Главная » Книги

Толстой Алексей Николаевич - Хождение по мукам. Книга 1: Сестры, Страница 7

Толстой Алексей Николаевич - Хождение по мукам. Книга 1: Сестры


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

ал, и она поняла. Даша сняла с его плеч руки, проговорила:
  - Мне нужно очень многое вам сообщить. Пойдемте.
  Они пошли и сели у воды на песке. Даша взяла горсть камешков и не спеша кидала их в воду.
  - Дело в том, что еще вопрос, - сможете ли вы-то ко мне хорошо относиться, когда узнаете про все. Хотя все равно, относитесь, как хотите. - Она вздохнула. - Без вас я очень нехорошо жила, Иван Ильич. Если можете - простите меня.
  И она начала рассказывать, все честно и подробно, - о Самаре и о том, как приехала сюда и встретила Бессонова, и у нее пропала охота жить, - так стало омерзительно от всего этого петербургского чада, который снова поднялся, отравил кровь, разжег любопытством...
  - До каких еще пор было топорщиться? Захотелось шлепнуться в грязь - туда и дорога. А вот ведь струсила в последнюю минуту... Иван Ильич, милый... - Даша всплеснула руками. - Помогите мне. Не хочу, не могу больше ненавидеть себя... Но ведь не все же во мне погибло... Я хочу совсем другого, совсем другого...
  После этого разговора Даша молчала очень долго. Иван Ильич глядел, не отрываясь, на сияющую солнцем зеркальную голубоватую воду, - душа его, наперекор всему, заливалась счастьем.
  О том, что началась война и Телегин должен ехать завтра догонять полк, Даша сообразила только потом, когда от поднявшегося ветра волною ей замочило ноги.
  - Иван Ильич?
  - Да.
  - Вы хорошо ко мне относитесь?
  - Да.
  - Очень?
  - Да.
  Тогда она подползла ближе к нему по песку на коленях и положила руку ему в руку, так же, как тогда на пароходе.
  - Иван Ильич, я тоже - да.
  Крепко сжав его задрожавшие пальцы, она спросила после молчания:
  - Что вы мне сказали тогда на дороге?.. - Она сморщила лоб. - Какая война? С кем?
  - С немцами.
  - Ну, а вы?
  - Уезжаю завтра.
  Даша ахнула и опять замолчала. Издали, по берегу, к ним бежал в полосатой пижаме, очевидно, только что выскочивший из кровати, Николай Иванович, взмахивая газетным листом, и кричал что-то.
  На Ивана Ильича он не обратил внимания. Когда же Даша сказала: "Николай, это мой самый большой друг", - Николай Иванович схватил Телегина за пиджак и заорал в лицо:
  - Дожили, молодой человек. А? Вот вам - цивилизация! А? Это - чудовищно! Вы понимаете? Это - бред!
  Весь день Даша не отходила от Ивана Ильича, была смирная и задумчивая. Ему же казалось, что этот день, наполненный голубоватым светом солнца и шумом моря, неимоверно велик. Каждая минута будто раздвигалась в целую жизнь.
  Телегин и Даша бродили по берегу, лежали на песке, сидели на террасе и были как отуманенные. И, не отвязываясь, всюду за ними ходил Николай Иванович, произнося огромные речи по поводу войны и немецкого засилья.
  Под вечер удалось наконец отвязаться от Николая Ивановича. Даша и Телегин ушли одни далеко по берегу пологого залива. Шли молча, ступая в ногу. И здесь Иван Ильич начал думать, что нужно все-таки сказать Даше какие-то слова. Конечно, она ждет от него горячего и, кроме того, определенного объяснения. А что он может пробормотать? Разве словами выразить то, чем он полон весь? Нет, этого не выразишь.
  "Нет, нет, - думал он, глядя под ноги, - если я и скажу ей эти слова - будет бессовестно: она не может меня любить, но, как честная и добрая девушка, согласится, если я предложу-ей руку. Но это будет насилие. И тем более не имею права говорить, что мы расстаемся на неопределенное время, и, по всей вероятности, я с войны не вернусь..."
  Это был один из приступов самоедства. Даша вдруг остановилась и, опершись о его плечо, сняла с ноги туфельку.
  - Ах, боже мой, боже мой, - проговорила она и стала высыпать песок из туфли, потом надела ее, выпрямилась и вздохнула глубоко. - Я буду очень вас любить, когда вы уедете, Иван Ильич.
  Она положила руку ему на шею и, глядя в глаза ясными, почти суровыми, без улыбки, серыми глазами, вздохнула еще раз, легко:
  - Мы и там будем вместе, да?
  Иван Ильич осторожно привлек ее и поцеловал в нежные, дрогнувшие губы. Даша закрыла глаза. Потом, когда им обоим не хватило больше воздуху, Даша отстранилась, взяла Ивана Ильича под руку, и они пошли вдоль тяжелой и темной воды, лижущей багровыми бликами берег у их ног.
  Все это Иван Ильич вспоминал с неуставаемым волнением всякий раз в минуты тишины. Бредя сейчас с закинутыми за шею руками, в тумане, по шоссе, между деревьями, он снова видел внимательный взгляд Даши, испытывал долгий ее поцелуй.
  - Стой, кто идет? - крикнул грубый голос из тумана.
