь мысли-то, - чужие!..
  - Чужие... чужие...
  Она хотела сказать что-то резкое, но оборвалась и замолчала. Фома смотрел на нее и, поставив рядом с нею Медынскую, грустно подумал:
  "Какое все разное... и люди и женщины... и чувствуешь всегда разное..."
  На улице темнело, а в комнате уже было совсем темно. Ветер качал липы, сучья их царапались о стены дома, точно холодно им было и они просились в комнаты...
  - Люба! - тихо сказал Фома.
  Она подняла голову и посмотрела на него.
  - Знаешь... я ведь поссорился с Медынской-то...
  - Из-за чего? - оживляясь, спросила Любовь.
  - А - так уж!.. Она обидела меня...
  - Ну, это хорошо, что поссорился, - одобрительно сказала девушка, - а то бы она тебя завертела... она - дрянь, кокетка... ух, какие я про нее вещи знаю!
  - Совсем она не дрянь, - угрюмо сказал Фома. - И ничего ты не знаешь... Все вы врете!
  - Ну уж, извини!
  - Нет... вот что, Люба, - тихо и просительно сказал Фома, - ты не говори мне про нее худо... Я все знаю... ей-богу! Она сама сказала...
  - Са-ама?! - удивленно воскликнула Люба. - Какая... странная! Что же она сказала?..
  - Виновата... - с усилием выговорил Фома и криво усмехнулся.
  - Только? - В вопросе девушки звучало разочарование.
  Фома услышал его и с надеждой спросил:
  - Мало разве?..
  - Очень ты любишь ее?
  Фома помолчал, посмотрел в окно и смущенно ответил:
  - Не знаю... Кажется... что теперь больше, чем прежде...
  - Удивляюсь я, как можно любить такую? - пожав плечами, спросила девушка.
  - Еще как можно! - воскликнул Фома.
  - Не понимаю... Нет, это только потому ты привязался к ней, что лучше ее не видал...
  - Не видал! - согласился Фома и, помолчав, нерешительно сказал: - Может, лучше и нет... Она для меня - очень нужна! - задумчиво и тихо продолжал он. - Боюсь я ее, - то есть не хочу я, чтобы она обо мне плохо думала... Иной раз - тошно мне! Подумаешь - кутнуть разве, чтобы все жилы зазвенели? А вспомнишь про нее и - не решишься... И во всем так - подумаешь о ней: "А как она узнает?" И побоишься сделать...
  - Да-а, - задумчиво протянула девушка, - значит, ты ее любишь... Я бы тоже... если б любила, то думала бы о нем... что он скажет?
  - И все у нее - особенное, - рассказывал Фома. - Говорит она по-своему... красива как, господи! И такая маленькая... как ребенок...
  - Что же у вас вышло? - спросила Любовь.
  Фома вместе со стулом подвинулся к ней и, наклонившись, зачем-то понизив голос, стал рассказывать. Он говорил, и по мере того, как вспоминал слова, сказанные им Медынской, у него воскресали и чувства, вызывавшие эти слова.
  - Я ей: "Эх ты! Играла ты со мной - зачем?" - гневно и с упреком говорил он. А Люба, с румянцем оживления на щеках, одобрительно кивая головой, поощряла его:
  - Вот - хорошо! Ну, а она?
  - Молчит! - тоскливо сказал Фома, передергивая плечами. - То есть она говорила... да что в том?
  Он махнул рукой и замолчал. Люба, играя своей косой, тоже молчала. Самовар потух уже. А тьма в комнате все сгущалась, в окна смотрело что-то мутное.
  - Зажгла бы ты огонь!.. - предложил Фома.
  - Какие мы с тобой оба несчастные... - сказала Люба и вздохнула.
  Фоме не понравилось это.
  - Я - не несчастный... - твердо возразил он. - Я просто не привык еще жить...
  - Человек, который не знает, что он сделает завтра, - несчастный! - с грустью говорила Люба. - Я - не знаю. И ты тоже... У меня сердце никогда не бывает спокойно - все дрожит в нем какое-то желание...
  - Это и у меня есть, - сказал Фома. - Эх!.. Надо однако идти в клуб...
  - Не уходи... - попросила Люба.
  - Надо, там ждет меня один... Прощай!
  - До свиданья! - Она протянула ему руку и печально посмотрела в глаза его.
  - Спать ляжешь? - спросил Фома, крепко пожимая ее руку.
  - Почитаю немножко...
  - Ты к этому - как пьяница к водке... - с сожалением сказал он.
  - Что же есть лучше?
  Идя по улице, он взглянул на окна дома и в одном из них увидал лицо Любы, такое же неясное, как все, что говорила девушка, как ее желания. Фома кивнул ей головой и подумал:
  "Тоже заплуталась, как и та..."
  При этом воспоминании он тряхнул головой, как бы желая спугнуть мысль о Медынской, и ускорил шаги.
  Холодный, бодрящий ветер порывисто метался в улице, гоняя сор, бросая пыль в лицо прохожих. Во тьме торопливо шагали какие-то люди. Фома морщился от пыли, щурил глаза и думал:
  "Ежели теперь встретится мне женщина - значит, Софья Павловна встретит меня ласково, по-старому... Завтра пойду к ней... А ежели мужчина - не пойду завтра, - погожу еще..."
  Встретилась ему собака, и это так раздражило его, что ему захотелось ткнуть палкой собаку...
  А в буфете клуба его встретил веселый Ухтищев. Он, стоя около двери, беседовал с каким-то толстым и усатым человеком, но, увидав Гордеева, пошел к нему навстречу, улыбаясь и говоря:
  - Здравствуйте, скромный миллионщик!
  Он нравился Фоме за свой веселый нрав, и Фома всегда встречал его с удовольствием. Добродушно и крепко пожимая руку Ухтищева, Фома спросил его:
  - А почему вы знаете, что я скромный?
  - Он спрашивает! Человек, который живет, как отшельник, не пьет, не играет, не любит женщин... ах, да! Вы знаете, Фома Игнатьевич? Наша несравненная патронесса завтра уезжает за границу на все лето.
  - Софья Павловна? - медленно спросил Фома.
  - Ну да! Заходит солнце моей жизни... а может быть, и вашей?
  Ухтищев состроил комически-коварную гримасу и заглянул в лицо Фомы.
  А тот стоял пред ним и чувствовал, что голова у него спускается на грудь и он не может помешать этому...
  - Уезжает Медынская? - раздался жирный басовой голос. - Славно! Я рад...
  - Позвольте - почему? - воскликнул Ухтищев. Фома глуповато улыбался и растерянно смотрел на усатого человека - собеседника Ухтищева. Тот важным жестом разглаживал усы свои, и из-под них лились на Фому тяжелые, жирные, противные слова:
  - А по-отому, что в городе одной кокоткой будет меньше...
  - Фи, Мартын Никитич! - укоризненно сказал Ухтищев, наморщивая брови.
  - Почему вы знаете, что она кокетка? - угрюмо спросил Фома, подвигаясь к усатому господину. Тот окинул его пренебрежительным взглядом, отворотился в сторону и, дрыгнув ляжкой, протянул:
  - Я не сказал - ко-окетка...
  - Нельзя, Мартын Никитич, говорить так о женщине, которая... - заговорил Ухтищев убедительным голосом, но Фома перебил его:
  - Позвольте! Я желаю спросить господина, что такое, - какое он слово сказал?
  И, проговорив это твердо и спокойно, Фома сунул руки глубоко в карманы брюк, а грудь выпятил вперед, отчего вся его фигура сразу приняла явно вызывающий вид... Усатый господин вновь оглянул его и насмешливо улыбнулся...
  - Господа! - тихо воскликнул Ухтищев.
  - Я сказал - ко-ко-тка... - произнес усатый человек, так двигая губами, точно он смаковал слово. - А если вы не понимаете этого - мо-огу пояснить...
  - Да уж, - глубоко вздыхая, сказал Фома, не сводя с него глаз, - вы объясните...
  Ухтищев всплеснул руками и сунулся куда-то в сторону от них...
  - Кокотка, если вам угодно знать, - продажная женщина... - вполголоса сказал усатый, приближая к Фоме свое большое, толстое лицо.
  Фома тихо зарычал и, прежде чем тот успел отшатнуться от него, правой рукой вцепился в курчавые с проседью волосы усатого человека. Судорожным движением руки он начал раскачивать его голову и все большое, грузное тело, а левую руку поднял вверх и глухим голосом приговаривал в такт трепки:
  - За глаза - не ругайся - а ругайся - в глаза прямо - в глаза - прямо в глаза...
  Он испытывал жгучее наслаждение, видя, как смешно размахивают в воздухе толстые руки и как ноги человека, которого он трепал, подкашиваются под ним, шаркают по полу. Золотые часы выскочили из кармана и катались по круглому животу, болтаясь на цепочке. Опьяненный своей силой и унижением этого солидного человека, полный кипучего злорадства, вздрагивая от счастья мстить, Фома возил его по полу и глухо, злобно рычал в дикой радости. Он в эти минуты переживал чувство освобождения от скучной тяжести, давно уже стеснявшей грудь его тоскою и недомоганьем. Его схватили сзади за талию и плечи, схватили за руку и гнут ее, ломают, кто-то давит ему пальцы на ноге, но он ничего не видал, следя налитыми кровью глазами за темной и тяжелой массой, стонавшей, извиваясь под его рукой... Наконец его оторвали, навалились на него, и, как сквозь красноватый дым, он увидел пред собой, на полу, у ног своих, избитого им человека. Растрепанный, взъерошенный, он двигал по полу ногами, пытаясь встать; двое черных людей держали его подмышки, руки его висели в воздухе, как надломленные крылья, и он, клокочущим от рыданий голосом, кричал Фоме:
  - Меня бить... нельзя! Нельзя! Я имею орден... подлец! О, подлец! У меня дети... меня все знают! Мер-рза-вец!.. Дикарь... о-о-о! Дуэль!
  А Ухтищев звонко говорил прямо в ухо Фоме:
  - Пойдемте! Голубчик, бога ради...
  - Погоди, я дам ему в рожу пинка... - попросил Фома. Но его потащили куда-то. В ушах его звенело, сердце билось быстро, но он чувствовал себя легко и хорошо. И на подъезде клуба, глубоко и свободно вздохнув, он сказал Ухтищеву, добродушно улыбаясь:
  - Здорово я ему задал, а?
  - Слушайте! - возмущенно воскликнул веселый секретарь. - Это, извините, дико! Это, черт возьми... я первый раз вижу!
  - Милый человек! - ласково сказал Фома. - Аль он не стоит трепки? Не подлец он? Как можно за глаза сказать такое? Нет, ты к ней поди и ей скажи... самой ей, прямо!..
  - Позвольте, - дьявол вас возьми! Да ведь не за нее же только вы его отдули?
  - То есть как не за нее? А за кого? - удивился Фома.
  - За кого? Я не знаю... очевидно, у вас были счеты! фу, господи! Вот сцена! Вовеки не забуду!
  - Он, этот самый, кто такой? - спросил Фома и вдруг засмеялся. - Как он кричал, - дурак!
  Ухтищев пристально взглянул в лицо и спросил его:
  - Скажите - вы в самом деле не знаете, кого били? И действительно за Софью Павловну только?
  - Вот - ей-богу! - побожился Фома.
  - Черт знает что такое!.. - Он остановился, с недоумением пожал плечами и, махнув рукой, вновь зашагал по тротуару, искоса поглядывая на Фому. - Вы за это поплатитесь, Фома Игнатьич...
  - К мировому он меня?..
  - Дай боже, чтобы так... Он вице-губернатора зять...
  - Н-ну-у?! - протянул Фома, и лицо у него вытянулось.
  - Н-да-с. Говоря по совести, он и мерзавец и мошенник... Исходя из этого факта, следует признать, что трепки он стоит... Но принимая во внимание, что дама, на защиту коей вы выступили, тоже...
  - Барин! - твердо сказал Фома, кладя руку на плечо Ухтищева. - Ты мне всегда очень нравился... и вот идешь со мной теперь... Я это понимаю и могу ценить... Но только про нее не говори мне худо. Какая бы она по-вашему ни была, - по-моему... мне она дорога... для меня она - лучшая! Так я прямо говорю... уж если со мной ты пошел - и ее не тронь... Считаю я ее хорошей - стало быть, хороша она...
  Ухтищев услыхал в голосе Фомы большое волнение, взглянул на него и задумчиво сказал:
  - Любопытный вы человек, надо сознаться...
  - Я человек простой... дикий! Побил вот, и - мне весело... А там будь что будет...
  - Боюсь - нехорошо будет... Знаете, - откровенность за откровенность, - и вы мне нравитесь... хотя - гм! - опасно с вами... Найдет этакий... рыцарский стих, и получишь от вас выволочку...
  - Ну уж! Чай, я еще первый раз это... не каждый день бить людей буду... - сконфуженно сказал Фома. Его спутник засмеялся.
  - Экое вы - чудовище! Вот что - драться дико... скверно, извините меня... Но, скажу вам, - в данном случае вы выбрали удачно... Вы побили развратника, циника, паразита... и человека, который, ограбив своих племянников, остался безнаказанным.
  - Вот и слава богу! - с удовольствием выговорил Фома. - Вот я его и наказал немножко...
  - Немножко? Ну, хорошо, положим, что это немножко... Только вот что, дитя мое... позвольте мне дать вам совет... я человек судейский... Он, этот Князев, подлец, да! Но и подлеца нельзя бить, ибо и он есть существо социальное, находящееся под отеческой охраной закона. Нельзя его трогать до поры, пока он не преступит границы уложения о наказаниях... Но и тогда не вы, а мы, судьи, будем ему воздавать... Вы же - уж, пожалуйста, потерпите...
  - А скоро он вам попадется в руки-то? - наивно спросил Фома.
  - Н-неизвестно... Так как он малый неглупый, то, вероятно, никогда не попадется... И будет по вся дни живота его сосуществовать со мною и вами на одной и той же ступени равенства пред законом... О боже, что я говорю! - комически вздохнул Ухтищев.
  - Секреты выдаешь? - усмехнулся Фома.
  - Не то, чтобы секреты, а... не надлежит мне быть легкомысленным... Ч-черт! А ведь... меня эта история оживила... Право же, Немезида даже и тогда верна себе, когда она просто лягается, как лошадь...
  Фома вдруг остановился, точно встретил какое-то препятствие на пути своем.
  - А началось это ведь с того, - медленно и глухо договорил Фома, - что вы сказали - уезжает Софья Павловна...
  - Да, уезжает... Ну-с!
  Он стоял против Фомы и с улыбкой в глазах смотрел на него. Гордеев молчал, опустив голову и тыкая палкой в камень тротуара.
  - Идемте?
  Фома пошел, равнодушно говоря:
  - Ну и пусть уезжает...
  Ухтищев, помахивая тросточкой, стал насвистывать, поглядывая на своего спутника.
  - Не проживу я без нее? - спросил Фома, глядя куда-то пред собой, и, помолчав, ответил тихо и неуверенно: - Еще как...
  - Слушайте! - воскликнул Ухтищев, - я дам вам хороший совет... человек должен быть самим собой... Вы человек эпический, так сказать, и лирика к вам не идет. Это не ваш жанр...
  - Ты, барин, говори со мной попроще как-нибудь, - сказал Фома, внимательно прослушав его речь.
  - Попроще? Я хочу сказать - бросьте вы думать об этой даме... Она для вас - пища ядовитая...
  - Вот и она говорила то же, - угрюмо вставил Фома.
  - Говорила?.. - переспросил Ухтищев. - Гм... Вот что... А не пойти ли нам поужинать?
  - Пойдем, - согласился Фома и вдруг ожесточенно зарычал, сжав кулаки и взмахивая ими. - Пойдем, так пойдем! И так я завинчу... так я, после всего этого, раскачаюсь - держись!
  - Ну, зачем же? Мы - скромненько...
  - Нет, погоди! - тоскливо сказал Фома, взяв его за плечо. - Что такое? Хуже я людей? Все живут себе... вертятся, суетятся, имеют каждый свой пункт... А мне - скучно... Все довольны собой, а что они жалуются - врут, сволочи! Это так они, - притворяются для красы... Мне притворяться нечего - я дурак... Я, брат, ничего не понимаю... Я думать не умею... мне тошно... один говорит то, другой - другое... А она... эх! Знал бы ты... я ведь на нее надеялся... я от нее ждал... чего я ждал?.. Не знаю!.. Но она - самая лучшая... И я так верил - скажет она мне однажды такие слова... особенные... глаза, брат, у нее больно хороши! Господи!.. Смотреть в них стыдно... Ведь я не то что с любовью к ней, - я к ней со всей душой... Я думал, что, коли она такая красавица, значит, около нее я и стану человеком!
  Ухтищев смотрел, как рвется из уст его спутника бессвязная речь, видел, как подергиваются мускулы его лица от усилия выразить мысли, и чувствовал за этой сумятицей слов большое, серьезное горе. Было что-то глубоко трогательное в бессилии здорового и дикого парня, который вдруг начал шагать по тротуару широкими, но неровными шагами. Подпрыгивая за ним на коротеньких ножках, Ухтищев чувствовал себя обязанным чем-нибудь успокоить Фому. Все, что Фома сказал и сделал в этот вечер, возбудило у веселого секретаря большое любопытство к Фоме, а потом он чувствовал себя польщенным откровенностью молодого богача. Откровенность эта смяла его своей темной силой, он растерялся под ее напором, и хотя у него, несмотря на молодость, уже были готовые слова на все случаи жизни, - он не скоро нашел их.
  - Э, батенька! - заговорил он, ласково взяв Фому под руку. - Так - нельзя! Только что вступили вы в жизнь и - уж философствуете! Нет, так нельзя! Жизнь - для жизни нам дана! Значит - живи и жить давай другим... Вот философия! А женщина эта - ба! Да разве в ней весь свет уж так и сошелся клином? Я вас, если хотите, познакомлю с такой ядовитой штукой, что сразу от вашей философии не останется в душе у вас ни пылинки! О, за-амечательный бабец! И как она умеет пользоваться жизнью! Тоже, знаете, нечто эпическое. И красива, - Фрина, могу сказать! И как она будет вам под пару! Ах, черт! Право же, это блестящая идея, - я вас познакомлю! Надо клин клином вышибать...
  - Мне совестно... - угрюмо и тоскливо сказал Фома. - Пока она жива - я на баб смотреть не могу даже...
  - Такой здоровый, свежий человек - хо-хо! - воскликнул Ухтищев и тоном учителя начал убеждать Фому в необходимости для него дать исход чувству в хорошем кутеже.
  - Это будет великолепно, и это необходимо вам - поверьте! А совесть, - вы меня извините! Вы несколько неверно определяете, это не совесть мешает вам, а - робость! Вы живете вне общества, застенчивы и неловки. Вы смутно чувствуете все это... и вот это чувствование принимаете за совесть. О ней же в данном случае не может быть и речи, - при чем тут совесть, когда веселиться для человека естественно, когда это его потребность и право?
  Фома шел, соразмеряя шаги свои с шагами спутника, и смотрел вдоль дороги. Она тянулась между двух рядов зданий, походила на огромную канаву и была полна тьмы. Казалось - ей конца нет и по ней медленно течет вдаль что-то темное, неиссякаемое, мешающее дышать. Убедительно-ласковый голос Ухтищева однотонно звучал в ушах Фомы, и хотя он не вслушивался в слова речи, но чувствовал, что они какие-то клейкие, пристают к нему и он невольно запоминает их. Несмотря на то, что рядом с ним шел человек, он чувствовал себя одиноким, потерявшимся во тьме. Она обнимала его и медленно влекла с собою, а он ощущал, как его тянет куда-то, и не имел желания остановить себя. Какая-то усталость мешала ему думать, в нем не было желания сопротивляться увещаниям спутника - и чего ради сопротивлялся бы он?..
  - Живут однажды, - говорил Ухтищев, упиваясь своей мудростью, - и не мешает поэтому торопиться жить... Ей-богу, так! Да что тут говорить - вы разрешите мне встряхнуть вас? Поедемте сейчас в один дом... живут там две сестрицы... ах, как они живут! Решайте!
  - Что ж? Я поеду... - сказал Фома спокойно и зевнул. - Не поздно ли? - спросил он, взглянув на небо, покрытое тучами.
  - К ним никогда не поздно! - весело воскликнул Ухтищев.

    VIII.

  На третий день после сцены в клубе Фома очутился в семи верстах от города, на лесной пристани купца Званцева, в компании сына этого купца, Ухтищева, какого-то солидного барина в бакенбардах, с лысой головой и красным носом, и четырех дам... Молодой Званцев носил пенсне, был худ, бледен, и когда он стоял, то икры ног его вздрагивали, точно им противно было поддерживать хилое тело, одетое в длинное, клетчатое пальто с капюшоном, и смешную маленькую головку в жокейском картузе. Господин с бакенбардами называл его Жаном и произносил это имя так, точно страдал застарелым насморком. Дамой Жана была высокая женщина с пышной грудью. Голова ее была сжата с боков, низкий лоб опрокинулся назад, длинный нос придавал ее лицу что-то птичье. Это некрасивое лицо было совершенно неподвижно, и лишь глаза на нем - маленькие, круглые, холодные - постоянно улыбались проницательной и хитрой улыбкой. Даму Ухтищева звали Верой, это была высокая женщина, бледная, с рыжими волосами. Их было так много, что, казалось, женщина надела на голову себе огромную шапку и она съезжает ей на уши, щеки и высокий лоб; из-под него спокойно и лениво смотрели большие голубые глаза.
  Господин с бакенбардами сидел рядом с молоденькой девушкой, полной, свежей и, не умолкая, звонко хохотавшей над тем, что он, склонясь к плечу ее, шептал ей в ухо. А дама Фомы была стройная брюнетка, одетая во все черное. Смуглолицая, с волнистыми волосами, она держала голову так прямо и высоко и так снисходительно смотрела на все вокруг нее, что было сразу видно, - она себя считала первой здесь.
  Компания расположилась на крайнем звене плота, выдвинутого далеко в пустынную гладь реки. На плоту были настланы доски, посреди их стоял грубо сколоченный стол, и всюду были разбросаны пустые бутылки, корзины с провизией, бумажки конфет, корки апельсин... В углу плота насыпана груда земли, на ней горел костер, и какой-то мужик в полушубке, сидя на корточках, грел руки над огнем и искоса поглядывал в сторону господ. Господа только что съели стерляжью уху, теперь на столе пред ними стояли вина и фрукты.
  Утомленная двухдневным кутежом и только что оконченным обедом, компания была настроена скучно. Все смотрели на реку, беседовали, но разговор то и дело прерывался паузами. День был ясен и, по-вешнему, бодро молод. Холодно-светлое небо величаво простерлось над мутной водою широко разлившейся реки. Далекий горный берег был ласково окутан синеватой дымкой мглы, там блестели, как большие звезды, кресты церквей. У горного берега река была оживлена - сновали пароходы, шум их доносился тяжким вздохом сюда, в луга, где тихое течение волн наполняло воздух звуками мягкими. Огромные баржи тянулись там одна за другой против течения, - точно свиньи чудовищных объемов взрывали гладь реки. Черный дым тяжелыми порывами лез из труб пароходов и медленно таял в свежем воздухе. Порой гудел свисток - как будто злилось и ревело большое животное, ожесточенное трудом. В лугах было тихо, спокойно. Одинокие деревья, затопленные разливом, уже покрывались ярко-зелеными блестками листвы. Скрывая их стволы и отразив вершины, вода сделала их шарообразными, и казалось, что при малейшем дуновенье ветра они поплывут, причудливо красивые, по зеркальному лону реки...
  Рыжая женщина, задумчиво глядя вдаль, тихо и грустно запела:
  Вдоль по Волге ре-ке
  Легка лодка плы-э-веот...
  Брюнетка, презрительно прищурив свои большие, строгие глаза, сказала, не глядя на нее:
  - Нам и без этого скучно...
  - Не тронь, пусть поет! - добродушно попросил Фома, заглядывая в лицо своей дамы. Он был бледен, в глазах его вспыхивали какие-то искорки, по лицу блуждала улыбка, неясная и ленивая.
  - Давайте хором петь!.. - предложил господин с бакенбардами.
  - Нет, пускай вот они две споют! - оживленно воскликнул Ухтищев. - Вера, спой эту, - знаешь? "На заре пойду..." Павленька, спойте!
  Хохотунья взглянула на брюнетку и почтительно спросила ее:
  - Можно спеть, Саша?
  - Я сама буду петь! - заявила подруга Фомы и, обратившись к даме с птичьим лицом, приказала ей: - Васса, пой!
  Та тотчас погладила рукой горло и уставилась круглыми глазами в лицо сестры. Саша встала на ноги, оперлась рукой о стол и, подняв голову, сильным, почти мужским голосом певуче заговорила:
  Хорошо-о тому на свете жить,
  У кого нету заботушки,
  В ретивом сердце зазнобушки!

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 442 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа