ся.
- А что я?
- Да так... Ровно ты от двух отцов родился... Знаешь ты, что я
заметила за людьми?
- Ну?
- Который человек сам за себя отвечать не может, значит - боится он
себя, значит - грош ему цена!
- Это ты про меня? - спросил Фома, помолчав. Она накинула на плечи
широкий розовый капот и, стоя среди комнаты, сказала низким, глухим голосом
человеку, лежавшему у ног ее:
- О душе моей ты не смеешь говорить... Нет тебе до нее дела! Я - могу
говорить! Я бы, захотевши, сказала всем вам - эх как! Есть у меня слова про
вас... как молотки! Так бы по башкам застукала я... с ума бы вы посходили...
Но - словами вас не вылечишь... Вас на огне жечь надо, вот как сковороды в
чистый понедельник выжигают...
Вскинув руки к голове, она порывисто распустила волосы, и, когда они
тяжелыми черными прядями рассыпались по плечам ее, - женщина гордо тряхнула
головой и с презрением сказала:
- Не смотри, что я гулящая! И в грязи человек бывает чище того, кто в
шелках гуляет... Знал бы ты, что я про вас, кобелей, думаю, какую злобу я
имею против вас! От злобы и молчу... потому - боюсь, что, если скажу ее, -
пусто в душе будет... жить нечем будет!..
Теперь она снова нравилась ему. В словах ее было что-то родственное его
настроению. Он, усмехнувшись, с удовольствием в голосе и на лице сказал ей:
- И я тоже чувствую - растет у меня в душе что-то... Эх, заговорю и я
своими словами, придет время.
- Против кого это? - небрежно спросила Саша.
- Против всех! - воскликнул Фома, вскакивая на ноги. - Против
фальши!.. Я спрошу...
- Спроси-ка: самовар готов? - равнодушно приказала ему Саша.
Фома взглянул на нее и с сердцем крикнул:
- Пошла к черту! Спрашивай сама...
- Чего ты лаешь?
И она ушла из избы...
...Ветер резкими порывами летал над рекой, и покрытая бурыми волнами
река судорожно рвалась навстречу ветру с шумным плеском, вся в пене гнева.
Кусты прибрежного ивняка низко склонялись к земле, дрожащие, гонимые ударами
ветра. В воздухе носился свист, вой и густой, охающий звук, вырывавшийся из
десятков людских грудей:
- Идет - идет - идет!
У горного берега стояли на якорях две порожние баржи, высокие мачты их,
поднявшись в небо, тревожно покачивались из стороны в сторону, выписывая в
воздухе невидимый узор. Палубы барж загромождены лесами из толстых бревен;
повсюду висели блоки; цепи и канаты качались в воздухе; звенья цепей слабо
брякали... Толпа мужиков в синих и красных рубахах волокла по палубе большое
бревно и, тяжело топая ногами, охала во всю грудь:
- Идет - идет - идет!
К лесам тоже прилепились синие и красные комья; ветер, раздувая рубахи
и порты, придавал людям странные формы, делая их то горбатыми, то круглыми и
надутыми, как пузыри. Люди на лесах и палубах что-то вязали, рубили, пилили,
вбивали гвозди, везде мелькали большие руки с засученными по локти рукавами
рубах. Ветер разносил над рекой бодрый шум: пила грызла дерево, захлебываясь
от злой радости; сухо кряхтели бревна, раненные топорами; болезненно трещали
доски, раскалываясь под ударами, ехидно взвизгивал рубанок. Железный лязг
цепей и стонущий скрип блоков сливались с шумом волн, ветер гулко выл и гнал
по небу тучи.
- Ре-ебя-а-тушки, бе-ерем, давай!
- Разуда-алый ещо-о разок!.. - просительно выводил кто-то высоким
голосом...
Фома, красивый и стройный, в коротком драповом пиджаке и в высоких
сапогах, стоял, прислонясь спиной к мачте, и, дрожащей рукой пощипывая
бородку, любовался работой. Шум вокруг него вызывал и в нем желание кричать,
возиться вместе с мужиками, рубить дерево, таскать тяжести, командовать -
заставить всех обратить на себя внимание и показать всем свою силу,
ловкость, живую душу в себе. Но он сдерживался и стоял молча, неподвижно:
ему было стыдно. Он хозяин тут над всеми, и если примется работать сам -
никто не поверит, что он работает просто из охоты, а не для того, чтоб
подогнать их, показать им пример.
Русый и кудрявый парень с расстегнутым воротом рубахи то и дело
пробегал мимо него то с доской на плече, то с топором в руке; он
подпрыгивал, как разыгравшийся козел, рассыпал вокруг себя веселый, звонкий
смех, шутки, крепкую ругань и работал без устали, помогая то одному, то
другому, быстро и ловко бегая по палубе, заваленной щепами и деревом. Фома
упорно следил за ним и чувствовал зависть к этому парню.
"Счастливый, должно быть..." - думал Фома. Эта мысль вызывала в нем
острое желание оборвать парня, сконфузить его. Все вокруг охвачены пылом
спешной работы, дружно и споро укрепляли леса, устраивали блоки, готовясь
поднять со дна реки затонувшую баржу; все были бодро веселы и - жили. Он же
стоял в стороне от них, не зная; что делать, ничего не умея, чувствуя себя
ненужным в этом большом труде. Обидно было ему чувствовать себя лишним среди
людей, и чем больше он присматривался к ним, тем более крепла эта обида. Его
колола мысль, что ведь вот - для него все это делается, а однако он тут ни
при чем...
"Где же мое место? - угрюмо думалось ему. - Где мое дело?.."
Подрядчик, маленький мужичок с острой седенькой бородкой и узенькими
глазками на сером сморщенном лице, подошел к нему и сказал негромко, с
какой-то особенной ясностью в словах:
- Все изготовили, Фома Игнатьич, все теперь как следоваит...
Благословясь - начать бы!..
- Начинай... - кротко сказал Фома, отвертываясь в сторону от
проницательного взгляда узких глаз мужика.
- Вот и слава тебе, господи! - сказал подрядчик, неторопливо
застегивая поддевку и приосаниваясь. Потом он, медленно поворачивая голову,
оглядел леса на баржах и тонко крикнул:
- По-о местам, ребятушки!
Мужики живо столпились в отдельные плотные группы у воротов, по бортам,
и говор их умолк. Некоторые ловко взобрались на леса и смотрели оттуда,
держась за веревки.
- Смотри, ребята! - раздавался звонкий и спокойный голос подрядчика.
- Все ли как быть надо? Придет пора бабе родить - рубах неколи шить... Ну
- молись богу!
Бросив картуз на палубу, подрядчик поднял лицо к небу и стал истово
креститься. И все мужики, подняв головы к тучам, тоже начали широко
размахивать руками, осеняя груди знамением креста. Иные молились вслух;
глухой, подавленный ропот примешался к шуму волн:
- Господи, благослови!.. Пресвятая богородица... Никола Угодник...
Фома слушал эти возгласы, и они ложились на душу ему, как тяжесть. У
всех головы были обнажены, а он забыл снять картуз, и подрядчик, кончив
молиться, внушительно посоветовал ему:
- Попросить бы и вам господа-то...
- Ты знай свое дело, - меня не учи! - сердито взглянув на него,
ответил Фома. Чем дальше шло дело - тем тяжелей и обидней было ему видеть
себя лишним среди спокойно уверенных в своей силе людей, готовых поднять для
него несколько десятков тысяч пудов со дна реки. Ему хотелось, чтоб их
постигла неудача, чтобы все они сконфузились пред ним, в голове его мелькала
злая мысль:
"Может, еще цепи порвутся..."
- Слушай! - кричал подрядчик. И вдруг, всплеснув руками в воздухе, он
пронзительно закричал: - По-о-оше-о-ол!
Рабочие подхватили его крик, и все в голос, возбужденно и с напряжением
закричали:
- По-оше-ол! Иде-от...
Блоки визжали и скрипели, гремели цепи, напрягаясь под тяжестью, вдруг
повисшей на них, рабочие, упершись грудями в ручки ворота, рычали, тяжело
топали по палубе. Между барж с шумом плескались волны, как бы не желая
уступать людям свою добычу. Всюду вокруг Фомы натягивались и дрожали
напряженно цепи и канаты, они куда-то ползли по палубе мимо его ног, как
огромные серые черви, поднимались вверх, звено за звеном, с лязгом падали
оттуда, а оглушительный рев рабочих покрывал собой все звуки.
- Ве-есь по-ошел, весь пошел - поше-ол... - пели они стройно и
торжествующе. А в густую волну их голосов, как нож в хлеб, вонзался и резал
ее звонкий голос подрядчика:
- Ребяту-ушки-и! Разо-ом... разо-ом...
Фомой овладело странное волнение: ему страстно захотелось влиться в
этот возбужденный рев рабочих, широкий и могучий, как река, в раздражающий
скрип, визг, железа и буйный плеск волн. У него от силы желания выступил пот
на лице, и вдруг, оторвавшись от мачты, он большими прыжками бросился к
вороту, бледный от возбуждения.
- Разо-ом! Разо-ом!.. - кричал он диким голосом. Добежав до ручки
ворота, он с размаха ткнулся об нее грудью и, не чувствуя боли, с ревом
начал ходить вокруг ворота, мощно упираясь ногами в палубу. Что-то горячее
лилось в грудь ему, заступая место тех усилий, которые он тратил, ворочая
рычаг. Невыразимая радость бушевала в нем и рвалась наружу возбужденным
криком. Ему казалось, что он один, только своей силой ворочает рычаг,
поднимая тяжесть, и что сила его все растет. Согнувшись и опустив голову,
он, как бык, шел навстречу силе тяжести, откидывавшей его назад, но
уступавшей ему все-таки. Каждый шаг вперед все больше возбуждал его,
потраченное усилие тотчас же заменялось в нем наплывом жгучей гордости.
Голова у него кружилась, глаза налились кровью, он ничего не видел и лишь
чувствовал, что ему уступают, что он одолеет, что вот сейчас он опрокинет
силой своей что-то огромное, заступающее ему путь, - опрокинет, победит и
тогда вздохнет легко и свободно, полный гордой радости. Первый раз в жизни
он испытывал такое одухотворяющее чувство и всей силой голодной души своей
глотал его, пьянел от него и изливал свою радость в громких, ликующих криках
в лад с рабочими:
- Ве-есь по-ошел, весь пошел, поше-ол...
- Сто-ой! Крепи! Стой, ребята!..
Фому толкнуло в грудь и откинуло назад...
- С благополучным окончанием, Фома Игнатьич! - поздравлял его
подрядчик, и морщины дрожали на лице его радостными лучами. - Слава тебе,
господи! Устали?