  - Свой, свой, - ответил Иван Ильич, опуская руки в карманы шинели, и повернул под дубы к неясной громаде замка, где в нескольких окнах желтел свет. На крыльце кто-то, увидев Телегина, бросил папироску и вытянулся. "Что, почты не было?" - "Никак нет, ваше благородие, ожидаем". Иван Ильич вошел в прихожую. В глубине ее, над широкой дубовой лестницей, висел старинный гобелен, на нем, среди тонких деревцев, стояли Адам и Ева, она держала в руке яблоко, он - срезанную ветвь с цветами. Их выцветшие лица и голубоватые тела неясно освещала свеча, стоящая в бутылке на лестничной тумбе.
  Иван Ильич отворил дверь направо и вошел в пустую комнату с лепным потолком, рухнувшим в углу, там, где вчера в стену ударил снаряд. У горящего камина, на койке, сидели поручик князь Вольский и подпоручик Мартынов. Иван Ильич поздоровался, спросил, когда ожидают из штаба автомобиль, и присел неподалеку на патронные жестянки, щурясь от света.
  - Ну что, у вас все постреливают? - спросил Мартынов.
  Иван Ильич не ответил, пожал плечами. Князь Бельский продолжал говорить вполголоса:
  - Главное - это вонь. Я написал домой, - мне не страшна смерть. За отечество я готов пожертвовать жизнью, для этого я, строго говоря, перевелся в пехоту и сижу в окопах, но вонь меня убивает.
  - Вонь - это ерунда, не нравится, не нюхай, - отвечал Мартынов, поправляя аксельбант, - а вот что здесь нет женщины - это существенно. Это - к добру не приведет. Суди сам, - командующий армией - старая песочница, и нам здесь устроили монастырь, - ни водки, ни женщин. Разве это забота об армии, разве это война?
  Мартынов поднялся с койки и сапогом стал пихать пылающие поленья. Князь задумчиво курил, глядя на огонь.
  - Пять миллионов солдат, которые гадят, - сказал он, - кроме того, гниют трупы и лошади. На всю жизнь у меня останется воспоминание об этой войне, как о том, что дурно пахнет. Брр...
  На дворе послышалось пыхтенье автомобиля.
  - Господа, почту привезли! - крикнул в дверь взволнованный голос.
  Офицеры вышли на крыльцо. Около автомобиля двигались темные фигуры, несколько человек бежало по двору. И хриплый голос повторял: "Господа, прошу не хватать из рук".
  Мешки с почтой и посылками были внесены в прихожую, и на лестнице, под Адамом и Евой, их стали распаковывать. Здесь была почта за целый месяц. Казалось, в этих грязных парусиновых мешках было скрыто целое море любви и тоски - вся покинутая, милая, невозвратная жизнь.
  - Господа, не хватайте из рук, - хрипел штабс-капитан Бабкин, тучный, багровый человек. - Прапорщик Телегин, шесть писем и посылка... Прапорщик Нежный, - два письма...
  - Нежный убит, господа...
  - Когда?
  - Сегодня утром.
  Иван Ильич пошел к камину. Все шесть писем были от Даши. Адрес на конвертах написан крупным почерком. Ивана Ильича заливало нежностью к этой милой руке, написавшей такие большие буквы. Нагнувшись к огню, он осторожно разорвал первый конверт. Оттуда пахнуло на него таким воспоминанием, что пришлось на минуту закрыть глаза. Потом он прочел:
  "Мы проводили вас и уехали с Николаем Ивановичем в тот же день в Симферополь и вечером сели в петербургский поезд. Сейчас мы на нашей старой квартире. Николай Иванович очень встревожен: от Катюши нет никаких вестей, где она - не знаем. То, что у нас с вами случилось, так велико и так внезапно, что я еще не могу опомниться. Не вините меня, что я вам пишу на "вы". Я вас люблю. Я буду вас верно и очень сильно любить. А сейчас очень смутно, - по улицам проходят войска с музыкой, до того печально, точно счастье уходит вместе с трубами, с этими солдатами. Я знаю, что не должна этого писать, но вы все-таки будьте осторожны на войне".
  - Ваше благородие. Ваше благородие. - Телегин с трудом обернулся, в дверях стоял вестовой. - Телефонограмма, ваше благородие... Требуют в роту.
  - Кто?
  - Подполковник Розанов. Как можно скорей просили быть.
  Телегин сложил недочитанное письмо, вместе с остальными конвертами засунул под рубашку, надвинул картуз на глаза и вышел.
  Туман теперь стал еще гуще, деревьев не было видно, идти пришлось как в молоке, только по хрусту гравия определяя дорогу, Иван Ильич повторял: "Я буду вас верно и очень сильно любить". Вдруг он остановился, прислушиваясь. В тумане не было ни звука, только падала иногда тяжелая капля с дерева. И вот неподалеку он стал различать какое-то бульканье и мягкий шорох. Он двинулся дальше, бульканье стало явственнее. Он сильно откинулся назад, - глыба земли, оторвавшись из-под ног его, рухнула с тяжелым плеском в воду.
  Очевидно, это было то место, где шоссе обрывалось над рекой у сожженного моста. На той стороне, шагах в ста отсюда, он это знал, к самой реке подходили австрийские окопы. И действительно, вслед за плеском воды, как кнутом, с той стороны хлестнул выстрел и покатился по реке, хлестнул второй, третий, затем словно рвануло железо - раздался длинный залп, и в ответ ему захлопали отовсюду заглушенные туманом торопливые выстрелы. Все громче, громче загрохотало, заухало, заревело по всей реке, и в этом окаянном шуме хлопотливо затакал пулемет. Бух! - ухнуло где-то в лесу. Дырявый грохочущий туман плотно висел над землей, прикрывая это обычное и омерзительное дело.
  Несколько раз около Ивана Ильича с чавканьем в дерево хлопала пуля, валилась ветка. Он свернул с шоссе на поле и пробирался наугад кустами. Стрельба так же внезапно начала затихать и окончилась. Иван Ильич снял фуражку и вытер мокрый лоб. Снова было тихо, как под водой, лишь падали капли с кустов. Слава богу. Дашины письма он сегодня прочтет. Иван Ильич засмеялся и перепрыгнул через канавку. Наконец совсем рядом он услышал, как кто-то, зевая, проговорил:
  - Вот тебе и поспали, Василий, я говорю - вот тебе и поспали.
  - Погоди, - ответили отрывисто. - Идет кто-то.
  - Кто идет?
  - Свой, свой, - поспешно сказал Телегин и сейчас же увидел земляной бруствер окопа и запрокинувшиеся из-под земли два бородатых лица. Он спросил:
  - Какой роты?
  - Третьей, ваше благородие, свои. Что же вы, ваше благородие, по верху-то ходите? Задеть могут.
  Телегин прыгнул в окоп и пошел по нему до хода сообщения, ведущего к офицерской землянке. Солдаты, разбуженные стрельбой, говорили:
  - В такой туман, очень просто, он речку где-нибудь перейдет.
  - Ничего трудного.
  - Вдруг - стрельба, гул - здорово живешь... Напугать, что ли, хочет или он сам боится?
  - А ты не боишься?
  - Так ведь я-то что же? Я ужас пужливый.
  - Ребята, Гавриле палец долой оторвало.
  - Заверещал, палец вот так кверху держит.
  - Вот ведь кому счастье... Домой отправят.
  - Что ты! Кабы ему всю руку оторвало. А с пальцем - погниет поблизости, и опять пожалуйте в роту...
  - Когда эта война кончится?
  - Ладно тебе.
  - Кончится, да не мы это увидим.
  - Хоть бы Вену, что ли бы, взяли.
  - А тебе она на что?
  - Так, все-таки.
  - К весне воевать не кончим, - все равно все разбегутся. Землю кому пахать - бабам? Народу накрошили - полную меру. Будет. Напились, сами отвалимся.
  - Ну, енералы скоро воевать не перестанут.
  - Это что за разговор?.. Кто это тут говорит?..
  - Будет тебе собачиться, унтер... Проходи...
  - Енералы воевать не перестанут.
  - Верно, ребята. Первое дело, - двойное жалованье идет им, кресты, ордена. Мне один человек сказывал: за каждого, говорит, рекрута англичане платят нашим генералам по тридцать восемь целковых с полтиной за душу.
  - Ах, сволочи! Как скот продают.
  - Ладно, потерпим, увидим.
  Когда Телегин вошел в землянку, батальонный командир, подполковник Розанов, тучный, в очках, с редкими вихрами, проговорил, сидя в углу под еловыми ветками, на попонах:
  - Явился, голубчик.
  - Виноват, Федор Кузьмич, сбился с дороги - туман страшный.
  - Вот что, голубчик, придется нынче ночью потрудиться...
  Он положил в рот корочку хлеба, которую все время держал в грязном кулаке. Телегин медленно стиснул челюсти.
  - Штука в том, что нам приказано, милейший Иван Ильич, батенька мой, перебраться на ту сторону. Хорошо бы это дело соорудить как-нибудь полегче. Садитесь рядышком. Коньячку желаете? Вот я придумал, значит, такую штуку... Навести мостик как раз против большой ракиты. Перекинем на ту сторону два взвода...

    16

  - Сусов.
  - Здесь, ваше благородие.
  - Подкапывай... Тише, не кидай в воду. Ребята, подавайте, подавайте вперед... Зубцов!
  - Здесь, ваше благородие.
  - Погоди-ка... Наставляй вот сюда... Подкопни еще... Опускай... Легче...
  - Легче, ребята, плечо оторвешь... Насовывай...
  - Ну-ка, посунь...
  - Не ори, тише ты, сволочь!
  - Упирай другой конец... Ваше благородие, поднимать?
  - Концы привязали?
  - Готово.
  - Поднимай...
  В облаках тумана, насыщенного лунным светом, заскрипев, поднялись две высокие жерди, соединенные перекладинами, - перекидной мост. На берегу, едва различимые, двигались фигуры охотников. Говорили и ругались торопливым шепотом.
  - Ну что - сел?
  - Сидит хорошо.
  - Опускай... осторожнее...
  - Полегоньку, полегоньку, ребята...
  Жерди, упертые концами в берег речки, в самом узком месте ее, медленно начали клониться и повисли в тумане над водой.
  - Достанет до берега?
  - Тише опускай...
  - Чижол очень.
  - Стой, стой, легче!..
  Но все же дальний конец моста с громким всплеском лег на воду. Телегин махнул рукой.
  - Ложись!
  Неслышно в траве на берегу прилегли, притаились фигуры охотников. Туман редел, но стало темнее, и воздух жестче перед рассветом. На той стороне было тихо. Телегин позвал:
  - Зубцов!
  - Здесь!
  - Лезь, настилай!
  Пахнущая едким потом рослая фигура охотника Василия Зубцова соскользнула мимо Телегина с берега в воду. Иван Ильич увидел, как большая рука, дрожа, ухватилась за траву, отпустила ее и скрылась.
  - Глыбко, - зябким шепотом проговорил Зубцов откуда-то снизу. - Ребята, подавай доски...
  - Доски, доски давай!
  Неслышно и быстро, с рук на руки, стали подавать доски. Прибивать их было нельзя, - боялись шума. Наложив первые ряды, Зубцов вылез из воды на мостик и вполголоса приговаривал, стуча зубами:
  - Живей, живей подавай... Не спи...
  Под мостом журчала студеная вода, жерди колебались. Телегин различал темные очертания кустов на той стороне, и, хотя это были точно такие же кусты, как и на нашем берегу, вид их казался жутким. Иван Ильич вернулся на берег, где лежали охотники, и крикнул резко:
  - Вставай!
  Сейчас же в беловатых облаках поднялись преувеличенно большие, расплывающиеся фигуры.
  - По одному бегом!..
  Телегин повернул к мосту. В ту же минуту, словно луч солнца уперся в туманное облако, осветились желтые доски, вскинутая в испуге чернобородая голова Зубцова. Луч прожектора метнулся вбок, в кусты, вызвал оттуда корявую ветвь с голыми сучьями и снова лег на доски. Телегин, стиснув зубы, побежал через мост. И сейчас же словно обрушилась вся эта черная тишина, громом отдалась в голове. По мосту с австрийской стороны стали бить ружейным и пулеметным огнем. Телегин прыгнул на берег и, присев, обернулся. Через мост бежал высокий солдат, - он не разобрал кто, - винтовку прижал к груди, выронил ее, поднял руки и опрокинулся вбок, в воду. Пулемет хлестал по мосту, по воде, по берегу... Пробежал второй, Сусов, и лег около Телегина...
  - Зубами заем, туды их в душу!
  Побежал второй, и третий, и четвертый, и еще один сорвался и завопил, барахтаясь в воде...
  Перебежали все и залегли, навалив лопатами земли немного перед собой. Выстрелы исступленно теперь грохотали по всей реке. Нельзя было поднять головы, - по месту, где залегли охотники, так и поливало, так и поливало пулеметом. Вдруг ширкнуло невысоко - раз, два, - шесть раз, и глухо впереди громыхнули шесть разрывов. Это с нашей стороны ударили по пулеметному гнезду.
  Телегин и впереди него Василий Зубцов вскочили, пробежали шагов сорок и легли. Пулемет опять заработал, слева, из темноты. Но было ясно, что с нашей стороны огонь сильнее, - австрийца загоняли под землю. Пользуясь перерывами стрельбы, охотники подбегали к тому месту, где еще вчера перед австрийскими траншеями нашей артиллерией было раскидано проволочное заграждение.
  Его опять начали было заплетать за ночь. На проволоках висел труп. Зубцов перерезал проволоку, и труп упал мешком перед Телегиным. Тогда на четвереньках, без ружья, перегоняя остальных, заскочил вперед охотник Лаптев и лег под самый бруствер. Зубцов крикнул ему:
  - Вставай, бросай бомбу!
  Но Лаптев молчал, не двигаясь, не оборачиваясь, - должно быть, закатилось сердце от страха. Огонь усилился, и охотники не могли двинуться, - прильнули к земле, зарылись.
  - Вставай, бросай, сукин сын, бомбу! - кричал Зубцов. - Бросай бомбу! - и, вытянувшись, держа винтовку за приклад, штыком совал Лаптеву в торчащую коробом шинель. Лаптев обернул ощеренное лицо, отстегнул от пояса гранату и вдруг, кинувшись грудью на бруствер, бросил бомбу и, вслед за разрывом, прыгнул в окоп.
  - Бей, бей! - закричал Зубцов не своим голосом...
  Поднялись человек десять охотников, побежали и исчезли под землей, - были слышны только рваные, резкие звуки разрывов.
  Телегин метался по брустверу, как слепой, и все не мог отстегнуть гранату, прыгнул наконец в траншею и побежал, задевая плечами за липкую глину, спотыкаясь и крича во весь разинутый рот... Увидел белое, как маска, лицо человека, прижавшегося во впадине окопа, и схватил его за плечи, и человек, будто во сне, забормотал, забормотал...
  - Замолчи ты, черт, не трону, - чуть не плача закричал ему в белую маску Телегин и побежал, перепрыгивая через трупы. Но бой уже кончался. Толпа серых людей, побросавших оружие, лезла из траншеи на поле. Их пихали прикладами. А шагах в сорока, в крытом гнезде, все еще грохотал пулемет, обстреливая переправу. Иван Ильич, протискиваясь среди охотников и пленных, кричал:
  - Что же вы смотрите, что вы смотрите!.. Зубцов, где Зубцов?
  - Здесь я...
  - Что же ты, черт окаянный, смотришь!
  - Да разве к нему подступишься?
  Они побежали.
  - Стой!.. Вот он!
  Из траншеи узкий ход вел в пулеметное гнездо. Нагнувшись, Телегин побежал по нему, вскочил в блиндаж, где в темноте все тряслось от нестерпимого грохота, схватил кого-то за локти и потащил. Сразу стало тихо, только, борясь, хрипел тот, кого он отдирал от пулемета.
