Главная » Книги

Горький Максим - Фома Гордеев, Страница 6

Горький Максим - Фома Гордеев


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

быть лучше других, - затвердил он, и возбужденное стариком честолюбие глубоко въелось в его сердце... Въелось, но не заполнило его, ибо отношения Фомы к Медынской приняли тот характер, который роковым образом должны были принять. Его тянуло к ней, всегда хотелось видеть ее, а при ней он робел, становился неуклюжим, глупым, знал это и страдал от этого. Он часто бывал у нее, но ее трудно было застать дома одну: около нее всегда, как мухи над куском сахара, кружились раздушенные щеголи. Они говорили с ней по-французски, пели, хохотали, а он молчал и смотрел на них, полный злобы и зависти. Поджав ноги, он сидел где-нибудь в уголке ее пестро убранной гостиной и угрюмо наблюдал.
  Пред ним, по мягким коврам, бесшумно мелькала она, кидая ему ласковые взгляды и улыбки, за ней увивались ее поклонники, и все они так ловко, точно змеи, обходили разнообразные столики, стулья, экраны - целый магазин красивых и хрупких вещей, разбросанных по комнате с небрежностью, одинаково опасной и для них и для Фомы. Когда он шел, ковер не заглушал его шагов, и все эти вещи цеплялись за его сюртук, тряслись, падали. Был там около рояля бронзовый матрос, размахнувшийся, чтоб кинуть спасательный круг, на круге висели веревки из проволоки, и они постоянно дергали Фому за волосы. Все это возбуждало смех у Софьи Павловны и ее поклонников, но очень дорого стоило Фоме, бросая его то в жар, то в холод.
  Но ему было не легче и наедине с ней. Встречая его ласковой улыбкой, она усаживалась с ним в одном из уютных уголков гостиной и обыкновенно начинала разговор с того, что, изгибаясь кошкой, заглядывала ему в глаза темным взглядом, в котором вспыхивало что-то жадное.
  - Я так люблю говорить с вами, - музыкально растягивая слова, пела она. - Все эти - мне надоели... они скучные, ординарные, изношенные. А вы - свежий, искренний. Ведь вы их тоже не любите?
  - Терпеть не могу! - твердо ответил Фома.
  - А меня? - тихонько спрашивала она.
  Фома отводил глаза в сторону и, вздыхая, говорил:
  - Который раз вы это спрашиваете...
  - Вам трудно сказать?
  - Не трудно... да зачем?
  - Мне нужно знать это...
  - Играете вы со мной... - угрюмо говорил Фома.
  А она широко открывала глаза и тоном глубокого изумления спрашивала:
  - Как играю? Что значит - играть?
  И лицо у нее было такое ангельское, что он не мог не верить ей.
  - Люблю я вас, люблю! Разве это можно - не любить вас? - горячо говорил он, и тотчас же пониженным голосом с грустью добавлял: - Да ведь вам это не нужно!..
  - Вот вы и сказали! - удовлетворенно вздыхала Медынская и отодвигалась от него подальше. - Мне всегда страшно приятно слушать, как вы это говорите... молодо, цельно... Хотите поцеловать мне руку?
  Он молча схватывал ее белую, тонкую ручку и, осторожно склонясь к ней, горячо и долго целовал ее. Она вырывала руку, улыбающаяся, грациозная, но ничуть не взволнованная его горячностью. Задумчиво, с этим, всегда смущавшим Фому, блеском в глазах, она рассматривала его, как что-то редкое, крайне любопытное, и говорила:
  - Сколько у вас здоровья, сил, душевной свежести... знаете - ведь вы, купцы, еще совершенно не жившее племя, целое племя с оригинальными традициями, с огромной энергией души и тела... Вот вы, например: ведь вы драгоценный камень, и если вас отшлифовать... о!
  Когда она говорила: у вас, по-вашему, по-купечески, - Фоме казалось, что этими словами она как бы отталкивает его от себя. Это было и грустно и обидно. Он молчал, глядя на ее маленькую фигурку, всегда как-то особенно красиво одетую, всегда благоухающую, как цветок, и девически нежную. Порой в нем вспыхивало дикое и грубое желание схватить ее и целовать. Но красота и эта хрупкость тонкого и гибкого тела ее возбуждали в нем страх изломать, изувечить ее, а спокойный, ласковый голос и ясный, но как бы подстерегающий взгляд охлаждал его порывы: ему казалось, что она смотрит прямо в душу и понимает все думы... Эти взрывы чувства были редки, вообще же юноша относился к Медынской с обожанием, удивляясь всему в ней - ее красоте, речам, ее одежде. И рядом с этим обожанием в нем всегда жило мучительно острое сознание его отдаленности от нее, ее превосходства над ним.
  Такие отношения установились у них быстро; в две-три встречи Медынская вполне овладела юношей и начала медленно пытать его. Ей, должно быть, нравилась власть над здоровым, сильным парнем, нравилось будить и укрощать в нем зверя только голосом и взглядом, и она наслаждалась игрой с ним, уверенная в силе своей власти.
  Он уходил от нее полубольной от возбуждения, унося обиду на нее и злобу на себя. А через два дня снова являлся для пытки. Однажды он робко спросил ее:
  - Софья Павловна!.. Были у вас дети?
  - Нет...
  - Я так и знал! - с радостью вскричал Фома.
  Она взглянула на него глазами совсем маленькой и наивной девочки и сказала:
  - Почему же вы это знали? И зачем вам знать, были ли у меня дети?
  Фома покраснел, наклонил голову и начал говорить ей глухо и так, точно выталкивал слова из-под земли и каждое слово весило несколько пудов.
  - Видите... ежели женщина, которая... то есть родила, то у нее глаза... совсем не такие...
  - Да-а? Какие же?
  - Бесстыжие! - бухнул Фома.
  Медынская рассмеялась своим серебристым смехом, и Фома, глядя на нее, рассмеялся.
  - Вы простите! - сказал он наконец. - Я, может, нехорошо... неприлично сказал...
  - О, нет, нет! Вы не можете сказать ничего неприличного... вы чистый, милый мальчик. Итак, у меня глаза не бесстыжие?
  - У вас - как у ангела! - восторженно объявил Фома, глядя на нее сияющим взглядом.
  А она взглянула на него так, как не смотрела еще до этой поры, - взглядом женщины-матери, грустным взглядом любви, смешанной с опасением за любимого.
  - Идите, голубчик... Я устала и хочу отдохнуть... - сказала она ему, вставая и не глядя на него.
  Он покорно ушел.
  Некоторое время после этого случая она держалась с ним более строго и честно, точно жалея его, но потом отношения приняли снова форму игры кошки с мышью.
  Отношения Фомы к Медынской не могли укрыться от крестного, и однажды старик, скорчив ехидную рожу, спросил его:
  - Фома! Ты почаще голову щупай, чтоб не потерять тебе ее случаем.
  - Это вы насчет чего? - спросил Фома.
  - А насчет Соньки, больно уж часто ты к ней ходишь.
  - Что вам? - грубовато сказал Фома. - И какая она для вас Сонька?
  - Мне - ничего, меня не убудет от того, что тебя обгложут. А что ее Сонькой зовут - это всем известно... И что она любит чужими руками жар загребать - тоже все знают.
  - Она умная! - твердо объявил Фома, хмурясь и пряча руки в карманы. - Образованная...
  - Умная, это верно! Образованная... Она тебя образует... Особенно шалопаи, которые вокруг нее...
  - Не шалопаи, а... тоже умные люди! - злобно возразил Фома, уже сам себе противореча. - И я от них учусь... Я что? Ни в дудку, ни поплясать... Чему меня учили? А там обо всем говорят... всякий свое слово имеет. Вы мне на человека похожим быть не мешайте.
  - Фу-у! Ка-ак ты говорить научился! То есть как град по крыше... сердито! Ну ладно, - будь похож на человека... только для этого безопаснее в трактир ходить; там человеки все же лучше Софьиных... А ты бы, парень, все-таки учился бы людей-то разбирать, который к чему... Например - Софья... Что она изображает? Насекомая для украшения природы и больше - ничего!
  Возмущенный до глубины души, Фома стиснул зубы и ушел от Маякина, еще глубже засунув руки в карманы. Но старик вскоре снова заговорил о Медынской.
  Они возвращались из затона после осмотра пароходов и, сидя в огромном и покойном возке, дружелюбно и оживленно разговаривали о делах. Это было в марте: под полозьями саней всхлипывала вода, снег почти стаял, солнце сияло в ясном небе весело и тепло.
  - Приедешь, - к барыне своей первым делом пойдешь? - неожиданно спросил Маякин, прервав деловой разговор.
  - Схожу, - недовольно ответил Фома.
  - Мм... Что, скажи, часто подарки делаешь ты ей? - просто и как-то задушевно спросил Маякин.
  - Какие подарки? Зачем? - удивился Фома.
  - Не даришь? Ишь ты... Неужто она просто так, по любви, живет с тобой?
  Фома вспыхнул от гнева и стыда, круто повернулся к старику и укоризненно сказал:
  - Эх! Старый ведь вы человек, а говорите - стыдно слушать! Да разве она пойдет на это?
  Маякин чмокнул губами и унылым голосом пропел:
  - Какой ты ду-убина! Какой ду-урачина! - и, внезапно озлившись, плюнул. - Тьфу тебе! Всякий скот пил из крынки, остались подонки, а дурак из грязного горшка сделал божка!.. Чо-орт! Ты иди к ней и прямо говори: "Желаю быть вашим любовником, - человек я молодой, дорого не берите".
  - Крестный! - угрюмо и грозно сказал Фома. - Я этого слушать не могу... Ежели бы кто другой...
  - Да кто, кроме меня, остережет тебя? А ба-а-тюшки! - завопил Маякин, всплескивая руками. - Это она тебя всю зиму за нос и водила? Ну но-ос! Ах она, стервоза!
  Старик был возмущен; в голосе его звучали досада, злоба, даже слезы. Фома никогда еще не видал его таким и невольно молчал.
  - Ведь она испортит тебя! Ах, блудница вавилонская!..
  Глаза Маякина учащенно мигали, губы вздрагивали, и грубыми, циничными словами он начал говорить о Медынской, азартно, с злобным визгом.
  Фома чувствовал, что старик говорит правду. Ему стало тяжело дышать.
  - Ладно, папаша, будет... - тихо и тоскливо попросил он, отвертываясь в сторону от Маякина.
  - Эх, надо тебе скорее жениться! - тревожно вскричал старик.
  - Христа ради, не говорите! - глухо молвил Фома.
  Маякин взглянул на крестника и умолк. Лицо Фомы вытянулось, побледнело, и было много тяжелого и горького изумления в его полуоткрытых губах и в тоскующем взгляде... Справа и слева от дороги лежало поле, покрытое клочьями зимних одежд. По черным проталинам хлопотливо прыгали грачи. Под полозьями всхлипывала вода, грязный снег вылетал из-под ног лошадей...
  - Ну и глуп же человек в своей юности! - негромко воскликнул Маякин. - Стоит перед ним пень дерева, а он видит - морда зверева... о-хо-хо!
  - Говорите прямыми словами, - угрюмо сказал Фома.
  - Чего тут говорить? Дело ясное: девки - сливки, бабы - молоко; бабы - близко, девки - далеко... стало быть, иди к Соньке, ежели без этого не можешь, - и говори ей прямо - так, мол, и так... Дурашка! Чего ж ты дуешься? Чего пыжишься?
  - Не понимаете вы... - тихо сказал Фома.
  - Чего я не понимаю? Я все понимаю!
  - Сердце, - сердце есть у человека!.. - тихо сказал юноша.
  Маякин прищурил глаза и ответил:
  - Ума, значит, нет...

    VI.

  Охваченный тоскливой и мстительной злобой приехал Фома в город. В нем кипело страстное желание оскорбить Медынскую, надругаться над ней. Крепко стиснув зубы и засунув руки глубоко в карманы, он несколько часов кряду расхаживал по пустынным комнатам своего дома, сурово хмурил брови и все выпячивал грудь вперед. Сердцу его, полному обиды, было тесно в груди. Он тяжело и мерно топал ногами по полу, как будто ковал свою злобу.
  - Подлая... ангелом нарядилась!
  Порой надежда робким голосом подсказывала ему:
  "Может, все это клевета..."
  Но он вспоминал азартную уверенность и силу речей крестного и крепче стискивал зубы, еще более выпячивая грудь вперед.
  Маякин, бросив в грязь Медынскую, тем самым сделал ее доступной для крестника, и скоро Фома понял это. В деловых весенних хлопотах прошло несколько дней, и возмущенные чувства Фомы затихли. Грусть о потере человека притупила злобу на женщину, а мысль о доступности женщины усилила влечение к ней. Незаметно для себя он решил, что ему следует пойти к Софье Павловне и прямо, просто сказать ей, чего он хочет от нее, - вот и все!
  Прислуга Медынской привыкла к его посещениям, и на вопрос его "дома ли барыня?" - горничная сказала:
  - Пожалуйте в гостиную...
  Он оробел немножко... но, увидав в зеркале свою статную фигуру, обтянутую сюртуком, смуглое свое лицо в рамке пушистой черной бородки, серьезное, с большими темными глазами, - приподнял плечи и уверенно пошел вперед через зал...
  А навстречу ему тихо плыли звуки струн - странные такие звуки: они точно смеялись тихим, невеселым смехом, жаловались на что-то и нежно трогали сердце, точно просили внимания и не надеялись, что получат его... Фома не любил слушать музыку - она всегда вызывала в нем грусть. Даже когда "машина" в трактире начинала играть что-нибудь заунывное, он ощущал в груди тоскливое томление и просил остановить "машину" или уходил от нее подальше, чувствуя, что не может спокойно слушать этих речей без слов, но полных слез и жалоб. И теперь он невольно остановился у дверей в гостиную.
  Дверь была завешена длинными нитями разноцветного бисера, нанизанного так, что он образовал причудливый узор каких-то растений; нити тихо колебались, и казалось, что в воздухе летают бледные тени цветов. Эта прозрачная преграда не скрывала от глаз внутренности гостиной. Медынская, сидя на кушетке в своем любимом уголке, играла на мандолине. Большой японский зонт, прикрепленный к стене, осенял пестротой своих красок маленькую женщину в темном платье; высокая бронзовая лампа под красным абажуром обливала ее светом вечерней зари. Нежные звуки тонких струн печально дрожали в тесной комнате, полной мягкого и душистого сумрака. Вот женщина опустила мандолину на колени себе и, продолжая тихонько трогать струны, стала пристально всматриваться во что-то впереди себя.
  Фома смотрел на нее и видел, что наедине сама с собой она не была такой красивой, как при людях, - ее лицо серьезней и старей, в глазах нет выражения ласки и кротости, смотрят они скучно. И поза ее была усталой, как будто женщина хотела подняться и - не могла.
  Юноша кашлянул...
  - Кто это? - тревожно вздрогнув, спросила женщина. И струны вздрогнули, издав тревожный звук.
  - Это я, - сказал Фома, откидывая рукой нити бисера.
  - А! Но как вы тихо... Рада видеть вас... Садитесь!.. Почему так давно не были?
  Протягивая ему руку, она другой указывала на маленькое кресло около себя, и глаза ее улыбались радостно.
  - Ездил в затон пароходы смотреть, - говорил Фома с преувеличенной развязностью, подвигая кресло ближе кушетке.
  - Что, в полях еще много снега?
  - Сколько вам угодно... Но здорово тает. По дорогам - вода везде...
  Он смотрел на нее и улыбался. Должно быть, Медынская заметила развязность его поведения и новое в его улыбке - она оправила платье и отодвинулась от него. Их глаза встретились - и Медынская опустила голову.
  - Тает! - задумчиво сказала она, разглядывая кольцо на своем мизинце.
  - Н-да... ручьи везде... - любуясь своими ботинками, сообщил Фома. - Это хорошо... Весна идет...
  - Уж теперь не задержит...
  - Придет весна, - повторила Медынская негромко и как бы вслушиваясь в звук слов.
  - Влюбляться станут люди, - усмехнувшись, сказал Фома и зачем-то крепко потер руки.
  - Вы собираетесь? - сухо спросила Медынская.
  - Мне - нечего... я - давно!.. Влюблен на всю жизнь...
  Она мельком взглянула на него и снова начала играть, задумчиво говоря:
  - Как это хорошо, что вы только еще начинаете жить... Сердце полно силы... и нет в нем ничего темного...
  - Софья Павловна! - тихо воскликнул Фома.
  Она ласковым жестом остановила его.
  - Подождите, голубчик! Сегодня я могу сказать вам... что-то хорошее... Знаете - у человека, много пожившего, бывают минуты, когда он, заглянув в свое сердце, неожиданно находит там... нечто давно забытое... Оно лежало где-то глубоко на дне сердца годы... но не утратило благоухания юности, и когда память дотронется до него... тогда на человека повеет... живительной свежестью утра дней...
  Струны под ее пальцами дрожали, плакали, Фоме казалось, что звуки их и тихий голос женщины ласково и нежно щекочут его сердце... Но, твердый в своем решении, он вслушивался в ее слова и, не понимая их содержания, думал:
  "Говори! Теперь уж не поверю никаким твоим речам..."
  Это раздражало его. Ему было жалко, что он не может слушать ее речь так внимательно и доверчиво, как раньше, бывало, слушал...
  - Вы думаете о том, как нужно жить? - спросила женщина.
  - Иной раз подумаешь - а потом опять забудешь. Некогда! - сказал Фома и усмехнулся. - Да и что думать? Видишь, как живут люди... ну, стало быть, надо им подражать.
  - Ах, не делайте этого! Пожалейте себя... Вы такой... славный!.. Есть в вас что-то особенное, - что? Не знаю! Но это чувствуется... И мне кажется, вам будет ужасно трудно жить... Я уверена, что вы не пойдете обычным путем людей вашего круга... нет! Вам не может быть приятна жизнь, целиком посвященная погоне за рублем... о, нет! Я знаю, - вам хочется чего-то иного... да?
  Она говорила быстро, с тревогой в глазах. Фома думал, глядя на нее:
  "К чему это она клонит?"
  Подвинувшись к нему, она заглядывала в лицо его, убедительно говоря:
  - Устройте себе жизнь как-нибудь иначе... Вы сильный, молодой... хороший!..
  - А коли хорош я, так и мне должно быть хорошо! - воскликнул Фома, чувствуя, как им овладевает волнение и сердце начинает трепетно биться...
  - Ах, на земле всегда хорошим хуже, чем дурным!.. - с грустью сказала Медынская.
  И снова из-под пальцев ее запрыгали дрожащие нотки музыки. Фома почувствовал, что, если он сейчас не начнет говорить то, что нужно, - позднее он ничего не скажет ей...
  "Господи, благослови!" - мысленно произнес он и пониженным голосом, с напряжением в груди начал:
  - Софья Павловна! Будет уж!.. Мне надо говорить... Я пришел сказать вам вот что: будет! Надо поступать прямо... открыто... Привлекали вы меня к себе сначала... а теперь вот отгораживаетесь от меня... Я не пойму, что вы говорите... у меня ум глухой... но я ведь чувствую - спрятать себя вы хотите... я вижу - понимаете вы, с чем я пришел!
  Его глаза разгорались, и с каждым словом голос становился горячей и громче. Она качнулась всем корпусом вперед и тревожно сказала:
  - О, перестаньте...
  - Нет уж - буду говорить!
  - Я знаю, что вы хотите сказать...
  - Не все вы знаете! - с угрозой сказал Фома, вставая на ноги. - А вот я все знаю про вас - все!
  - Да? Тем лучше для меня! - спокойно проговорила Медынская.
  Она тоже встала с кушетки, как бы желая уйти куда-то, но, постояв секунды две, снова опустилась на свое место. Лицо у нее было серьезное, губы плотно сжаты, но глаза она опустила, и Фома не видел их выражения. Он думал, что когда скажет ей: "Я все знаю про вас!" - она испугается, ей будет стыдно, и, смущенная, она попросит у него прощения за то, что играла с ним. Тогда он крепко обнимет ее и простит. Но этого не вышло: он сам смутился пред ее спокойствием, смотрел на нее, искал слов, чтобы продолжать свою речь, и не находил их.
  - Тем лучше... - повторила она сухо и твердо. - Так вы узнали все, да? И, конечно, осудили меня, как и следовало... Я понимаю... я виновата пред вами... Но... нет, я не буду оправдываться...
  Она замолчала, вдруг нервным жестом подняв руки вверх, схватилась за голову... И стала оправлять волосы...
  Фома глубоко вздохнул. Слова Медынской убили в нем какую-то надежду, - надежду, присутствие которой в сердце своем он ощутил лишь теперь, когда она была убита. И с горьким упреком, покачивая головой, он сказал:
  - Бывало, смотрел я на вас и думал: "Экая она красивая, хорошая... Голубка!.." А вы вот сами говорите - виновата... эхма!
  Голос его оборвался. А женщина тихонько засмеялась.
  - Какой вы славный и смешной...
  Парень смотрел на нее, чувствуя себя обезоруженным ее ласковыми словами и печальной улыбкой. То холодное и жесткое, что он имел в груди против нее, - таяло в нем от теплого блеска ее глаз. Женщина казалась ему теперь маленькой, беззащитной, как дитя. Она говорила что-то ласковым голосом, точно упрашивала, и все улыбалась; но он не вслушивался в ее слова.
  - Пришел я к вам, - заговорил он, перебивая ее речь, - без жалости!.. Думал - я ей скажу! А ничего не сказал... и не хочется... Сердце упало... Дышите вы на меня как-то... Эх, напрасно я увидал вас! Что вы мне? Уходить, видно, надо...
  - Подождите, голубчик, не уходите! - торопливо сказала женщина, протягивая к нему руку. - Зачем же так... сурово? Не сердитесь на меня! Что я вам? Вам нужна иная подруга, такая же простая, здоровая душою, как сами вы... Она должна быть веселая, бодрая... Я ведь уже старуха... Я вот тоскую... так пусто и скучно живется мне... так пусто! Знаете, - когда человек привыкнет жить весело, а радоваться не может, - плохо ему! Смеется не он, - жизнь смеется над ним... А люди... Послушайте! Как мать, советую вам, прошу и умоляю вас - не слушайте никого, кроме вашего сердца! Живите так, как оно вам подскажет. Люди ничего не знают, ничего не могут сказать верного... не слушайте их!
  Стараясь говорить проще и понятнее, она волновалась, и слова ее речи сыпались одно за другим торопливо, несвязно. На губах ее все время играла жалобная усмешка.
  - Жизнь строга... она хочет, чтоб все люди подчинялись ее требованиям, только очень сильные могут безнаказанно сопротивляться ей... Да и могут ли? О, если б вы знали, как тяжело жить... Человек доходит до того, что начинает бояться себя... он раздвояется на судью и преступника, и судит сам себя, и ищет оправдания перед собой... и он готов и день и ночь быть с тем, кого презирает, кто противен ему, - лишь бы не быть наедине с самим собой!
  Фома поднял голову и сказал недоверчиво и с удивлением:
  - Не пойму никак я - что такое? И Любовь то же говорит...
  - Какая - Любовь? Что говорит?
  - Сестра... То же самое, - на жизнь все жалуется. Нельзя, говорит, жить...
  - О, большое счастье, что уже теперь она говорит об этом...
  - Сча-астье! Хорошо счастье, от которого стонут да жалобятся...
  - Вы - слушайте, - в жалобах людей всегда много мудрости... Мудрость - это боль...
  Фома слушал убедительно звучавший голос женщины и с недоумением оглядывался. Все было давно знакомо ему, но сегодня все смотрело как-то ново, хотя та же масса мелочей заполняла комнату, стены были покрыты картинами, полочками, красивые и яркие вещицы отовсюду лезли в глаза. Красноватый свет лампы тревожное наводил уныние. Сумрак лежал на всем, кое-где из него тускло блестело золото рам, белые пятна фарфора. Тяжелые материи неподвижно висели на дверях. Все это стесняло, давило Фому, и он чувствовал себя заплутавшимся. Ему жалко было женщину. Но она и раздражала его.
  - Вы слышите, как я говорю с вами? Я хотела бы быть вашей матерью, сестрой... Никогда никто не вызывал во мне такого теплого чувства, как вы... А вы смотрите на меня так... недружелюбно... Верите вы мне? да? нет?
  Он посмотрел на нее и сказал, вздыхая:
  - Не знаю! Верил я...
  - А теперь? - быстро спросила она.
  - А теперь - уйти мне лучше! Не понимаю я ничего... И себя я не понимаю... Шел я к вам и знал, что сказать... А вышла какая-то путаница... Натащили вы меня на рожон, раззадорили... А потом говорите - я тебе мать! Стало быть, - отвяжись!
  - Поймите - мне жалко вас! - тихо воскликнула женщина.
  Раздражение против нее все росло у Фомы, и по мере того, как он говорил, речь его становилась насмешливой... Говоря, он встряхивал плечами, точно рвал опутавшее его.
  - Жалко?.. Этого мне не надо... Эх, говорить я не могу! Но - сказал бы я вам!.. Нехорошо вы со мной сделали - зачем, подумаешь, завлекали человека? Али я вам игрушка?
  - Мне только хотелось видеть вас около себя... - сказала женщина просто и виноватым голосом.
  Он не слышал этих слов.
  - А как дошло до дела, - испугались вы и отгородились от меня... Каяться стали... Жизнь плохая! И что вы все на жизнь жалуетесь? Какая жизнь? Человек - жизнь, и, кроме человека, никакой еще жизни нет... А вы еще какое-то чудовище выдумали... это вы - для отвода глаз, для оправдания себя... Набалуете, заплутаетесь в разных выдумках и - стонать! "Ах, жизнь! Ох, жизнь!" А не сами вы ее делали? И, себя жалобами прикрывая, - других смущаете... Ну, сбились вы с дороги, а меня зачем сбивать? Злость, что ли, это в вас: дескать, - мне плохо, пусть и тебе будет плохо, - на же! Так, что ли? Эх вы! Красоту вам бог дал ангельскую, а сердце где у вас?
  Он вздрагивал весь, стоя против нее, и оглядывал ее с ног до головы укоризненным взглядом. Теперь слова выходили из груди у него свободно, говорил он негромко, но сильно, и ему было приятно говорить. Женщина, подняв голову, всматривалась в лицо ему широко открытыми глазами. Губы у нее вздрагивали, и резкие морщинки явились на углах их.
  - Красивый человек и жить хорошо должен... А про вас вон говорят... - Голос его оборвался, и, махнув рукой, он глухо закончил: - Прощайте!
  - Прощайте!.. - тихонько сказала Медынская.
  Он не подал ей руки и, круто повернувшись, пошел прочь от нее. Но у двери в зал почувствовал, что ему жалко ее, и посмотрел на нее через плечо. Она стояла там, в углу, одна, руки ее неподвижно лежали вдоль туловища, а голова была склонена.
  Он понял, что нельзя ему так уйти, смутился и тихо, но без раскаяния проговорил:
  - Может, я обидное что сказал - простите! Все-таки я... люблю вас... - Он тяжело вздохнул, а женщина тихонько и странно засмеялась...
  - Нет, вы не обидели меня... Идите с богом!
  - Ну, так прощайте! - повторил Фома еще тише.
  - Да... - так же тихо ответила женщина.
  Фома отбросил рукой нити бисера; они колыхнулись, зашуршали и коснулись его щеки. Он вздрогнул от этого холодного прикосновения и ушел, унося в груди смутное, тяжелое чувство, - сердце билось так, как будто на него накинута была мягкая, но крепкая сеть...
  Уж ночь была, светила луна, мороз покрыл лужи пленками серебра. Фома шел по тротуару и разбивал тростью эти пленки, а они грустно хрустели. Тени от домов лежали на дороге черными квадратами, а от деревьев - причудливыми узорами. И некоторые из них были похожи на тонкие руки, беспомощно хватавшиеся за землю...
  "Что она теперь делает?" - думал Фома, представляя себе женщину одинокую, в углу тесной комнаты, среди красноватого сумрака...
  "Лучше мне забыть про нее..." - решил он. Но забыть нельзя было, она стояла перед ним, вызывая в нем то острую жалость, то раздражение и даже злобу. Образ ее был так ярок и думы о ней так тяжелы, точно он нес эту женщину в груди своей... Навстречу ему ехала пролетка, наполняя тишину ночи дребезгом колес по камням и скрипом их по льду. Извозчик и седок качались и подпрыгивали в ней; оба они зачем-то нагнулись вперед и вместе с лошадью составляли одну большую черную массу. Улица была испещрена пятнами света и теней, но вдали мрак был так густ, точно стена загораживала улицу, возвышаясь от земли до неба. Фоме почему-то подумалось, что эти люди не знают, куда едут... И сам он тоже не знает, куда идет... Ему представился свой дом - шесть больших комнат. Тетка Анфиса уехала в монастырь и, может быть, уже не воротится оттуда, умрет... Дома - Иван, дворник, Секлетея - старая дева, кухарка и горничная, да черная лохматая собака, с тупым, как у сома, рылом. И собака тоже старая...
  "Пожалуй, надо жениться..." - вздохнув, подумал Фома.
  Но ему стало неловко и даже смешно при мысли о том, как легко ему жениться. Можно завтра же сказать крестному, чтоб он сватал невесту, и - месяца не пройдет, как уже в доме вместе с ним будет жить женщина. И день и ночь будет около него. Скажет он ей: "Пойдем гулять!" - и она пойдет... Скажет: "Пойдем спать!" - тоже пойдет.,. Захочется ей целовать его - и она будет целовать, если бы он и не хотел этого. А сказать ей "не хочу, уйди!" - она обидится... О чем с ней можно будет говорить? Он вспоминал знакомых барышень. Некоторые из них были красивы, и он знал, что любая охотно пойдет за него. Но ни одну из них он не хотел бы видеть женой своей... Как это, должно быть, стыдно и неловко, когда девушка становится женой... И - что говорят друг другу молодые, после венца, в спальне? Фома попробовал подумать над тем, что бы он сказал в этом случае, и сконфуженно засмеялся, не находя никаких удобных слов... Потом ему вспомнилась Люба Маякина. Эта, наверное, сама бы первая заговорила, какими-нибудь чужими ей и бестолковыми словами... Ему казалось почему-то, что все слова у нее чужие и что она не то говорит, что должна говорить девушка ее лет, наружности и происхождения...
  Тут его мысль остановилась на жалобах Любови. Он пошел тише, пораженный тем, что все люди, с которыми он близок и помногу говорит, - говорят с ним всегда о жизни. И отец, и тетка, крестный, Любовь, Софья Павловна - все они или учат его понимать жизнь, или жалуются на нее. Ему вспомнились слова о судьбе, сказанные стариком на пароходе, и много других замечаний о жизни, упреков ей и горьких жалоб на нее, которые он мельком слышал от разных людей.
  "Что это значит? - думалось ему, - что такое жизнь, если это не люди? А люди всегда говорят так, как будто это не они, а есть еще что-то, кроме людей, и оно мешает им жить".
  Жуткое чувство страха охватило парня; он вздрогнул и быстро оглянулся вокруг. На улице было пустынно и тихо; темные окна домов тускло смотрели в сумрак ночи, и по стенам, по заборам следом за Фомой двигалась его тень.
  - Извозчик! - громко закричал он, ускоряя шаги. Тень встрепенулась и пугливо поползла за ним, безмолвная и черная.

    VII.

  Прошло с неделю времени после разговора с Медынской. И дни и ночи образ ее неотступно стоял пред Фомой, вызывая в сердце ноющее чувство. Ему хотелось пойти к ней, он болел от желания снова быть около нее, но хмурился и не хотел уступить этому желанию, усердно занимаясь делами и возбуждая в себе злобу против женщины. Он чувствовал, что если он пойдет к ней, то увидит ее не такой уже, какой оставил, в ней что-то должно измениться после разговора с ним, и уже не встретит она его так ласково, как раньше встречала, не улыбнется ему ясной улыбкой, возбуждавшей в нем какие-то особенные думы и надежды. Боясь, что этого не будет, а должно быть что-то другое, он удерживал себя и мучился...
  Работа и тоска о женщине не мешали ему думать и о жизни. Он не рассуждал об этой загадке, вызывавшей в сердце его тревожное чувство, - он не умел рассуждать; но стал чутко прислушиваться ко всему, что люди говорили о жизни. Они ничего не выясняли ему, а лишь увеличивали недоумение и порождали в нем подозрительное чувство к ним. Они были ловки, хитры и умны - он это видел; в делах с ними всегда нужно было держаться осторожно; он знал уже, что в важных случаях никто из них не говорит того, что думает. И, внимательно следя за ними, он чувствовал, что вздохи их и жалобы на жизнь вызывают в нем недоверие. Молча, подозрительным взглядом он присматривался ко всем, и тонкая морщина разрезала его лоб...
  Однажды утром, на бирже, крестный сказал ему:
  - Ананий приехал... Зовет тебя... Ты вечерком сходи к нему, да, смотри, язык-то свой попридержи,... Ананий будет его раскачивать, чтоб ты о делах позвонил... Хитрый, старый черт... Преподобная лиса... возведет очи в небеса, а лапу тебе за пазуху запустит да кошель-то и вытащит... Поостерегись!..
  - Должны мы ему? - спросил Фома.
  - А как же! За баржу не заплачено, да дров взято пятериков полсотни недавно... Ежели будет все сразу просить - не давай... Рубль - штука клейкая: чем больше в твоих руках повертится, тем больше копеек к нему пристанет...
  - Да ведь как же ему не отдать, если он потребует?
  - А пускай он плачет - просит, ты же реви - да не давай!
  Ананий Саввич Щуров был крупный торговец лесом, имел огромную лесопилку, строил баржи, гонял плоты... Он вел дела с Игнатом, и Фома не раз видел этого высокого и прямого, как сосна, старика с огромной белой бородой и длинными руками. Его большая и красивая фигура с открытым лицом и ясным взглядом вызывала у Фомы чувство уважения к Щурову, хотя он слышал от людей, что этот "лесовик" разбогател не от честного труда и нехорошо живет у себя дома, в глухом селе лесного уезда. Отец рассказывал Фоме, что Щуров в молодости, когда еще был бедным мужиком, приютил у себя в огороде, в бане, каторжника и каторжник работал для него фальшивые деньги. С той поры и начал Ананий богатеть. Однажды баня у него сгорела, и в пепле ее нашли обугленный труп человека с расколотым черепом. Говорили на селе, что Щуров сам убил работника своего, - убил и сжег. Такие речи говорились о многих богачах города, - все они будто бы скопили миллионы путем грабежей, убийств, а главное - сбытом фальшивых денег. Фома с детства прислушивался к подобным рассказам и никогда не думал о том, верны они или нет.
  Знал он также о Щурове, что старик изжил двух жен, - одна из них умерла в первую ночь после свадьбы в объятиях Анания. Затем он отбил жену у сына своего, а сын с горя запил и чуть не погиб в пьянстве, но вовремя опомнился и ушел спасаться в скиты, на Иргиз. А когда померла сноха-любовница, Щуров взял в дом себе немую девочку-нищую, по сей день живет с ней, и она родила ему мертвого ребенка... Идя к Ананию в гостиницу, Фома невольно вспоминал все, что слышал о старике от отца и других людей, и чувствовал, что Щуров стал странно интересен для него.
  Когда Фома, отворив дверь, почтительно остановился на пороге маленького номера с одним окном, из которого видна была только ржавая крыша соседнего дома, - он увидел, что старый Щуров только что проснулся, сидит на кровати, упершись в нее руками, и смотрит в пол, согнувшись так, что длинная белая борода лежит на коленях. Но, и согнувшись, он был велик...
  - Кто вошел? - не поднимая головы, спросил Ананий сиплым и сердитым голосом.
  - Я. Здравствуйте, Ананий Саввич...
  Старик медленно поднял голову и, прищурив большие глаза, взглянул на Фому.
  - Игнатов сын, что ли?
  - Он самый...
  - Ну... Садись вон к окну, - поглядим, каков ты! Чаем, что ли, попоить?
  - Я бы выпил...
  - Коридорный! - крикнул старик, напрягая грудь, и, забрав бороду в горсть, стал молча рассматривать Фому. Фома тоже исподлобья смотрел на него.
  Высокий лоб старика весь изрезан морщинами. Седые, курчавые пряди волос покрывали его виски и острые уши; голубые, спокойные глаза придавали верхней части лица его выражение мудрое, благообразное. Но губы у него были толсты, красны и казались чужими на его лице. Длинный, тонкий нос, загнутый книзу, точно спрятаться хотел в белых усах; старик шевелил губами, из-под них сверкали желтые, острые зубы. На нем была надета розовая рубаха из ситца, подпоясанная шелковым пояском, и черные шаровары, заправленные в сапоги. Фома смотрел на его губы и думал, что, наверное, старик таков и есть, как говорят о нем...
  - А мальчишкой-то ты больше на отца был похож!.. - вдруг сказал Щуров и вздохнул. Потом, помолчав, спросил: - Помнишь отца-то? Молишься за него? Надо, надо молиться! - продолжал он, выслушав краткий ответ Фомы. - Великий грешник был Игнат... и умер без покаянья... в одночасье... великий грешник!
  - Не грешнее, чай, других-то, - хмуро ответил Фома, обидевшись за отца.
  - Кого - к примеру? - строго спросил Щуров.
  - Мало ли грешников!
  - Грешнее Игната-покойника один есть человек на земле - окаянный фармазон, твой крестный Яшка... - отчеканил старик.
  - Вы это верно знаете? - осведомился Фома, усмехаясь.
  - Я? Я знаю! - уверенно сказал Щуров, качнув головой, и глаза его потемнели. - Я сам тоже предстану пред господом... не налегке... Понесу с собой ношу тяжелую пред святое лицо его... Я сам тоже тешил дьявола... только я в милость господню верую, а Яшка не верит ни в чох, ни в сон, ни в птичий грай... Яшка в бога не верит... это я знаю! И за то, что не верит, - на земле еще будет наказан!
  - И это вы знаете? - спросил Фома.
  - И это... Ты не думай - я ведь и то знаю, что смешно тебе слушать меня... Какой-де прозорливец! Но человек, который много согрешил, - всегда умен... Грех - учит... Оттого Маякин Яшка и умен на редкость...
  Слушая сиплый и уверенный голос старика, Фома подумал:
  "Смерть, видно, чует..."
  Коридорный, маленький человек с бледным, стертым лицом, внес самовар и быстро, мелкими шагами убежал из номера. Старик разбирал на подоконнике какие-то узелки и говорил, не глядя на Фому:
  - Дерзок ты... И взгляд у тебя - темный... Раньше светлоглазых людей больше было... раньше души светлее были... Раньше все было проще - и люди и грехи... а теперь пошло все мудреное... эхе-хе!
  Он заварил чай, сел против Фомы и снова начал:
  - В твои годы отец твой... водоливом тогда был он и около нашего села с караваном стоял... в твои годы Игнат ясен был, как стекло... Взглянул на него и - сразу видишь, что за человек. А на тебя гляжу - не вижу - что ты? Кто ты такой? И сам ты, парень, этого не знаешь... оттого и пропадешь... Все теперешние люди - пропасть должны, потому - не знают себя... А жизнь - бурелом, и нужно уметь найти в ней свою дорогу... где она? И все плутают... а дьявол - рад... Женился ты?
  - Нет еще, - сказал Фома.
  - Вот и это... неженат, а уж, чай, давно поган... Ну, а работаешь в деле твоем много?
  - Приходится... я с крестным пока...
  - Какая теперь у вас работа? - качая головой, говорил старик, и глаза его все играли, то темнея, то снова проясняясь. - Нет у вас труда! Раньше купец по делу на лошадях ездил... в метель, ночью... едет! Разбойники ждали его на дороге и убивали... умирал он мучеником, кровью омывши грехи свои... Теперь в вагоне едут... депеши рассылают... а то вон, слышь, так выдумали, что в конторе у себя говорит человек, и за пять верст его слышно... тут уж не без дьяволова ума!.. Сидит человек... не двигается... и грешит оттого, что скучно ему, делать нечего: машина за него делает все... Труда ему нет, а без труда - гибель человеку! Он обзавелся машинами и думает - хорошо! Ан она, машина-то, - дьяволов капкан тебе! В труде для греха нет время, а при машине - свободно! От свободы - погибнет человек, как червь, житель недр земных, гибнет на солнце... От свободы человек погибнет!
  И, произнося раздельно и утвердительно слова свои, старик Ананий четырежды стукнул пальцем по столу. Лицо его сияло злым торжеством, грудь высоко вздымалась, серебристые волосы бороды шевелились на ней. Фоме жутко стало слушать его речи, в них звучала непоколебимая вера, и сила веры этой смущала Фому. Он уже забыл все то, что знал о старике и во что еще недавно верил как в правду.
  Ананий смотрел на Фому так странно, как будто видел за ним еще кого-то, кому больно и страшно было слышать его слова и чей страх, чья боль радовали его...
  - И все вы, теперешние, погибнете от свободы... Дьявол поймал вас... он отнял у вас труд, подсунув вам свои машины и депеши... Ну-ка, скажи, отчего дети хуже отцов? От свободы, да! Оттого и пьют и развратничают с бабами...
  - Ну, - тихо сказал Фома, - развратничали и пьянствовали и прежде не меньше...
  - Молчал бы! - крикнул Ананий, сурово сверкая глазами. - Тогда силы у человека больше было... по силе и грехи! Тогда люди - как дубы были... И суд им от господа будет по силам их... Тела их будут взвешены, и измерят ангелы кровь их... и увидят ангелы божий, что не превысит грех тяжестью своей веса крови и тела... понимаешь? Волка не осудит господь, если волк овцу пожрет... но если крыса мерзкая повинна в овце - крысу осудит он!
  - Откуда людям знать, как бог осудит человека? - задумчиво спросил Фома. - Видимый суд нужен...
  - Пошто - видимый?
  - Чтобы понимать людям...
  - А кто, кроме бога, судья мне?
 &nb

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 197 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа