розрачных фарфоровых вазах, и ярким
огнем, пылающим в прекрасном мраморном камине. На круглом столе из
карельской березы стоял серебряный чайный прибор; перед ним на диване,
покрытом богатой турецкой материею, сидела княгиня Радугина, облокотясь на
вышитую по канве подушку, украшенную изображением Азора, любимой ее моськи,
которая, по своему отвратительному безобразию, могла назваться совершенством
в своем роде. Возле окна, закинув назад голову, сидел на модной козетке
(небольшом диване для двух собеседников (фр.)) один из домашних ее поэтов;
глаза его, устремленные кверху, искали на расписном плафоне (потолке (от фр.
plafond).) комнаты вдохновения и четвертой рифмы к экспромту, заготовляемому
на всякой случай. У камина какой-то худощавый французской путешественник
поил с блюдечка простывшим чаем толстого Азора, а подле дивана один из
главных чиновников французского дипломатического корпуса, развалясь в
огромных волтеровских креслах, разговаривал с хозяйкою.
- А, здравствуйте, mon cousin! (мой кузен! (фр.)) - сказала Радугина,
разумеется по-французски, кивнув приветливо головою входящему Рославлеву. -
Не хотите ли чаю?
- Нет, княгиня, я не пью чаю после обеда, - отвечал Рославлев, садясь
на один из порожних стульев.
- Я вас целый век не видала. Уж не прощаться ли вы приехали со мною?
- Вы отгадали. Я завтра еду.
- За границу?
- Извините! в Москву, а потом в деревню.
- В деревню! Ах, как вы мне жалки!.. Asopt vieris ici, mon ami!.. (иди
сюда, мой дружок!.. (фр.)) Он вас беспокоит, monsieur le cornte? (господин
граф? (фр.))
- О, нет! напротив, княгиня! - отвечал путешественник. - Il est
charrnant! (Он очарователен! (фр.)) Пей, мой друг, пей!
- Итак, вы едете завтра, mon cousin? Когда же вы воротитесь?
- Не знаю; но, верно, не прежде моей свадьбы.
- Ах, боже мой! представьте себе, какая дистракция! (рассеянность! (от
фр. distraction)) Я совсем забыла, что вы помолвлены. Теперь понимаю: вы
едете к вашей невесте. О, это другое дело! Вам будет весело и в Москве, и в
деревне, и на краю света. L'amour embelit tout (Любовь все украшает!
(фр.).).
- Жаль только, - перервал путешественник, - что любовь не греет у вас в
России: это было бы очень кстати. Скажите, княгиня, бывает ли у вас
когда-нибудь тепло? Боже мой! - прибавил он, подвигаясь к камину, - в мае
месяце! Quel pays! (Что за страна! (фр.))
- Что ж делать, граф! - сказала с глубоким вздохом хозяйка. - Никто не
выбирает себе отечества!
- Да, сударыня! - подхватил дипломат. - Если б этот выбор зависел от
нас, то, верно, в России было б еще просторнее; а. во Франции так тесно, как
в Большой парижской опере, когда давали в первый раз "Торжество Траяна"!
- И когда сам Траян присутствовал при своем торжестве, - прибавил
путешественник.
- Скажите, mon cousin, - сказала Радугина, - ведь вы женитесь на
Лидиной?
- Да, княгиня.
- На той самой, которая прошлого года была в Париже?
- То есть на ее дочери.
- Надеюсь, на старшей?
- Да, княгиня, на старшей.
- Ее, кажется, зовут Полиною? Charmante регsonne! (Прелестное
создание!.. (фр.)) О чем мы с вами говорили, барон? - продолжала Радугина. -
Ах, да!.. Знаете ли, mon cousin! что вы очень кстати приехали? Мне нужна
ваша помощь. Представьте себе! Monsier le baron (Господин барон (фр.).)
уверяет меня, что мы должны желать, чтоб Наполеон пришел к нам в Россию.
Боже мой! как это страшно! Скажите, неужели мы в самом деле должны желать
этого? Рославлев едва усидел на стуле.
- Как, сударыня! - вскричал он...
- Да, да! Он мне это почти доказал.
- Pardon, princesse! (Извините, княгиня! (фр.).) - сказал хладнокровно
дипломат, - вы не совсем меня поняли. Я не говорю, что русские должны
положительно желать прихода наших войск в их отечество; я объяснял только
вам, что если силою обстоятельств Россия сделается поприщем новых побед
нашего императора и русские будут иметь благоразумие удержаться от народной
войны, то последствия этой кампании могут быть очень полезны и выгодны для
вашей нации.
- Извините, барон, мое невежество, - сказал Рославлев, - я, право, не
понимаю...
- Не понимаете? Так спросите об этом у голландцев, у всего Рейнского
союза; поезжайте в Швейцарию, в Италию; взгляните на утесистые, непроходимые
горы, некогда отчаяние несчастных путешественников, а теперь прорезанные
широкими дорогами, по которым вы можете, княгиня, прогуливаться в своем
ландо (четырехместной карете (фр.).) спокойнее, чем по Невскому проспекту;
спросите в Террачине и Неаполе: куда девались бесчисленные шайки бандитов,
от которых не было проезда в Южной Италии; сравните нынешнее просвещение
Европы с прежними предрассудками и невежеством, и после этого не понимайте,
если хотите, какие бесчисленные выгоды влечет за собою присутствие этого
гения, колоссального, как мир, и неизбежного, как судьба.
- Прекрасное сравнение! - воскликнул молодой поэт. - Какое у вас
цветущее воображение, барон!
- Неизбежный, как судьба!.. - повторила почти набожным голосом хозяйка
дома, подняв к небесам свои томные глаза. - Ах, как должен быть величествен
вид вашего Наполеона!.. Мне кажется, я его вижу перед собою!.. Какой
грандиозо (величие (ит.)) должен быть в этом орлином взгляде, в этом...
- Не глядите так высоко, княгиня! - перервал с принужденною улыбкою
Рославлев. - Наполеон невысокого роста.
- Да, ростом он меньше вашего великого Петра, - сказал насмешливо
путешественник.
- И ростом и душою! - возразил Рославлев, устремив пылающий взор на
француза, который почти до половины уже влез в камин. - Если вы, граф,
читали когда-нибудь историю...
- Fi, fi! mon cousin! (Фи, фи, кузен! (фр.)) - вскричала Радугина, - вы
горячитесь. Разве нельзя спорить и рассуждать хладнокровно?
- Вы правы, княгиня, - сказал Рославлев, стараясь удержаться. - Граф не
может понимать всю великость гения, преобразователя России - он не русской;
так же как я, не будучи французом, никак не могу постигнуть, каким образом
просвещение преподается помощию штыков и пушек. Нет, господин барон! если мы
и нуждаемся в профессорах, то, вероятно, не в тех, которых все достоинства
состоят в личной храбрости, а познания - в уменье скоро заряжать ружье и
метко попадать в цель. Позвольте вам напомнить, что в этом отношении Россия
не имеет причины никому завидовать и легко может доказать это на самом деле
- даже и победителям полувселенной.
Дипломат улыбнулся и, не говоря ни слова, вынул из кармана
брауншвейгскую бумажную табакерку с прекрасным пейзажем. Попотчевав табаком
Рославлева, он сказал:
- Посмотрите, как хорошо делают нынче эти безделки. Какой правильный
рисунок!.. Это вид Аустерлица.
- Да, - отвечал спокойно Рославлев, - я видел почти такую же табакерку;
не помню хорошенько, кажется, с видом Прейсиш-Ейлау или Нови. Она еще лучше
этой.
Господин барон смутился и, помолчав несколько времени, сказал:
- Как жаль, что под Нови ваш Суворов дрался не с Наполеоном. Это был бы
один из лучших листков в лавровом венке нашего императора.
- Да, если б французы не были разбиты.
- Но неужели вы думаете, что это могло случиться, когда бы нашим
войском командовал сам Наполеон?
- Извините! Я не думаю, а уверен в этом.
- Bienheureux ceux qui croienf (блаженны верующие (фр.).), -
пробормотал путешественник, подкладывая дров в потухающий камин.
Поэт улыбнулся, а хозяйка с сожалением посмотрела на Рославлева.
- Но мы отбились от нашей материи, - продолжал дипломат. - Вам кажется
странным просвещение, распространяемое помощию оружия; согласитесь, по
крайней мере, что порядок, устройство и общеполезные работы, которые
гигантским своим объемом напоминают почти баснословные дела древних римлян,
должны быть необходимым следствием твердой воли, неразлучной с силою. Для
приведения в действие высоких предначертаний, коих польза постигается только
впоследствии, нужно всемогущество, которым обладает Наполеон; необходимы его
бесчисленные войска... И если Россия желает подвинуться вперед...
- И, господин барон! - перервал с улыбкою Рославлев, - что вам за
радость просвещать насильно нацию, которая одна, по своей силе и
самобытности может сделаться со временем счастливой соперницею Франции.
Предоставьте это времени и собственному ее желанию - сравниться в
просвещении с остальной частию Европы. Россия и без вашей насильственной
помощи идет скорыми шагами к этой высокой цели. всех народов. Поглядите
вокруг себя! Скажите, произвели ли ваши предки в течение многих веков то,
что создано у нас в одно столетие? Не походит ли на быструю перемену
декораций вашей парижской оперы это появление великолепного Петербурга среди
непроходимых болот и безлюдных пустынь севера?
- Да неужели вы думаете, сударь, что ваш Петербург может назваться
европейские городом? И, полноте!.. В нем все начато и ничто, не кончено.
Ваши широкие улицы походят на площади; ваши площади - на какие-то
незастроенные пустопорожние места; ваши длинные, невысокие дома - на
фабрики... Набережные у вас недурны; но чем можно назвать эти расписные
деревянные мостики? Есть ли в Петербурге хоть одна порядочная церковь? Что
такое ваша Казанская? Огромная куча материалов, под которою зарыты некоторые
опрятно отделанные части, не выкупающие нимало всю нестройность и безобразие
целого. О, будьте спокойны, господа русские! Если французы придут в
Петербург, то, верно, не позавидуют вашему Казанскому собору, а увезут,
может быть, с собой его гранитные колонны.
- Бога ради, барон! - сказала хозяйка, - не говорите этого при
родственнике моем князе Радугине. Он без памяти от этой церкви, и знаете ли
почему? Потому что в построении ее участвовали одни русские художники.
- О, это очень заметно! - подхватил путешественник.
- Князь Радугин! - повторил с приметной досадою дипломат. - Как жаль,
княгиня, что вы родня этому фанатику, этому необразованному камчадалу,
этому...
- Ах! что вы, monsieur ie baron! Конечно, я не спорю - он моряк, его
формы несколько странны, тон очень дурен, а бешеной патриотизм отменно
смешон; но, несмотря на это, он, право, добрый и честной человек.
- Согласен, княгиня! Я не понимаю только, чего смотрит ваше
правительство? Человек, который может заразить многих своим безумным и
вредным фанатизмом, который не скрывает даже своей ненависти к французам,
может ли быть терпим в русской столице?
- А в какой же, сударь? - спросил насмешливо Рославлев. - Уж не в
французской ли?
- Нигде, сударь! нигде! Такие опасные люди не должны быть терпимы во
всей Европе. Пусти они едут в Англию или Восточную Индию; пусть
проповедывают там возмутительные свои правила; по крайней мере, до тех пор,
пока на берегах Темзы не развеваются еще знамена Франции.
- Не скоро же они уймутся говорить, - сказал Рославлев.
- Вы думаете? Нет, сударь, скоро наступит последний час владычеству
этих морских разбойников; принятая всей Европою континентальная система не
выполнялась до сих пор в России с той непреклонной настойчивостию, какую
требуют пользы Франции и ваши собственные. Но теперь, когда вашему двору
известна решительная воля императора, когда никакие дипломатические увертки
не могут иметь места, когда нет средины и русские должны вступить в бой
столь неравный или повиноваться...
- Повиноваться? - повторил Рославлев. - Вы забыли, сударь, что мы
повинуемся только законному государю нашему, а русской царь - одному богу и
своей совести! Послушайте, барон! Вы, кажется, довольно и даже слишком
откровенно говорили с русским дворянином; позвольте же и мне в мою очередь
быть также откровенным. Скажите, для чего эти беспрестанные угрозы? этот
невыносимый, повелительный тон? эта уверенность, с которой вы говорите о
будущих победах ваших? Или вы не чувствуете, что, унижая все прочие нации,
вы делаете вашу ненавистною для всех? Торжествуйте дома ваши победы,
наслаждайтесь плодами их, будьте сильнейшей нациею в Европе, но бога ради!
не душите всех вашей славою. Оскорбляя беспрестанно самолюбие других
народов, вы заставите наконец их очнуться от их непонятного и позорного сна.
К чему все то, что вы говорили о России? Если вы думаете застращать нас, то
очень ошибаетесь, господин барон! Чувство, которое с некоторого времени
сделалось общим в России, - нет, сударь!.. это чувство не походит на страх.
Мы некогда любили вас, как друзей; теперь начинаем ненавидеть, как злейших
неприятелей. Поверьте, на обширных полях наших, усеянных костями литовцев и
татар, найдется еще довольно места и для новых незваных гостей!.. Извините,
барон! так думаю я, - так думают все русские!
- Вы очень красноречиво защищаете вашу национальную славу, - сказал с
улыбкою дипломат. - Жаль только, что вы ошибаетесь в одном: выключая
некоторых заносчивых патриотов, все русские любят нас точно так же, как
любили прежде. Не спорю, может быть, правительство ваше... но народ, а
особливо дворяне... О! в них мы совершенно уверены. Не правда ли? Вы
по-прежнему предпочитаете наш язык вашему собственному, перенимаете все наши
обычаи, одеваетесь по-нашему; словом, стараетесь во всем походить на нас.
Признайтесь, что это презабавные доказательства национальной ненависти. Нет,
сударь! добрые русские, несмотря ни на какие политические отношения,
останутся всегда друзьями французов. Почтение, которое они показывают к
нашему дипломатическому корпусу, их уважение даже к одному имени Франции,
любовь к писателям нашим - все доказывает эту неоспоримую истину...
- Князь Димитрий Павлович Радугин! - сказал вошедший слуга.
- Мой зять! - вскричала хозяйка.
- Не принимайте этого готтентота, - шепнул дипломат. - Ах, боже мой! -
продолжал он, отодвигая свои кресла от дивана, - какая тоска! вот он!
Двери настежь растворились, и мужчина высокого роста, лет пятидесяти, в
морском вицмундире и с Георгиевским крестом в петлице, вошел в комнату.
- Здравствуй, сестра! - сказал он. - Здорово, Рославлев! Bonjour,
messieurs! (Здравствуйте, господа! (фр.))
- Здравствуйте, князь! - проговорила тихим голосом и по-русски хозяйка
дома. - Я сегодня очень нездорова, ужасно болит голова; и если вы, по вашему
обыкновению станете кричать...
- Не беспокойся! - перервал князь Радугин, садясь на диван. - Я заехал
к тебе на минуту, рассказать одну презабавную историю и очень рад, что
застал у тебя этих господ. Так и быть!.. Дурно ли, хорошо ли, а расскажу
этот анекдот по-французски: пускай и они посмеются вместе со мною...
Ecoutez, messieurs! (Послушайте, господа! (фр.)) - примолвил Радугин
по-французски. - Хотите ли, я вам расскажу презабавную новость?
- Мы вас слушаем, князь! - отвечал с вежливой улыбкою дипломат.
Вояжер перестал также раздувать огонь в камине и придвинулся к дивану.
- Вот, господа! с час тому назад, - продолжал князь Радугин, - в
Большой Морской повстречались две кареты, в одной из них сидел ваш
посланник, а в другой какой-то гвардейской прапорщик, разумеется малой
молодой. По неосторожности кучеров колесо одной кареты зацепилось за колесо
другой, к счастию, оба кучера успели остановить лошадей. Вот его
превосходительство обиделся, зашумел, закричал, офицер стал извиняться, но
посланник не хотел слышать никаких извинений и поднял такой штурм, как будто
б дело шло о чести всей Франции. Между тем кругом карет столпилось сотни две
зевак. Лакеи суетились вокруг экипажей; но, несмотря на помощь проходящих,
не могли никак их расцепить. Офицер высунулся в окно и, продолжая
извиняться, сказал его превосходительству, что должно непременно подвинуть
назад его карету. "Французы никогда не двигаются назад!" - отвечал гордо
посланник. "И русские также! - возразил офицер. - Пошел!" Кучер ударил по
лошадям, они рванулись....крак! - у посланника одного колеса как не бывало.
Офицерская карета помчалась вдоль улицы, и весь народ закричал: "Славно! ай
да молодец!"
- Qielle horreur! (Какой ужас! (фр.)) - вскричала Радугина.
- Qielle audace! (Какая дерзость! (фр.)) - воскликнул дипломат.
- Са n'a pas de nom! (Этому нет названия! (фр.)) - прибавил
путешественник.
Глаза Рославлева заблистали удовольствием, а бедной поэт испугался,
побледнел и, казалось, готов был закричать: "Ей-богу! я незнаком с этим
офицером!"
- А что всего любопытнее, - продолжал Радугин, - так это то, что, по
рассказам, громче всех кричали: "Ай да молодец! спасибо ему!" - как вы
думаете, кто? Мужики? Нет, сударь! порядочные и очень порядочные люди!
- Быть не может! - сказал дипломат. - Такая дерзость!..
- Дерзость или нет, этого мы не знаем; дело только в том, что карета, я
думаю, лежит и теперь еще на боку!
- Но не ушибся ли господин посланник? - спросил торопливо
путешественник.
- Нет, граф! Говорят, что он поизмял только свою прическу a la Titus (в
стиле Титуса (фр.).) и разбил себе нос.
- Поедемте скорей узнать, справедливо ли это? - сказал путешественнику
испуганный дипломат. - О, если это правда, то должно примерно наказать,
надобно потребовать une reparation eclatante! (примерного удовлетворения!
(фр.)) Честь Франции... честь нашего императора!.. Едемте, граф! едемте!
- Как вы думаете, - спросила хозяйка на русском языке князя Радугина, -
не послать ли и мне? не ехать ли самой?..
- А что ты думаешь, сестра? Конечно! ты молодая вдова, русская барыня,
он француз, любезен, человек не старый; в самом деле, это очень будет
прилично. Ступай, матушка, ступай!..
- Но точно ли это правда?
- Дай-то, господи! молебен бы отслужил.
- От кого вы слышали?
- Вот то-то и беда! мне рассказывал об этом один всесветный лгун. Да
бог милостив, быть может, на этот раз он сказал и правду.
Французы, спеша узнать о здоровье своего посла, откланялись хозяйке.
Рославлев воспользовался этим случаем, чтоб распрощаться также с своей
кузиною; обнял дружески князя Радугина и отправился домой.
Вдали, сквозь утренний туман, сверкали верхи позлащенных спицов
адмиралтейства и высокой колокольни Петропавловского собора; но солнце еще
не показалось из-за частой сосновой рощи, и густая тень лежала на кровле
двухэтажного дома старинной архитектуры, в котором помещался трактир,
известный под названием "Руки" или "Средней рогатки". Все было тихо на
большой Московской дороге, скучной и единообразной в сравнении с другими
окрестностями Петербурга. Вдруг послышался вдали звонкой валдайской
колокольчик; он умолкал на минуту и раздавался опять: то тише, то громче;
частил, перебивал, заливался и снова переставал звенеть. Вдоль дороги от
Петербурга, расстилая направо и налево густые облака пыли, неслась на лихой
шестерне почтовых открытая коляска, за которою едва успевали скакать дрожки,
запряженные щегольской парою разношерстных лошадей. Коляска остановилась у
дверей трактира; из нее выпрыгнул, Рославлев в дорожном платье и фуражке, а
вслед за ним стал вылезать, зевая и потягиваясь, Зарецкой, закутанный в
гороховую шинель с пятью или шестью воротниками. Слуга побежал будить
трактирщика, а наши приятели сели на скамью, подле дверей.
- Ну, mon cher! - сказал Зарецкой, - теперь, надеюсь, ты не можешь
усомниться в моей дружбе. Я лег спать во втором часу и встал в четвертом для
того, чтоб проводить тебя до "Средней рогатки", до которой мы, я думаю, часа
два ехали. С чего взяли, что этот скверный трактир на восьмой версте от
Петербурга? Уж я дремал, дремал! Ну, право, мы верст двадцать отъехали. Ах,
батюшки! как я исковеркан!
- Скажи, пожалуйста, Александр, - спросил Рославлев, - давно ли ты
сделался такой неженкой? Когда мы служили с тобой вместе, ты не знал устали
и готов был по целым суткам не сходить с коня.
- Тогда я носил мундир, mon cher! А теперь во фраке хочу
посибаритничать. Однако ж знаешь ли, мой друг? Хоть я не очень скучаю
теперешним моим положением, а все-таки мне было веселее, когда я служил.
Почему знать? Может быть, скоро понадобятся офицеры; стоит нам поссориться с
французами... Признаюсь, люблю я этот милый веселый народ; что и говорить,
славная нация! А как подумаешь, так надобно с ними порезаться: зазнались
разбойники! Послушай, Вольдемар: если у нас будет война, я пойду опять в
гусары.
- И я также, - сказал Рославлев.
- Давай руку! Что в самом деле! служить, так служить вместе; а когда
кампания кончится и мы опять поладим с французами, так знаешь ли что?..
Качнем в Париж! То-то бы пожили и повеселились! Эх, милый! что ни говори, а
ведь у нас, право, скучно!
- Я этого не вижу.
- Да полно, mon cher! что за патриотизм, когда дело идет о веселье? Я
не менее твоего люблю наше отечество и готов за него драться до последней
капли крови, а если заберет зевота, так прошу не погневаться, не останусь ни
в Москве, ни в Петербурге, а махну прямехонько в Париж, и даже с условием:
не просыпаться ни раза дорогою, а особливо проезжая через ученую Германию.
- Нет, мой друг! Если ты узнаешь скуку, то не расстанешься с нею и в
Париже. Когда мы кружимся в вечном чаду, живем без всякой цели; когда
чувствуем в душе нашей какую-то несносную пустоту...
- Ах, виноват, мой друг! Я ведь и забыл, что душа твоя полна любви; а в
той стране, где живет наша любезная, разумеется, круглый год цветут розы и
воздух дышит ароматом. Но, кстати, я и не подумал, как же ты сдержишь свое
слово и пойдешь опять в гусары? Если ты успеешь обвенчаться, так жена за
тебя уцепится; если будешь женихом, то сам не захочешь покинуть своей
невесты. Вот я - так вольный казак: что хочу, то и делаю. У меня точно так
же, как у тебя, нет ни отца, ни матери; старая моя тетушка, верно, не будет
меня удерживать. Правда, у меня есть и кузины, в пятом или шестом колене; но
клянусь тебе честью, я люблю их всех, как родных сестер, - так они больно
плакать обо мне не станут. Однако ж послушай, Вольдемар: если уж мы об этом
заговорили, так расскажи-ка мне: как ты влюбился и что такое эта проклятая
любовь, от которой умные люди сходят с ума, а дураки иногда становятся
умнее?
- Ты знаешь, Александр, что я все прошлое лето жил в деревне, верстах в
пятидесяти от Москвы. Около средины лета приехала в мое соседство богатая
вдова Лидина, с двумя дочерьми; она только что воротилась из Парижа и должна
была, для приведения в порядок дел своих, прожить несколько лет в деревне. Я
был уже давно знаком с городничим нашего уездного города, майором
Ильменевым. Как образчик некоторых закоренелых невежд прошедшего поколения,
этот Ильменев мог бы занять не последнее место в комедии "Недоросль", если б
в числе первых комических лиц этой пиесы были люди добрые, честные и
забавные только своим невежеством. Он познакомил меня с родным братом
Лидиной, Николаем Степановичем Ижорским, также изрядным чудаком, который на
Другой же день отрекомендовал меня своей сестре. Ты можешь себе представить,
как я обрадовался, найдя в моих соседках милых, любезных и просвещенных
женщин.
- Да, мой друг, в провинции ты мог себя поздравить с этой находкою.
- Маменька имеет свою смешную сторону, но дочери...
- Что и говорить - прелесть, совершенство!.. А которое из этих двух
совершенств свело тебя с ума?
- Оленька, меньшая сестра, понравилась мне с первого раза более старшей
сестры своей, Полины.
- С первого раза? Следовательно, ты влюблен в старшую? Да что ж тебе
сначала в ней понравилось? Что, она блондинка или брюнетка?
- У обеих сестер голубые глаза; они обе прекрасны и даже очень походят
друг на друга; но, несмотря на это... право, не знаю, как тебе объяснить
различие, перед которым исчезает совершенно это наружное сходство. Оленька
добра, простодушна, приветлива, почти всегда весела; стыдлива и скромна, как
застенчивое дитя; а рассудительна и благоразумна, как опытная женщина; но
при всех этих достоинствах никакой поэт не назвал бы ее существом небесным;
она просто - прелестный земной цветок, украшение здешнего мира. Но сестра
ее... ах! какое неземное чувство горит в ее вечно томных, унылых взорах;
все, что сближает землю с небесами, все высокое, прекрасное доступно до этой
чистой, пламенной души! Оленька, с согласия своей матери, выйдет замуж,
сделается доброй, нежной матерью; но никогда не будет уметь любить, как
Полина! В несколько дней нашего знакомства я стал почти домашним человеком у
Ли-диной. Оленька перестала меня дичиться; не прошло двух недель, и она
бегала уже со мной по саду, гуляла по полям, по роще; одним словом,
обращалась, как с родным братом. С детской откровенностию милого ребенка она
высказывала мне все, что приходило ей в голову, и часто удивляла меня своим
незатейливым, но ясным и верным понятием о свете. С Полиною я не скоро
познакомился. Сначала мне казалось даже, что она убегает всех случаев быть
вместе со мною; наконец мало-помалу мы сблизились, и только тогда, когда я
узнал всю красоту души этого воплощенного ангела, я понял причину ее
задумчивости н всегдашнего уныния. Да, мой друг! Полина слишком совершенна
для здешнего мира! Ее живое, цветущее воображение облекает все в какую-то
неземную одежду. Однажды я читал обеим сестрам только что вышедший роман:
"Матильда, или Крестовые походы". Когда мы дошли до того места, где враг
всех христиан, враг отечества Матильды, неверный мусульманин Малек-Адель
умирает на руках ее, - добрая Оленька, обливаясь слезами, сказала:
"Бедняжка! зачем она полюбила этого турка! Ведь он не мог быть ее мужем!" Но
Полина не пла-кала, - нет, на лице ее сияла радость! Казалось, она
завидовала жребию Матильды и разделяла вместе с ней эту злосчастную,
бескорыстную любовь, в которой небыло ничего земного.
- Воля твоя, Вольдемар! - перервал Зарецкой, покачивая головою, - это
что-то уж больно хитро! Как же ты, не будучи ни врагом ее, ни татарином,
успел ей понравиться л решился изъясниться в любви?
- Я долго колебался, и хотя замечал, что частые мои посещения были
вовсе не противны Лидиной, но, не смея сам предложить мою руку ее дочери,
решился одним утром открыться во всем Оленьке; я сказал ей, что все мое
счастие зависит от нее. Как теперь гляжу: она испугалась, побледнела; но
когда услышала, что я влюблен в Полину, то лицо ее покрылось живым румянцем,
глаза заблистали радостию. "Боже мой! Боже мой! - вскричала она, - вы хотите
жениться на Полине? Как я рада!.. Вы будете моим братом!.. Не правда ли Вы
станете называть меня сестрою? О! теперь я никогда не выйду замуж! Нет, я
вечно буду жить вместе с вами! Ах, боже мой, как я рада!" Добрая Оленька и
плакала и улыбалась в одно время. Слезы градом катились из глаз ее; но,
казалось, в эту минуту она была так счастлива!.. Весь этот день я провел в
ужасной неизвестности. Полина не выходила из своей комнаты, а Оленька
приметным образом старалась не оставаться со мною наедине. Другой день
прошел точно так же; наконец, на третий...
- Слава богу! - вскричал Зарецкой. - Ну, мой друг! терпелив ты!
- На третий день, поутру, - продолжал Рославлев, - Оленька сказала мне,
что я не противен ее сестре, но что она не отдаст мне своей руки до тех пор,
пока не уверится, что может составить мое счастие, и требует в
доказательство любви моей, чтоб я целый год не говорил ни слова об этом ее
матери и ей самой.
- Целый год! И ты, рыцарь Амадис, на это согласился?
- Ах, мой друг! я согласился бы на все! Одна надежда назвать ее
когда-нибудь моею - была уже для меня неизъяснимым счастием. В первые три
месяца моего испытания соседство наше умножилось приездом отставного
полковника Сурского, которого небольшая деревенька была в двух верстах от
моего села. Я скоро подружился с этим почтенным человеком, умевшим соединить
в себе откровенность прямодушного воина с умом истинно просвещенным и
обширными познаниями. Дружба его была для меня одной отрадою; я говорил с
ним о Полине, и хотя он часто покачивал головою и называл ее мечтательницею,
но, несмотря на это, полюбил всей душою, однако же гораздо менее, чем
Оленьку, которая меж тем употребляла все, чтоб сократить время моего
испытания. Наконец просьбы ее и красноречие друга моего Сурского победили
упорство Полины. Три недели тому назад я назвал ее моей невестою, и когда
через несколько дней после этого, отправляясь для окончания необходимых дел
в Петербург, я стал прощаться с нею, когда в первый раз она позволила мне
прижать ее к моему сердцу и кротким, очаровательным своим голосом шепнула
мне: "Приезжай скорей назад, мой друг!" - тогда, о! тогда все мои
трехмесячные страдания, все ночи, проведенные без сна, в тоске, в
мучительной неизвестности, - все изгладилось в одно мгновение из моей
памяти!.. Ах, Александр! Если б ты любил когда-нибудь, если б ты знал, что
такое мой друг! в устах обожаемой женщины, если б ты мог понять, какой мир
блаженства заключают в себе эти два простые слова...
- Тьфу, черт возьми! - перервал Зарецкой, - так этот-то бред называется
любовью? Ну! подлинно есть от чего сойти с ума! Мой друг! Да как же
прикажешь ей тебя называть? Мусью Рославлев, что ль?
- Перестань, братец! Твоя душа настоящий ледник.
- Но только не для дружбы, Вольдемар! Я от всей души радуюсь твоему
благополучию; надеюсь, Ты будешь счастлив с Полиною; но мне кажется, я
больше бы порадовался, если б ты женился на Оленьке.
- Почему же, мой друг?
- Вот изволишь видеть: твоя Полина слишком... как бы тебе сказать?..
слишком... небесна, а я слыхал, что эти неземные девушки редко делают своих
мужей счастливыми. Мы все люди как люди, а им подавай идеал. Пока ты еще
жених и страстный любовник...
- Я буду им вечно!
- Так, mon cher! так! Но теперь ты у ног ее; теперь, нет сомнения, и
твой образ облекают в одежду неземную; а как потом ты облечешься сам в халат
да закуришь трубку... Ох, милый! что ни говори, а муж-плохой идеал!
- Полно, Зарецкой! Ты судишь обо всем по собственным своим чувствам.
- Конечно, мой друг! тебе все-таки приличнее быть ее мужем, чем всякому
другому; ты бледен, задумчив, в глазах твоих есть также что-то туманное,
неземное. Вот я, с моей румяной и веселой рожей, вовсе бы для нее не
годился. Но, кажется, за нами пришли? Что? Завтрак готов?
- Готов, сударь! - отвечал трактирный слуга, протирая свои заспанные
глаза.
- Пойдем, Рославлев. Мы досыта наговорились о небесном, займемся-ка
теперь земным.
Позавтракав и выпив бутылку шампанского, наши друзья простились.
- Ну! - сказал Зарецкой, садясь на свои дрожки, - то-то дам тебе
высыпку! Прощай, mon cher! Ванька! до самой заставы во всю рысь! Adieu, cher
ami! (Прощай, дорогой друг! (фр.)) Дай бог тебе счастья, а, право, жаль, что
ты женишься не на Оленьке!.. Пошел!
Когда Рославлев стал садиться в коляску, мимо ею, по дороге к Царскому
Селу, промчались двое дрожек, запряженных парами. Ему показалось, что на
одних сидел француз, с которым накануне он обедал в ресторации. Извозчик,
оправив сбрую, взлез на козлы, присвистнул, махнул кнутом, колокольчик
зазвенел, и по обеим сторонам дороги замелькали высокие сосны и зеленые
поля; изредка показывались среди деревьев скромные дачи, выстроенные в
довольном расстоянии одна от другой, по этой дороге, нимало не похожей на
Петергофскую, которая представляет почти беспрерывный и великолепный ряд
загородных домов, пленяющих своей красотой и разнообразием. Чрез несколько
минут коляска поднялась на Пулковскую гору, и вскоре за обширным зверинцем
закраснелся вдали колоссальный дворец Царского Села, некогда удивлявший
путешественников своей позлащенной кровлею и азиатским великолепием.
Подъезжая к зверинцу, одна из лошадей переступила постромку, начала бить;
другие лошади также испугались и понесли вдоль дороги. После многих
бесполезных усилий извозчику удалось наконец при помощи Рославлева
остановить лошадей. Коляска уцелела, но большая часть веревочной сбруи
изорвалась, и надобно было, по крайней мере, с полчаса времени для
приведения в порядок упряжи. Рославлев, оставя при коляске своего слугу,
пошел пешком по дорожке, пробитой вдоль стены зверинца. Он заметил в одном
месте небольшой пролом, от которого узенькая тропинка, извиваясь, вела в
глубину леса. Желая погулять несколько времени в тени деревьев, Рославлев
пустился по тропинке. Не прошло пяти минут, как вдруг ему послышались
близкие голоса; он сделал еще несколько шагов, и подле него за кустом
погремел отрывистый вопрос: "Ну, что?.. Хорошо ли?" - "Нет, братец!" -
отвечал кто-то голосом не вовсе ему не знакомым. "Что это за барьер? Еще на
три шага ближе!" Рославлев поразодвинул сучья густого куста, который скрывал
от него говорящих, и увидел на небольшой поляне четырех человек. Двое были
ему совершенно незнакомы; а в остальных он тотчас узнал молчаливого офицера
и француза, с которым обедая накануне в рублевом трактире. Не трудно было
отгадать, для чего эти господа приехали так рано в зверинец. Повинуясь
первому движению, Рославлев сделал шаг назад: но какое-то непреодолимое
любопытство победило это человеческое чувство. С сильно бьющимся сердцем,
едва переводя дух, он притаился за кустом и остался невидимым свидетелем
кровавой сцены, которая должна была оправдать слова, сказанные им накануне,
- о ненависти русских к французам.
- Ну, кончил ли ты? - закричал молчаливый офицер своему товарищу,
который вколачивал в землю две палки, в двух шагах одна от другой.
- Кончил! - отвечал молодой человек высокого роста, в военном сюртуке и
кавалерийской фуражке. - Только, воля твоя, по-моему, лучше стреляться на
плаще. Два шага!.. по крайней мере, надобно четыре.
- Эх, полно, братец! что за ребячество. На, возьми, подсыпь на полку.
- Позвольте спросить, - сказал секундант француза, человек средних лет,
который, судя по выговору, был также иностранец. - Я желал бы знать, по
крайней мере, причину вашей дуэли.
- А на что вам это? - спросил офицер, подавая своему товарищу другой
пистолет. - Приколоти покрепче пулю, братец! Да обей кремень: я осечек не
люблю;
- Мне кажется, - возразил иностранец, - что я, будучи секундантом, имею
полное право знать...
- За что мы деремся?.. - перервал офицер.
- Да так, мне надоела физиономия вашего приятеля. Отмеривай пять шагов,
- продолжал он, обращаясь к кавалеристу, - Не угодно ли и вам потрудиться?
- Но, милостивый государь! мне кажется, что если вы не имеете другой
причины...
- Имею, сударь! Ваш приятель - француз. Прошу отмеривать пять шагов.
- Еще одно слово, господин офицер. Мне кажется...
- А долго ли, сударь, вам будет казаться? Я вижу, вы любите болтать; а
я не люблю, и мне некогда. Извольте становиться! - прибавил он громовым
голосом, обращаясь к французу, который молчал в продолжение всего разговора.
- В самом деле! - вскричал кавалерист, - что за болтовня! Драться так
драться. Вот твое место, братец. Смотри целься хорошенько; да не торопись
стрелять.
Оба противника отошли по пяти шагов от барьера и, повернясь в одно
время, стали медленно подходить друг к другу. На втором шагу француз спустил
курок - пуля свистнула, и пробитая навылет фуражка слетела с головы офицера.
- Черт возьми! этот француз метит хорошо! - сказал сквозь зубы
кавалерист. - Смотри, брат, не промахнись!
Раздался второй выстрел, и вмиг вся левая рука француза облилась
кровью.
- Эх, братец! - сказал кавалерист, - немножко бы полевее. Я говорил
тебе взять мои пистолеты. Какая, черт, стрельба без шнелера! (Приспособление
к спусковому механизму (нем.).)
Прошло еще несколько секунд; сердце Рославлева почти перестало биться.
Расстояние между поединщиками становилось все менее; вот уже оставалось не
более шести или семи шагов... вдруг раздался третий выстрел.
- Ты ранен? - вскричал кавалерист.
- Нет, - отвечал офицер, взглянув хладнокровно на правое плечо свое, с
которого пулею сорвало эполет. - Теперь милости прошу сюда к барьеру! -
продолжал он, устремив свой неподвижный взор на француза.
- Je suis mort! (я погиб! (фр.)) - промолвил вполголоса раненый.
- Боже мой! он истекает кровью! - сказал его секундант, вынимая белый
платок из кармана.
- Не трудитесь! - перервал офицер, - он доживет еще до последнего моего
выстрела. Ну, что ж, сударь? Да подходите смелее! ведь я не стану стрелять,
пока вы не будете у самого барьера.
- Господин офицер! - вскричал иностранец. - Подумайте! в двух шагах!
Это все равно...
- Если б я приставил ему мой пистолет ко лбу? Разумеется. Еще один шаг,
господин кавалер Почетного легиона! Прошу покорно!
- Eh bien! soit! (Хорошо! пусть будет так! (фр.)) - сказал француз,
бросив в сторону свой пистолет. Он подошел, шатаясь, к барьеру и, сложив
крест-накрест руки, стал прямо грудью против своего соперника. Кровь ручьем
текла из его раны; смертная бледность покрывала лицо; но он смело смотрел в
глаза офицеру, и только едва заметная судорожная дрожь пробегала от времени
до времени по всем его членам. Офицер прицелился, - конец его пистолета
почти упирался в лоб француза. Вся кровь застыла в жилах Рославлева. Он
хотел закричать; но ужас оковал язык его. Меж тем офицер спустил курок, на
полке вспыхнуло, но пистолет не выстрелил.
- Ты жив еще, мой друг! - вскричал секундант француза.
- Ненадолго! - примолвил хладнокровно офицер. - Подсыпь на полку,
братец!
- Ради самого бога! - сказал отчаянным голосом иностранец, - пощадите
этого несчастного!.. У него жена и шестеро детей!
Вместо ответа офицер улыбнулся и, взглянув спокойно на бледное лицо
своей жертвы, устремил глаза свои в другую сторону. Ах! если б они пылали
бешенством, то несчастный мог бы еще надеяться, - и тигр имеет минуты
милосердия; но этот бесчувственный, неумолимый взор, выражающий одно мертвое
равнодушие, не обещал никакой пощады.
- Господин офицер! - продолжал иностранец, - если жалость, вам
неизвестна, то подумайте, по крайней мере, что вы хотите отправлять в эту
минуту должность палача.
- Да, я желал бы быть палачом, чтоб отсечь одним ударом голову всей
вашей нации. Посторонитесь!
- Одно слово, сударь, - прошептал едва слышным голосом раненый. -
Прощай, мой друг! - продолжал он, обращаясь к своему секунданту. - Не забудь
рассказать всем, что я умер как храбрый и благородный француз, скажи ей... -
Он не мог докончить и упал без чувств в объятия своего друга.
- Жаль! - сказал кавалерист, - он не трус! И признаюсь, если б я был на
твоем месте...
- И полно, братец! Все-таки одним меньше. Теперь, кажется, осечки не
будет, - прибавил офицер, взглянув на полку пистолета. Он взвел курок...
- Остановитесь! - вскричал Рославлев, выбежав из-за куста и заслонив
собою француза. - Это ужасно! Это не поединок, а смертоубийство!
- Кто вы? - спросил офицер, опустив свой пистолет.
- Такой же русской, как вы.
- В самом деле? Что ж вам здесь надобно?
- Спасти этого несчастного отца семейства!
- Право? То есть вам угодно стать на его место?
- - Да! - вскричал Рославлев. - И если вы хотите быть чьим-нибудь
убийцею...
- Хочу, сударь! Но прежде мне надобно кончить с этим кавалером
Почетного легиона!
- Стыдитесь, господин офицер! Разве вы не видите? он без чувств!
- Но жив еще. Позвольте!..
- Нет! - сказал Рославлев, взглянув с ужасом на офицера, - вы не
человек, а демон! Возьмите отсюда вашего приятеля, - продолжал он, относясь
к иностранцу, - и оставьте мне его пистолеты. А вы, сударь! вы бесчеловечием
вашим срамите наше отечество - и я, от имени всех русских, требую от вас
удовлетворения.
- О, если вы непременно хотите... Помоги ему, братец, дотащить до
дрожек этого храбреца. А с вами, сударь, мы сейчас разделаемся. Русской,
который заступается за француза, ничем его не лучше. Вот порох и пули.
Потрудитесь зарядить ваши пистолеты.
Иностранец перевязал наскоро руку своего товарища и при помощи
кавалериста понес его вон из леса. Меж тем, пока Рославлев заряжал
оставленные французом пистолеты, офицер не спускал с него глаз.
- Не обедали ли вы вчера в ресторации у Френзеля? - спросил он наконец.
- Да, сударь! Но к чему это?..
- Не трудитесь заряжать ваши пистолеты - я не дерусь с вами.
- Не деретесь?..
- Да. Это было бы слишком нерасчетисто: оставить живым француза, а
убить, может быть, русского. Вчера я слышал ваш разговор с этим самохвалом:
вы не полуфранцуз, а русской в душе. Вы только чересчур чувствительны; да
это пройдет.
- Нет, сударь, права человечества будут для меня всегда священны!
- Даже и тогда, когда эта нация хвастунов и нахалов зальет кровью наше
отечество? Не думаете ли вы заслужить их уважение, поступая с ними, как с
людьми? Не беспокойтесь! они покроют пеплом всю Россию и станут хвастаться
своим великодушием; а если мы придем во Францию и будем вести себя смирнее,
чем собственные их войска, то они и тогда не перестанут называть нас
варварами. Неблагодарные! чем платили они до сих пор за нашу ласку и
хлебосольство? - продолжал офицер, и глаза его в первый раз еще заблистали
каким-то нечеловеческим огнем. - Прочтите, что пишут и печатают у них о
России; как насмехаются они над нашим простодушием: доброту называют
невежеством, гостеприимство - чванством. С каким адским искусством
превращают все добродетели наши в пороки. Прочтите все это, подслушайте их
разговоры - и если вы не поймете и тогда моей ненависти к этим европейским
разбойникам, то вы не русской! Но что я говорю? Вы так же их ненавидите, как
я, и, может быть, скоро придет время, что и для вас будет наслажденьем
зарезать из своих рук хотя одного француза. Прощайте! Офицер приподнял свою
фуражку и пошел скорыми шагами по тропинке, которая шла к противуполож