  - Сволочь, живучая, не хочет, пусти-ка, - пробормотал сзади Зубцов и раза три ударил прикладом тому в череп, и тот, вздрагивая, заговорил: - бу, бу, бу, - и затих... Телегин выпустил его и пошел из блиндажа. Зубцов крикнул вдогонку:
  - Ваше благородие, он прикованный.
  Скоро стало совсем светло. На желтой глине были видны пятна и подтеки крови. Валялось несколько ободранных телячьих кож, жестянки, сковородки, да трупы, уткнувшись, лежали мешками. Охотники, разморенные и вялые, - кто прилег, кто ел консервы, кто обшаривал брошенные австрийские сумки.
  Пленных давно уже угнали за реку. Полк переправлялся, занимал позиции, и артиллерия била по вторым австрийским линиям, откуда отвечали вяло. Моросил дождик, туман развеяло. Иван Ильич, облокотившись о край окопа, глядел на поле, по которому они бежали ночью. Поле как поле, - бурое, мокрое, кое-где - обрывки проволок, кое-где - черные следы подкопанной земли да несколько трупов охотников. И речка - совсем близко. И ни вчерашних огромных деревьев, ни жутких кустов. А сколько было затрачено силы, чтобы пройти эти триста шагов!
  Австрийцы продолжали отходить, и русские части, не отдыхая, преследовали их до ночи. Телегину было приказано занять со своими охотниками лесок, синевший на горке, и он после короткой перестрелки занял его к вечеру. Наспех окопались, выставили сторожевое охранение, связались со своей частью телефоном, поели, что было в мешках, и под мелким дождем, в темноте и лесной прели, многие заснули, хотя был приказ поддерживать огонь всю ночь.
  Телегин сидел на пне, прислонившись к мягкому от мха стволу дерева. За ворот иногда падала капля, и это было хорошо, - не давало заснуть. Утреннее возбуждение давно прошло, и прошла даже страшная усталость, когда пришлось идти верст десять по разбухшим жнивьям, перелезать через плетни и канавы, когда одеревеневшие ноги ступали куда попало и распухла голова от боли.
  Кто-то подошел по листьям и голосом Зубцова сказал тихо:
  - Сухарик желаете?
  - Спасибо.
  Иван Ильич взял у него сухарь и стал его жевать, и он был сладок, так и таял во рту. Зубцов присел около на корточки:
  - Покурить дозволите?
  - Осторожнее только, смотри.
  - У меня трубочка.
  - Зубцов, ты зря все-таки убил его, а?
  - Пулеметчика-то?
  - Да.
  - Конечно, зря.
  - Спать хочешь?
  - Ничего, не посплю.
  - Если я задремлю, ты меня толкни.
  Медленно, мягко падали капли на прелые листья, на руку, на козырек картуза. После шума, криков, омерзительной возни, после убийства пулеметчика, - падают капли, как стеклянные шарики. Падают в темноту, в глубину, где пахнет прелыми листьями. Шуршат, не дают спать... Нельзя, нельзя... Иван Ильич разлеплял глаза и видел неясные, будто намеченные углем, очертания ветвей... Но стрелять всю ночь - тоже глупость, пускай охотники отдохнут... Восемь убитых, одиннадцать раненых... Конечно, надо бы поосторожней на войне... Ах, Даша, Даша! Стеклянные капельки все примирят, все успокоят...
  - Иван Ильич!..
  - Да, да, Зубцов, не сплю...
  - Разве не зря - убить человека-то... У него, чай, домишко свой, семейство какое ни на есть, а ты ткнул в него штыком, как в, чучело, - сделал дело. Я в первый-то раз запорол одного, - потом есть не мог, тошнило... А теперь - десятого или девятого кончаю... Ведь страх-то какой, а? Значит, грех-то этот кто-то уж взял за это за самое?..
  - Какой грех?
  - Да хотя бы мой... Я говорю - грех-то мой на себя кто-нибудь взял, - генерал какой или в Петербурге какой-нибудь человек, который всеми этими делами распоряжается...
  - Какой же твой грех, когда ты отечество обороняешь?
  - Так-то так... я говорю, слушай, Иван Ильич, - кто-нибудь да окажется виновный, - мы разыщем. Кто эту войну допустил - тот и отвечать будет... Жестоко ответят за эти дела...
  В лесу гулко хлопнул выстрел. Телегин вздрогнул. Раздалось еще несколько выстрелов с другой стороны.
  Это было тем более удивительно, что с вечера враг не находился в соприкосновении. Телегин побежал к телефону. Телефонист высунулся из ямы.
  - Аппарат не работает, ваше благородие.
  По всему лесу теперь кругом слышались частые выстрелы, и пули чиркали по сучьям. Передовые посты подтягивались, отстреливались. Около Телегина появился охотник Климов, степным каким-то, дурным голосом проговорил: "Обходят, ваше благородие!" - схватился за лицо и сел на землю, - лег ничком. И еще кто-то закричал в темноте:
  - Братцы, помираю!
  Телегин различал между стволами рослые, неподвижные фигуры охотников. Они все глядели в его сторону, - он это чувствовал. Он приказал, чтобы все, рассыпавшись поодиночке, пробивались к северной стороне леса, должно быть, еще не окруженной. Сам же он с теми, кто захочет остаться, задержится, насколько можно, здесь, в окопах.
  - Нужно пять человек. Кто желающий?
  От деревьев отделились и подошли к нему Зубцов, Сусов и Колов - молодой парень. Зубцов крикнул, обернувшись:
  - Еще двоих! Рябкин, иди!
  - Что ж, я могу...
  - Пятого, пятого.
  С земли поднялся низкорослый солдат в полушубке, в мохнатой шапке.
  - Ну вот я, что ли.
  Шесть человек залегли шагах в двадцати друг от друга и открыли огонь. Фигуры за деревьями исчезли. Иван Ильич выпустил несколько пачек и вдруг с отчетливой ясностью увидел, как завтра поутру люди в голубых капотах перевернут на спину его оскаленный труп, начнут обшаривать, и грязная рука залезет за рубаху.
  Он положил винтовку, разгреб рыхлую сырую землю и, вынув Дашины письма, поцеловал их, положил в ямку и засыпал, запорошил сверху прелыми листьями.
  "Ой, ой, братцы!" - услышал он голос Сусова слева. Осталось две пачки патронов, Иван Ильич подполз к Сусову, уткнувшемуся головой, лег рядом и брал пачки из его сумки. Теперь стреляли только Телегин да еще кто-то направо. Наконец патроны кончились. Иван Ильич подождал, оглядываясь, поднялся и начал звать по именам охотников. Ответил один голос: "Здесь", - и подошел Колов, опираясь о винтовку. Иван Ильич спросил!
  - Патронов нет?
  - Нету.
  - Остальные не отвечают?
  - Нет, нет.
  - Ладно. Идем. Беги!
  Колов перекинул винтовку через спину и побежал, хоронясь за стволами. Телегин же не прошел и десяти шагов, как сзади в плечо ему ткнул тупой железный палец.

    17

  Все представления о войне как о лихих кавалерийских набегах, необыкновенных маршах и геройских подвигах солдат и офицеров - оказались устарелыми.
  Знаменитая атака кавалергардов, когда три эскадрона, в пешем строю, прошли без одного выстрела проволочные заграждения, имея во главе командира полка князя Долгорукова, шагающего под пулеметным огнем с сигарой во рту и, по обычаю, ругающегося по-французски, была сведена к тому, что кавалергарды, потеряв половину состава убитыми и ранеными, взяли две тяжелых пушки, которые оказались заклепанными и охранялись одним пулеметом.
  Есаул казачьей сотни говорил по этому поводу: "Поручили бы мне, я бы с десятью казаками взял это дерьмо".
  С первых же месяцев выяснилось, что доблесть прежнего солдата, - огромного, усатого и геройского вида человека, умеющего скакать, рубить и не кланяться пулям, - бесполезна. На главное место на войне были выдвинуты техника и организация тыла. От солдат требовалось упрямо и послушно умирать в тех местах, где указано на карте. Понадобился солдат, умеющий прятаться, зарываться в землю, сливаться с цветом пыли. Сентиментальные постановления Гаагской конференции, - как нравственно и как безнравственно убивать, - были просто разорваны. И вместе с этим клочком бумаги разлетелись последние пережитки никому уже более не нужных моральных законов.
  Так в несколько месяцев война завершила работу целого века. До этого времени еще очень многим казалось, что человеческая жизнь руководится высшими законами добра. И что в конце концов добро должно победить зло, и человечество станет совершенным. Увы, это были пережитки средневековья, они расслабляли волю и тормозили ход цивилизации. Теперь даже закоренелым идеалистам стало ясно, что добро и зло суть понятия чисто философские и человеческий гений - на службе у дурного хозяина...
  Это было время, когда даже малым детям внушали, что убийство, разрушение, уничтожение целых наций - доблестные и святые поступки. Об этом твердили, вопили, взывали ежедневно миллионы газетных листков. Особые знатоки каждое утро предсказывали исходы сражений. В газетах печатались предсказания знаменитой провидицы, мадам Тэб. Появились во множестве гадальщики, составители гороскопов и предсказатели будущего. Товаров не хватало. Цены росли. Вывоз сырья из России остановился. В три гавани на севере и востоке, - единственные оставшиеся продухи в замурованной насмерть стране, - ввозились только снаряды и орудия войны. Поля обрабатывались дурно. Миллиарды бумажных денег уходили в деревню, и мужики уже с неохотой продавали хлеб.
  В Стокгольме на тайном съезде членов Оккультной ложи антропософов основатель ордена говорил, что страшная борьба, происходящая в высших сферах, перенесена сейчас на землю, наступает мировая катастрофа и Россия будет принесена в жертву во искупление грехов. Действительно, все разумные рассуждения тонули в океане крови, льющейся на огромной полосе в три тысячи верст, опоясавшей Европу. Никакой разум не мог объяснить, почему железом, динамитом и голодом человечество упрямо уничтожает само себя. Изливались какие-то вековые гнойники. Переживалось наследие прошлого. Но и это ничего не объясняло.
  В странах начинался голод. Жизнь повсюду останавливалась. Война начинала казаться лишь первым действием трагедии.
  Перед этим зрелищем каждый человек, еще недавно "микрокосм", гипертрофированная личность, - умалялся, превращался в беспомощную пылинку. На место его к огням трагической рампы выходили первобытные массы.
  Тяжелее всего было женщинам. Каждая, соразмерно своей красоте, очарованию и умению, раскидывала паутинку, - нити тонкие и для обычной жизни довольно прочные. Во всяком случае, тот, кому назначено, попадался в них и жужжал любовно.
  Но война разорвала и эти сети. Плести заново - нечего было и думать в такое жестокое время. Приходилось ждать лучших времен. И женщины ждали терпеливо, а время уходило, и считанные женские годы шли бесплодно и печально.
  Мужья, любовники, братья и сыновья - теперь нумерованные и совершенно отвлеченные единицы - ложились под земляные холмики на полях, на опушках лесов, у дорог. И никакими усилиями нельзя было согнать новых и новых морщинок с женских стареющих лиц.

    18

  - Я говорю брату, - ты начетчик, ненавижу социал-демократов, у вас людей пытать будут, если кто в слове одном ошибется. Я ему говорю, - ты астральный человек. Тогда он все-таки выгнал меня из дому. Теперь - в Москве, без денег. Страшно забавно. Пожалуйста, Дарья Дмитриевна, попросите Николая Ивановича. Мне бы все равно какое место, - лучше всего, конечно, в санитарном поезде.
  - Хорошо, я ему скажу.
  - Здесь у меня - никого знакомых. А помните нашу "Центральную станцию"? Василий Веньяминович Валет - чуть ли не в Китай уехал... Сапожков где-то на войне. Жиров на Кавказе, читает лекции о футуризме. А где Иван Ильич Телегин, - не знаю. Вы, кажется, были с ним хорошо знакомы?
  Елизавета Киевна и Даша медленно шли между высокими сугробами по переулку. Падал снежок, похрустывал под ногами. Извозчик на низеньких санках, высунув из козел заскорузлый валенок, протрусил мимо и прикрикнул:
  - Барышни, зашибу!
  Снега было очень много в эту зиму. Над переулком висели ветви лип, покрытые снегом. И все белесое снежное небо было полно птиц. С криком, растрепанными стаями, церковные галки взлетали над городом, садились на башню, на купола, уносились в студеную высоту.
  Даша остановилась на углу и поправила белую косынку. Котиковая шубка ее и муфта были покрыты снежинками. Лицо ее похудело, глаза были больше и строже.
  - Иван Ильич пропал без вести, - сказала она, - я о нем ничего не знаю.
  Даша подняла глаза и глядела на птиц. Должно быть, голодно было галкам в городе, занесенном снегом. Елизавета Киевна с застывшей улыбкой очень красных губ стояла, опустив голову в ушастой шапке. Мужское пальто на ней было тесно в груди, меховой воротник слишком широк, и короткие рукава не прикрывали покрасневших рук. На ее желтоватой шее таяли снежинки.
  - Я сегодня же поговорю с Николаем Ивановичем, - сказала Даша.
  - Я на всякую работу пойду, - Елизавета Киевна посмотрела под ноги и покачала головой. - Страшно любила Ивана Ильича, страшно, страшно любила. - Она засмеялась, и ее близорукие глаза налились слезами. - Значит, завтра приду. До свидания.
  Она простилась и пошла, широко шагая в валеных калошах и по-мужски засунув озябшие руки в карманы.
  Даша глядела ей вслед, потом сдвинула брови и, свернув за угол, вошла в подъезд особняка, где помещался городской лазарет. Здесь, в высоких комнатах, отделанных дубом, пахло йодоформом, на койках лежали и сидели раненые, стриженые и в халатах. У окна двое играли в шашки. Один ходил из угла в угол - мягко, в туфлях. Когда появилась Даша, он живо оглянулся на нее, сморщил низкий лоб и лег на койку, закинув за голову руки.
  - Сестрица, - позвал слабый голос. Даша подошла к одутловатому большому парню с толстыми губами. - Поверни, Христа ради, на левый бочок, - проговорил он, охая через каждое слово. Даша обхватила его, изо всей силы приподняла и повернула, как мешок. - Температуру мне ставить время, сестрица. - Даша встряхнула градусник и засунула ему под мышку. - Рвет меня, сестрица, крошку съем, - все долой. Мочи нет.
  Даша покрыла его одеялом и отошла. На соседних койках улыбались, один сказал:
  - Он, сестрица, только ради вас рассолодел, а сам здоровый, как боров.
  - Пускай его, пускай помается, - сказал другой голос, - он никому не вредит, - сестрице забота, и ему томно.
  - Сестрица, а вот Семен вас что-то спросить хочет, робеет.
  Даша подошла к сидящему на койке мужику с круглыми, как у галки, веселыми глазами и медвежьим маленьким ртом; огромная - веником - борода его была расчесана. Он выставил бороду, вытянул губы навстречу Даше.
  - Смеются они, сестрица, я всем доволен, благодарю покорно.
  Даша улыбнулась. От сердца отлегла давешняя тяжесть. Она присела на койку к Семену и, отогнув рукав, стала осматривать перевязку. И он стал подробно описывать, как и где у него мозжит.
  В Москву Даша приехала в октябре, когда Николай Иванович, увлекаемый патриотическими побуждениями, поступил в московский отдел Городского союза, работающего на оборону. Петербургскую квартиру он передал англичанам из военной миссии и в Москве жил с Дашей налегке - ходил в замшевом френче, ругал мягкотелую интеллигенцию и работал, по его выражению, как лошадь.
  Даша читала уголовное право, вела маленькое хозяйство и каждый день писала Ивану Ильичу. Душа ее была тиха и прикрыта. Прошлое казалось далеким, точно из чужой жизни. И она жила словно в половину дыхания, наполненная тревогой, ожиданием вестей и заботой о том, чтобы сохранить себя Ивану Ильичу в чистоплотности и строгости.
  В начале ноября, утром за кофе, Даша развернула "Русское слово" и в списках пропавших без вести прочла имя Телегина. Список занимал два столбца петитом. Раненые - такие-то, убитые - такие-то, пропавшие без вести - такие-то, и в конце - Телегин, Иван Ильич, прапорщик.
  Так было отмечено это, затмившее всю ее жизнь, событие, - строчка петита.
  Даша почувствовала, как эти мелкие буквы, сухие строчечки, столбцы, заголовки наливаются кровью. Это была минута неописуемого ужаса, - газетный лист превращался в то, о чем там было написано, - в зловонное и кровавое месиво. Оттуда дышало смрадом, ревело беззвучными голосами.
  Душу трясло ознобом. Даже ее отчаяние тонуло в этом животном ужасе и омерзении. Она легла на диван и прикрылась шубой.
  К обеду пришел Николай Иванович, сел в ногах у Даши и молча гладил ее ноги.
  - Ты подожди, главное - подожди, Данюша, - говорил Николай Иванович. - Он пропал без вести, - очевидно, в плену. Я знаю тысячу подобных примеров.
  Ночью ей приснилось: в пустой узкой комнате, с окном, затянутым паутиной и пылью, на железной койке сидит человек в солдатской рубашке. Серое лицо его обезображено болью. Обеими руками он ковыряет свой лысый череп, лупит его, как яйцо, и то, что под кожурой, берет и ест, запихивает в рот пальцами.
  Даша так закричала среди ночи, что Николай Иванович, в накинутом на плечо одеяле, очутился около ее постели и долго не мог добиться, что случилось. Потом накапал в рюмочку валерьянки, дал выпить Даше и выпил сам.
  Даша, сидя в постели, ударяла себя в грудь сложенными щепоткой пальцами и говорила тихо и отчаянно:
  - Понимаешь, не могу жить больше. Ты понимаешь, Николай, не могу, не хочу.
  Жить после того, что случилось, было очень трудно, а жить так, как Даша жила до этого, - нельзя.
  Война только коснулась железным пальцем Даши, и теперь все смерти и все слезы были также и ее делом. И когда прошли первые дни острого отчаяния, Даша стала делать то единственное, что могла и умела: прошла ускоренный курс сестер милосердия и работала в лазарете.
  Вначале было очень трудно. С фронта прибывали раненые, по многу дней не менявшие перевязок; от марлевых бинтов шел такой запах, что сестрам становилось дурно. Во время операций Даше приходилось держать почерневшие ноги и руки, с которых кусками отваливалось налипшее на ранах, и она узнала, как сильные люди скрипят зубами и тело у них трепещет беспомощно.
  Этих страданий было столько, что не хватило бы во всем свете милосердия пожалеть о них. Даше стало казаться, что она теперь навсегда связана с этой обезображенной и окровавленной жизнью и другой жизни нет. Ночью в дежурной комнате горит зеленый абажур лампочки, за стеной кто-то бормочет в бреду, от проехавшего автомобиля зазвенели склянки на полочке. Это уныние и есть частица истинной жизни.
  Сидя в ночные часы у стола в дежурной комнате, Даша припоминала прошлое, и оно все яснее казалось ей, как сон. Жила на высотах, откуда не было видно земли; жила, как и все там жили, влюбленная в себя, высокомерная. И вот пришлось упасть с этих облаков в кровь, в грязь, в этот лазарет, - где пахнет больным телом, где тяжело стонут во сне, бредят, бормочут. Сейчас вот умирает татарин-солдат, и через десять минут нужно идти впрыскивать ему морфий.
  Сегодняшняя встреча с Елизаветой Киевной разволновала Дашу. День был трудный, из Галиции привезли раненых в таком виде, что одному пришлось отнимать кисть руки, другому - руку по плечо, двое предсмертно бредили. Даша устала за день, и все же из памяти не выходила Елизавета Киевна, с красными руками, в мужском пальто, с жалкой улыбкой и кроткими глазами.
  Вечером, присев отдохнуть, Даша глядела на зеленый абажур и думала, что вот бы уметь так плакать на перекрестке, говорить постороннему человеку - "страшно, страшно любила Ивана Ильича..."
  Даша усаживалась в большом кресле то боком, то поджав ноги, раскрыла было книгу - отчет за три месяца "деятельности Городского союза", - столбцы цифр и совершенно непонятных слов, - но в книжке не нашла утешения. Взглянула на часы, вздохнула, пошла в палату.
  Раненые спали, воздух был тяжелый. Высоко под дубовым потолком, в железном кругу люстры, горела несветлая лампочка. Молодой татарин-солдат, с отрезанной рукой, бредил, мотаясь бритой головой на подушке. Даша подняла с пола пузырь со льдом, положила ему на пылающий лоб и подоткнула одеяло. Потом обошла все койки и присела на табуретке, сложив руки на коленях.
  "Сердце не наученное, вот что, - подумала она, - любило бы только изящное и красивое. А жалеть, любить нелюбимое - не учено".
  - Что, ко сну морит, сестрица? - услышала она ласковый голос и обернулась. С койки глядел на нее Семен - бородатый. Даша спросила:
  - Ты что не спишь?
  - Днем наспался.
  - Рука б

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 483 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа