sp;Фома взглянул на старика и замолчал, опустив голову. Ему вспомнился
беглый каторжник, убитый и сожженный Щуровым, он снова верил, что это так и
было. И женщин - жен и любовниц - этот старик, наверное, вогнал в гроб
тяжелыми ласками своими, раздавил их своей костистой грудью, выпил сок жизни
из них этими толстыми губами, и теперь еще красными, точно на них не обсохла
кровь женщин, умиравших в объятиях его длинных, жилистых рук. И вот теперь
он, ожидая смерти, которая уже близко от него, считает грехи свои, судит
людей и говорит: "Кто, кроме бога, судья мне?"
"Боится он или нет?" - спросил себя Фома и задумался, исподлобья
рассматривая старика.
- Да, парень! Думай... - покачивая головой, говорил Щуров. - Думай,
как жить тебе... О-о-хо-хо! как я давно живу! Деревья выросли и срублены, и
дома уже построили из них... обветшали даже дома... а я все это видел и -
все живу! Как вспомню порой жизнь свою, то подумаю: "Неужто один человек
столько сделать мог? Неужто я все это изжил?.." - Старик сурово взглянул на
Фому, покачал головой и умолк...
Стало тихо. За окном на крыше дома что-то негромко трещало; шум колес и
глухой говор людей несся снизу, с улицы. Самовар на столе пел унылую песню.
Щуров пристально смотрел в стакан с чаем, поглаживал бороду, и слышно было,
что в груди у него хрипит...
- Трудно тебе жить без отца-то? - раздался его голос.
- Привыкаю... - ответил Фома.
- Богат ты... Яков умрет - еще богаче будешь, все тебе откажет. Одна
дочь у него... и дочь тебе же надо взять... Что она тебе крестовая и
молочная - не беда! Женился бы... а то что так жить? Чай, таскаешься по
девкам?
- Нет...
- Говори! Э-эхе-хе!.. Помирает купец... Сказывал мне один лесничий, -
врет ли, нет ли, - что-де раньше все собаки волками были и выродились в
собак... Так вот и наше звание - тоже скоро все собаками будем... Науки
изучим, модные шляпы на башки воткнем, и все там, что надо, сделаем для
того, чтобы свое обличье потерять... И ничем нас от других людей не
отличишь... Завели такой порядок, чтобы всех детей в гимназисты отдавать...
И купцов, и дворян, и мещан - всех под один колер подгоняют... Оденут в
серое и учат всех одной науке... растят человека, как дерево... Зачем это?
Никому не известно... И полено одно от другого хоть сучком да отличается, а
тут хотят людей так обстрогать, чтобы все на одно лицо были... Скоро нам,
старикам; крышка... да-а! Может, никто уж и не поверит через пятьдесят эдак
лет, что на свете я жил... Ананий, Саввин сын, по прозвищу Щуров... так-то!
И что я, Ананий, окромя бога, никого не боялся... И что был я в молодости
мужик, а земли имел две с четью десятины, а под старость накопил одиннадцать
тысяч десятин и все под лесом... да денег, может, два миллиона...
- Вот все говорят - деньги? - сказал Фома с неудовольствием. - А
какая от них радость человеку?
- Мм... - промычал Щуров. - Плохой из тебя купец будет, коли ты силы
денег не понимаешь...
- Кто ее понимает? - спросил Фома.
- Я! - уверенно сказал Щуров. - И всякий умный человек... Яшка
понимает... Деньги? Это, парень, много! Ты разложи их пред собой и подумай
- что они содержат в себе? Тогда поймешь, что все это - сила человеческая,
это - ум людской... Тысячи людей в деньги твои жизнь вложили. А ты можешь
все их, деньги-то, в печь бросить и смотри, как они гореть будут... И будешь
ты в ту пору владыкой себя считать...
- Этого не делают...
- Оттого, что у дураков денег не бывает... Деньги пускают в дело...
около дела народ кормится... а ты надо всем тем народом - хозяин... Бог
человека зачем создал? А чтобы человек ему молился... Он один был, и было
ему одному-то скучно... ну, захотелось власти... А как человек создан по
образу, сказано, и по подобию его, то человек власти хочет... А что, кроме
денег, власть дает?.. Так-то... Ну, а ты - деньги принес мне?
- Нет... - ответил Фома. От речей старика в голове у него было тяжело
и мутно, и он был доволен, что разговор перешел, наконец, на деловую почву.
- Это напрасно! - сказал Щуров, строго нахмурив брови. - Срок прошел
- надо платить...
- Получите завтра половину...
- Зачем половину? Все давай!
- Уж очень нам теперь нужны деньги-то...
- А их нет? Однако и мне нужны...
- Подождите!
- Э, брат, ждать не буду! Ты не отец... ваш брат, молокосос, народ
ненадежный... в месяц можешь ты все дело спутать... а я от того убыток
понесу... Ты мне завтра все подай, а то векселя протестую... У меня это
живо!
Фома смотрел на Щурова и удивлялся. Это был совсем не тот старик, что
недавно еще говорил словами прозорливца речи о дьяволе... И лицо и глаза у
него тогда другие были, - а теперь он смотрел жестоко, безжалостно, и на
щеках, около ноздрей, жадно вздрагивали какие-то жилки. Фома видел, что,
если не заплатить ему в срок, - он действительно тотчас же опорочит фирму
протестом векселей...
- Что, видно, плохи дела-то? - усмехнулся Щуров. - Ну, говори
начисто - где отцовы деньги рассыпал?
Фоме захотелось испытать старика.
- Дела не очень веселые... - сказал он, хмурясь, - поставок нет...
задатков не получили... ну, и трудновато.
- Та-ак!.. Пособить, что ли?
- Сделайте милость... отсрочьте платежи-то, - попросил Фома, скромно
опустив глаза.
- Мм... али из дружбы к отцу пособить? Пожалуй, пособлю...
- А на сколько времени отсрочите? - осведомился Фома.
- На полгода...
- Покорно благодарю...
- Не на чем... Одиннадцать тысяч шестьсот за тобой... Ты вот что:
перепиши мне векселя на пятнадцать, уплати проценты с этой суммы вперед... а
в обеспечение я с тебя закладную на две твои баржи возьму...
Фома встал со стула и, усмехаясь, проговорил:
- Завтра пришлите векселя... я их вам оплачу полностью...
Щуров тоже грузно поднялся со стула и, не спуская глаз под насмешливым
взглядом Фомы, спокойно почесывая грудь, сказал:
- И так хорошо...
- Спасибо... за ласку!.
- Не даешься ты... а то я бы тебя приласкал! - лениво проговорил
старик, оскаливая зубы.
- Н-да! попадешь вам в руки...
- Тепло будет...
- Нагреете, что говорить...
- Ну, однако, паренек, будет! - сурово сказал Щуров. - Хоть ты и
думаешь про себя, что неглуп... только рано это... Сыграл вничью, да уж и
хвастаться стал!.. А ты у меня выиграй... тогда и пляши от радости...
Прощай-ка... Да денежки завтра припаси...
- Не беспокойтесь... Прощайте!
- С богом!
Выйдя за дверь номера, Фома услыхал, как старик зевнул протяжно и
громко, а потом запел сиповатым басом:
- "Ми-ило-осердия двери отверзи нам... благословенная богородице..."
Фома унес с собой от старика двойственное чувство: Щуров и нравился ему
и в то же время был противен.
Он вспоминал речи старика о грехе, думал о силе веры его в милосердие
бога, и - старик возбуждал в нем чувство, близкое к уважению.
"И этот тоже про жизнь говорит... и вот - грехи свои знает, а не
плачется, не жалуется... Согрешил - подержу ответ... А та?.." - Он
вспомнил о Медынской, и сердце его сжалось тоской. "А та - кается... не
поймешь у ней - нарочно она или в самом деле у нее сердце болит..."
Фоме казалось, что он завидует Ананию, и парень поспешил напомнить себе
попытки Щурова обобрать его.
Это вызывало в нем отвращение к старику, он не мог примирить своих
чувств и, недоумевая, усмехался.
- Н-ну, был я у Щурова!.. - сказал он, придя к Маякину и усаживаясь
за стол.
Маякин в засаленном халатике и со счетами в руках нетерпеливо заерзал в
своем кожаном кресле и оживленно заговорил:
- Наливай ему чаю, Любава! Рассказывай, Фома... Мне к девяти в думу
надо, рассказывай скорей.
Фома, посмеиваясь, рассказал о том, как Щуров предложил ему переписать
векселя.
- Э-эх! - с сожалением, тряхнув головой, воскликнул Яков Тарасович.
- Всю обедню испортил ты, брат, мне! Разве можно так прямо вести дела с
человеком? Тьфу! Дернула меня нелегкая послать тебя! Мне самому бы пойти...
Я бы его вокруг пальца обернул!
- Ну, едва ли! Он говорит: "Я дуб..."
- Дуб? А я - пила... Дуб - дерево хорошее, да плоды его только
свиньям годны... И выходит, что дуб - глуп...
- Да ведь все равно платить надо...
- С этим не торопятся... умные люди! А ты - готов бегом бежать, чтобы
деньги отдать... купец!
Яков Тарасович был решительно недоволен крестником. Он морщился и
сердито приказывал дочери, молча разливавшей чай:
- Сахар подвинь мне, видишь - не достану...
Лицо Любови было бледно, глаза мутны, и руки у нее двигались вяло,
неловко... Фома посмотрел на нее и подумал:
"Смирная какая при отце-то..."
- О чем он говорил с тобой? - спросил его Маякин.
- Насчет грехов...
- Ну конечно! Всякому человеку свое дело дорого... - а он -
фабрикант грехов... Давно о нем и на каторге и в аду плачут - тоскуют, ждут
- не дождутся...
- Увесисто говорит он, - задумчиво сказал Фома, помешивая чай в
стакане.
- Меня ругал? - осведомился Маякин, ехидно искривив лицо.
- Было...
- А ты что?
- А я... слушал...
- Мм... что же слышал?
- "Сильному, говорит, простится, - а слабому нет прощения..."
- Премудрость, подумаешь!.. Это и блохи знают...
Презрительное отношение крестного к Щурову почему-то раздражало Фому,
и, глядя в лицо старика, он с усмешкой сказал:
- А вас он не любит...
- Меня, брат, никто не любит! - с гордостью сказал Маякин. - И
любить меня не за что, я не девка... Но зато - уважают меня... А уважают
только тех, кого побаиваются...
И старик хвастливо подмигнул крестнику.
- Говорит он увесисто... - повторил Фома. - Жалуется... "Вымирает,
говорит, настоящий купец... Всех, говорит, людей одной науке учат... чтобы
все были одинаковы... на одно лицо..."
- Считает так, что - не годится это? Дурак! - презрительно сказал
Маякин.
- А почему это хорошо? - спросил Фома, недоверчиво поглядывая на
крестного.
- Ежели видим мы, что, взяв разных людей, сгоняют их в одно место и
внушают всем одно мнение, - должны мы признать, что это умно... Потому -
что такое человек в государстве? Не больше как простой кирпич, а все кирпичи
должны быть одной меры, - понял? Людей, которые все одинаковой высоты и
веса, - как я хочу, так и положу...
- Кому же приятно кирпичом-то быть, - хмуро сказал Фома.
- Речь не о приятном, а о деле... Не всякому человеку можно рожу
стереть, но ежели иного побить молотом, он будет золотом... А башка лопнет
- что поделаешь? Слаба, значит, была...
- Говорил он также насчет труда... "Все, говорит, машины работают, а
люди от этого балуются..."
- Поехала кума, неведомо куда! - пренебрежительно махнул рукой
Маякин. - Удивительно мне - какой у тебя аппетит на всякую пустяковину!
"Машина"! Он бы, старый пень, подумал - какая она, машина-то? Железная! -
стало быть, ее не жалко, завел - она и кует тебе рубли... без всяких слов,
без хлопот... пустил, она и вертится! А человек - он беспокойный и
жалкий... он очень жалок порой бывает! Воет, ноет, плачет, просит... пьян
напивается... в нем лишнего для меня - ах, как много! А в машине, как в
аршине, - ровно столько содержания, сколько требуется для дела... Ну, я
пойду одеваться... пора.
Он встал и ушел, громко шаркая туфлями по полу. Фома посмотрел вслед
ему и вполголоса сказал, хмуря брови:
- Леший разве разберет все это... один говорит так, другой - этак...
- Вот и в книгах тоже, - тихо сказала Любовь. Фома взглянул на нее,
добродушно улыбаясь. И она ответила ему неясной улыбкой. Глаза у нее
смотрели устало, печально...
- Все читаешь? - спросил Фома.
- Да-а... - уныло ответила девушка.
- И тоскуешь?
- Тошно... Одна потому что... Слова не с кем сказать...
- Плохо твое дело...
Она ничего не сказала на это, а лишь опустила голову и стала медленно
перебирать пальцами кружево полотенца.
- Шла бы замуж... - сказал Фома, чувствуя, что ему жалко ее.
- Отстань, пожалуйста... - некрасиво наморщив лоб, ответила Любовь.
- Чего отстань? Ведь пойдешь же...
- Вот! - со вздохом и тихо воскликнула девушка. - Вот я и думаю -
надо... А как пойдешь? Ты знаешь ли - я такое чувствую теперь, - как будто
между мною и людьми туман стоит... густой, густой туман!..
- От книг, - уверенно вставил Фома.
- Подожди! И я перестаю понимать, что делается... Все мне не нравится,
все чужое стало... Все не так, как надо, все не то... Я понимаю это, а
сказать, что не так и почему, - не могу!..
- "Не так, не так..." - забормотал Фома. - Это у тебя от книг...
Хоть я и сам тоже чувствую, что не так... Это может и оттого, что еще молоды
мы...
- Мне сначала казалось, - не слушая его, говорила Любовь, - что я в
книгах все понимаю...
- Бро-ось ты их! - посоветовал Фома пренебрежительно.
- Ах, полно! Разве это можно бросить? Ты знаешь - сколько разных
мыслей на свете! О, господи! И есть такие, что голову жгут... В одной книге
сказано, что все существующее на земле разумно...
- Все? - спросил Фома.
- Все! А в другой - напротив.
- Погоди! Разве это не чепуха?
- О чем разговор? - спросил Маякин, являясь в дверях, одетый в
длинный сюртук и с какими-то медалями на шее и груди.
- Так... - хмуро сказала Любовь.
- Насчет книг, - добавил Фома.
- Каких книг?
- Да вот она читает... прочитала, что все на земле - разумно...
- Ну!
- Ну, а я говорю - враки!
- Н-да... - Яков Тарасович задумался, пощипывая бородку и прищурив
глаза.
- Это что за книга? - спросил он у дочери, помолчав.
- Маленькая такая... желтая... - неохотно сказала Любовь.
- Ты ее положи-ка на стол мне... Это неспроста тоже сказано - все на
земле разумно! Ишь... догадался какой-то!.. Н-да... это очень даже ловко
выражено... И кабы не дураки - то совсем бы это верно было... Но как дураки
всегда не на своем месте находятся, - нельзя сказать, что все на земле
разумно... Прощай, Фома! Посидишь, али подвезти?..
- Посижу еще...
Любовь и Фома снова остались вдвоем.
- Какой он у тебя, - кивнув головой вслед крестному, сказал Фома.
- Какой?
- На все откликается, все своим словом покрыть хочет...
- Да-а... умный!.. А вот не понимает, как тяжело мне жить... -
печально сказала Любовь.
- Я тоже не понимаю... выдумываешь ты много...
- Что я выдумываю? - раздраженно крикнула девушка.
- Да - все это... не твои ведь мысли-то, - чужие!..
- Чужие... чужие...
Она хотела сказать что-то резкое, но оборвалась и замолчала. Фома
смотрел на нее и, поставив рядом с нею Медынскую, грустно подумал:
"Какое все разное... и люди и женщины... и чувствуешь всегда разное..."
На улице темнело, а в комнате уже было совсем темно. Ветер качал липы,
сучья их царапались о стены дома, точно холодно им было и они просились в
комнаты...
- Люба! - тихо сказал Фома.
Она подняла голову и посмотрела на него.
- Знаешь... я ведь поссорился с Медынской-то...
- Из-за чего? - оживляясь, спросила Любовь.
- А - так уж!.. Она обидела меня...
- Ну, это хорошо, что поссорился, - одобрительно сказала девушка, -
а то бы она тебя завертела... она - дрянь, кокетка... ух, какие я про нее
вещи знаю!
- Совсем она не дрянь, - угрюмо сказал Фома. - И ничего ты не
знаешь... Все вы врете!
- Ну уж, извини!
- Нет... вот что, Люба, - тихо и просительно сказал Фома, - ты не
говори мне про нее худо... Я все знаю... ей-богу! Она сама сказала...
- Са-ама?! - удивленно воскликнула Люба. - Какая... странная! Что же
она сказала?..
- Виновата... - с усилием выговорил Фома и криво усмехнулся.
- Только? - В вопросе девушки звучало разочарование.
Фома услышал его и с надеждой спросил:
- Мало разве?..
- Очень ты любишь ее?
Фома помолчал, посмотрел в окно и смущенно ответил:
- Не знаю... Кажется... что теперь больше, чем прежде...
- Удивляюсь я, как можно любить такую? - пожав плечами, спросила
девушка.
- Еще как можно! - воскликнул Фома.
- Не понимаю... Нет, это только потому ты привязался к ней, что лучше
ее не видал...
- Не видал! - согласился Фома и, помолчав, нерешительно сказал: -
Может, лучше и нет... Она для меня - очень нужна! - задумчиво и тихо
продолжал он. - Боюсь я ее, - то есть не хочу я, чтобы она обо мне плохо
думала... Иной раз - тошно мне! Подумаешь - кутнуть разве, чтобы все жилы
зазвенели? А вспомнишь про нее и - не решишься... И во всем так -
подумаешь о ней: "А как она узнает?" И побоишься сделать...
- Да-а, - задумчиво протянула девушка, - значит, ты ее любишь... Я
бы тоже... если б любила, то думала бы о нем... что он скажет?
- И все у нее - особенное, - рассказывал Фома. - Говорит она
по-своему... красива как, господи! И такая маленькая... как ребенок...
- Что же у вас вышло? - спросила Любовь.
Фома вместе со стулом подвинулся к ней и, наклонившись, зачем-то
понизив голос, стал рассказывать. Он говорил, и по мере того, как вспоминал
слова, сказанные им Медынской, у него воскресали и чувства, вызывавшие эти
слова.
- Я ей: "Эх ты! Играла ты со мной - зачем?" - гневно и с упреком
говорил он. А Люба, с румянцем оживления на щеках, одобрительно кивая
головой, поощряла его:
- Вот - хорошо! Ну, а она?
- Молчит! - тоскливо сказал Фома, передергивая плечами. - То есть
она говорила... да что в том?
Он махнул рукой и замолчал. Люба, играя своей косой, тоже молчала.
Самовар потух уже. А тьма в комнате все сгущалась, в окна смотрело что-то
мутное.
- Зажгла бы ты огонь!.. - предложил Фома.
- Какие мы с тобой оба несчастные... - сказала Люба и вздохнула.
Фоме не понравилось это.
- Я - не несчастный... - твердо возразил он. - Я просто не привык
еще жить...
- Человек, который не знает, что он сделает завтра, - несчастный! -
с грустью говорила Люба. - Я - не знаю. И ты тоже... У меня сердце никогда
не бывает спокойно - все дрожит в нем какое-то желание...
- Это и у меня есть, - сказал Фома. - Эх!.. Надо однако идти в
клуб...
- Не уходи... - попросила Люба.
- Надо, там ждет меня один... Прощай!
- До свиданья! - Она протянула ему руку и печально посмотрела в глаза
его.
- Спать ляжешь? - спросил Фома, крепко пожимая ее руку.
- Почитаю немножко...
- Ты к этому - как пьяница к водке... - с сожалением сказал он.
- Что же есть лучше?
Идя по улице, он взглянул на окна дома и в одном из них увидал лицо
Любы, такое же неясное, как все, что говорила девушка, как ее желания. Фома
кивнул ей головой и подумал:
"Тоже заплуталась, как и та..."
При этом воспоминании он тряхнул головой, как бы желая спугнуть мысль о
Медынской, и ускорил шаги.
Холодный, бодрящий ветер порывисто метался в улице, гоняя сор, бросая
пыль в лицо прохожих. Во тьме торопливо шагали какие-то люди. Фома морщился
от пыли, щурил глаза и думал:
"Ежели теперь встретится мне женщина - значит, Софья Павловна встретит
меня ласково, по-старому... Завтра пойду к ней... А ежели мужчина - не
пойду завтра, - погожу еще..."
Встретилась ему собака, и это так раздражило его, что ему захотелось
ткнуть палкой собаку...
А в буфете клуба его встретил веселый Ухтищев. Он, стоя около двери,
беседовал с каким-то толстым и усатым человеком, но, увидав Гордеева, пошел
к нему навстречу, улыбаясь и говоря:
- Здравствуйте, скромный миллионщик!
Он нравился Фоме за свой веселый нрав, и Фома всегда встречал его с
удовольствием. Добродушно и крепко пожимая руку Ухтищева, Фома спросил его:
- А почему вы знаете, что я скромный?
- Он спрашивает! Человек, который живет, как отшельник, не пьет, не
играет, не любит женщин... ах, да! Вы знаете, Фома Игнатьевич? Наша
несравненная патронесса завтра уезжает за границу на все лето.
- Софья Павловна? - медленно спросил Фома.
- Ну да! Заходит солнце моей жизни... а может быть, и вашей?
Ухтищев состроил комически-коварную гримасу и заглянул в лицо Фомы.
А тот стоял пред ним и чувствовал, что голова у него спускается на
грудь и он не может помешать этому...
- Уезжает Медынская? - раздался жирный басовой голос. - Славно! Я
рад...
- Позвольте - почему? - воскликнул Ухтищев. Фома глуповато улыбался
и растерянно смотрел на усатого человека - собеседника Ухтищева. Тот важным
жестом разглаживал усы свои, и из-под них лились на Фому тяжелые, жирные,
противные слова:
- А по-отому, что в городе одной кокоткой будет меньше...
- Фи, Мартын Никитич! - укоризненно сказал Ухтищев, наморщивая брови.
- Почему вы знаете, что она кокетка? - угрюмо спросил Фома,
подвигаясь к усатому господину. Тот окинул его пренебрежительным взглядом,
отворотился в сторону и, дрыгнув ляжкой, протянул:
- Я не сказал - ко-окетка...
- Нельзя, Мартын Никитич, говорить так о женщине, которая... -
заговорил Ухтищев убедительным голосом, но Фома перебил его:
- Позвольте! Я желаю спросить господина, что такое, - какое он слово
сказал?
И, проговорив это твердо и спокойно, Фома сунул руки глубоко в карманы
брюк, а грудь выпятил вперед, отчего вся его фигура сразу приняла явно
вызывающий вид... Усатый господин вновь оглянул его и насмешливо
улыбнулся...
- Господа! - тихо воскликнул Ухтищев.
- Я сказал - ко-ко-тка... - произнес усатый человек, так двигая
губами, точно он смаковал слово. - А если вы не понимаете этого - мо-огу
пояснить...
- Да уж, - глубоко вздыхая, сказал Фома, не сводя с него глаз, - вы
объясните...
Ухтищев всплеснул руками и сунулся куда-то в сторону от них...
- Кокотка, если вам угодно знать, - продажная женщина... -
вполголоса сказал усатый, приближая к Фоме свое большое, толстое лицо.
Фома тихо зарычал и, прежде чем тот успел отшатнуться от него, правой
рукой вцепился в курчавые с проседью волосы усатого человека. Судорожным
движением руки он начал раскачивать его голову и все большое, грузное тело,
а левую руку поднял вверх и глухим голосом приговаривал в такт трепки:
- За глаза - не ругайся - а ругайся - в глаза прямо - в глаза -
прямо в глаза...
Он испытывал жгучее наслаждение, видя, как смешно размахивают в воздухе
толстые руки и как ноги человека, которого он трепал, подкашиваются под ним,
шаркают по полу. Золотые часы выскочили из кармана и катались по круглому
животу, болтаясь на цепочке. Опьяненный своей силой и унижением этого
солидного человека, полный кипучего злорадства, вздрагивая от счастья
мстить, Фома возил его по полу и глухо, злобно рычал в дикой радости. Он в
эти минуты переживал чувство освобождения от скучной тяжести, давно уже
стеснявшей грудь его тоскою и недомоганьем. Его схватили сзади за талию и
плечи, схватили за руку и гнут ее, ломают, кто-то давит ему пальцы на ноге,
но он ничего не видал, следя налитыми кровью глазами за темной и тяжелой
массой, стонавшей, извиваясь под его рукой... Наконец его оторвали,
навалились на него, и, как сквозь красноватый дым, он увидел пред собой, на
полу, у ног своих, избитого им человека. Растрепанный, взъерошенный, он
двигал по полу ногами, пытаясь встать; двое черных людей держали его
подмышки, руки его висели в воздухе, как надломленные крылья, и он,
клокочущим от рыданий голосом, кричал Фоме:
- Меня бить... нельзя! Нельзя! Я имею орден... подлец! О, подлец! У
меня дети... меня все знают! Мер-рза-вец!.. Дикарь... о-о-о! Дуэль!
А Ухтищев звонко говорил прямо в ухо Фоме:
- Пойдемте! Голубчик, бога ради...
- Погоди, я дам ему в рожу пинка... - попросил Фома. Но его потащили
куда-то. В ушах его звенело, сердце билось быстро, но он чувствовал себя
легко и хорошо. И на подъезде клуба, глубоко и свободно вздохнув, он сказал
Ухтищеву, добродушно улыбаясь:
- Здорово я ему задал, а?
- Слушайте! - возмущенно воскликнул веселый секретарь. - Это,
извините, дико! Это, черт возьми... я первый раз вижу!
- Милый человек! - ласково сказал Фома. - Аль он не стоит трепки? Не
подлец он? Как можно за глаза сказать такое? Нет, ты к ней поди и ей
скажи... самой ей, прямо!..
- Позвольте, - дьявол вас возьми! Да ведь не за нее же только вы его
отдули?
- То есть как не за нее? А за кого? - удивился Фома.
- За кого? Я не знаю... очевидно, у вас были счеты! фу, господи! Вот
сцена! Вовеки не забуду!
- Он, этот самый, кто такой? - спросил Фома и вдруг засмеялся. - Как
он кричал, - дурак!
Ухтищев пристально взглянул в лицо и спросил его:
- Скажите - вы в самом деле не знаете, кого били? И действительно за
Софью Павловну только?
- Вот - ей-богу! - побожился Фома.
- Черт знает что такое!.. - Он остановился, с недоумением пожал
плечами и, махнув рукой, вновь зашагал по тротуару, искоса поглядывая на
Фому. - Вы за это поплатитесь, Фома Игнатьич...
- К мировому он меня?..
- Дай боже, чтобы так... Он вице-губернатора зять...
- Н-ну-у?! - протянул Фома, и лицо у него вытянулось.
- Н-да-с. Говоря по совести, он и мерзавец и мошенник... Исходя из
этого факта, следует признать, что трепки он стоит... Но принимая во
внимание, что дама, на защиту коей вы выступили, тоже...
- Барин! - твердо сказал Фома, кладя руку на плечо Ухтищева. - Ты
мне всегда очень нравился... и вот идешь со мной теперь... Я это понимаю и
могу ценить... Но только про нее не говори мне худо. Какая бы она по-вашему
ни была, - по-моему... мне она дорога... для меня она - лучшая! Так я
прямо говорю... уж если со мной ты пошел - и ее не тронь... Считаю я ее
хорошей - стало быть, хороша она...
Ухтищев услыхал в голосе Фомы большое волнение, взглянул на него и
задумчиво сказал:
- Любопытный вы человек, надо сознаться...
- Я человек простой... дикий! Побил вот, и - мне весело... А там будь
что будет...
- Боюсь - нехорошо будет... Знаете, - откровенность за
откровенность, - и вы мне нравитесь... хотя - гм! - опасно с вами...
Найдет этакий... рыцарский стих, и получишь от вас выволочку...
- Ну уж! Чай, я еще первый раз это... не каждый день бить людей
буду... - сконфуженно сказал Фома. Его спутник засмеялся.
- Экое вы - чудовище! Вот что - драться дико... скверно, извините
меня... Но, скажу вам, - в данном случае вы выбрали удачно... Вы побили
развратника, циника, паразита... и человека, который, ограбив своих
племянников, остался безнаказанным.
- Вот и слава богу! - с удовольствием выговорил Фома. - Вот я его и
наказал немножко...
- Немножко? Ну, хорошо, положим, что это немножко... Только вот что,
дитя мое... позвольте мне дать вам совет... я человек судейский... Он, этот
Князев, подлец, да! Но и подлеца нельзя бить, ибо и он есть существо
социальное, находящееся под отеческой охраной закона. Нельзя его трогать до
поры, пока он не преступит границы уложения о наказаниях... Но и тогда не
вы, а мы, судьи, будем ему воздавать... Вы же - уж, пожалуйста,
потерпите...
- А скоро он вам попадется в руки-то? - наивно спросил Фома.
- Н-неизвестно... Так как он малый неглупый, то, вероятно, никогда не
попадется... И будет по вся дни живота его сосуществовать со мною и вами на
одной и той же ступени равенства пред законом... О боже, что я говорю! -
комически вздохнул Ухтищев.
- Секреты выдаешь? - усмехнулся Фома.
- Не то, чтобы секреты, а... не надлежит мне быть легкомысленным...
Ч-черт! А ведь... меня эта история оживила... Право же, Немезида даже и
тогда верна себе, когда она просто лягается, как лошадь...
Фома вдруг остановился, точно встретил какое-то препятствие на пути
своем.
- А началось это ведь с того, - медленно и глухо договорил Фома, -
что вы сказали - уезжает Софья Павловна...
- Да, уезжает... Ну-с!
Он стоял против Фомы и с улыбкой в глазах смотрел на него. Гордеев
молчал, опустив голову и тыкая палкой в камень тротуара.
- Идемте?
Фома пошел, равнодушно говоря:
- Ну и пусть уезжает...
Ухтищев, помахивая тросточкой, стал насвистывать, поглядывая на своего
спутника.
- Не проживу я без нее? - спросил Фома, глядя куда-то пред собой, и,
помолчав, ответил тихо и неуверенно: - Еще как...
- Слушайте! - воскликнул Ухтищев, - я дам вам хороший совет...
человек должен быть самим собой... Вы человек эпический, так сказать, и
лирика к вам не идет. Это не ваш жанр...
- Ты, барин, говори со мной попроще как-нибудь, - сказал Фома,
внимательно прослушав его речь.
- Попроще? Я хочу сказать - бросьте вы думать об этой даме... Она для
вас - пища ядовитая...
- Вот и она говорила то же, - угрюмо вставил Фома.
- Говорила?.. - переспросил Ухтищев. - Гм... Вот что... А не пойти
ли нам поужинать?
- Пойдем, - согласился Фома и вдруг ожесточенно зарычал, сжав кулаки
и взмахивая ими. - Пойдем, так пойдем! И так я завинчу... так я, после
всего этого, раскачаюсь - держись!
- Ну, зачем же? Мы - скромненько...
- Нет, погоди! - тоскливо сказал Фома, взяв его за плечо. - Что
такое? Хуже я людей? Все живут себе... вертятся, суетятся, имеют каждый свой
пункт... А мне - скучно... Все довольны собой, а что они жалуются - врут,
сволочи! Это так они, - притворяются для красы... Мне притворяться нечего
- я дурак... Я, брат, ничего не понимаю... Я думать не умею... мне тошно...
один говорит то, другой - другое... А она... эх! Знал бы ты... я ведь на
нее надеялся... я от нее ждал... чего я ждал?.. Не знаю!.. Но она - самая
лучшая... И я так верил - скажет она мне однажды такие слова...
особенные... глаза, брат, у нее больно хороши! Господи!.. Смотреть в них
стыдно... Ведь я не то что с любовью к ней, - я к ней со всей душой... Я
думал, что, коли она такая красавица, значит, около нее я и стану человеком!
Ухтищев смотрел, как рвется из уст его спутника бессвязная речь, видел,
как подергиваются мускулы его лица от усилия выразить мысли, и чувствовал за
этой сумятицей слов большое, серьезное горе. Было что-то глубоко
трогательное в бессилии здорового и дикого парня, который вдруг начал шагать
по тротуару широкими, но неровными шагами. Подпрыгивая за ним на коротеньких
ножках, Ухтищев чувствовал себя обязанным чем-нибудь успокоить Фому. Все,
что Фома сказал и сделал в этот вечер, возбудило у веселого секретаря
большое любопытство к Фоме, а потом он чувствовал себя польщенным
откровенностью молодого богача. Откровенность эта смяла его своей темной
силой, он растерялся под ее напором, и хотя у него, несмотря на молодость,
уже были готовые слова на все случаи жизни, - он не скоро нашел их.
- Э, батенька! - заговорил он, ласково взяв Фому под руку. - Так -
нельзя! Только что вступили вы в жизнь и - уж философствуете! Нет, так
нельзя! Жизнь - для жизни нам дана! Значит - живи и жить давай другим...
Вот философия! А женщина эта - ба! Да разве в ней весь свет уж так и
сошелся клином? Я вас, если хотите, познакомлю с такой ядовитой штукой, что
сразу от вашей философии не останется в душе у вас ни пылинки! О,
за-амечательный бабец! И как она умеет пользоваться жизнью! Тоже, знаете,
нечто эпическое. И красива, - Фрина, могу сказать! И как она будет вам под
пару! Ах, черт! Право же, это блестящая идея, - я вас познакомлю! Надо клин
клином вышибать...
- Мне совестно... - угрюмо и тоскливо сказал Фома. - Пока она жива
- я на баб смотреть не могу даже...
- Такой здоровый, свежий человек - хо-хо! - воскликнул Ухтищев и
тоном учителя начал убеждать Фому в необходимости для него дать исход
чувству в хорошем кутеже.
- Это будет великолепно, и это необходимо вам - поверьте! А совесть,
- вы меня извините! Вы несколько неверно определяете, это не совесть мешает
вам, а - робость! Вы живете вне общества, застенчивы и неловки. Вы смутно
чувствуете все это... и вот это чувствование принимаете за совесть. О ней же
в данном случае не может быть и речи, - при чем тут совесть, когда
веселиться для человека естественно, когда это его потребность и право?
Фома шел, соразмеряя шаги свои с шагами спутника, и смотрел вдоль
дороги. Она тянулась между двух рядов зданий, походила на огромную канаву и
была полна тьмы. Казалось - ей конца нет и по ней медленно течет вдаль
что-то темное, неиссякаемое, мешающее дышать. Убедительно-ласковый голос
Ухтищева однотонно звучал в ушах Фомы, и хотя он не вслушивался в слова
речи, но чувствовал, что они какие-то клейкие, пристают к нему и он невольно
запоминает их. Несмотря на то, что рядом с ним шел человек, он чувствовал
себя одиноким, потерявшимся во тьме. Она обнимала его и медленно влекла с
собою, а он ощущал, как его тянет куда-то, и не имел желания остановить
себя. Какая-то усталость мешала ему думать, в нем не было желания
сопротивляться увещаниям спутника - и чего ради сопротивлялся бы он?..
- Живут однажды, - говорил Ухтищев, упиваясь своей мудростью, - и не
мешает поэтому торопиться жить... Ей-богу, так! Да что тут говорить - вы
разрешите мне встряхнуть вас? Поедемте сейчас в один дом... живут там две
сестрицы... ах, как они живут! Решайте!
- Что ж? Я поеду... - сказал Фома спокойно и зевнул. - Не поздно ли?
- спросил он, взглянув на небо, покрытое тучами.
- К ним никогда не поздно! - весело воскликнул Ухтищев.
На третий день после сцены в клубе Фома очутился в семи верстах от
города, на лесной пристани купца Званцева, в компании сына этого купца,
Ухтищева, какого-то солидного барина в бакенбардах, с лысой головой и
красным носом, и четырех дам... Молодой Званцев носил пенсне, был худ,
бледен, и когда он стоял, то икры ног его вздрагивали, точно им противно
было поддерживать хилое тело, одетое в длинное, клетчатое пальто с
капюшоном, и смешную маленькую головку в жокейском картузе. Господин с
бакенбардами называл его Жаном и произносил это имя так, точно страдал
застарелым насморком. Дамой Жана была высокая женщина с пышной грудью.
Голова ее была сжата с боков, низкий лоб опрокинулся назад, длинный нос
придавал ее лицу что-то птичье. Это некрасивое лицо было совершенно
неподвижно, и лишь глаза на нем - маленькие, круглые, холодные - постоянно
улыбались проницательной и хитрой улыбкой. Даму Ухтищева звали Верой, это
была высокая женщина, бледная, с рыжими волосами. Их было так много, что,
казалось, женщина надела на голову себе огромную шапку и она съезжает ей на
уши, щеки и высокий лоб; из-под него спокойно и лениво смотрели большие
голубые глаза.
Господин с бакенбардами сидел рядом с молоденькой девушкой, полной,
свежей и, не умолкая, звонко хохотавшей над тем, что он, склонясь к плечу
ее, шептал ей в ухо. А дама Фомы была стройная брюнетка, одетая во все
черное. Смуглолицая, с волнистыми волосами, она держала голову так прямо и
высоко и так снисходительно смотрела на все вокруг нее, что было сразу
видно, - она себя считала первой здесь.
Компания расположилась на крайнем звене плота, выдвинутого далеко в
пустынную гладь реки. На плоту были настланы доски, посреди их стоял грубо
сколоченный стол, и всюду были разбросаны пустые бутылки, корзины с
провизией, бумажки конфет, корки апельсин... В углу плота насыпана груда
земли, на ней горел костер, и какой-то мужик в полушубке, сидя на корточках,
грел руки над огнем и искоса поглядывал в сторону господ. Господа только что
съели стерляжью уху, теперь на столе пред ними стояли вина и фрукты.
Утомленная двухдневным кутежом и только что оконченным обедом, компания
была настроена скучно. Все смотрели на реку, беседовали, но разговор то и
дело прерывался паузами. День был ясен и, по-вешнему, бодро молод.
Холодно-светлое небо величаво простерлось над мутной водою широко
разлившейся реки. Далекий горный берег был ласково окутан синеватой дымкой
мглы, там блестели, как большие звезды, кресты церквей. У горного берега
река была оживлена - сновали пароходы, шум их доносился тяжким вздохом
сюда, в луга, где тихое течение волн наполняло воздух звуками мягкими.
Огромные баржи тянулись там одна за другой против течения, - точно свиньи
чудовищных объемов взрывали гладь реки. Черный дым тяжелыми порывами лез из
труб пароходов и медленно таял в свежем воздухе. Порой гудел свисток - как
будто злилось и ревело большое животное, ожесточенное трудом. В лугах было
тихо, спокойно. Одинокие деревья, затопленные разливом, уже покрывались
ярко-зелеными блестками листвы. Скрывая их стволы и отразив вершины, вода
сделала их шарообразными, и казалось, что при малейшем дуновенье ветра они
поплывут, причудливо красивые, по зеркальному лону реки...
Рыжая женщина, задумчиво глядя вдаль, тихо и грустно запела:
Вдоль по Волге ре-ке
Легка лодка плы-э-веот...
Брюнетка, презрительно прищурив свои большие, строгие глаза, сказала,
не глядя на нее:
- Нам и без этого скучно...
- Не тронь, пусть поет! - добродушно попросил Фома, заглядывая в лицо
своей дамы. Он был бледен, в глазах его вспыхивали какие-то искорки, по лицу
блуждала улыбка, неясная и ленивая.
- Давайте хором петь!.. - предложил господин с бакенбардами.
- Нет, пускай вот они две споют! - оживленно воскликнул Ухтищев. -
Вера, спой эту, - знаешь? "На заре пойду..." Павленька, спойте!
Хохотунья взглянула на брюнетку и почтительно спросила ее:
- Можно спеть, Саша?
- Я сама буду петь! - заявила подруга Фомы и, обратившись к даме с
птичьим лицом, приказала ей: - Васса, пой!
Та тотчас погладила рукой горло и уставилась круглыми глазами в лицо
сестры. Саша встала на ноги, оперлась рукой о стол и, подняв голову,
сильным, почти мужским голосом певуче заговорила:
Хорошо-о тому на свете жить,
У кого нету заботушки,
В ретивом сердце зазнобушки!