ешно гребут на средину
реки, чтоб покачаться на волнах. Из воды смотрят вершины деревьев, иногда
целые купы их затоплены разливом и стоят среди волн, как острова. Откуда-то
с берега тяжелым вздохом доносится заунывная песня:
- О-э - о-о - ещо - о - разок!
Пароход обгоняет плоты, заплескивая их волной. Бревна ходуном ходят под
ударами набежавших волн; плотовщики в синих рубахах, пошатываясь на ногах,
смотрят на пароход, смеются и что-то кричат. Дородная красавица-беляна боком
идет по реке; желтый тес, нагруженный на ней, блестит золотом и тускло
отражается в мутной вешней воде. Пассажирский пароход идет навстречу и
свистит - гулкое эхо свиста прячется в лесу, в ущельях горного берега,
умирает там. Посредине реки сшибаются волны двух судов, бьются о борта их, и
суда покачиваются. На пологом склоне горного берега раскинуты зеленые ковры
озими, бурые полосы земли под паром и черные - вспаханной под яровое.
Птицы, маленькими точками, вьются над ними, ясно видны на голубом пологе
неба; стадо пасется невдалеке, - издали оно кажется игрушечным; маленькая
фигурка пастуха стоит, опираясь на падог, и смотрит на реку.
Всюду блеск, простор и свобода, весело зелены луга, ласково ясно
голубое небо; в спокойном движении воды чуется сдержанная сила, в небе над
нею сияет щедрое солнце мая, воздух напоен сладким запахом хвойных деревьев
и свежей листвы. А берега все идут навстречу, лаская глаза и душу своей
красотой, и все новые картины открываются на них.
На всем вокруг лежит отпечаток медлительности; все - и природа и люди
- живет неуклюже, лениво, - но кажется, что за ленью притаилась огромная
сила, - сила необоримая, но еще лишенная сознания, не создавшая себе ясных
желаний и целей... И отсутствие сознания в этой полусонной жизни кладет на
весь красивый простор ее тени грусти. Покорное терпение, молчаливое ожидание
чего-то более живого слышатся даже в крике кукушки, прилетающем по ветру с
берега на реку... Заунывные песни точно просят о помощи... Порой в них
звучит удаль отчаяния... Река отвечает песням вздохами. И задумчиво качаются
вершины деревьев... Тишина...
Целые дни Фома проводил на капитанском мостике рядом с отцом. Молча,
широко раскрытыми глазами смотрел он на бесконечную панораму берегов, и ему
казалось, что он движется по широкой серебряной тропе в те чудесные царства,
где живут чародеи и богатыри сказок. Порой он начинал расспрашивать отца о
том, что видел. Игнат охотно и подробно отвечал ему, но мальчику не
нравились ответы: ничего интересного и понятного ему не было в них, и не
слышал он того, что желал бы услышать. Однажды он со вздохом заявил отцу:
- Тетя Анфиса знает лучше тебя...
- Что она знает? - спросил Игнат, усмехаясь.
- Все, - убежденно ответил мальчик.
Чудесные царства не являлись пред ним. Но часто на берегах реки
являлись города, совершенно такие же, как и тот, в котором жил Фома. Одни из
них были побольше, другие - поменьше, но и люди, и дома, и церкви - все в
них было такое же, как в своем городе. Фома осматривал их с отцом, оставался
недоволен ими и возвращался на пароход хмурый, усталый.
- Вот завтра приедем в Астрахань... - сказал однажды Игнат.
- А она - такая же, как все?
- Ну, известно!.. А то - какая же?
- А за ней что?
- Море... Каспийское море называется.
- А что в нем есть?
- Рыба, чудак! Что может в воде быть?
- Город-от Китеж в воде стоит...
- То - другое дело! То - Китеж... В нем - одни праведники жили.
- А в море праведные города не бывают?
- Не бывают... - сказал Игнат и, помолчав, прибавил: - Вода морская
- горькая, пить ее нельзя.,,
- А за морем опять земля будет?
- Известно! Море-то должно же края иметь. Оно - как чашка...
- И опять города там?
- И опять города, - а как же? Только там уж не наша земля будет, а
персидская... Видал персияшек, которые вот на ярмарке-то - шептала', урюк,
фисташка?
- Видал, - ответил Фома и задумался.
Однажды он спросил отца:
- Много еще земли-то?
- Земли, брат, - о-очень много!
- А на ней все одинаковое?
- То есть что?
- Города и все...
- Ну, конечно... Все одинаково...
После многих таких разговоров мальчик стал реже, не так упорно смотреть
вдаль вопрошающим взглядом черных глаз...
Команда парохода любила его, и он любил этих славных ребят, коричневых
от солнца и ветра, весело шутивших с ним. Они мастерили ему рыболовные
снасти, делали лодки из древесной коры, возились с ним, катали его по реке
во время стоянок, когда Игнат уходил в город по делам. Мальчик часто слышал,
как поругивали его отца, но не обращал на это внимания и никогда не
передавал отцу того, что слышал о нем. Но однажды, в Астрахани, когда
пароход грузился топливом, Фома услыхал голос Петровича, машиниста:
- Приказал валить столько дров, - тьфу, несообразный человек!
Загрузит пароход по самую палубу, а потом орет - машину, говорит, портишь
часто... масло, говорит, зря льешь...
Голос седого и сурового лоцмана отвечал:
- А все жадность его непомерная - дешевле здесь топливо, вот он и
старается... Жаден, дьявол!
- Жаден...
Повторенное несколько раз кряду слово запало в память Фомы, и вечером,
ужиная с отцом, он вдруг спросил его:
- Тятя!
- Ась?
- Ты жадный?
На вопросы отца он передал ему разговор лоцмана с машинистом. Лицо
Игната омрачилось, и глаза гневно сверкнули.
- Вот оно что!.. - проговорил он, тряхнув головой. - Ну, ты не того,
- не слушай их. Они тебе не компания, - ты около них поменьше вертись. Ты
им хозяин, они - твои слуги, так и знай. Захочем мы с тобой, и всех их до
одного на берег швырнем, - они дешево стоят, их везде как собак нерезаных.
Понял? Они про меня много могут худого сказать, - это потому они скажут,
что я им - полный господин. Тут все дело в том завязло, что я удачливый и
богатый, а богатому все завидуют. Счастливый человек - всем людям враг...
Дня через два на пароход явились новые и лоцман и машинист. *
- А где Яков? - спросил мальчик.
- Рассчитал я его... прогнал!
- За то?
- За то самое...
- И Петровича?
- И его.
Фоме понравилось то, что отец его может так скоро переменять людей на
пароходе. Он улыбнулся отцу и, сойдя вниз на палубу, подошел к одному
матросу, который, сидя на полу, раскручивал кусок каната, делая швабру.
- А лоцман-то новый уж, - объявил Фома.
- Знаем... Доброго здоровьица, Фома Игнатьич! Как спал-почивал?
- И машинист новый...
- И машинист... Жалко Петровича-то?
- Нет.
- Ну? А он до тебя такой ласковый был...
- А зачем он тятю ругал?
- О? Али он ругал?
- Ругал, я ведь слышал...
- Мм... а отец-то тоже, значит, слышал?
- Нет, это я ему сказал...
- Ты... Та-ак... - протянул матрос и замолчал, принявшись за работу.
- А тятя мне говорит: "Ты, говорит, здесь хозяин... всех, говорит,
можешь прогнать, коли хочешь..."
- Такое дело!.. - сказал матрос, сумрачно поглядывая на мальчика,
оживленно хваставшего пред ним своей хозяйской властью. С этого дня Фома
заметил, что команда относится к нему как-то иначе, чем относилась раньше:
одни стали еще более угодливы и ласковы, другие не хотели говорить с ним, а
если и говорили, то сердито и совсем не забавно, как раньше бывало. Фома
любил смотреть, когда моют палубу: засучив штаны по колени, матросы, со
швабрами и щетками в руках, ловко бегают по палубе, поливают ее водой из
ведер, брызгают друг на друга, смеются, кричат, падают, - всюду текут струи
воды, и живой шум людей сливается с ее веселым плеском. Раньше мальчик не
только не мешал матросам в этой шуточной и легкой работе, но принимал
деятельное участие, обливая их водой и со смехом убегая от угроз облить его.
Но после расчета Петровича и Якова он чувствовал, что теперь всем мешает,
никто не хочет играть с ним и все смотрят на него неласково. Удивленный и
грустный, он ушел с палубы наверх, к штурвалу, сел там и стал с обидой
задумчиво смотреть на синий берег и зубчатую полосу леса. А внизу, на
палубе, игриво плескалась вода и матросы весело смеялись... Ему очень
хотелось к ним, но что-то не пускало его туда.
"Держись от них подальше, - вспомнил он слова отца, - ты им
хозяин..."
Тогда ему захотелось что-нибудь крикнуть матросам - что-нибудь грозное
и хозяйское, так, как отец кричит на них. Он долго придумывал - что бы? И
не придумал ничего... Прошло еще дня два, три, и он ясно понял, что команда
не любит его. Скучно ему стало на пароходе, и все чаще и чаще из
разноцветного тумана новых впечатлений выплывал пред Фомой затемненный ими
образ ласковой тетки Анфисы с ее сказками, улыбками и мягким смехом, от
которого на душу мальчика веяло радостным теплом. Он все еще жил в мире
сказок, но безжалостная рука действительности уже ревностно рвала красивую
паутину чудесного, сквозь которую мальчик смотрел на все вокруг него. Случай
с лоцманом и машинистом направил внимание мальчика на окружающее; глаза Фомы
стали зорче: в них явилась сознательная пытливость, и в его вопросах отцу
зазвучало стремление понять, - какие нити и пружины управляют действиями
людей?
Однажды пред ним разыгралась такая сцена: матросы носили дрова, и один
из них, молодой, кудрявый и веселый Ефим, проходя с носилками по палубе
парохода, громко и сердито говорил:
- Нет, уж это без всякой совести! Не было у меня такого уговору, чтобы
дрова таскать. Матрос - ну, стало быть, дело твое ясное!.. А чтобы еще и
дрова... спасибо! Это значит - драть с меня ту шкуру, которой я не
продал... Это уж без совести! Ишь ты, какой мастер соки-то из людей
выжимать.
Мальчик слушал эту воркотню и знал, что дело касается его отца. Он
видел, что хотя Ефим ворчит, но на носилках у него дров больше, чем у
других, и ходит он быстрее. Никто из матросов не откликался на воркотню
Ефима, и даже тот, который работал в паре с ним, молчал, иногда только
протестуя против усердия, с каким Ефим накладывал дрова на носилки.
- Будет! - хмуро говорил он. - Чай, не на лошадь грузишь.
- А ты, знай, молчи! Впрягли тебя, ну и вези, не брыкайся... И ежели
кровь из тебя будут сосать - тоже молчи, - что ты можешь сказать?
Вдруг откуда-то явился Игнат, подошел к матросу и, став против него,
сурово спросил:
- Про что говоришь?
- Говорю, стало быть, как умею... - запинаясь, ответил Ефим. -
Уговора, мол, не было... чтобы молчать мне...
- А кто это кровь сосать будет? - поглаживая бороду, спросил Игнат.
Матрос, поняв, что попался и увернуться некуда, бросил из рук полено,
вытер ладони о штаны и, глядя прямо в лицо Игната, смело сказал:
- А разве не правда моя? Не сосешь ты...
- Я?
- Ты.
Фома видел, как отец взмахнул рукой, - раздался какой-то лязг, и
матрос тяжело упал на дрова. Он тотчас же поднялся и вновь стал молча
работать... На белую кору березовых дров капала кровь из его разбитого лица,
он вытирал ее рукавом рубахи, смотрел на рукав и, вздыхая, молчал. А когда
он шел с носилками мимо Фомы, на лице его, у переносья, дрожали две большие
мутные слезы, и мальчик видел их...
Обедая с отцом, он был задумчив и посматривал на Игната с боязнью в
глазах.
- Ты что хмуришься? - ласково спросил его отец.
- Так...
- Нездоровится, может?
- Нету...
- То-то... Ты, коли что, скажи...
- Сильный ты!.. - вдруг задумчиво проговорил мальчик.
- Я-то? Ничего... Бог не обидел и силой.
- Ка-ак ты его давеча треснул! - тихо воскликнул мальчик, опуская
голову.
Игнат нес ко рту кусок хлеба с икрой, но рука его остановилась,
удержанная восклицанием сына; он вопросительно взглянул на его склоненную
голову и спросил:
- Это - Ефимку, что ли?
- Да... до крови!.. Как шел он потом, так плакал... - вполголоса
рассказывал мальчик.
- Мм... - промычал Игнат, пережевывая кусок. - Жалеешь ты его?
- Жалко! - со слезами в голосе сказал Фома.
- Н-да... Вишь ты что!.. - сказал Игнат.
Потом, помолчав, он налил рюмку водки, выпил ее и заговорил
внушительно:
- Жалеть его - не за что. Зря орал, ну и получил, сколько
следовало... Я его знаю: он - парень хороший, усердный, здоровый и -
неглуп. А рассуждать - не его дело: рассуждать я могу, потому что я -
хозяин. Это не просто, хозяином-то быть!.. От зуботычины он не помрет, а
умнее будет... Так-то... Эх, Фома! Младенец ты... ничего не понимаешь...
надо учить тебя жить-то... Может, уж немного осталось веку моего на земле...
Игнат помолчал, еще выпил водки и снова вразумительно начал:
- Жалеть людей надо... это ты хорошо делаешь! Только - нужно с
разумом жалеть... Сначала посмотри на человека, узнай, какой в нем толк,
какая от него может быть польза? И, ежели видишь - сильный, способный к
делу человек - пожалей, помоги ему. А ежели который слабый, к делу не
склонен - плюнь на него, пройди мимо. Так и знай - который человек много
жалуется на все да охает да стонет - грош ему цена, не стоит он жалости, и
никакой пользы ты ему не принесешь, ежели и поможешь... Только пуще киснут
да балуются такие от жалости к ним... Живучи у крестного, насмотрелся ты там
на разную шушеру: странники эти, приживальщики, несчастненькие... и разные
гады... Об них забудь... это не люди, а так, скорлупа одна, ни на что они не
годны... Это вроде клопы, блохи и другая нечисть... И не для бога они живут
- нету у них никакого бога, имя же его всуе призывают, чтобы дураков
разжалобить да от их жалости чем-нибудь пузо себе набить. Для пуза своего
живут они и кроме как - пить, жрать, спать да стонать - ничего не умеют
делать... От них - один развал души. Только запинаешься за них. И хороший
человек среди них - как свежее яблоко среди гнилых - испортиться может...
Мал ты, вот что, - не можешь ты понимать моих слов.., Ты тому помогай,
который в беде стоек... он, может, и не попросит у тебя помощи твоей, так ты
сам догадайся, да помоги ему без его спроса... Да который гордый и может
обидеться на помощь твою - ты виду ему не подавай, что помогаешь... Вот как
надо, по разуму-то! Тут - такое дело: упали, скажем, две доски в грязь -
одна гнилая, а другая - хорошая, здоровая доска. Что ты должен сделать? В
гнилой доске - какой прок? Ты оставь ее, пускай в грязи лежит, по ней
пройти можно, чтобы ног не замарать... А здоровую - подними и поставь на
солнце, она - не тебе, так другому - на что-нибудь годится. Так-то, сынок!
Слушай меня да помни... А Ефимку жалеть не за что, - он парень дельный,
цену себе понимает... Из него плюхой душу не вышибешь... Вот я посмотрю
недельку время, да к штурвалу его поставлю... А там, гляди, лоцманом
будет... И ежели капитаном его сделать - ловкий будет капитан! Вот как
люди-то растут... Я, брат, сам эту науку проходил, - тоже немало плюх съел
в его-то годы... Нам, сынок, всем жизнь-то - не мать родная, - наша
строгая хозяйка она...
Часа два говорил Игнат сыну о своей молодости, о трудах своих, о людях
и страшной силе их слабости, о том, как они любят и умеют притворяться
несчастными для того, чтобы жить на счет других, и снова о себе - о том,
как из простого работника он сделался хозяином большого дела.
Мальчик слушал его речь, смотрел на него и чувствовал, что отец как
будто все ближе подвигается к нему. И хоть не звучало в рассказе отца того,
чем были богаты сказки тетки Анфисы, но зато было в них что-то новое -
более ясное и понятное, чем в сказках, и не менее интересное. В маленьком
сердце забилось что-то сильное и горячее, и его потянуло к отцу. Игнат,
должно быть, по глазам сына отгадал его чувства: он порывисто встал с места,
схватил его на руки и крепко прижал к груди. А Фома обнял его за шею и,
прижавшись щекой к его щеке, молчал, дыша ускоренно.
- Сынишка!.. - глухо шептал Игнат. - Милый ты мой... радость ты
моя!.. Учись, пока я жив... э-эх, трудно жить!
Дрогнуло сердце ребенка от этого шопота, он стиснул зубы, и горячие
слезы брызнули из его глаз...
Пароход шел назад, вверх по Волге. Душной июльской ночью, когда небо
было покрыто густыми, черными тучами и все на реке было зловеще спокойно, -
приплыли в Казань и встали около Услона в хвосте огромного каравана судов.
Лязг якорных цепей и крики команды разбудили Фому; он посмотрел в окно и
увидал: далеко, во тьме, сверкали маленькие огоньки; вода была черна и
густа, как масло, - и больше ничего не видать. Сердце мальчика жутко
вздрогнуло, и он стал внимательно слушать. Откуда-то долетала еле слышная
жалобная песня, унывная, как причитание; на караване перекликались сторожа,
сердито шипел пароход, разводя пары... Черная вода реки грустно и тихо
плескалась о борта судов. Всматриваясь во тьму пристально, до боли в глазах,
мальчик различал в ней черные груды и огоньки, еле горевшие высоко над
ними... Он знал, что это были баржи, но знание не успокаивало его, сердце
билось неровно, а в воображении вставали какие-то пугающие темные образы.
- О-о... о!.. - донесся издали протяжный крик и закончился похоже на
рыдание... Вот кто-то прошел по палубе к борту парохода...
- О-о-о... - раздалось опять, но уже где-то ближе...
- Яфим! - вполголоса заговорили на палубе. - Чорт! Вставай! Бери
багор...
- О-о-о!.. - застонали где-то близко, и Фома, вздрогнув, откачнулся
от окна.
Странный звук подплывал все ближе и рос в своей силе, рыдал и таял в
черной тьме. А на палубе шептали:
- Яфимка! Да встань - гость плывет!
- Де? - раздался торопливый вопрос... По палубе зашлепали босые ноги,
послышалась возня, мимо лица мальчика сверху скользнули два багра и почти
бесшумно вонзились в густую воду...
- Го-о-о-сть! - зарыдали где-то близко, и раздался тихий, странный
плеск воды.
Мальчик дрожал от ужаса пред этим грустным криком, но не мог оторвать
своих рук от окна и глаз от воды.
- Зажги фонарь... не видать ничего!..
И вот на воду упало пятно мутного света... Фома видел, что вода тихо
колышется, рябь идет по ней, точно ей больно и она вздрагивает от боли.
- Гляди... гляди!.. - испуганно зашептали на палубе.
В то же время в пятне света на воде явилось большое, страшное
человеческое лицо с белыми оскаленными зубами. Оно плыло и покачивалось на
воде, зубы его смотрели прямо на Фому, и точно оно, улыбаясь, говорило:
"Эх, мальчик, мальчик... хо-олодно!.."
Багры дрогнули, поднялись в воздухе, потом снова опустились в воду.
- Пихай его... веди!.. Смотри - подобьет в колесо...
Багры скользили по борту и царапались об него со звуком, похожим на
скрип зубов. Шлепанье ног о палубу постепенно удалялось на корму... И вот
там вновь раздался стонущий заупокойно возглас:
- Го-о-ость...
- Тятя! - закричал Фома. - Тя-ятя...
Отец вскочил на ноги и бросился к нему.
- Что там? Что они делают? - кричал Фома. Огромными прыжками Игнат
выскочил вон из каюты с диким ревом. Он возвратился скоро, раньше, чем Фома,
качаясь на ногах и оглядываясь вокруг себя, добрался от окна до отцовской
постели.
- Испугали тебя, - ну, ничего! - говорил Игнат, взяв его на руки. -
Ложись-ка со мной...
- Что это? - тихо спрашивал Фома.
- Это, сынок, ничего... Это - утопший... Утонул человек и плывет...
Ничего! Ты не бойся, он уже уплыл...
- Зачем они толкали его? - допрашивал мальчик, крепко прижавшись к
отцу и закрыв глаза от страха...
- А - так уж надо... Подобьет его вода в колесо... нам, к примеру...
завтра увидит полиция... возня пойдет, допросы... задержат нас. Вот его и
провожают дальше... Ему что? Он уж мертвый... ему это не больно, не
обидно... а живым из-за него беспокойство было бы... Спи, сынок!..
- Так он и поплывет?
- Так и поплывет... Где-нибудь вынут - схоронят...
- А рыба его съест?
- Рыба не ест человечье тело... Раки едят...
Страх Фомы таял, но пред глазами его все еще покачивалось на черной
воде страшное лицо с оскаленными зубами.
- А он кто?
- Бог его знает! Ты скажи о нем богу: господи, мол, упокой душу его!
- Господи, упокой душу его! - шопотом повторил Фома.
- Ну, вот... И спи, не бойся!.. Он уж теперь далеко-о! Плывет себе...
Вот - не подходи неосторожно к борту-то, - упадешь этак - спаси бог! - в
воду и...
- А он тоже упал?
- Известно, упал... Может, пьян был... А может, сам бросился... Есть и
такие, которые сами... Возьмет да и бросится в воду... И утонет... Жизнь-то,
брат, так устроена, что иная смерть для самого человека - праздник, а иная
- для всех благодать!
- Тятя...
В первый же день школьной жизни Фома, ошеломленный живым и бодрым шумом
задорных шалостей и буйных, детских игр, выделил из среды мальчиков двух,
которые сразу показались ему интереснее других. Один сидел впереди его.
Фома, поглядывая исподлобья, видел широкую спину, полную шею, усеянную
веснушками, большие уши и гладко остриженный затылок, покрытый ярко-рыжими
волосами.
Когда учитель, человек с лысой головой и отвислой нижней губой, позвал:
"Смолин, Африкан!" - рыжий мальчик, не торопясь, поднялся на ноги, подошел
к учителю, спокойно уставился в лицо ему и, выслушав задачу, стал тщательно
выписывать мелом на доске большие круглые цифры.
- Хорошо, - довольно! - сказал учитель. - Ежов, Николай, -
продолжай!
Один из соседей Фомы по парте, - непоседливый, маленький мальчик с
черными, мышиными глазками, - вскочил с места и пошел между парт, за все
задевая, вертя головой во все стороны. У доски он схватил мел и, привстав на
носки сапог, с шумом, скрипя и соря мелом, стал тыкать им в доску,
набрасывая на нее мелкие, неясные знаки.
- Ти-ше, - сказал учитель, болезненно сморщив желтое лицо с усталыми
глазами. А Ежов звонко и быстро говорил:
- Теперь мы узнали, что первый разносчик получил барыша семнадцать
копеек...
- Довольно!.. Гордеев! Что нужно сделать, чтобы узнать, сколько барыша
получил второй разносчик?
Наблюдая за поведением мальчиков, - так не похожих друг на друга, -
Фома был захвачен вопросом врасплох и - молчал.
- Не знаешь?.. Объясни ему, Смолин...
Смолин, аккуратно вытиравший тряпкой пальцы, испачканные мелом, положил
тряпку, не взглянув на Фому, окончил задачу и снова стал вытирать руки, а
Ежов, улыбаясь и подпрыгивая на ходу, отправился на свое место.
- Эх ты! - зашептал он, усаживаясь рядом с Фомой и уж кстати толкая
его кулаком в бок. - Чего не можешь! Всего-то барыша сколько? тридцать
копеек... а разносчиков - двое... один получил семнадцать - ну, сколько
другой?
- Знаю я, - шепотом ответил Фома, чувствуя себя сконфуженным и
рассматривая лицо Смолина, степенно возвращавшегося на свое место. Ему не
понравилось это лицо - круглое, пестрое от веснушек, с голубыми глазами,
заплывшими жиром. А Ежов больно щипал ему ногу и спрашивал:
- Ты чей сын - Шалого?
- Да...
- Ишь... Хочешь, я тебе всегда подсказывать буду?
- Хочу...
- А что дашь за это?
Фома подумал и спросил:
- А ты знаешь сам-то?
- Я? Я - первый ученик...
- Вы, там! Ежов - опять ты разговариваешь? - крикнул учитель.
Ежов вскочил на ноги и бойко сказал:
- Это не я, Иван Андреич, - это Гордеев!
- Оба они шепчутся, - невозмутимо объявил Смолин.
Жалобно сморщив лицо и смешно шлепая своей большой губой, учитель
пожурил всех их, но его выговор не помешал Ежову тотчас же снова зашептать:
- Ладно, Смолин! Я тебе припомню за ябеду...
- А ты зачем сваливаешь на новенького? - не поворачивая к ним головы,
тихо спрашивал Смолин.
- Ладно, ладно! - шипел Ежов.
Фома молчал, искоса поглядывая на юркого соседа, который одновременно и
нравился ему и возбуждал в нем желание отодвинуться от него подальше. Во
время перемены он узнал от Ежова, что Смолин - тоже богатый, сын
кожевенного заводчика, а сам Ежов - сын сторожа из казенной палаты, бедняк.
Это было ясно по костюму бойкого мальчика, сшитому из серой бумазеи,
украшенному заплатами на коленях и локтях, по его бледному, голодному лицу,
по всей маленькой, угловатой и костлявой фигуре. Говорил Ежов металлическим
альтом, поясняя свою речь гримасами и жестами, и часто употреблял в речи
свои слова, значение которых было известно только ему одному.
- Мы с тобой будем товарищи, - объявил он Фоме.
- А ты зачем давеча учителю на меня пожаловался? - напомнил ему
Гордеев, подозрительно косясь на него.
- Вот! Что тебе? Ты новенький и богатый, - с богатых учитель-то не
взыскивает... А я - бедный объедон, меня он не любит, потому что я
озорничаю и никакого подарка не приносил ему... Кабы я плохо учился - он бы
давно уж выключил меня. Ты знаешь - я отсюда в гимназию уйду... Кончу
второй класс и уйду... Меня уж тут один студент приготовляет... Там я так
буду учиться - только держись! А у вас лошадей сколько?
- Три... Зачем тебе много учиться? - спросил Фома.
- Потому что - я бедный... Бедным нужно много учиться, от этого они
тоже богатыми станут, - в доктора пойдут, в чиновники, в офицеры... Я тоже
буду звякарем... сабля на боку, шпоры на ногах - дрынь, дрынь! А ты чем
будешь?
- Н-не знаю!.. - задумчиво сказал Фома, разглядывая товарища.
- Тебе ничем не надо быть... А голубей ты любишь?
- Люблю...
- Какой ты фуфлыга! У-у! О-о! - передразнивал Ежов медленную речь
Фомы. - Сколько у тебя голубей?
- У меня нет...
- Эх ты! Богатый, а не завел голубей... У меня и то три есть, -
скобарь один, да голубка пегая, да турман... Кабы у меня отец был богатый,
- я бы сто голубей завел и все бы гонял целый день. И у Смолина есть голуби
- хорошие! Четырнадцать, - турмана-то он мне подарил. Только - все-таки
он жадный... Все богатые - жадные! А ты тоже - жадный?
- Н...не знаю, - нерешительно сказал Фома.
- Ты приходи к Смолину, вместе все трое и будем гонять...
- Ладно... ежели меня пустят...
- Разве отец-то не любит тебя?
- Любит.
- Ну, так пустит... Только ты не говори, что и я тоже пойду, - со
мной, пожалуй, и взаправду не пустит... Ты скажи - к Смолину, мол,
пустите... Смолин!
Подошел толстый мальчик, и Ежов приветствовал его, укоризненно
покачивая головой:
- Эх ты, рыжий ябедник! Не стоит с тобой и дружиться, - булыжник!
- Что ты ругаешься? - спокойно спросил Смолин, разглядывая Фому
неподвижными глазами.
- Я не ругаюсь, а правду говорю, - пояснил Ежов, весь подергиваясь от
оживления. - Слушай! Хотя ты и кисель, да - ладно уж! В воскресенье после
обедни я с ним приду к тебе...
- Приходите, - кивнул головой Смолин.
- Придем... Скоро уж звонок, побегу чижа продавать, - объявил Ежов,
вытаскивая из кармана штанишек бумажный пакетик, в котором билось что-то
живое. И он исчез со двора училища, как ртуть с ладони.
- Ка-акой он! - сказал Фома, пораженный живостью Ежова и
вопросительно глядя на Смолина.
- Ловкий, - пояснил рыжий мальчик.
- И веселый, - добавил Фома.
- И веселый, - согласился Смолин. Потом они помолчали, оглядывая друг
друга.
- Придешь ко мне с ним? - спросил рыжий.
- Приду...
- Приходи... У меня хорошо...
Фома ничего не сказал на это. Тогда Смолин спросил его:
- У тебя много товарищей?
- Никого нет...
- У меня тоже до училища никого не было... только братья двоюродные...
Вот теперь у тебя будут сразу двое товарищей...
- Да, - сказал Фома.
- Когда есть много товарищей - это весело... И учиться легче -
подсказывают...
- А ты хорошо учишься?
- Я - все хорошо делаю, - спокойно сказал Смолин.
Задребезжал звонок, точно испуганный и торопливо побежавший куда-то...
Сидя в школе, Фома почувствовал себя свободнее и стал сравнивать своих
товарищей с другими мальчиками. Вскоре он нашел, что оба они - самые лучшие
в школе и первыми бросаются в глаза, так же резко, как эти две цифры 5 и 7,
не стертые с черной классной доски. И Фоме стало приятно оттого, что его
товарищи лучше всех остальных мальчиков.
Из школы они трое пошли вместе, но Ежов скоро свернул в какой-то узкий
переулок, Смолин же шел с Фомой вплоть до его дома и, прощаясь, сказал:
- Вот видишь - и ходить нам вместе!
Дома Фому встретили торжественно: отец подарил мальчику тяжелую
серебряную ложку с затейливым вензелем, а тетка - шарф своего вязанья. Его
ждали обедать, приготовили любимые им блюда и тотчас же, как только он
разделся, усадили за стол и стали расспрашивать.
- Ну что, понравилось в училище? - спрашивал Игнат, с любовью глядя
на румяное и оживленное лицо сына.
- Ничего... Славно! - отвечал Фома.
- Милый ты мой! - умиленно вздыхала тетка. - Ты, смотри,
товарищам-то не поддавайся... Чуть они чем обидят тебя, ты сейчас учителю и
скажи про них...
- Ну, слушай ее! - усмехнулся Игнат. - Этого не делай никогда! Сам
со всяким обидчиком старайся управиться, своей рукой накажи! Ребятишки-то
хорошие?
- Да, - Фома улыбнулся, вспоминая об Ежове. - Один такой бойкий -
беда!
- Чей таков?
- Сторожа сын...
- Боек, говоришь?
- Страсть!
- Ну - бог с ним! А другой?
- А другой - ры-ижий весь... Смолин..,
- А! Митрия Иваныча сын, видно... Этого держись, компания хорошая...
Митрий - умный мужик... коли сын в него - это ладно! Вот другой-то... Ты,
Фома, вот что: ты пригласи-ка их в воскресенье в гости к себе. Я куплю
гостинцев, угощать ты их будешь... Поглядим, какие они...
- В воскресенье-то Смолин меня к себе зовет, - объявил Фома,
вопросительно взглянув на отца.
- Ишь ты... Ну, поди! Это ничего, поди... Присматривайся, какие есть
люди на земле... Один, без дружбы, не проживешь... Вот я с твоим крестным
двадцать лет с лишком дружу - многим от ума его попользовался. Так и ты, -
старайся дружить с теми, которые лучше, умнее тебя... Около хорошего
человека потрешься - как медная копейка о серебро - и сам за двугривенный
сойдешь... - И, смеясь своему сравнению, Игнат добавил: - Это - шучу я.
Старайся не поддельным, а настоящим быть... Ум имей хоть маленький, да
свой... Что, уроков-то много задали тебе?
- Много! - вздохнул мальчик, и вздоху его откликнулась тяжелым
вздохом тетка...
- Ну - учи! Хуже других в науке не будь. Хоша скажу тебе вот что: в
училище, - хоть двадцать пять классов в нем будь, - ничему, кроме как
писать, читать да считать, - не научат. Глупостям разным можно еще
научиться, - но не дай тебе бог! Запорю, ежели что... Табак курить будешь,
губы отрежу...
- Бога помни, Фомушка, - сказала тетка. - Господа нашего, смотри, не
забудь...
- Это верно! Бога и родителя - чти! Но я про то хочу сказать, что
книги-то учебные - дело еще малое... Нужны они тебе, как плотнику топор да
рубанок; они - инструмент, а тому, как в дело их употребить, - инструмент
не научит. Понял?.. Скажем так: дан плотнику в руки топор и должен он им
обтесать бревно... Рук да топора тут мало, надо еще уметь ударить по дереву,
а не по ноге себе... Выходит, что одних книг мало: надо еще уменье
пользоваться ими... Вот это уменье и есть то самое, что будет хитрее всяких
книг, а в книгах о нем ничего не написано... Этому, Фома, надо учиться от
самой от жизни. Книга - она вещь мертвая, ее как хочешь бери, рви, ломай -
она не закричит... А жизнь, чуть ты по ней неверно шагнул, неправильно место
в ней себе занял, - тысячью голосов заорет на тебя, да еще и ударит, с ног
собьет.
Фома, облокотясь на стол, внимательно слушал отца и, под сильные звуки
его голоса, представлял себе то плотника, обтесывающего бревно, то себя
самого: осторожно, с протянутыми вперед руками, по зыбкой почве он
подкрадывается к чему-то огромному и живому и желает схватить это страшное
что-то...
- Человек должен себя беречь для своего дела и путь своему делу твердо
знать... Человек, брат, тот же лоцман на судне... В молодости, как в
половодье, - иди прямо! Везде тебе дорога... Но - знай время, когда и за
правеж взяться надо... Вода сбыла, - там, гляди, мель, там карча, там
камень; все это надо усчитать и вовремя обойти, чтобы к пристани доплыть
целому...
- Я доплыву! - сказал мальчик, уверенно и гордо глядя на отца.
- Ну? Храбро говоришь! - Игнат засмеялся. И тетка тоже ласково
засмеялась.
Со времени поездки с отцом по Волге Фома стал более бойким и
разговорчивым с отцом, теткой, Маякиным. Но на улице или где-нибудь в новом
для него месте, при чужих людях, он хмурился и посматривал вокруг себя
подозрительно и недоверчиво, точно всюду чувствовал что-то враждебное ему,
скрытое от него и подстерегающее.
Ночами иногда он вдруг просыпался и подолгу прислушивался к тишине
вокруг, пристально рассматривая тьму широко раскрытыми глазами. Пред ним
претворялись в образы и картины рассказы отца. Он незаметно для себя путал
их со сказками тетки и создавал хаос событий, в котором яркие краски
фантазии причудливо переплетались с суровыми тонами действительности.
Получалось что-то огромное, непонятное; мальчик закрывал глаза, гнал от себя
все это и хотел бы остановить игру воображения, пугавшую его. Но он
безуспешно пытался уснуть, а комната все теснее наполнялась темными
образами. Тогда он тихо будил тетку:
- Тетя... А тетя...
- Что? Христос с тобой...
- Я приду к тебе, - шептал Фома.
- Пошто? Спи-ка, милушка моя... спи...
- Я боюсь! - сознавался мальчик.
- А ты прочитай про себя "да воскреснет бог" и перестанешь бояться-то.
Фома лежит с закрытыми глазами и читает молитву. Тишина ночи рисуется
пред ним в виде бескрайнего пространства темной воды, она совершенно
неподвижна, - разлилась всюду и застыла, нет ни ряби на ней, ни тени
движения, и в ней тоже нет ничего, хотя она бездонно глубока. Очень страшно
смотреть одному откуда-то сверху, из тьмы, на эту мертвую воду... Но вот
раздается звук колотушки ночного сторожа, и мальчик видит, что поверхность
воды вздрагивает, по ней, покрывая ее рябью, скачут круглые, светлые
шарики... Удар в колокол на колокольне заставляет всю воду всколыхнуться
одним могучим движением, и она долго плавно колышется от этого удара,
колышется и большое светлое пятно, освещает ее, расширяется от ее центра
куда-то в темную даль и бледнеет, тает. Снова тоскливый и мертвый покой в
этой темной пустыне...
- Тетя... - умоляюще шепчет Фома.
- Асиньки?
- Я к тебе приду...
- Да иди, иди, роднуша моя...
Перебравшись на постель к тетке, он жмется к ней и просит:
- Расскажи что-нибудь...
- Ночью-то? - сонно протестует тетка.
- Пожа-алуйста...
Ее не приходится долго просить. Позевывая, осипшим от сна голосом,
старуха, закрыв глаза, размеренно говорит:
- И вот, сударь ты мой, в некотором царстве, в некотором государстве
жили-были муж да жена, и были они бедные-пребедные!.. Уж такие-то
разнесчастные, что и есть-то им было нечего. Походят это они по миру, дадут
им где черствую, завалящую корочку, - тем они день и сыты. И вот родилось у
них дите... родилось дите - крестить надо, а как они бедные, угостить им
кумов да гостей нечем, - не идет к ним никто крестить! Они и так, они и
сяк, - нет никого!.. И взмолились они тогда ко господу: "Господи!
Господи!.."
Фома знает эту страшную сказку о крестнике бога, не раз он слышал ее и
уже заранее рисует пред собой этого крестника: вот он едет на белом коне к
своим крестным отцу и матери, едет во тьме, по пустыне, и видит в ней все
нестерпимые муки, коим осуждены грешники... И слышит он тихие стоны и
просьбы их:
"О-о-о! Человече! спроси у господа, долго ли еще мучиться нам?"
Тогда мальчику кажется, что это он сам едет в ночи на белом коне, к
нему обращены стоны и моления. Сердце его сжимается, слезы выступают на
глазах, он крепко их закрыл и боится открыть, беспокойно возясь в постели...
- Спи, дитятко мое, Христос с тобой! - говорит старуха, прерывая свою
повесть о муках людей.
Утром после такой ночи Фома вставал, торопливо мылся, наскоро пил чай и
бежал в училище, снабженный сдобными и сладкими пирожками, - их там ждал
всегда голодный Ежов, питавшийся от щедрот своего богатого товарища.
- Припер пожрать? - встречал он Фому, поводя своим острым носом. -
Давай, а то я ушел из дому без ничего... Проспал, черт е дери, - до двух
часов ночи все учился... Ты задачи сделал?
- Не сделал.
- Эх ты, карамора! Ну, я их тебе сейчас раскатаю!
Впиваясь в пирог мелкими, острыми зубами, он мурлыкал, как котенок,
притопывал в такт левой ногой и в то же время решал задачу, бросая Фоме
короткие фразы:
- Видал? В час вытекло восемь ведер... а сколько часов текло - шесть?
Эх, сладко вы едите!.. Шесть, стало быть, надо помножить на восемь... А ты
любишь пироги с зеленым луком? Я - страсть как! Ну вот, из первого крана в
шесть часов вытекло сорок восемь... а всего налили в чан девяносто...
дальше-то понимаешь?
Ежов нравился Фоме больше, чем Смолин, но со Смолиным Фома жил дружнее.
Он удивлялся способностям и живости маленького человека, видел, что Ежов
умнее его, завидовал ему и обижался на него за это и в то же время жалел его
снисходительной жалостью сытого к голодному. Может быть, именно эта жалость
больше всего другого мешала ему отдать предпочтение живому мальчику перед
скучным, рыжим Смолиным. Ежов, любя посмеяться над сытыми товарищами, часто
говорил им:
- Эх вы, чемоданчики с пирожками!..
Фома сердился на него за насмешки и однажды, задетый за сердце,
презрительно и зло сказал:
- А ты - попрошайка, нищий!
Желтое лицо Ежова покрылось пятнами, и он медленно ответил:
- Ладно, пускай!.. А вот я не буду подсказывать тебе - и станешь ты
бревном!
Дня три они не разговаривали друг с другом, к огорчению учителя,
который должен был в эти дни ставить единицы и двойки сыну всеми уважаемого
Игната Гордеева.
Ежов знал все: он рассказывал в училище, что у прокурора родила
горничная, а прокуророва жена облила за это мужа горячим кофе; он мог
сказать, когда и где лучше ловить ершей, умел делать западни и к