Холодный ветер дул в лицо Фомы. Довольный, хвастливый шум носился
вокруг него; ласково переругиваясь, веселые, с улыбками на потных лицах,
мужики подходили к нему и тесно окружали его. Он растерянно улыбался:
возбуждение еще не остыло в нем и не позволяло ему понять, что случилось и
отчего все вокруг так радостны и довольны.
- Сто семьдесят тысяч пудов ровно редьку из грядки выдернули!
Фома, стоя на груде каната, смотрел через головы рабочих и видел: среди
барж, борт о борт с ними, явилась третья, черная, скользкая, опутанная
цепями. Всю ее покоробило, она точно вспухла от какой-то страшной болезни и,
немощная, неуклюжая, повисла над водой между своих подруг, опираясь на них.
Сломанная мачта печально торчала посреди нее; по палубе текли красноватые
струи воды, похожей на кровь. Всюду на палубе лежали груды железа, мокрые
обломки дерева.
- Подняли? - спросил Фома, не зная, что ему сказать при виде этой
безобразной тяжелой массы, и снова чувствуя обиду при мысли, что лишь ради
того, чтобы поднять из воды эту грязную, разбитую уродину, он так вскипел
душой, так обрадовался...
- Что она?.. - неопределенно сказал Фома подрядчику.
- Ничего! Разгрузить скорее да человечков двадцать артельку плотников
на нее спустить - они ее живо в образ приведут! - утешающим голосом
говорил подрядчик.
А русый парень, широко и весело улыбаясь в лицо Фомы, спрашивал:
- Водчонка-то будет?
- Успеешь! - сурово сказал ему подрядчик. - Видишь - устал
человек...
Тогда мужики заговорили:
- Как не устать!
- Легкое ли дело!
- С непривычки, известно, устанешь...
- С непривычки и кашу есть трудно...
- Не устал я... - хмуро сказал Фома, и снова раздались почтительные
возгласы мужиков, все плотнее обступавших его:
- Работа, ежели в охоту кому, - дело приятное.
- Та же игра...
- Вроде как с бабой побаловаться...
Только русый парень твердо стоял на своем:
- Ваше степенство! На ведерочко бы, а? - говорил он, улыбаясь и
вздыхая.
Фома смотрел на бородатые лица пред собой и чувствовал в себе желание
сказать им что-нибудь обидное. Но в голове его все как-то спуталось, он не
находил в ней никаких мыслей и, наконец, не отдавая себе отчета в словах,
сказал с сердцем:
- Вам бы все пьянствовать только! Вам все равно, что ни делать! А вы
бы подумали - зачем? К чему?.. Эх мы! Понимать надо...
На лицах людей, окружавших его, выразилось недоумение; синие и красные
бородатые фигуры начали вздыхать, почесываться, переминаться с ноги на ногу.
Иные, безнадежно посмотрев на Фому, отворотились в сторону.
- Н-да! - вздохнув, сказал подрядчик. - Это... не мешает! То есть -
чтобы подумать! Это слова... от ума!
- Разве наше дело понимать? - сказал русый парень, тряхнув головой.
Ему уже скучно стало говорить с Фомой; он заподозрил его в нежелании дать на
водку и сердился немножко.
- Вот то-то! - поучительно сказал Фома, довольный тем, что парень
уступил ему, и не замечая косых, насмешливых взглядов. - А кто понимает...
тот чувствует, что нужно - вечную работу делать!
- Для бога, значит! - пояснил подрядчик, оглядывая мужиков, и,
благочестиво вздохнув, добавил: - Это верно, - ох, верно это!
А Фома воодушевлялся желанием говорить что-то правильное и веское,
после чего бы все эти люди отнеслись к нему как-нибудь иначе, - ему не
нравилось, что все они, кроме русого, молчат и смотрят на него недружелюбно,
исподлобья, такими скучными, угрюмыми главами.
- Нужно такую работу делать, - говорил он, двигая бровями, - чтобы и
тысячу лет спустя люди сказали: вот это богородские мужики сделали... да!..
Русый парень с удивлением взглянул на Фому и спросил:
- Волгу, что ли, нам выпить? - А потом фыркнул, покачал головой и
заявил: - Не сможем мы этого, - полопаемся все!..
Фома сконфузился от его слов и посмотрел вокруг себя: мужики улыбались
хмуро, пренебрежительно. Эти улыбки кололи его, как иглы.
Какой-то серьезный мужик с большой сивой бородой, до этой поры не
открывавший рта, вдруг открыл его, подвинулся к Фоме и медленно выговорил:
- А ежели нам и Волгу досуха выпить да еще вот этой горой закусить -
и это забудется, ваше степенство. Все забудется, - жизнь-то длинна... Таких
делов, чтобы высоко торчали, - не нам делать...
Сказал и, сплюнув под ноги себе, равнодушно отошел от Фомы, войдя в
толпу, как клин в дерево. Его речь окончательно пришибла Фому: он
чувствовал, что мужики считают его глупым и смешным. И, чтобы спасти свое
хозяйское значение в их глазах, чтобы снова привлечь к себе уже утомленное
внимание мужиков, он напыжился, смешно надул щеки и внушительным голосом
бухнул:
- Жертвую, - на три ведра!
Краткие речи всегда более содержательны и способны вызвать сильное
впечатление. Мужики почтительно расступились перед Фомой, низко кланяясь ему
и с веселыми, благодарными улыбками благодаря его за щедрость дружным,
одобрительным гулом.
- Перемахните-ка меня на берег, - сказал Фома, чувствуя, что вновь
возникающее возбуждение недолго продержится в нем. Какой-то червь сосал его
сердце.
- Тошно мне! - сказал он, придя в избу, где Саша, в нарядном красном
платье, хлопотала около стола, расставляя на нем вина и закуски. -
Александра! Хоть бы ты что-нибудь сделала со мной, что ли... а?
Она внимательно посмотрела на него и, севши на лавку плечом к плечу с
ним, сказала:
- Коли тошно - значит, хочется чего-нибудь... Чего тебе надо?
- Не знаю я! - грустно качнув головой, ответил Фома.
- А ты подумай...
- Не умею я думать...
- Эх ты, дитятко! - тихо и пренебрежительно сказала Саша, отодвигаясь
от него. - Лишняя тебе голова-то...
Фома не уловил ее тона, не заметил движения. Упираясь руками в лавку,
он наклонился вперед, смотрел в пол и говорил, качаясь всем корпусом:
- Иной раз думаешь, думаешь... всю тебе душу мысли, как смолой,
облепят... И вдруг все исчезнет из тебя, точно провалится насквозь
куда-то... В душе тогда - как в погребе темно. Даже страшно... как будто ты
не человек, а овраг бездонный...
Саша искоса взглянула на него и вполголоса задумчиво запела:
Эх, и дунет ветер - туман со моря пойдет...
- Кутить я не хочу... Все одно и то же: и люди, и забавы, и вино...
Злой я становлюсь - так бы всех и бил... Не нравятся мне люди... Никак не
поймешь - зачем живут?
Ой, и тошно без тебя мне, милый, жить...
- пела Саша, глядя в стену пред собой. А Фома все качался и говорил:
- Однако - все живут, шумят, а я только глазами хлопаю... Мать, что
ли, меня бесчувственностью наградила? Крестный говорит - она как лед
была... И все ее тянуло куда-то... Пошел бы к людям и сказал: "Братцы,
помогите! Жить не могу!" Оглянешься - некому сказать... Все - сволочи!
Фома крепко, неприлично выругался и умолк. Саша, оборвав песню,
отодвинулась еще дальше от него. Бушевал ветер, бросая пыль в стекла окон.
На печи тараканы шуршали, ползая в лучине. На дворе жалобно мычал теленок.
Саша с усмешкой взглянула на Фому и сказала:
- Вон еще один несчастненький мычит... Шел бы ты к нему; может,
споетесь... - И, положив руку на его кудрявую голову, она шутливо толкнула
ее. - Чего ты скрипишь? Гулять тошно - делом займись...
- Господи, - качнул головой Фома, - трудно говорить так, чтобы
понимали тебя... трудно! - И с раздражением он почти закричал: - Какое
дело? Что оно, дело? Только звание одно - дело, а так, ежели вглубь, в
корень посмотреть, - бестолочь! Какой прок в делах? Деньги? Много их у
меня!.. Задушить могу ими до смерти, засыпать тебя с головой... Обман один
- дела эти все... Вижу я дельцов - ну что же? Нарочно это они кружатся в
делах, для того, чтобы самих себя не видать было... Прячутся, дьяволы...
Ну-ка освободи их, от суеты этой, - что будет? Как слепые, начнут соваться
туда и сюда... с ума посходят! Ты думаешь, есть дело - так будет от него
человеку счастье? Нет, врешь! Тут - не все еще!.. Река течет, чтобы по ней
ездили, дерево растет для пользы, собака - дом стережет... всему на свете
можно найти оправдание! А люди - как тараканы - совсем лишние на земле...
Все для них, а они для чего? В чем их оправдание?
Фома торжествовал. Ему показалось, что он нашел что-то хорошее для себя
и сильное против людей. Он громко смеялся.
- Голова у тебя не болит? - заботливо спросила Саша, испытующим
взглядом глядя в лицо ему.
- Душа у меня болит! - азартно воскликнул Фома. - И оттого болит,
что - не мирится! Давай ей ответ, как жить? Для чего? Вот - крестный, -
он с умом! Он говорит - жизнь делай! А все говорят - заела нас жизнь!
- Слушай! - серьезно сказала Саша. - По-моему, надо тебе жениться -
вот и все!
- Зачем? - передернув плечами, спросил Фома.
- Хомут тебе надо...
- Ладно! Живу с тобой... Чай, ведь все вы одинаковы? Одна другой не
слаще... До тебя была у меня одна, - из таких же. Нет, та по своей охоте...
понравился я ей, она и... Хорошая была... А впрочем, - все одно, то же
самое, совсем как у тебя, хоша ты ее краше... Но - барыня одна приглянулась
мне... настоящая барыня, дворянка! Говорили, гуляет... До нее не достиг...
Н-да-а... Умная, образованная, в красоте жила... Я, бывало, думал - вот где
отведаю настоящего-то!.. Не достиг... Может, если бы удалось, - другой бы
оборот все приняло... Тянуло меня к ней... А теперь вот - залил ее вином -
забываю... И это нехорошо... Эх ты, человек! Подлец ты, если по совести
сказать...
Фома замолчал, задумался. А Саша встала со скамьи и прошлась по избе,
покусывая губы. Потом остановилась против него и, закинув руки на голову,
сказала:
- Знаешь что? Уйду я от тебя...
- Куда? - спросил Фома, не поднимая головы.
- Не знаю... все равно! Лишнее ты говоришь... Скучно с тобой...
Фома поднял голову, взглянул на нее и уныло засмеялся:
- Ну-у? Неужто?
- Я тоже из таких... тоже - придет мое время, - задумаюсь... И тогда
пропаду... Но теперь мне еще рано... Нет, я еще поживу... а потом уж - будь
что будет!
- А я - тоже пропаду? - равнодушно спросил Фома, уже утомленный
своими речами.
- А как же! - спокойно и уверенно ответила Саша. - Такие люди
пропадают...
Они с минуту молчали, глядя в глаза друг другу.
- Что же будем делать? - спросил Фома.
- Обедать надо.
- Нет, вообще? Потом?
- Н-не знаю...
- Так уходишь ты?
- Уйду... Давай еще покутим на прощанье! Поедем в Казань да там - с
дымом, с полымем - и кутнем. Отпою я тебя...
- Это можно! - согласился Фома. - На прощанье - следует!.. Эх ты...
дьявол! Житье! Слушай, Сашка, про вас, гулящих, говорят, что вы до денег
жадные и даже воровки...
- Пускай говорят... - спокойно сказала Саша.
- Разве тебе не обидно это? - с любопытством спросил Фома. - Вот ты
- не жадная, - выгодно тебе со мной, богатый я, а ты - уходишь... Значит
- не жадная...
- Я-то? - Саша подумала и сказала, махнув рукой: - Может, и не
жадная - что в том? Я ведь еще не совсем... низкая, не такая, что по улицам
ходят... А обижаться - на кого? Пускай говорят, что хотят... Люди же
скажут, а мне людская святость хорошо известна! Выбрали бы меня в судьи -
только мертвого оправдала бы!.. - И, засмеявшись нехорошим смехом, Саша
сказала: - Ну, будет пустяки говорить... садись за стол!..
...На другой день утром Фома и Саша стояли рядом на трапе парохода,
подходившего к пристани на Устье. Огромная черная шляпа Саши привлекала
общее внимание публики ухарски изогнутыми полями и белыми перьями; Фоме было
неловко стоять рядом с ней и чувствовать, как по его смущенному лицу ползают
любопытные взгляды. Пароход шипел и вздрагивал, подваливая бортом к
конторке, усеянной ярко одетой толпой народа, и Фоме казалось, что он видит
среди разнообразных лиц и фигур кого-то знакомого, кто как будто все
прячется за спины других, но не сводит с него глаз.
- Пойдем в каюту! - беспокойно сказал он своей подруге.
- А ты не учись грехи от людей прятать, - усмехаясь, ответила Саша.
- Знакомого, что ли, увидал?
- Кто-то караулит меня...
Всмотревшись в толпу на пристани, он изменился в лице и тихо добавил:
- Это крестный...
У борта пристани, втиснувшись между двух грузных женщин, стоял Яков
Маякин и с ехидной вежливостью помахивал в воздухе картузом, подняв кверху
иконописное лицо. Бородка у него вздрагивала, лысина блестела, и глазки
сверлили Фому, как буравчики.
- Н-ну, ястреб! - пробормотал Фома, тоже сняв картуз и кивая головой
крестному.
Его поклон доставил Маякину, должно быть, большое удовольствие, -
старик как-то весь извился, затопал ногами, и лицо его осветилось ядовитой
улыбкой.
- Видно, будет мальчику на орешки! - подзадоривала Саша.
Ее слова вместе с улыбкой крестного точно угли в груди Фомы разожгли.
- Поглядим, что будет... - сквозь зубы сказал он и вдруг оцепенел в
злом спокойствии. Пароход пристал, люди хлынули волной на пристань. Затертый
толпою Маякин на минуту скрылся из глаз и снова вынырнул, улыбаясь
торжествующей улыбкой. Фома, сдвинув брови, в упор смотрел на него и
подвигался навстречу ему, медленно шагая по мосткам. Его толкали в спину,
навалились на него, теснили - все это еще более возбуждало. Вот он
столкнулся со стариком, и тот встретил его вежливеньким поклоном и вопросом:
- Куда изволите путешествовать, Фома Игнатьич?
- По своим делам, - твердо ответил Фома, не здороваясь с крестным.
- Похвально, сударь мой! - весь просияв, сказал Яков Тарасович. -
Барынька-то с перьями как вам приходится?
- Любовница, - громко сказал Фома, не опуская глаз под острым
взглядом крестного.
Саша стояла сзади него и из-за плеча спокойно разглядывала маленького
старичка, голова которого была ниже подбородка Фомы. Публика, привлеченная
громким словом Фомы, посматривала на них, чуя скандал. Маякин, тотчас же
почуяв возможность скандала, сразу и верно определил боевое настроение
крестника. Он поиграл морщинами, пожевал губами и мирно сказал Фоме:
- Надо мне с тобой побеседовать... В гостиницу пойдем?
- Могу... ненадолго...
- Некогда, значит? Видно, еще баржу разбить торопишься? - не стерпев,
сказал старик.
- А что ж их не бить, если бьются? - задорно, но твердо возразил
Фома.
- А конечно!.. Не ты наживал - тебе ли жалеть? Ну, пойдем... Да
нельзя ли барыньку-то... хоть утопить на время? - тихо сказал Маякин.
- Поезжай, Саша, в город, возьми номер в Сибирском подворье, - я
скоро приеду! - сказал Фома и, обратясь к Маякину, с удальством объявил: -
Готов!..
До гостиницы оба шли молча. Фома, видя, что крестный, чтобы не отстать
от него, подпрыгивает на ходу, нарочно шагал шире, и то, что старик не может
идти в ногу с ним, поддерживало и усиливало в нем буйное чувство протеста,
которое он и теперь уже едва сдерживал в себе.
- Человечек! - ласково сказал Маякин, придя в зал гостиницы и
направляясь в отдаленный угол. - Подай-ка мне клюквенного кваску
бутылочку...
- А мне - коньяку, - приказал Фома.
- Во-от... При плохих картах всегда с козыря ходи! - насмешливо
посоветовал ему Маякин.
- Вы моей игры не знаете! - сказал Фома, усаживаясь за стол.
- Полно-ка! Многие так играют.
- Я так играю, что - или башка вдребезги, или стена пополам! -
горячо сказал Фома и пристукнул кулаком по столу...
- Не опохмелялся еще нынче? - спросил Маякин с улыбочкой.
Фома сел на стуле плотнее и с искаженным лицом заговорил:
- Папаша крестный!.. Вы умный человек... я уважаю вас за ум...
- Спасибо, сынок! - поклонился Маякин, привстав и опершись руками о
стол.
- Я хочу сказать, что мне уже не двадцать лет... Я не маленький.
- Еще бы те! - согласился Маякин. - Не мал век ты прожил, что и
говорить! Кабы комар столько время жил - с курицу бы вырос...
- Погодите шутки шутить!.. - предупредил Фома и сделал это так
спокойно, что Маякина даже повело всего и морщины на его лице тревожно
задрожали.
- Вы зачем сюда приехали? - спросил Фома.
- А... набезобразил ты тут... так я хочу посмотреть - много ли? Я,
видишь ли, родственником тебе довожусь... и один я у тебя...
- Напрасно вы беспокоитесь... Вот что, папаша... Или вы дайте мне
полную волю, или все мое дело берите в свои руки, - все берите! Все, до
рубля!
Это вырвалось у Фомы совершенно неожиданно для него; раньше он никогда
не думал ничего подобного. Но теперь, сказав крестному эти слова, он вдруг
понял, что, если б крестный взял у него имущество, - он стал бы совершенно
свободным человеком, мог бы идти, куда хочется, делать, что угодно... До
этой минуты он был опутан чем-то, но не знал своих пут, не умел сорвать их с
себя, а теперь они сами спадают с него так легко и просто. В груди его
вспыхнула тревожная и радостная надежда, он бессвязно бормотал:
- Это всего лучше! Возьмите все и - шабаш! А я - на все четыре
стороны!.. Я этак жить не могу... Точно гири на меня навешаны... Я хочу жить
свободно... чтобы самому все знать... я буду искать жизнь себе... А то -
что я? Арестант... Вы возьмите все это... к черту все! Какой я купец? Не
люблю я ничего... А так - ушел бы я от людей... работу какую-нибудь работал
бы... А то вот - пью я... с бабой связался...
Маякин смотрел на него, внимательно слушал, и лицо его было сурово,
неподвижно, точно окаменело. Над ними носился трактирный, глухой шум,
проходили мимо них какие-то люди, Маякину кланялись, но он ничего не видал,
упорно разглядывая взволнованное лицо крестника, улыбавшееся растерянно,
радостно и в то же время жалобно...
- Э-эх, ежевика ты моя, кисла ягода! - вздохнув, сказал он, перебивая
речь Фомы. - Заплутался ты. Плетешь - несуразное... Надо понять - с
коньяку ты это или с глупости?
- Папаша! - воскликнул Фома. - Ведь было так... бросали все имение
люди!
- Не при мне было... Не близкие мне люди! - сказал Маякин строго. -
А то бы я им - показал!
- Многие угодниками стали, как ушли...
- Мм... У меня не ушли бы!.. И зачем я с тобой серьезно говорю?
Тьфу!..
- Папаша! Почему вы не хотите? - с сердцем воскликнул Фома.
- Ты слушай! Если ты трубочист - лезь, сукин сын, на крышу!..
Пожарный - стой на каланче! И всякий род человека должен иметь свой порядок
жизни... Телятам - по-медвежьи не реветь! Живешь ты своей жизнью и - живи!
И не лопочи, не лезь, куда не надо! Делай жизнь свою - в своем роде!
Из темных уст старика забила трепетной, блестящей струей знакомая Фоме
уверенная, бойкая речь. Он не слушал, охваченный думой о свободе, которая
казалась ему так просто возможной. Эта дума впилась ему в мозг, и в груди
его все крепло желание порвать связь свою с мутной и скучной жизнью, с
крестным, пароходами, кутежами - со всем, среди чего ему было душно жить.
Речь старика долетала до него как бы издали: она сливалась со звоном
посуды, с шарканьем ног лакеев по полу, с чьим-то пьяным криком.
- И вся эта чепуха в башке у тебя завелась - от молодой твоей ярости!
- говорил Маякин, постукивая рукой по столу. - Удальство твое - глупость;
все речи твои - ерунда... Не в монастырь ли пойти тебе?
Фома слушал и молчал. Шум, кипевший вокруг него, как будто уходил
куда-то все дальше. Он представлял себя в средине огромной, суетливой толпы
людей, которые неизвестно для чего мятутся, лезут друг на друга, глаза у них
жадно вытаращены, люди орут, падают, давят друг друга, все толкутся на одном
месте. Ему оттого плохо среди них, что он не понимает, чего они хотят, не
верит в их слова. И если вырваться из средины их на свободу, на край жизни,
да оттуда посмотреть на них, - поймешь и увидишь, где среди них твое место.
- Я ведь понимаю, - уже мягче говорил Маякин, видя Фому задумавшимся,
- хочешь ты счастья себе... Ну, оно скоро не дается... Его, как гриб в
лесу, поискать надо, надо над ним спину поломать... да и найдя, - гляди -
не поганка ли?
- Так освободите вы меня? - вдруг подняв голову, спросил Фома, и
Маякин отвел глаза в сторону от его горящего взгляда. - Дайте вздохнуть...
дайте мне в сторону отойти от всего! Я присмотрюсь, как все происходит... и
тогда уж... А так - сопьюсь я...
- Не говори пустяков! Что юродствуешь? - сердито крикнул Маякин.
- Ну, - хорошо! - спокойно ответил Фома. - Не хотите вы этого? Так
- ничего не будет! Все спущу! Больше нам говорить не о чем, - прощайте!
Примусь я теперь за дело! Дым пойдет!..
Фома был спокоен, говорил уверенно; ему казалось что коли он так решил,
- не сможет крестный помешать ему. Но Маякин выпрямился на стуле и сказал
- тоже просто и спокойно:
- А знаешь ты, как я могу с тобой поступить?
- Как хотите! - махнув рукой, сказал Фома.
- Вот. Теперь я так хочу - приеду в город и буду хлопотать, чтобы
признали тебя умалишенным и посадили в сумасшедший дом...
- Разве это можно? - недоверчиво, но уже с испугом в голосе спросил
Фома.
- У нас, друг милый, все можно!
Фома опустил голову и, исподлобья посмотрев в лицо крестного,
вздрогнул, думая:
"Посадит... не пожалеет..."
- Если ты серьезно дуришь - я тоже должен серьезно поступать с
тобой... Я отцу твоему дал слово - поставить тебя на ноги... И я тебя
поставлю! Не будешь стоять - в железо закую... Тогда устоишь... Я знаю -
все это у тебя с перепою... Но ежели ты отцом нажитое озорства ради губить
будешь - я тебя с головой накрою... Колокол солью над тобой... Шутить со
мной очень неудобно!
Морщины на щеках Маякина поднялись кверху, глазки улыбались из темных
мешков насмешливо, холодно. И на лбу у него морщины изобразили какой-то
странный узор, поднимаясь до лысины. Непреклонно и безжалостно было его
лицо.
- Стало быть - нет мне ходу? - угрюмо спросил Фома. - Запираете вы
мне пути?
- Ход есть - иди! А я тебя направлю... Как раз на свое место
придешь...
Эта самоуверенность, эта непоколебимая хвастливость взорвали Фому.
Засунув руки в карманы, чтобы не ударить старика, он выпрямился на стуле и в
упор заговорил, стиснув зубы:
- Что вы все хвалитесь? Чем тебе хвалиться? Сын-то твой где? Дочь-то
твоя - что такое? Эх ты... устроитель жизни! Ну, - умен ты, - все знаешь:
скажи - зачем живешь? Не умрешь, что ли? Что ты сделал за жизнь? Чем тебя
помянут?..
Морщины Маякина дрогнули и опустились книзу, отчего лицо его приняло
болезненное, плачущее выражение. Он открыл рот, но ничего не сказал, глядя
на крестника с удивлением, чуть ли не с боязнью.
- Молчать, щенок! - тихо сказал он.
Фома встал со стула, кинул картуз на голову себе и с ненавистью оглядел
старика.
- Кутить буду! Все прокучу!..
- Ладно, - увидим!..
- Прощай! Герой!.. - усмехнулся Фома.
- До скорого свиданья! - сказал Маякин тихо и как будто задыхаясь.
Яков Маякин остался в трактире один. Он сидел за столом и, наклонясь
над ним, рисовал на подносе узоры, макая дрожащий палец в пролитый квас.
Острая голова его опускалась все ниже над столом, как будто он не мог понять
того, что чертил на подносе его сухой палец.
На лысине у него блестели капли пота, и, по обыкновению, морщины на
щеках вздрагивали частой, тревожной дрожью...
Поманив кивком головы полового, Яков Тарасович спросил его особенно
внушительно:
До ссоры с Маякиным Фома кутил от скуки, полуравнодушно, - теперь он
загулял с озлоблением, почти с отчаянием, полный мстительного чувства и
какой-то дерзости в отношении к людям, - дерзости, порою удивлявшей и его
самого. Он видел, что люди, окружавшие его, трезвые - несчастны и глупы,
пьяные - противны и еще более глупы. Никто из них не возбуждал в нем
интереса; он даже не спрашивал их имен, забывал, когда и где знакомился с
ними, и всегда чувствовал желание сказать и сделать что-нибудь обидное для
них. В дорогих, шикарных ресторанах его окружали какие-то проходимцы,
куплетисты, фокусники, актеры, разорившиеся на кутежах помещики. Эти люди
сначала относились к нему покровительственно, хвастаясь пред ним тонкими
вкусами, знанием вин и кушаний, потом подлизывались к нему, занимали деньги,
которые он уже занимал под векселя. В дешевых трактирах около него вились
ястребами парикмахеры, маркеры, какие-то чиновники, певчие; среди этих людей
он чувствовал себя лучше, свободнее, - они были менее развратны, проще
понимались им, порою они проявляли здоровые, сильные чувства, и всегда в них
было больше чего-то человеческого. Но, как и "чистая публика", - эти тоже
были жадны до денег и нахально обирали его, а он видел это и грубо издевался
над ними.
Разумеется - были женщины. Физически здоровый, Фома покупал их,
дорогих и дешевых, красивых и дурных, дарил им большие деньги, менял их чуть
не каждую неделю и в общем - относился к ним лучше, чем к мужчинам. Он
смеялся над ними, говорил им зазорные и обидные слова, но никогда, даже
полупьяный, не мог избавиться от какого-то стеснения пред ними. Все они -
самые нахальные и бесстыдные - казались ему беззащитными, как малые дети.
Всегда готовый избить любого мужчину, он никогда не трогал женщин, хотя
порой безобразно ругал их, раздраженный чем-либо. Он чувствовал себя
неизмеримо сильнейшим женщины, женщина казалась ему неизмеримо несчастнее
его. Те, которые развратничали с удальством, хвастаясь своей распущенностью,
вызывали у Фомы стыдливое чувство, от которого он становился робким и
неловким. Однажды одна из таких женщин, пьяная и озорная, во время ужина,
сидя рядом с ним, ударила его по щеке коркой дыни. Фома был полупьян. Он
побледнел от оскорбления, встал со стула и, сунув руки в карманы, свирепым,
дрожащим от обиды голосом сказал:
- Ты, стерва! Пошла прочь! Другой бы тебе за это голову расколол... А
ты знаешь, что я смирен с вами и не поднимается рука у меня на вашу
сестру... Выгоните ее к черту!
Саша через несколько дней по приезде в Казань поступила на содержание к
сыну какого-то водочного заводчика, кутившему вместе с Фомой. Уезжая с новым
хозяином куда-то на Каму, она сказала Фоме:
- Прощай, милый человек! Может, встретимся еще, - одна у нас дорога!
А сердцу воли, советую, не давай... Гуляй себе без оглядки, а там - кашку
слопал - чашку о пол... Прощай!
Она крепко поцеловала его в губы, причем глаза ее стали еще темнее.
Фома был рад, что она уезжает от него: надоела она ему, и пугало его ее
холодное равнодушие. Но тут в нем что-то дрогнуло, он отвернулся в сторону
от нее и тихо молвил:
- Может, - не уживешься... тогда опять ко мне приезжай!..
- Спасибо, - ответила она ему и почему-то засмеялась необычным для
нее, хрипящим смехом...
Так жил Фома день за днем, лелея смутную надежду отойти куда-то на край
жизни, вон из этой сутолоки. Ночами, оставаясь один на один с собой, он,
крепко закрыв глаза, представлял себе темную толпу людей, страшную
огромностью своей. Столпившись где-то в котловине, полной пыльного тумана,
эта толпа в шумном смятении кружилась на одном месте и была похожа на зерно
в ковше мельницы. Как будто невидимый жернов, скрытый под ногами ее, молол
ее и люди волнообразно двигались под ним, не то стремясь вниз, чтоб скорее
быть смолотыми и исчезнуть, не то вырываясь вверх, в стремлении избежать
безжалостного жернова.
Фома видел среди толпы знакомые ему лица: вот отец ломит куда-то,
могуче расталкивая и опрокидывая всех на пути своем, прет на все грудью и
громогласно хохочет... и исчезает, проваливаясь под ноги людей. Вот,
извиваясь ужом, то прыгая на плечи, то проскальзывая между ног людей,
работает всем своим сухим, но гибким и жилистым телом крестный... Любовь
кричит и бьется, следуя за отцом, то отставая от него, то снова приближаясь.
Пелагея быстро и прямо идет куда-то... Вот Софья Павловна стоит, бессильно
опустив руки, как стояла она тогда, последний раз - у себя в гостиной...
Глаза у нее большие, и страх светится в них. Саша, равнодушная, не обращая
внимания на толчки, идет прямо в самую гущу, спокойно глядя на все темными
глазами. Шум, вой, смех, пьяные крики, азартный спор слышит Фома; песни и
плач носятся над огромной, суетливой кучей живых человеческих тел,
стесненных в яме; они ползают, давят друг друга, вспрыгивают на плечи один
другому, суются, как слепые, всюду наталкиваются на подобных себе, борются
и, падая, исчезают из глаз. Шелестят деньги, носясь, как летучие мыши, над
головами людей, и люди жадно простирают к ним руки, брякает золото и
серебро, звенят бутылки, хлопают пробки, кто-то рыдает, и тоскливый женский
голос поет:
Так будем любить, пока можно-о,
А там - хоть тра-ава не расти!
Эта картина укрепилась в голове Фомы и каждый раз все более яркая,
огромная, живая возникала пред ним, возбуждая в груди его неопределимое
чувство, в которое, как ручьи в реку, вливались и страх, и возмущение, и
жалость, и злоба, и еще многое. Все это вскипало в груди до напряженного
желания, - от силы которого он задыхался, на глазах его являлись слезы, и
ему хотелось кричать, выть зверем, испугать всех людей - остановить их
бессмысленную возню, влить в шум и суету жизни что-то свое, сказать какие-то
громкие, твердые слова, направить их всех в одну сторону, а не друг против
друга. Ему хотелось хватать их руками за головы, отрывать друг от друга,
избить одних, других же приласкать, укорять всех, осветить их каким-то
огнем...
Ничего в нем не было - ни нужных слов, ни огня, было в нем только
желание, понятное ему, но невыполнимое... Он представлял себя вне котловины,
в которой кипят люди; он видел себя твердо стоящим на ногах и - немым. Он
мог бы крикнуть людям:
"Как живете? Не стыдно ли?"
Но если они, услыхав его голос, спросят: