сь в дворне и без
меня найдутся хворые.
- Да как не быть. Ступай же проворнее.
- А на всякой случай, что прикажете, если охотников не найдется?
- Ну, что тут спрашивать, дурачина! Вышел на улицу, да и хватай
первого, кто попадется: в больницу, да и все тут! Что в самом деле, барин я
или нет?
- Слушаю, сударь! Да не прикажете ли лучше нарядить с семьи по брату?
- И то дело! Смотри, отбери тех, которые поще-душнее: Правда, в
отделение водяной болезни надобно кого-нибудь потолще да подюжее!..
- Позвольте! Я уговорю нашего пономаря: ведь он распретолстый-толстый;
а рожа-то так и расплылась.
- В самом деле, уговори его, братец.
- Дать ему рубли полтора, так он целые сутки пролежит как убитый.
- Брось ему целковый. Да нет ли у тебя на примете кого-нибудь этак
похуже, чтоб, знаешь, годился для чахотного отделения?
- Похуже?.. Постойте-ка, сударь! Да чего ж лучше? Сапожник Андрюшка.
Сухарь! Уж худощавее его не найдешь во всем селе: одни кости да кожа.
- Точно, точно! Ай да Парфен! спасибо, брат! Ну, ступай же поскорей.
Двое больных есть, а остальных подберешь. Да строго накажи им, как придут
осматривать больницу, чтоб все лежали смирно.
- Слушаю, сударь!
- Не шевелились, колпаков не снимали и погромче охали.
- Слушаю, сударь!
- Ну, ступай! Ты смеешься, Сурской. Я и сам знаю, что смешно: да что ж
делать? Ведь надобно ж чем-нибудь похвастаться. У соседа Буркина конный
завод не хуже моего: у княгини Зориной оранжереи больше моих; а есть ли у
кого больница? Ну-тка, приятель, скажи? К тому ж это и в моде... Нет, не в
моде...
- Вы хотите сказать: в духе времени, - перервал Рославлев.
- Да, в духе времени. Это уж, братец, не экономическое заведение, а как
бишь, постой...
- Человеколюбивое, - сказал Сурской.
- Да, да! человеколюбивое! а эти заведения нынче в ходу, любезный.
Почему знать?.. От губернатора пойдет и выше, а там... Да что загадывать;
что будет, то и будет... Ну, теперь рассуди милостиво! Если б я стал
показывать пустую больницу, кого бы удивил? Ведь дом всякой выстроить может,
а надпись сделать не фигура.
- Да у тебя, как я вижу, большие планы, любезный! - сказал с улыбкою
Сурской. - Ты хочешь прослыть филантропом.
- Полно, брат! по-латыни-та говорить! Не об этом речь: я слыву
хлебосолом, и надобно сегодня поддержать мою славу. Да что наши дамы не
едут? Я разослал ко всем соседям приглашения: того и гляди, станут наезжать
гости; одному мне не управиться, так сестра бы у меня похозяйничала. А уж на
будущей неделе я стал бы у нее хозяйничать, - прибавил Ижорской, потрепав по
плечу Рославлева. - Что, брат, дождался, наконец? Ведь свадьба твоя
решительно в воскресенье?
- Да, Полина согласилась не откладывать далее моего счастия.
- Порядком же она тебя помаила. Да и ты, брат! - не погневайся -
зевака. Известное дело, невеста сама наскажет: пора-де под венец! Повернул
бы покруче, так дело давно бы было в шляпе. Да вот, никак, они едут. Ну что
стоишь, Владимир? Ступай, братец! вынимай из кареты свою невесту.
Хотя здоровье Оленьки не совсем еще поправилось, но она выходила уже из
комнаты, и потому Лидина приехала к Ижорскому с обеими дочерьми. При первом
взгляде на свою невесту Рославлев заметил, что она очень расстроена.
- Что с вами сделалось, Полина? - спросил он. - Здоровы ли вы?
- C'est une folle! (Это сумасшедшая! (фр.)) - сказала Лидина. -
Представьте себе, я сейчас получила письмо из Москвы от кузины; она пишет ко
мне, что говорят о войне с французами. И как вы думаете? ей пришло в голову,
что вы пойдете опять в военную службу. Успокойте ее, бога ради!
- Я надеюсь, - отвечал Рославлев, - что Наполеон не решится идти в
Россию; и в таком случае даю вам честное слово, что не надену опять мундира.
- А если он решится на это?
- Тогда эта война сделается народною, и каждый русской обязан будет
защищать свое отечество. Ваша собственная безопасность...
- О, обо мне не беспокойтесь! Мы уедем в наши тамбовские деревни.
Россия велика; а сверх того, разве Наполеон не был в Германии и Италии?
Войска дерутся, а жителям какое до этого дело? Неужели мы будем перенимать у
этих варваров - испанцев?
- Но наша национальная честь, сударыня... наша слава?
- И полноте! Вы и в каком случае не пойдете в военную службу.
- Даже и тогда, когда вся Россия вооружится?
- Даже и тогда. Послушайте! Если вы хотите жениться на будущей неделе,
то и не думайте о службе; в противном случае оставайтесь женихом до
окончания войны. Я не хочу, чтоб Полина рисковала сделаться вдовою или, что
еще хуже, чтоб муж ее воротился без руки или ноги... Но вот брат;
перестанемте говорить об этом. Вы знаете теперь, чего я требую, и будьте
уверены, что ни за что не переменю моего решения. Quelle folie! (Какое
безумие! (фр.)) Во Франции женятся для того, чтоб не попасть в конскрипты
(рекруты.), а вы накануне вашей свадьбы хотите идти в военную службу.
- Насилу ты, сестра, приехала! - закричал Ижорской, идя навстречу к
Лидиной. - Ступай, матушка, в гостиную хозяйничать, вон кто-то уж едет.
- Что за экипаж! - сказала Лидина. - Неужели это карета?
- Не погневайтесь, сударыня! домашней работы. Это едет Ладушкин. - Ах,
боже мой!.. и в восемь лошадей!
- Разумеется, он человек расчетливый: ведь они будут целый день на
чужом корму.
- А это кто? посмотрите справой стороны - как будто б в дилижансе?
- Это катит в своей восьмиместной линее княгиня Зорина со всем
семейством.
- Какой ридикюльный (смешной (от фр. ridicule)) экипаж!
- Не щеголеват, да покоен, матушка. А вон, никак, летит на удалой
тройке сосед Буркин. Экие кони!.. Ну, нечего сказать, славный завод! И
откуда, разбойник, достал маток? Все чистой арабской породы! Вот еще
кто-то... однако мне пора приодеться; а вы, барыни, ступайте-ка в гостиную
да принимайте гостей.
Рославлев взял под руку Сурского и, отведя его к стороне, рассказал ему
свой разговор с Лидиной.
- Что ж ты намерен делать? - спросил Сурской, помолчав несколько
времени.
- А что сделаете вы, если у нас будет народная война?
- Я не жених, мой друг! Мое положение совершенно не сходно с твоим.
- Однако ж что вы сделаете?
- Сниму со стены мою заржавленную саблю и пойду драться.
- И после этого вы можете меня спрашивать!.. Когда вы, прослужив сорок
лет с честию, отдав вполне свой долг отечеству, готовы снова приняться за
оружие, то может ли молодой человек, как я, оставаться простым зрителем этой
отчаянной и, может быть, последней борьбы русских с целой Европою? Нет,
Федор Андреевич, если б я навсегда должен был отказаться от Полины, то и
тогда пошел бы служить; а постарался бы только, чтоб меня убили на первом
сражении.
- Я не сомневался в этом, - сказал Сурской, пожав руку Рославлеву. -
Да, мой друг! всякая частная любовь должна умолкнуть перед этой общей и
священной любовью к отечеству!
- Но, может быть, это одни пустые слухи, и войны не будет.
- Нет, мой друг! - сказал Сурской, покачав сомнительно головою, - мы
дошли до такого положения, что даже не должны желать мира. Наполеон не может
иметь друзей: ему нужны одни рабы; а благодаря бога наш царь не захочет быть
ничьим рабом; он чувствует собственное свое достоинство и не посрамит чести
великой нации, которая при первом его слове двинется вся навстречу врагам. У
нас нет крепостей, но русские груди стоят их. Я также получил письмо из
Москвы, и хотя война еще не объявлена, а вряд ли уже мы не деремся с
французами.
Широкоплечий, вершков десяти ростом, господин в коричневом длинном
фраке, из кармана которого торчал чубук с янтарным мундштуком, войдя в
комнату, перервал разговор наших приятелей.
- Здравствуйте, батюшка Федор Андреевич! - заревел он толстым басом. -
Бог вам судья! Я неделю провалялся в постеле, а вы, нет чтоб проведать, жив
ли, дискать, мой сосед Буркин.
- Я, право, не знал, чтобы вы были нездоровы, - сказал Сурской.
- Да, сударь, чуть было не прыгнул в Елисейские. Вы знаете моего
персидского жеребца, Султана? Я стал показывать конюху, как его выводить, -
черт знает что с ним сделалось! Заиграл, да как хлысть меня под самое
дыханье! Поверите ль, света божьего невзвидел! Как меня подняли, как
раздели, как Сенька-коновал пустил мне кровь, ничего не помню! Насилу на
другой день очнулся.
- Напрасно вы так неосторожны.
- И, батюшка, на грех мастера нет! Как убережешься? Да вот спросите
Владимира Сергеевича: он был кавалеристом, так знает, как обращаться с
лошадьми, а верно, и его бивали - нельзя без этого. Да кстати, Владимир
Сергеевич!.. взгляните-ка на мою тройку; ведь вы знаток.
- Позвольте мне после ею полюбоваться. Хозяин просил меня принимать
гостей, а вот, кажется, приехал Ладушкин.
- И ее сиятельство княгиня Зорина. За версту узнаю ее шестерню. Oхота
же кормить овсом таких одров! Эки клячи - одна другой хуже!
Часа через два весь двор Николая Степановича Ижорского наполнился
дормезами (доряжными каретами (фр.)), откидными кибиточками, линеями,
таратайками и каретами, из которых многие, по древности своей, могли бы
служить украшением собранию редкостей хозяина. В ожидании обеда дамы
чиннехонько сидели на канапе в гостиной, разговаривали меж собою вполголоса,
бранили отсутствующих и, стараясь перенимать парижские манеры Лидиной,
потихоньку насмехались над нею. Барышни прогуливались по саду; одни говорили
о новых московских модах, другие расспрашивали Полину и Оленьку о Франции и,
желая показать себя перед парижанками, коверкали без милосердия несчастный
французской язык. В числе этих гостей первое место занимали две институтки,
милые, образованные девицы, с которыми Лидины были очень дружны, и княжны
Зорины, три взрослые невесты, страстные любительницы изящных художеств.
Старшая не могла говорить без восторга о живописи, потому что сама
копировала головки en pastel (пастелью (фр.)); средняя, приходила почти в
исступление при имени Моцарта, потому что разыгрывала на фортепианах его
увертюры; а меньшая, которой удалось взять три урока у знаменитой певицы
Мары, до того была чувствительна к собственному своему голосу, что не могла
никогда промяукать до конца "ombra a dorata" ("возлюбленная тень" (ит.)) без
того, чтоб с ней не сделалось дурно. Эти три сестры, кото-рых и в стихах
нельзя было назвать тремя грациями, прогуливались вместе и поодаль от
других. Сделав несколько замечаний насчет украшений сада, посмеясь над
деревянным раскрашенным китайцем, который с огромным зонтиком стоял посреди
одной куртины, и над алебастровой коровою, которая паслась на небольшом
лугу, они сели на скамейку против террасы дома, уставленной померанцевыми
деревьями. В эту самую минуту сошел с нее Рославлев.
- Как смешон этот жених! - сказала средняя сестра. - Он только и видит
свою невесту. Неужели он в самом деле влюблен в нее? Какой странный вкус!
- Il est pourtant bel homme! (Он, однако, красивый мужчина! (фр.)) -
возразила старшая. - Посмотрите, какой греческой профиль, какая правильная
фигура, как все позы его грациозны!..
- Да, он недурен собою, - прибавила меньшая княжна. - Заметили ль,
какой у него густой и приятный орган? Я уверена, у него должен быть или бас,
или баритон, и если он поет "ombra adorata"...
- Я слышала, что он играет хорошо на скрыпке, - перервала средняя, - и
признаюсь, желала бы испытать, может ли он аккомпанировать музыку Моцарта.
- У него тысяча душ, - сказала старшая.
- Et il est maitre de sa fortune! (И он хозяин своего состояния! (фр.))
- прибавила средняя.
- Для чего маменька не пригласит его на наши музыкальные вечера? -
примолвила меньшая. - Ему должно быть здесь очень скучно.
- Разумеется, - подхватила старшая. - Эта Лидина нагонит на всякого
тоску своим Парижем; брат ее так глуп! Оленька хорошая хозяйка, и больше
ничего; Полина...
- О, Полина должна быть для него божеством! - перервала меньшая.
- Не верю, - продолжала старшая, - его завели, и что тут удивительного?
В деревне, каждый день вместе...
- Конечно, конечно, - подхватила меньшая. - Ах, как чудна маменька!
Почему она не хочет знакомиться с своими соседями?
- Посмотрите, - шепнула старшая, - он на нас глядит. - Бедняжка! не
смеет подойти. О! да эта сантиментальная Полина преревнивая!
- И пренесносная! Вечно грустит, а бог знает о чем?
- Хочет казаться интересною.
- Ах, боже мой, вот еще какие претензии!
Совсем другого рода шли разговоры в столовой, где мужчины толпились
вокруг сытного завтрака. Буркин, выпив четвертую рюмку зорной водки,
рассказывал со всеми подробностями, как персидской жеребец отшиб у него
память. Ладушкин, Ильменев и несколько других второстепенных помещиков молча
трудились кругом жирного окорока и доканчивали вторую бутылку мадеры. В
одном углу Сурской говорил с дворянским предводителем о политике; в другом -
несколько страстных псовых охотников разговаривали об отъезжих полях,
хвастались друг перед другом подвигами своих борзых собак и лгали без
всякого зазрения совести. Но хозяину было не до разговоров: он горел как на
огне; давно уже пробило два часа, а губернатор не ехал; вот кукушка в
лакейской прокуковала три раза; вот, наконец, в столовой часы с курантами
проиграли "выду я на реченьку" и колокольчик прозвенел четыре раза, а об
губернаторе и слуха не было.
- Что ж это в самом деле? - сказал хозяин, когда еще прошло полчаса, -
его превосходительство шутит, что ль? Ведь я не навязывался к нему с моим
обедом.
- Николай Степанович! - сказал дворецкой, войдя торопливо в столовую, -
кто-то скачет по большой дороге.
- Слава тебе господи, насилу! Скорей кушать! Да готовы ли музыканты?
Лишь только губернатор из кареты, тотчас и начинать "гром победы
раздавайся!". Иль нет... лучше марш...
- Да это едет кто-то в тележке, сударь, а не в карете.
- Как в тележке? Э, дурак! что ж ты прибежал как шальной!.. Так это не
губернатор... постой-ка... кажется... так и есть - наш исправник. Проси его
скорей сюда: он, верно, прислан от его превосходительства.
Через минуту вошел небольшого роста мужчина с огромными рыжими
бакенбардами, в губернском мундире военного покроя, подпоясанный широкой
портупеею, к которой прицеплена была сабля с серебряным темляком. Не
кланяясь никому, он подошел прямо к хозяину и сказал:
- Его превосходительство изволил прислать меня...
- Ну что, Иван Пахомыч, - перервал Ижорской, - скоро ли он будет?
- Его превосходительство изволил прислать меня...
- Да говори скорей, едет он или нет?
- Сейчас доложу. Его превосходительство изволил прислать меня уведомить
вас, что он, по встретившимся обстоятельствам...
- Не может у меня обедать?
- Позвольте!.. Его превосходительство изволил прислать меня...
- Да тьфу, пропасть! говори без околичностей, будет он или нет?
- Сейчас... Изволил прислать меня, уведомить вас, что по встретившимся
обстоятельствам он не может сегодня у вас кушать.
- Отчего?.. Почему?..
- Он получил сейчас важные депеши и отправился немедля в губернский
город.
- Как! не пообедавши?
- Точно так-с.
- Ай, ай, ай! что такое?.. Видно, дело не шуточное?
Исправник пожал плечами, наморщил лоб и, погладив с важностию свои
бакенбарды, сказал протяжно и значительным голосом: "Да-с". Все гости с
приметным любопытством окружили исправника.
- Не знаете ли вы, что такое? - спросил Сурской.
- Формально доложить не могу, - отвечал исправник, - а кажется, большая
экстра.
- Да когда он получил эти бумаги? - спросил предводитель.
- Аккурат в три часа.
- И вам неизвестно их содержание?
- Почему ж мне знать-с? - отвечал исправник с улыбкою, которая
доказывала совершенно противное.
- Полно, любезный, секретничать!.. - заревел Буркин. - Как тебе не
знать? Ты детина пролаз - все знаешь.
- Помилуйте-с! наше дело исполнять предписания вышняго начальства, а в
государственные дела мы не мешаемся. Конечно, секретарь его
превосходительства мне с руки; но, осмелюсь доложить, если б я что-нибудь и
знал, то и в таком случае служба... долг присяги...
- Что вы с ним хлопочете, господа? - перервал Ижорской. - Я знаю этого
молодца: натощак от него толку не добьешься. Пойдемте-ка обедать, авось за
рюмкою шампанского он выболтает нам свою государственную тайну. Эй, малый!
ступай в сад, проси барышень к столу. Водки! Господа, милости просим!
Хозяин повел княгиню Зорину; прочие мужчины повели также дам к столу,
который был накрыт в длинной галерее, увешанной картинами знаменитых
живописцев, - так, по крайней мере, уверял хозяин, и большая часть соседей
верили ему на честное слово; а некоторые знатоки, в том числе княжны Зорины,
не смели сомневаться в этом, потому что на всех рамах написаны были четкими
буквами имена: Греза, Ван-дика, Рембрандта, Албана, Корреджия, Салватор Розы
и других известных художников. Гости сели; оркестр грянул "гром победы
раздавайся!" - и две огромные кулебяки развлекли на несколько минут внимание
гостей, устремленное на великолепное зеркальное плато, края которого были
уставлены фарфоровыми китайскими куклами, а средина занята горкою,
слепленною из раковин и изрытою небольшими впадинами; в каждой из них
поставлен был или фарфоровый пастушок в французском кафтане; с флейтою в
руках, или пастушка в фижмах, с овечкою у ног. Многим из гостей чрезвычайно
понравился этот образчик Швейцарии; но появление янтарной ухи из аршинной
стерляди, а вслед за ней двухаршинного осетра под соусом сосредоточило на
себе все удивление пирующих. Деревенские гастрономы ахнули. Отрывок
альпийской горы, зеркальное море, саксонские куклы, китайские уродцы - все
было забыто; разговоры прекратились, и тихой ангел приосенил своими крыльями
все общество.
Пользуясь правом жениха, Рославлев сидел за столом подле своей невесты;
он мог говорить с нею свободно, не опасаясь нескромного любопытства соседей,
потому что с одной стороны подле них сидел Сурской, а с другой Оленька. В то
время как все, или почти все, заняты были едою, этим важным и едва ли ни
главнейшим делом большей части деревенских помещиков, Рославлев спросил
Полину: согласна ли она с мнением своей матери, что он не должен ни в каком
случае вступать снова в военную службу?
- Вы знаете, чего от вас требует маменька, - отвечала Полина.
- Но я желал бы также знать, что думаете вы?
- Я обязана ей повиноваться.
- Но скажите, что должен я делать?
- Вам ли меня об этом спрашивать, Волдемар! Что могу сказать я, когда
собственное сердце ваше молчит?
- Итак, я должен оставаться хладнокровным свидетелем ужасных бедствий,
которые грозят нашему отечеству; должен жить спокойно в то время, когда
кровь всех русских будет литься не за славу, не за величие, но за
существование нашей родины; когда, может быть, отец станет сражаться рядом с
своим сыном и дед умирать подле своего внука. Нет, Полина! или я совсем вас
не знаю, или любовь ваша должна превратиться в презрение к человеку, который
в эту решительную минуту будет думать только о собственном своем счастии и о
личной своей безопасности.
- Но зачем тревожить себя заранее этой мыслию? - сказала Полина после
короткого молчания. - Быть может, это одни пустые слухи.
- Может быть! Но по всему кажется, что эта война неизбежна.
- Война! - повторила Полина, покачав печально головою. - Ах! когда люди
станут думать, что они все братья, что слава, честь, лавры, все эти пустые
слова не стоят и одной капли человеческой крови. Война! Боже мой!.. И,
верно, эта война будет самая бесчеловечная?..
- О! что касается до этого, - отвечал Рославлев, - то французы должны
пенять на самих себя: они заставили себя ненавидеть, а ненависть не знает
сострадания и жалости. Испанцы доказали это.
- Но неужели и русские так же, как испанцы, не станут щадить никого?..
Будут резать беззащитных пленных? - спросила с приметным беспокойством
Полина.
- Кто может предузнать, - отвечал Рославлев, - до чего дойдет
ожесточение русских, когда в глазах народа убийство и мщение превратятся в
добродетели, и всякое сожаление к французам будет казаться предательством и
изменою. Когда война становится национальною, то все права народные теряют
свою силу. Стараться истреблять всеми способами неприятеля, убивать до тех
пор, пока не убьют самого, - вот в чем состоит народная война и вот чего
добиваются Наполеон и его французы. Переступив однажды за нашу границу, они
не должны уже и думать о мире. Да, Полина, в этой войне средины быть не
может; они должны или превратить всю Россию в обширное кладбище, или все
погибнуть.
Полина побледнела.
- Это ужасно! - сказала она. - Несчастные! но виноваты ли они?.. Все
погибнут!.. Боже мой!.. Если...
Оленька схватила за руку сестру свою; она замолчала, опустила глаза
книзу, и бледные щеки ее запылали.
- Э, племянничек! - закричал Ижорской, - говорить-то с невестою можно,
а есть все-таки надобно. Что ж ты, Поленька! ведь этак жених твой умрет
голодной смертью. Да возьми, братец! ведь это дупельшнепы! Эй, шампанского!
Здоровье его превосходительства, нашего гражданского губернатора. Туш!
Трубачи протрубили, шампанское обнесли.
- Здоровье хозяина! - закричал Буркин, и снова затрещало в ушах у
бедных дам.
Трубачи дули, мужчины пили; и как дело дошло до домашних наливок, то
разговоры сделались до того шумны, что почти никто уже не понимал друг
друга. Наконец, когда обнесли двенадцатую тарелку с сахарным вареньем,
хозяин привстал и, совершенно уверенный, что говорит неправду, сказал:
- Не осудите, дорогие гости, если встаете голодные из-за стола, не
прогневайтесь! Чем богаты, тем и рады!
Все поднялись в одно время. Мужчины отвели прежним порядком дам в
гостиную; а сами, выпив по чашке кофе, отправились вместе с хозяином
осматривать его оранжереи, конский завод, псарню и больницу.
Сурской и Рославлев, обойдя с другими гостьми все оранжереи и не желая
осматривать прочие заведения хозяина, остались в саду. Пройдя несколько
времени молча по крытой липовой аллее, Сурской заметил наконец Рославлеву,
что он вовсе не походит на жениха.
- Ты так грустен и задумчив, - сказал он, - что как будто бы в самом
деле должен сегодня же, и навсегда, расстаться с твоей невестою.
- Почему знать? - отвечал со вздохом Рославлев, - По крайней мере, я
почти уверен, что долго еще не буду ее мужем. Скажите, могу ли я обещать,
что не пойду служить даже и тогда, когда французы внесут войну в сердце
России?
- Нет, не можешь; но почему ты уверен, что Наполеон решится...
- На что не решится этот баловень фортуны, этот надменный завоеватель,
ослепленный собственной своей славою? Куда ни пойдут за ним французы,
привыкшие видеть в нем свое второе провидение? Французы!.. Я знаю человека,
которого ненависть к французам казалась мне отвратительною: теперь я начинаю
понимать его.
- Не верю, мой друг! ты это говоришь в минуту досады. Просвещенный
человек и христианин не должен и не может ненавидеть никого. Как русской, ты
станешь драться до последней капли крови с врагами нашего отечества, как
верноподданный - умрешь, защищая своего государя; по если безоружный
неприятель будет иметь нужду в твоей помощи, то кто бы он ни был, он, верно,
найдет в тебе человека, для которого сострадание никогда не было чуждой
добродетелью. Простой народ почти везде одинаков; но французы называют нас
всех варварами. Постараемся же доказать им не фразами - на словах они нас
загоняют, - а на самом деле, что они ошибаются.
- Но можно ли смотреть хладнокровно на эту нацию?..
- Можно, мой друг, тому, кто знает ее больше, чем ты. Во-первых, тот,
кто не был сам во Франции, едва ли имеет право судить о французах. Никто не
может быть милее, любезнее, вежливее француза, когда он дома; но лишь
только он переступил за границу своего отечества, то становится совершенно
другим человеком. Он смотрит на все с презрением; все то, что не походит на
обычаи и нравы его родины, кажется ему варварством, невежеством и
безвкусием. Но и в этом смешном желании уверять весь мир, что в одной только
Франции могут жить порядочные люди, я вижу чувство благородное. Известное
слово одного француза, который на вопрос, какой он нации, отвечал, что имеет
честь быть французом, - не самохвальство, а самое истинное выражение чувств
каждого из его соотечественников; и если это порок, то, признаюсь, от всей
души желаю, чтоб многие из нас, рабски перенимая все иностранные моды и
обычай, заразились бы наконец и этим иноземным пороком.
- Но согласитесь, что чванство, самонадеянность и гордость французов
невыносимы.
- Что ж делать, мой друг? Все народы имеют свои национальные слабости;
и если говорить правду, то подчас наша скромность, право, не лучше
французского самохвальства. Они потеряют сражение, и каждый из них будет
стараться уверить и других и самого себя, что оно не проиграно; нам удастся
разбить неприятеля, и тот же час найдутся охотники доказывать, что мы или не
остались победителями, или, по крайней мере, победа наша весьма сомнительна.
Да вот, например, если у нас будет война и бог поможет нам не только
отразить, но истребить французскую армию, если из этого ополчения всей
Европы уцелеют только несколько тысяч... Но что я говорю? если одна только
рота французских солдат выйдет из России, то и тогда французы станут
говорить и печатать, что эта горсть бесстрашных, этот священный легион не
бежал, а спокойно отступил на зимние квартиры и что во время бессмертной
своей ретирады (отступления (фр.)) беспрестанно бил большую русскую армию; и
нет сомнения, что в этом хвастовстве им помогут русские, которые станут
повторять вслед за ними, что климат, недостаток, стечение различных
обстоятельств, одним словом, все, выключая русских штыков, заставило
отступить французскую армию.
- Перестаньте! Я не хочу верить, чтоб нашлись между русскими такие
презрительные, низкие души...
- Но эти же самые русские, мой друг, станут драться, как львы, защищая
свою родину. Все это в порядке вещей, и мы не должны сердиться ни на
французов за их хвастовство, ни на русских за их несправедливость к самим
себе. Беспрерывный ряд побед, двадцать пять лет колоссальной славы... о мой
друг! от этого закружатся и не французские головы! А мы... нас также можно
извинить. Вот изволишь видеть: по мнению моему, история просвещения всех
народов разделяется на три эпохи. В первую, то есть эпоху варварства, мы не
только чуждаемся всех иностранцев, но даже презираем их. Иноземец, в глазах
наших, почти не человек; он должен считать за милость, если мы дозволяем ему
жить между нами и обогащать нас своими познаниями. Мало-помалу, привыкая
думать, что эти пришлецы созданы так же, как и мы, по образу и по подобию
божию, мы постепенно доходим до того, что начинаем перенимать не только их
познания, но даже и обычаи; и тогда наступает для нас вторая эпоха.
Презрение к иностранцам превращается в безусловное уважение; мы видим в
каждом из них своего учителя и наставника; все чужеземное кажется нам
прекрасным, все свое - дурным. Мы думаем, что только одно рабское подражание
может нас сблизить с просвещенными народами, и если в это время между нас
родится гений, то не мы, а разве иностранцы отдадут ему справедливость: это
эпоха полупросвещения. Наконец, век скороспелок и обезьянства проходит. Плод
многих годов, бесчисленных опытов - прекрасный плод не награжденных ни
славою, ни почестьми бескорыстных трудов великих гениев - созревает;
истинное просвещение разливается по всей стране; мы не презираем и не
боготворим иностранцев; мы сравнялись с ними; не желаем уже знать кое-как
все, а стараемся изучить хорошо то, что знаем; народный характер и
физиономия образуются, мы начинаем любить свой язык, уважать отечественные
таланты и дорожить своей национальной славою. Это третья и последняя эпоха
народного просвещения. Для большей части русских первая, кажется,
миновалась; но последняя, по крайней мере для многих, еще не наступила.
- Но разве это может служить оправданием для тех, которые злословят
свое отечество?
- А как же, мой друг? Беспристрастие есть добродетель людей истинно
просвещенных; и вот почему некоторые русские, желающие казаться
просвещенными, стараются всячески унижать все отечественное, и чтоб доказать
свое европейское беспристрастие, готовы спорить с иностранцем, если он
вздумает похвалить что-нибудь русское. Конечно, для чести нашей нации не
мешало бы этих господ, как запрещенный товар, не выпускать за границу; но
сердиться на них не должно. Они срамят себя в глазах иностранцев и позорят
свою родину не потому, что не любят ее, а для того только, чтоб казаться
беспристрастными и, следовательно, просвещенными людьми. Вот, с месяц тому
назад я был вместе с соседом нашим Ильменевым у Волгиных, которые на
несколько недель приезжали в свою деревню из Москвы; с первого взгляда мне
очень понравился их единственный сын, ребенок лет двенадцати, - и подлинно
необыкновенный ум и доброта отпечатаны на его миловидном лице; но чрез
несколько минут это первое впечатление уступило место чувству совершенно
противному. Этот мальчишка умничал, мешался преважно в разговоры, находил,
что в деревне все дурно, что мужики так глупы, и, желая казаться совершенным
человеком, так часто кричал и шумел на людей без всякой причины, подражая
своему папеньке, который иногда журил их за дело, что под конец мне стало
гадко на него смотреть. Я сказал об этом Ильменеву, который отвечал мне
весьма хладнокровно: "И, сударь, что еще на нем взыскивать: глупенек,
батюшка, - дитя! как подрастет, так поумнеет". Как ты думаешь, Рославлев? не
лучше ли и нам не сердиться на наших полупросвещенных умниц, а говорить про
себя: "Что еще на них взыскивать - дети! как подрастут, так поумнеют!" Но
вот, кажется, идет хозяин. Что такое? Посмотри-ка, на нем лица нет. Что с
тобой сделалось, мой друг? - продолжал Сурской, идя к нему навстречу.
- Что сделалось? - повторил глухим голосом Ижорской. - Ничего...
Осрамили, зарезали, живого в гроб положили, вот и все!..
- Как?
- Да так... Ух, батюшки!.. Дайте дух перевести!.. Дурачье! животные!
разбойники!..
- Ты пугаешь меня. Да что сделалось?
- Безделица!.. Все труды, заботы, расходы, все пошло к черту!.. Да уж я
же его! И что он за доктор?.. Цирюльник!.. Нынче же с двора долой!
- Ага! так дело идет о твоей больнице.
- О больнице? О какой больнице? У меня нет больницы!.. Завтра же велю
сломать эту проклятую больницу, чтоб и праху ее не осталось.
- Помилуйте! за что такой гнев?
- Что, братец, сняли голову с плеч, да и только. Представь себе: я
повел гостей осматривать мои заведения; дело дошло и до больницы. Вот вошли
сначала в аптеку; гости ахнули!.. что за порядок!.. банка к банке, склянка к
склянке - ну любо-дорого смотреть! Предводитель так и рассыпался: и
благодетель-то я нашего уезда, и просвещенный помещик, и какую честь делает
всей губернии это заведение, и прочее. Я кланяюсь, благодарю и думаю про
себя: "Погоди, приятель! как взглянешь на больницу, так не то еще
заговоришь". Вот вошли; коридор чистый, светлый, нечего сказать - славно!
"Отделение хронических болезней! - прокричал лекарь. - Камера нумер первый -
водяная болезнь". Растворяю дверь - глядь на постелю: ахти!.. так меня и
обдало морозом - тщедушный Андрюшка-сухарь! Я поскорей вон да в другие
двери. Предводитель читает надпись: "Камера вторая - чахотка". Вхожу; все за
мной. Ну!!! ноги подкосились! Боже мой!.. толстый пономарь!.. "Давно ли у
тебя чахотка?" - спросил, улыбаясь, предводитель. "Около года, сударь!" -
отвечал пономарь. "Оно и заметно - заревел дурачина Буркин. - Смотри-ка,
сердечный, как ты зачах!" Зачах!.. а рожа-то у него, братец, с пивной котел!
Предводитель прыснул, гости померли со смеху, а я уж и сам не помню, как
бросился вон из дверей, как ударился лбом о притолку, как наткнулся теперь
на вас - ничего не знаю!
- Помилуй, братец, что ж это за беда?
- Как что за беда? Да как мне теперь глаза показать?.. Ну если
догадаются?..
- И, мой друг, кому придет в голову, что у тебя больные по наряду?
Перемешали надписи, вот и все тут.
- Так ты думаешь, что я могу сказать?..
- Разумеется. Долго ли вместо одной дощечки прибить другую. Да вот,
кстати, все гости идут сюда; ступай к ним навстречу, скажи, что это ошибка,
и, чтоб они перестали смеяться, начни хохотать громче их.
Ижорской, успокоенный этими словами, пошел навстречу к гостям и,
поговоря с ними, повел их в большую китайскую беседку, в которой
приготовлены были трубки и пунш. Один только исправник отделился от толпы и,
подойдя к Рославлеву, сказал:
- Извините, Владимир Сергеевич, совсем из ума вон. Ведь у меня есть к
вам письмо.
- От кого? - спросил Рославлев.
- Не могу доложить. Оно пришло по почте. Я знал, что найду вас здесь,
так захватил его с собою. Вот оно.
- От Зарецкого! - вскричал Рославлев, взглянув на адрес. - Как я рад!
Исправник отправился вслед за другими гостями в беседку, а Рославлев,
распечатав письмо, начал читать следующее: "Ну, мой друг, отгадывай, что я?
где я? и что делал сегодня поутру? Да что тебя мучить по-пустому: век не
отгадаешь. Я гусарской ротмистр, стою теперь на биваках, недалеко от
Белостока, и сегодня поутру дрался с французами. Не ахай, не удивляйся, а
слушай: я расскажу тебе все по порядку. Прощаясь с тобой, я уже намекал
тебе, что мне становится скучно жить в Петербурге. Когда ты уехал, мне стало
еще скучнее. Ты знаешь, я долго размышлять не люблю; задумал, решился, надел
мундир; тетушка благословила меня образом, а кузины... ведь я отгадал, mon
cher! ни одна из них не заплакала, прощаясь со мною. Я прискакал в Вильну,
нашел там почти всех наших сослуживцев. Нам давали балы, мы веселились; но и
среди танцев горели нетерпением встретить скорее гостей, которые стояли за
Неманом, церемонились и как будто бы дожидались приглашения. Наконец 12-го
числа июня они переправились на нашу сторону, и пошла потеха - только не для
нас, а для одних казаков. Я выпросился в авангард, который стал теперь
ариергардом, потому что наши войска ретируются. Одни говорят, для того, чтоб
соединиться с молдавской армиею, которая спешит нам навстречу; другие - чтоб
заманить Наполеона поглубже в Россию и угостить его точно так же, как,
блаженной памяти, шведского короля под Полтавою. Не знаю, чему верить, но не
сомневаюсь в одном - nous reculons pour mieux sauter (мы отступаем, чтобы
лучше наступать (фр.)). Кажется, неприятель втрое нас сильнее; только мы
дома, а он на чужой стороне. Франция далеко, а немцам любить его не за что.
Все это должно ободрять нас; однако же я думаю, что без народной войны дело
не обойдется. Тебе кланяется твой бывший начальник, генерал Б. У него
недостает одного адъютанта, но он не торопится заместить эту ваканцию и
просил меня об этом тебя уведомить. Послушай, Рославлев! Я никогда не
хвастался моим патриотизмом; всегда любил и даже теперь люблю французов, а
уж успел с ними подраться. Ты зарекся говорить по-французски, бредишь всем
русским - и ходишь еще во фраке. Женат ли ты или нет, все равно. Если ты
только здоров, скачи к нам на курьерских; если болен, ступай на долгих; если
умираешь, то вели, по крайней мере, похоронить себя в мундире. Да, мой друг,
эта война не походит на прежние; дело идет о том, чтоб решить навсегда: есть
ли в Европе русское царство или нет? Сегодня чем свет французская военная
музыка играла так близко от наших биваков, что я подлаживал ей на моем
флажолете (старинной флейте (от фр. le flageolet)); а около двенадцатого
часа у нас завязалось жаркое аванпостное дело. Мы потихоньку подвигались
назад; французы лезли вперед, и надобно сказать правду - молодцы, славно
дерутся! Один из них с эскадроном конных егерей врезался в самую средину
наших казаков; но я подоспел с гусарами. Конным егерям отпели вечную память,
а начальника их мне удалось своими руками взять в плен, или, лучше сказать,
спасти от смерти, потому что он не сдавался и дрался как отчаянной. Теперь
он в моем шалаше спит прекрепким сном. Что за молодец, братец! Ему нет
тридцати лет, а он уж полковник; а как любезен, какой хороший тон! Впрочем,
это нимало не удивительно: се n'est pas un officier de fortune (он ведь
офицер не по капризу судьбы (фр.)). Фамилия его одна из самых древних во
Франции. Он граф Адольф Сеникур. Завтра чем свет его отправляют, вместе с
другими пленными, в средину России, и поверишь ли? он так обворожил меня
своею любезностию, что мне грустно будет с ним расстаться. Прощай, мой
друг!.. или нет: до свиданья! Я уверен, что ты, прочитав мое письмо, велишь
укладывать свой чемодан, пошлешь за курьерскими - и если какая-нибудь
французская пуля не вычеркнет меня из списков, то я скоро угощу тебя на моем
биваке и пуншем и музыкою. Да, мой друг! и музыкою. От нечего делать я так
набил руку на моем флажолете, что и сам себе надивиться не могу. Итак, до
свиданья!
Твой друг, Александр Зарецкой. Июня 19-го. Бивак близ Белостока".
- Итак, все кончено! - вскричал Рославлев. - Я должен расстаться с
Полиною, и, может быть, - навсегда!
- Уж и навсегда, мой друг? - сказал Сурской. - Конечно, за жизнь
военного человека ручаться нельзя; но почему же думать, что непременно ты?..
- Ах, я ничего не думаю! В голове моей нет ни одной мысли; а здесь, -
продолжал Рославлев, положа руку на грудь, - здесь все замерло. Так! если
верить предчувствиям, то в здешнем мире я никогда не назову Полину моею. Я
должен расстаться и с вами...
- Ненадолго, мой друг! мы скоро увидимся. Но вот, кажется, Лидина с
дочерьми. Они идут сюда. Ты скажешь им?..
- Да, я хочу, я должен!.. Я на этих днях отправлюсь в армию, Полина, -
продолжал Рославлев, подойдя к своей невесте. - Вот письмо, которое я сейчас
получил от приятеля моего Зарецкого. Прочтите его. Мы должны расстаться.
- Как, сударь! - вскричала Лидина. - Так вы решительно хотите вступить
в военную службу?
- Читайте, Полина! - продолжал Рославлев, - и скажите вашей матушке,
могу ли я поступить иначе.
Полина начала читать письмо. Грудь ее сильно волновалась, руки дрожали;
но, несмотря на это, казалось, она готова была перенести с твердостию
ужасное известие, которое должно было разлучить ее с женихом. Она дочитывала
уже письмо, как вдруг вся помертвела; невольное восклицание замерло на
посиневших устах ее, глаза сомкнулись, и она упала без чувств в объятия
своей сестры.
С воплем отчаяния бросилась Лидина к своей дочери.
- Chere enfant!.. - вскричала она, - что с тобой сделалось?.. Ах, она
ничего не чувствует!.. Полюбуйтесь, сударь!.. вот следствия вашего
упрямства... Полина, друг мой!.. Боже мой! она не приходит в себя!.. Нет, вы
не человек, а чудовище!.. Стоите ли вы любви ее!.. О, если б я была на ее
месте!.. Ah, mon dieu! (Ах, бог мой! (фр.)) она не дышит... она умерла!..
Подите прочь, сударь, подите!.. Вы злодей, убийца моей дочери!..
- Успокойтесь, сударыня! - сказал Сурской. - Посмотрите, она приходит в
себя. Это пройдет.
- Ах, если б прошла и любовь ее к этому человеку! - перервала Лидина,
взглянув на убитого горестию Рославлева.
Полина открыла глаза, поглядела вокруг себя довольно спокойно; но когда
взор ее остановился на письме, которое замерло в руке ее, то она вскрикнула
и, подавая его торопливо Оленьке, сказала:
- Прочти, мой друг, прочти!
- Не печалься, мой ангел! - сказала Лидина, - он не поедет.
- Нет, маменька, - отвечала твердым голосом Полина, - он не должен и не
может остаться с нами.
Оленька, читая письмо, не могла также удержаться от невольного
восклицания.
- Поедемте скорей домой, маменька, - сказала она. - Вы видите, как
Полина расстроена: ей нужен покой. А вы, Владимир Сергеевич, через час или
через два приезжайте к нам. Поедемте!
Лидина, уезжая с своими дочерьми, сказала в гостиной несколько слов
жене предводителя, та шепнула своей приятельнице Ильменевой, Ильменева
побежала в беседку рассказать обо всем своему мужу, и чрез несколько минут
все гости знали уже, что Рославлев едет в армию и что мы деремся с
французами.
- Ну, господа! - сказал исправник, - теперь таиться нечего: ведь и его
превосходительство за этим изволил ускакать в губернский город.
- Так вот что! - вскричал хозяин. - Верно, рекрутской набор?
- Какой рекрутской набор! Осмелюсь доложить, того и гляди, что
поголовщина будет.
- Добрался-таки до нас этот проклятый Бонапартий! - сказал Буркин. -
Чего доброго, он этак, пожалуй, сдуру-то в Москву полезет.
- А что ты думаешь? - примолвил Ижорской, - его на это станет.
- Избави господи! - воскликнул жалобным голосом Ладушкин. - Что с нами
тогда будет?
- А что бог велит, - подхватил Буркин. - Живые в руки не дадимся.
Поголовщина, так поголовщина!
- Да, - прибавил предводитель, - если французы не остановятся на
границе, всеобщее ополчение необходимо.
- Помилуйте! - сказал Ладушкин, - что мы, с кулаками, что ль, пойдем?
- Да с чем поп