p; Иван Ильич, подъезжая к Самаре, осунулся, перестал шутить. Даша думала
- плывем к счастью, и чувствовала на себе его взгляд, такой, точно
сильного, веселого человека переехали колесом. Ей было жалко его, но что
она могла поделать, как допустить его до себя, хотя бы немножко, если
тогда - она это понимала - сразу начнется то, что должно было случиться в
конце пути. Они не доплывут до счастья, а на полдороге нетерпеливо
разворуют его. Поэтому она была нежна с Иваном Ильичом, и только. Ему же
казалось, что он оскорбит Дашу, если хоть словом намекнет на то, из-за
чего не спал уже четвертую ночь, и чувствовал себя в том особом,
наполовину призрачном мире, где все внешнее скользило мимо, как тени в
голубоватом тумане, где грозно и тревожно горели серые глаза Даши, где
действительностью были лишь запахи, свет солнца и неперестающая боль в
сердце.
В Самаре Иван Ильич пересел на другой пароход и уехал обратно. А Дашино
сияющее море, куда она так спокойно плыла, исчезло, рассыпалось, поднялось
клубами пыли за дребезжащими стеклами.
- А зададут австрияки трепку этим самым сербам, - сказал Дмитрий
Степанович, сняв с носа пенсне и бросил его на газету. - Ну, а ты что
думаешь о славянском вопросе, кошка?
Даша, стоя у окна, пожала плечами.
- Обедать приедешь? - с тоской спросила она.
- Ни под каким видом. У меня скарлатина-с на Постниковой даче.
Дмитрий Степанович не спеша взял со стола, надел манишку, застегнул
чесучовый пиджак, осмотрел по карманам - все ли на местах, и сломанным
гребешком начал начесывать на лоб седые кудрявые волосы.
- Ну, так как же все-таки насчет славянского вопроса, а?
- Ей-богу, не знаю, папа. Что ты в самом деле пристаешь ко мне.
- А я кое-какое имею собственное мнение, Дарья Дмитриевна. - Ему,
видимо, очень не хотелось ехать на дачу, да и вообще Дмитрий Степанович
любил поговорить утром за самоваром о политике. - Славянский вопрос, - ты
слушаешь меня? - это гвоздь мировой политики. На этом много народу сломает
себе шею. Вот почему место происхождения славян, Балканы, не что иное, как
европейский аппендицит. В чем же дело? - ты хочешь меня спросить. Изволь.
- И он стал загибать толстые пальцы: - Первое, славян более двухсот
миллионов, и они плодятся, как кролики. Второе, - славянам удалось создать
такое мощное военное государство, как Российская империя. Третье, - мелкие
славянские группы, несмотря на ассимиляцию, организуются в самостоятельные
единицы и тяготеют к так называемому всеславянскому союзу. Четвертое, -
самое главное, - славяне представляют морально совершенно новый и в
некотором смысле чрезвычайно опасный для европейской цивилизации тип
"богоискателя". И "богоискательство", - ты слушаешь меня, кошка? - есть
отрицание и разрушение всей современной цивилизации. Я ищу бога, то есть
правды, - в самом себе. Для этого я должен быть абсолютно свободен, и я
разрушаю моральные устои, под которыми я погребен, разрушаю государство,
которое держит меня на цепи.
- Папочка, поезжай на дачу, - сказала Даша уныло.
- Нет, ищи правду там. - Дмитрий Степанович потыкал пальцем, словно
указывая на подполье, но вдруг замолчал и обернулся к двери. В прихожей
трещал звонок.
- Даша, поди отвори.
- Не могу, я раздета.
- Матрена! - закричал Дмитрий Степанович. - Ах, баба проклятая. - И сам
пошел отворять парадное и сейчас же вернулся, держа в руке письмо.
- От Катюшки, - сказал он. - Подожди, не хватай из рук, я сначала
доскажу... Так вот, - "богоискательство" прежде всего начинает с
разрушения, и этот период очень опасен и заразителен. Как раз этот момент
болезни Россия сейчас и переживает... Попробуй выйти вечером на главную
улицу - только и слышно - орут: "Караууул!" По улице шатаются горчишники,
озорство такое, что полиция с ног сбилась. Эти ребята - без всяких
признаков морали - "богоискатели". Поняла, кошка? Сегодня они озоруют на
главной улице, завтра начнут озоровать во всем государстве Российском. А в
целом народ переживает первый фазис "богоискательства" - разрушение основ.
Дмитрий Степанович засопел, закуривая папиросу. Даша вытащила у него из
пальцев Катино письмо и ушла к себе. Он же некоторое время еще что-то
доказывал, ходил, хлопая дверями, по большой, наполовину пустой, пыльной
квартире с крашеными полами, затем уехал на дачу.
"Данюша, милая, - писала Катя, - до сих пор ничего не знаю ни о тебе,
ни о Николае. Я живу в Париже. Здесь сезон в разгаре. Носят очень узкие
внизу платья, в моде шифон. Париж очень красив. И все решительно, - вот бы
тебе посмотреть, - весь Париж танцует танго. За завтраком, между блюд -
встают и танцуют, и в пять часов, и за обедом, и так до утра. Я никуда не
могу укрыться от этой музыки, она какая-то печальная, мучительная и
сладкая. Мне все кажется, что хороню молодость, что-то невозвратное, когда
гляжу на этих женщин с глубокими вырезами платьев, с глазами, подведенными
синим, и на их кавалеров. В общем, у меня тоска. Все думается, что кто-то
должен умереть. Очень боюсь за папу. Он ведь совсем не молод. Здесь полно
русских, все наши знакомые: каждый день собираемся где-нибудь, точно и не
уезжала из Петербурга. Кстати, здесь мне рассказывали о Николае, что он
был близок будто бы с одной женщиной. Она - вдова, у нее двое детей и
третий маленький. Понимаешь? Мне было очень больно вначале. А потом
почему-то стало ужасно жалко этого маленького... Ах, Данюша, иногда мне
хочется иметь ребенка. Но ведь это можно только от любимого человека.
Выйдешь замуж, - рожай, слышишь".
Даша прочла письмо несколько раз, прослезилась, в особенности над этим
ни в чем не повинным ребеночком, и села писать ответ, прописала его до
обеда, обедала одна, - так, только пощипала что-то, - затем пошла в
кабинет и начала рыться в старых журналах, отыскала длиннейший какой-то
роман, легла на диван посреди разбросанных книг и читала до вечера.
Наконец приехал отец, запыленный и усталый; сели ужинать, отец на все
вопросы отвечал "угу"; Даша выведала: оказывается - скарлатинный больной,
мальчик трех лет, умер. Дмитрий Степанович, сообщив это, засопел, спрятал
пенсне в футляр и ушел спать. Даша легла в постель, закрылась с головой
простыней и всласть наплакалась о разных грустных вещах.
Прошло два дня. Пыльная буря кончилась грозой и ливнем, барабанившим по
крыше всю ночь, и утро воскресенья настало тихое и влажное - вымытое.
Утром, как Даше встать, зашел к ней старый знакомый, Семен Семенович
Говядин, земский статистик - худой и сутулый, всегда бледный мужчина, с
русой бородой и зачесанными за уши волосами. От него пахло сметаной; он
отвергал вино, табак и мясо и был на счету у полиции. Здороваясь с Дашей,
он сказал без всякой причины насмешливым голосом:
- Я за вами, женщина. Едем на Волгу.
Даша подумала: "Итак, все кончилось статистиком Говядиным", - взяла
белый зонтик и пошла за Семеном Семеновичем вниз к Волге, к пристани, где
стояли лодки.
Между длинных дощатых бараков с хлебом, бунтов леса и целых гор из
тюков с шерстью и хлопком бродили грузчики и крючники, широкоплечие,
широкогрудые мужики и парни, босые, без шапок, с голыми шеями. Иные играли
в орлянку, иные спали на мешках и досках; вдалеке человек тридцать с
ящиками на плечах сбегали по зыбким сходням. Между телег стоял пьяный
человек, весь в грязи и пыли, с окровавленной щекой, и, придерживая обеими
руками штаны, ругался лениво и матерно.
- Этот элемент не знает ни праздников, ни отдыха, - наставительно
заметил Семен Семенович, - а вот мы с вами, умные и интеллигентные люди,
едем праздно любоваться природой.
И он перешагнул через огромные босые ноги грудастого и губастого парня,
лежавшего навзничь; другой сидел на бревне и жевал французскую булку. Даша
слышала, как лежащий сказал ей вслед:
- Филипп, вот бы нам такую.
И другой ответил с набитым ртом:
- Чиста очень. Возни много.
По широкой желтоватой реке в зыбких солнечных отсветах двигались
силуэты лодочек, направляясь к дальнему песчаному берегу. Одну из таких
лодок нанял Говядин; попросил Дашу править рулем, сам сел на весла и стал
выгребать против течения. Скоро на бледном лице у него выступил пот.
- Спорт, - великая вещь, - сказал Семен Семенович и принялся стаскивать
с себя пиджак, стыдливо отстегнул помочи и сунул их под нос лодки. У него
были худые, с длинными волосами, слабые руки и гуттаперчевые манжеты. Даша
раскрыла зонт и, прищурясь, глядела на воду.
- Простите за нескромный вопрос, Дарья Дмитриевна, - в городе
поговаривают, что вы выходите замуж. Правда это?
- Нет, неправда.
Тогда он широко ухмыльнулся, что было неожиданно для его
интеллигентного озабоченного лица, и жиденьким голоском попробовал было
запеть: "Эх, да вниз по матушке по Волге", - но застыдился и со всей силой
ударил в весла.
Навстречу проплыла лодка, полная народу. Три мещанки в зеленых и
пунцовых кашемировых платьях грызли семечки и плевали шелухой себе на
колени. Напротив сидел совершенно пьяный горчишник, кудрявый, с черными
усиками, закатывал, точно умирая, глаза и играл польку на гармонике.
Другой шибко греб, раскачивая лодку, третий, взмахнув кормовым веслом,
закричал Семену Семеновичу:
- Сворачивай с дороги, шляпа, тудыть твою душу. - И они с криком и
руганью проплыли совсем близко.
Наконец лодка с шорохом скользнула по песчаному дну. Даша выпрыгнула на
берег. Семен Семенович опять надел помочи и пиджак.
- Хотя я городской житель, но искренне люблю природу, - сказал он,
прищурясь, - особенно когда ее дополняет фигура девушки, в этом я нахожу
что-то тургеневское. Пойдемте к лесу.
И они побрели по горячему песку, увязая в нем по щиколотку. Говядин
поминутно останавливался, вытирая платком лицо, и говорил:
- Нет, вы взгляните, что за очаровательный уголок.
Наконец песок кончился, пришлось взобраться на небольшой обрыв, откуда
начинались луга с кое-где уже скошенной травой, вянущей в рядах. Здесь
горячо пахло медовыми цветами. По берегу узкого оврага над водой рос
кудрявый орешник. В низинке, в сочной траве, журчал ручей, переливаясь в
другое озерцо - круглое. На берегу его росли старые липы и корявая сосна с
одной, отставленной, как рука, веткой. Дальше, по узкой гривке, цвел белый
шиповник. Это было место, излюбленное вальдшнепами во время перелетов.
Даша и Семен Семенович сели на траву. Под их ногами синела небом, зеленела
отражением листвы вода по извилистым овражкам. Неподалеку от Даши в кусте
прыгали, однообразно посвистывая, две серые птички. И со всей грустью
покинутого любовника где-то в чаще дерева ворковал, ворковал, не уставая,
дикий голубь. Даша сидела, вытянув ноги, уронив руки на колени, и слушала,
как в ветвях покинутый любовник бормотал нежным голосом:
"Дарья Дмитриевна, Дарья Дмитриевна, ах, что происходит с вами, -
почему вам так грустно, хочется плакать? Ведь ничего еще не случилось, а
вы грустите, будто жизнь уж кончена, прошла, пролетела. Вы просто от
природы плакса".
- Мне хочется быть с вами откровенным, Дарья Дмитриевна, - проговорил
Говядин, - позвольте мне, так сказать, отбросить в сторону условности?..
- Говорите, мне все равно, - ответила Даша и, закинув руки за голову,
легла на спину, чтобы видеть небо, а не бегающие глазки Семена Семеновича,
который исподтишка, поглядывал на ее белые чулки.
- Вы гордая, смелая девушка. Вы молоды, красивы, полны кипучей жизни...
- Предположим, - сказала Даша.
- Неужто вам никогда не хотелось разрушить эту условную мораль,
привитую воспитанием и средой? Неужто во имя этой всеми авторитетами уже
отвергнутой морали вы должны сдерживать свои красивые инстинкты!
- Предположим, что я не хочу сдерживать свои красивые инстинкты, -
тогда что? - спросила Даша и с ленивым любопытством ждала, что он ответит.
Ее разогрело солнце, и было так хорошо глядеть в небо, в солнечную пыль,
наполнившую всю эту синюю бездну, что не хотелось ни думать, ни
шевелиться.
Семен Семенович молчал, ковыряя в земле пальцем. Даша знала, что он
женат на акушерке Марье Давыдовне. Раза два в год Марья Давыдовна забирала
троих детей и уходила от мужа к матери, живущей напротив, через улицу.
Семен Семенович в земской управе объяснял сослуживцам эти семейные разрывы
чувственным и беспокойным характером Марьи Давыдовны. Она же в земской
больнице объясняла их тем, что муж каждую минуту готов ей изменить с кем
угодно, только об этом и думает, и не изменяет по трусости и вялости, что
уже совсем обидно, и она больше не в состоянии видеть его длинную
вегетарьянскую физиономию. Во время этих размолвок Семен Семенович по
нескольку раз в день без шапки переходил улицу. Затем супруги мирились, и
Марья Давыдовна с детьми и подушками перебиралась в свой дом.
- Когда женщина остается вдвоем с мужчиной, у нее возникает
естественное желание принадлежать, у него - овладеть ее телом, - покашляв,
проговорил наконец Семен Семенович. - Я вас зову быть честной, открытой.
Загляните в глубь себя, и вы увидите, что среди предрассудков и лжи в вас
горит естественное желание здоровой чувственности.
- А у меня сейчас никакого желания не горит, что это значит? - спросила
Даша. Ей было смешно и лениво. Над головой, в бледном цветке шиповника, в
желтой пыльце ворочалась пчела. А покинутый любовник продолжал бормотать в
осиннике: "Дарья Дмитриевна, Дарья Дмитриевна, не влюблены ли вы, в самом
деле? Влюблены, влюблены, честное слово, - оттого и горюете". Слушая, Даша
тихонько начала смеяться.
- Кажется, у вас забрался песок в туфельки. Позвольте, я вытряхну, -
проговорил Семен Семенович каким-то особенным, глуховатым голосом и
потянул ее за каблук. Тогда Даша быстро села, вырвала у него туфлю и
шлепнула ею Семена Семеновича по щеке.
- Вы - негодяй, - сказала она, - я никогда не думала, что вы такой
омерзительный человек.
Она надела туфлю, встала, подобрала зонтик и, не взглянув на Говядина,
пошла к реке.
"Вот дура, вот дура, не спросила даже адреса, - куда писать, - думала
она, спускаясь с обрыва, - не то в Кинешму, не то в Нижний. Вот теперь и
сиди с Говядиным. Ах, боже мой". Она обернулась. Семен Семенович шагал по
спуску, по траве, подымая ноги, как журавль, и глядел в сторону. "Напишу
Кате: "Представь себе, кажется, я полюбила, так мне кажется". И,
прислушиваясь внимательно, Даша повторила вполголоса! "Милый, милый,
милый, Иван Ильич".
В это время неподалеку раздался голос: "Не полезу и не полезу, пусти,
юбку оборвешь". По колена в воде у берега бегал голый человек, пожилой, с
короткой бородой, с желтыми ребрами, с черным гайтаном креста на впалой
груди. Он был непристоен и злобно, молча тащил в воду унылую женщину. Она
повторяла: "Пусти, юбку оборвешь".
Тогда Даша изо всей силы побежала вдоль берега к лодке, - стиснуло
горло от омерзения и стыда. Покуда она сталкивала лодку в воду, подбежал
запыхавшийся Говядин. Не отвечая ему, не глядя, Даша села на корму,
прикрылась зонтом и молчала всю обратную дорогу.
После этой прогулки у Даши каким-то особым, непонятным ей самой путем
началась обида на Телегина, точно он был виноват во всем этом унынии
пыльного, раскаленного солнцем провинциального города, с вонючими заборами
и гнусными подворотнями, с кирпичными, как ящики, домишками, с телефонными
и трамвайными столбами вместо деревьев, с тяжелым зноем в полдень, когда
по серовато-белой, без теней, улице бредет одуревшая баба со связками
вяленой рыбы на коромысле и кричит, глядя на пыльные окошки; "Рыбы воблой,
рыбы", - но остановится около нее и понюхает рыбу какой-нибудь тоже
одуревший и наполовину взбесившийся пес; когда со двора издалека
дунайской, сосущей скукой заиграет шарманка.
Телегин виноват был в том, что Даша воспринимала сейчас с особенной
чувствительностью весь этот окружавший ее утробный мещанский покой, не
намеревающийся, видимо, во веки веков сдвинуться с места, хоть выбеги на
улицу и закричи диким голосом: "Жить хочу, жить!"
Телегин был виноват в том, что чересчур уж был скромен и застенчив: не
ей же, Даше, в самом деле, говорить: "Понимаете, что люблю". Он был
виноват в том, что не подавал о себе вестей, точно сквозь землю
провалился, а может быть, даже и думать забыл.
И в прибавление ко всему этому унынию в одну из знойных, как в печке,
черных ночей Даша увидела сон, тот же, что и в Петербурге, когда
проснулась в слезах, и так же, как и тогда, он исчез из памяти, точно
дымка с запотевшего стекла. Но ей казалось, что этот мучительный и
страшный сон предвещает какую-то беду. Дмитрий Степанович посоветовал Даше
вспрыскивать мышьяк. Затем было получено второе письмо от Кати. Она
писала: - "Милая Данюша, я очень тоскую по тебе, по своим и по России. Мне
все сильнее думается, что я виновата и в разрыве с Николаем. Я просыпаюсь
и так весь день живу с этим чувством вины и какой-то душевной затхлости. И
потом - я не помню, писала ли я тебе, - меня вот уже сколько времени
преследует один человек. Выхожу из дому, - он идет навстречу. Поднимаюсь в
лифте в большом магазине, - он по пути впрыгивает в лифт. Вчера была в
Лувре, в музее, устала и села на скамеечку, и вдруг чувствую, - точно мне
провели рукой по спине, - оборачиваюсь - неподалеку сидит он. Худой,
черный, с сильной проседью, борода точно наклеенная на щеках. Руки положил
на трость, глядит сурово, глаза ввалившиеся. Он не заговаривает, не
пристает ко мне, но я его боюсь. Мне кажется, что он какими-то кругами
около меня ходит..."
Даша показала письмо отцу. Дмитрий Степанович на другое утро за газетой
сказал между прочим"
- Кошка, поезжай в Крым.
- Зачем?
- Разыщи этого Николая Ивановича и скажи ему, что он разиня. Пускай
отправляется в Париж, к жене. А впрочем, как хочет... Это их частное
дело...
Дмитрий Степанович рассердился и взволновался, хотя терпеть не мог
показывать своих чувств. Даша вдруг обрадовалась: Крым ей представился
синим, шумящим волнами, чудесным простором. Длинная тень от пирамидального
тополя, каменная скамья, развевающийся на голове шарф, и чьи-то
беспокойные глаза следят за Дашей.
Она быстро собралась и уехала в Евпаторию, где купался Николай
Иванович.
В это лето в Крыму был необычайный наплыв приезжих с севера. По всему
побережью бродили с облупленными носами колючие петербуржцы с катарами и
бронхитами, и шумные, растрепанные москвичи с ленивой и поющей речью, и
черноглазые киевляне, не знающие различия гласных "о" и "а", и презирающие
эту российскую суету богатые сибиряки; жарились и обгорали дочерна молодые
женщины, и голенастые юноши, священники, чиновники, почтенные и семейные
люди, живущие, как и все тогда жило в России, расхлябанно, точно с
перебитой поясницей.
В середине лета от соленой воды, жары и загара у всех этих людей
пропадало ощущение стыда, городские платья начинали казаться пошлостью, и
на прибрежном песке появились женщины, кое-как прикрытые татарскими
полотенцами, и мужчины, похожие на изображения на этрусских вазах.
В этой необычайной обстановке синих волн, горячего песка и голого тела,
лезущего отовсюду, шатались семейные устои. Здесь все казалось легким и
возможным. А какова будет расплата потом, на севере, в скучной квартире,
когда за окнами дождь, а в прихожей трещит телефон и все кому-то чем-то
обязаны, - стоит ли думать о расплате. Морская вода с мягким шорохом
подходит к берегу, касается ног, и вытянутому телу на песке, закинутым
рукам и закрытым векам - легко, горячо, сладко. Все, все, даже самое
опасное, - легко и сладко.
Нынешним летом легкомыслие и шаткость среди приезжих превзошли всякие
размеры, словно у этих сотен тысяч городских обывателей каким-то
гигантским протуберанцем, вылетевшим в одно июньское утро из раскаленного
солнца, отшибло память и благоразумие.
По всему побережью не было ни одной благополучной дачи. Неожиданно
разрывались прочные связи. И казалось, самый воздух был полон любовного
шепота, нежного смеха и неописуемой чепухи, которая говорилась на этой
горячей земле, усеянной обломками древних городов и костями вымерших
народов. Было похоже, что к осенним дождям готовится какая-то всеобщая
расплата и горькие слезы.
Даша подъезжала к Евпатории после полудня. Незадолго до города, с
дороги, пыльной белой лентой бегущей по ровной степи, мимо солончаков,
ометов соломы, она увидела против солнца большой деревянный корабль. Он
медленно двигался в полуверсте, по степи, среди полыни, сверху донизу
покрытый черными, поставленными боком, парусами. Это было до того
удивительно, что Даша ахнула. Сидевший рядом с ней в автомобиле армянин
сказал, засмеявшись: "Сейчас море увидишь".
Автомобиль повернул мимо квадратных запруд солеварен на песчаную
возвышенность, и с нее открылось море. Оно лежало будто выше земли,
темно-синее, покрытое белыми длинными жгутами пены. Веселый ветер
засвистел в ушах. Даша стиснула на коленях кожаный чемоданчик и подумала:
"Вот оно. Начинается".
В это же время Николай Иванович Смоковников сидел в павильоне,
вынесенном на столбах в море, и пил кофе с любовником-резонером. Подходили
после обеденного отдыха дачники, садились за столики, перекликались,
говорили о пользе йодистого лечения, о морском купанье и женщинах. В
павильоне было прохладно. Ветром трепало края белых скатертей и женские
шарфы. Мимо прошла однопарусная яхта, и оттуда что-то весело кричали.
Толпой появились и заняли большой стол москвичи, все - мировые
знаменитости. Любовник-резонер поморщился при виде их и продолжал
рассказывать содержание драмы, которую задумал написать.
- У меня глубоко продумана вся тема, но написан только первый акт, -
говорил он, вдумчиво и благородно глядя в лицо Николаю Ивановичу. - У тебя
светлая голова, Коля, ты поймешь мою идею: красивая молодая женщина
тоскует, томится, кругом нее пошлость. Хорошие люди, но жизнь засосала, -
гнилые чувства и пьянство. Словом, ты понимаешь... И вдруг она говорит: "Я
должна уйти, порвать с этой жизнью, уйти туда, куда-то к светлому..." А
тут - муж и друг... Оба страдают... Коля, ты пойми, - жизнь засосала...
Она уходит, я не говорю, к кому, - любовника нет, все на настроении... И
вот двое мужчин сидят в кабаке молча и пьют... Глотают слезы с коньяком...
А ветер в каминной трубе завывает, хоронит их... Грустно... Пусто...
Темно...
- Ты хочешь знать мое мнение? - спросил Николай Иванович.
- Да. Ты только скажи: "Миша, брось писать, брось", - и я брошу.
- Пьеса твоя замечательная. Это - сама жизнь. - Николай Иванович,
закрыв глаза, помотал головой. - Да, Миша, мы не умели ценить своего
счастья, и оно ушло, и вот мы - без надежды, без воли - сидим и пьем. И
воет ветер над нашим кладбищем... Твоя пьеса меня чрезвычайно волнует...
У любовника-резонера задрожали мешочки под глазами, он потянулся и
крепко поцеловал Николая Ивановича, затем налил по рюмочке. Они чокнулись,
положили локти на стол и продолжали душевную беседу.
- Коля, - говорил любовник-резонер, тяжело глядя на собеседника, - а
знаешь ли ты, что я любил твою жену, как бога?
- Да. Мне это казалось.
- Я мучился, Коля, но ты был мне другом... Сколько раз я бежал из
твоего дома, клянясь не переступать больше порога... Но я приходил опять и
разыгрывал шута... И ты, Николай, не смеешь ее винить. - Он вытянул губы
свирепо.
- Миша, она жестоко поступила со мною.
- Может быть... Но мы все перед ней виноваты... Ах, Коля, одного я в
тебе не могу понять, - как ты, живя с такой женщиной, - прости меня, -
путался в то же время с какой-то вдовой - Софьей Ивановной. Зачем?
- Это сложный вопрос.
- Лжешь. Я ее видел, обыкновенная курица.
- Видишь ли, Миша, теперь дело прошлое, конечно... Софья Ивановна была
просто добрым человеком. Она давала мне минуты радости и никогда ничего не
требовала. А дома все было слишком сложно, трудно, углубленно... На
Екатерину Дмитриевну у меня не хватало душевных сил.
- Коля, но неужели - вот мы вернемся в Петербург, вот настанет вторник,
и я приеду к вам после спектакля... И твой дом пуст... Как мне жить?..
Слушай... Где жена сейчас?
- В Париже.
- Переписываешься?
- Нет.
- Поезжай в Париж. Поедем вместе.
- Бесполезно...
- Коля, выпьем за ее здоровье.
- Выпьем.
В павильоне, между столиками, появилась актриса Чародеева, в зеленом
прозрачном платье, в большой шляпе, худая, как змея, с синей тенью под
глазами. Ее, должно быть, плохо держала спина, - так она извивалась и
клонилась. Ей навстречу поднялся редактор эстетического журнала "Хор муз",
взял за руку и не спеша поцеловал в сгиб локтя.
- Изумительная женщина, - проговорил Николай Иванович сквозь зубы.
- Нет, Коля, нет, Чародеева - просто падаль. В чем дело?.. Жила три
месяца с Бессоновым, на концертах мяукает декадентские стихи... Смотри,
смотри, - рот до ушей, на шее жилы. Это не женщина, это - гиена.
Все же, когда Чародеева, кивая шляпкой направо и налево, улыбаясь
большим ртом с розовыми губами, приблизилась к столу, любовник-резонер,
словно пораженный, медленно поднялся, всплеснул руками, сложил их под
подбородком.
- Милая... Ниночка... Какой туалет!.. Не хочу, не хочу... Мне прописан
глубокий покой, родная моя...
Чародеева потрепала костлявой рукой его щеку, сморщила нос.
- А что болтал вчера про меня в ресторане?
- Я тебя ругал вчера в ресторане? Ниночка!
- Да еще как!
- Честное слово, меня оклеветали.
Чародеева со смехом положила мизинчик ему на губы: "Ведь знаешь, что не
могу на тебя долго сердиться". И уже другим голосом, из какой-то
воображаемой светской пьесы, обратилась к Николаю Ивановичу:
- Сейчас проходила мимо вашей комнаты: к вам приехала, кажется,
родственница, - прелестная девушка.
Николай Иванович быстро взглянул на друга, затем взял с блюдечка окурок
сигары и так принялся его раскуривать, что задымилась вся борода.
- Это неожиданно, - сказал он, - что бы это могло означать?.. Бегу. -
Он бросил сигару в море и стал спускаться по лестнице на берег, вертя
серебряной тростью, сдвинув шляпу на затылок. В гостиницу Николай Иванович
вошел уже запыхавшись...
- Даша, ты зачем? Что случилось? - спросил он, притворяя за собой
дверь. Даша сидела на полу около раскрытого чемодана и зашивала чулок.
Когда вошел зять, она не спеша поднялась, подставила ему щеку для поцелуя
и сказала рассеянно:
- Очень рада тебя видеть. Мы с папой решили, чтобы ты ехал в Париж. Я
привезла два письма от Кати. Вот. Прочти, пожалуйста.
Николай Иванович схватил у нее письма и сел к окну. Даша ушла в
умывальную комнату и оттуда, одеваясь, слушала, как зять шуршит
листочками, вздыхает. Затем он затих. Даша насторожилась.
- Ты завтракала? - вдруг спросил он, - Если голодна - пойдем в
павильон.
Тогда она подумала: "Разлюбил ее совсем", - обеими руками надвинула на
голову шапочку и решила разговор о Париже отложить до завтра.
По дороге к павильону Николай Иванович молчал и глядел под ноги, но
когда Даша спросила: "Ты купаешься?" - он весело поднял голову и заговорил
о том, что здесь у них образовалось общество борьбы с купальными
костюмами, главным образом, преследующее гигиенические цели.
- Представь, за месяц купанья на этом пляже организм поглощает йода
больше, нежели за это время можно искусственно ввести его внутрь. Кроме
того, ты поглощаешь солнечные лучи и теплоту от нагретого песка. У нас,
мужчин, еще терпимо, только небольшой пояс, но женщины закрывают почти две
трети тела. Мы с этим решительно начали бороться... В воскресенье я читаю
лекцию по этому вопросу.
Они шли вдоль воды по светло-желтому, мягкому, как бархат, песку из
плоских, обтертых прибоями раковинок. Неподалеку, там, где на отмель
набегали и разбивались кипящей пеной небольшие волны, покачивались, как
поплавки, две девушки в красных чепчиках.
- Наши адептки, - сказал Николай Иванович деловито. У Даши все сильнее
росло чувство не то возбуждения, не то беспокойства. Это началось с той
минуты, когда она увидела в степи черный корабль.
Даша остановилась, глядя, как вода тонкой пеленой взлизывает на песок и
отходит, оставляя ручейки, и это Прикосновение воды к земле было такое
радостное и вечное, что Даша присела и опустила туда руки. Маленький
плоский краб шарахнулся боком, пустив облачко песка, и исчез в глубине.
Волной замочило руки выше локтя.
- Какая-то с тобой перемена, - проговорил Николай Иванович, прищурясь,
- не то ты еще похорошела, не то похудела, не то замуж тебе пора.
Даша обернулась, взглянула на него странно, поднялась и, не обтирая
рук, пошла к павильону, откуда любовник-резонер махал соломенной шляпой.
Дашу кормили чебуреками и простоквашей, поили шампанским;
любовник-резонер суетился, время от времени впадал в столбняк, шепча
словно про себя: "Боже мой, как хороша!" - и подводил знакомить каких-то
юношей - учеников драматической студии, говоривших придушенными, голосами,
точно на исповеди. Николай Иванович был польщен таким успехом "своей
Дашурки".
Даша пила вино, смеялась, протягивала кому-то для поцелуев руку и, не
отрываясь, глядела на сияющее голубым светом взволнованное море. "Это
счастье", - думала она.
После купанья и прогулки пошли ужинать в гостиницу. Было шумно, светло
и нарядно. Любовник-резонер много и горячо говорил о любви. Николай
Иванович, глядя на Дашу, подвыпил и загрустил. А Даша все время сквозь
щель в занавеси окна видела, как невдалеке появляются, исчезают и скользят
какие-то жидкие блики. Наконец она поднялась и вышла на берег. Ясная и
круглая луна, совсем близкая, как в сказках Шехерезады, висела над
чешуйчатой дорогой через все море. Даша засунула пальцы между пальцев и
хрустнула ими.
Когда послышался голос Николая Ивановича, она поспешно пошла дальше
вдоль воды, сонно лижущей берег. На песке сидела женская фигура и другая,
мужская, лежала головой у нее на коленях. Между зыбкими бликами в
черно-лиловой воде плавала человеческая голова, и на Дашу взглянули и
долго следили за ней два глаза с лунными отблесками. Потом стояли двое
прижавшись; миновав их, Даша услышала вздох и поцелуй.
Издалека звали: "Даша, Даша!" Тогда она села на песок, положила локти
на колени и подперла подбородок. Если бы сейчас подошел Телегин, опустился
бы рядом, обнял рукой за спину и голосом суровым и тихим спросил: "Моя?" -
ответила бы: "Твоя".
За бугорком песка пошевелилась серая, лежащая ничком фигура, села,
уронив голову, долго глядела на играющую, точно на забаву детям, лунную
дорогу, поднялась и побрела мимо Даши, уныло, как мертвая. И с отчаянно
бьющимся сердцем Даша увидела, что это - Бессонов.
Так начались для Даши эти последние дни старого мира. Их осталось
немного, насыщенных зноем догорающего лета, радостных и беспечных. Но
люди, привыкшие думать, что будущий день так же ясен, как вдалеке
синеватые очертания гор, даже умные и прозорливые люди не могли ни видеть,
ни знать ничего, лежащего впереди мгновения их жизни. За мгновением,
многоцветным, насыщенным запахами, наполненным биением всех соков жизни,
лежал" непостижимый мрак... Туда ни на волосок не проникали ни взгляд, ни
ощущение, ни мысль, и только, быть может, неясным чувством, какое бывает у
зверей перед грозой, воспринимали иные то, что надвигалось. Это чувство
было, как необъяснимое беспокойство. А в это время на землю опускалось
невидимое облако, бешено крутящееся какими-то торжествующими, и яростными,
и какими-то падающими, и изнемогающими очертаниями. И это было отмечено
лишь полосою солнечной тени, зачеркнувшей с юго-востока на северо-запад
всю старую, веселую и грешную жизнь на земле.
Бессонов целыми днями валялся у моря. Разглядывая лица: женские -
смеющиеся, покрытые солнечной пылью загара, и мужские - медно-красные и
возбужденные, он с унынием чувствовал, что сердце его ледяным куском лежит
в груди. Глядя на море, думал, что вот оно тысячи лет шумит волнами о
берег. И берег был когда-то пуст, и вот он населен людьми, и они умрут, и
берег опять опустеет, а море будет все так же набегать на песок. Думая, он
морщился, сгребал пальцами раковинки в кучку и засовывал в нее потухшую
папироску. Затем шел купаться. Затем лениво обедал. Затем уходил спать.
Вчера неподалеку от него быстро села в песок какая-то девушка и долго
глядела на лунный свет, от нее слабо пахло фиалками. В оцепеневшем мозгу
прошло воспоминание. Бессонов заворочался, подумал: "Ну, нет, на этот
крючок не зацепишь, к черту, спать", - поднялся и побрел в гостиницу.
Даша после этой встречи струсила. Ей казалось, что петербургская жизнь
- все эти воробьиные ночи - отошла навсегда и Бессонов, непонятно чем
занозивший ее воображение, - забыт.
Но от одного взгляда, от этой минутки, когда он черным силуэтом прошел
перед светом месяца, в ней все поднялось с новой силой, и не в виде
смутных и неясных переживаний, а теперь было точное желание, горячее, как
полуденный жар: она жаждала почувствовать этого человека. Не любить, не
мучиться, не раздумывать, - а только ощутить.
Сидя в залитой лунным светом белой комнате, на белой постели, она
повторяла слабым голосом:
- Ах, боже мой, ах, боже мой, что же это такое?
В седьмом часу утра Даша пошла на берег, разделась, вошла по колена в
воду и загляделась. Море было выцветшее, бледно-голубое и только кое-где
вдалеке тронутое матовой рябью. Вода не спеша всходила то выше колен, то
опускалась ниже. Даша протянула руки, упала на эту небесную прохладу и
поплыла. Потом, освеженная и вся соленая, закуталась в мохнатый халат и
легла на песок, уже тепловатый...
"Люблю одного Ивана Ильича, - думала она, лежа щекой на локте, пахнущем
свежестью, - люблю, люблю Ивана Ильича. С ним чисто, свежо, радостно.
Слаба богу, что люблю Ивана Ильича. Выйду за него замуж".
Она закрыла глаза и заснула, чувствуя, как рядом, набегая, будто дышит
вода в лад с ее дыханием.
Этот сон был сладок. Она, не переставая, чувствовала, как ее телу тепло
и легко лежать на песке. И во сне она ужасно любила себя.
На закате, когда солнце сплющенным шаром опускалось в оранжевое
безоблачное зарево, Даша встретила Бессонова, сидевшего на камне у
тропинки, вьющейся через плоское полынное поле. Даша забрела сюда, гуляя,
и сейчас, увидев Бессонова, остановилась, хотела повернуть, побежать, но
давешняя легкость опять исчезла, и ноги, отяжелев, точно приросли, и она
исподлобья глядела, как он подходил, почти не удивленный встречей, как
снял соломенную шляпу и поклонился по-монашески - смиренным наклонением.
- Вчера я не ошибся, Дарья Дмитриевна, - это вы были на берегу?
- Да, я...
Он помолчал, опустив глаза, потом взглянул мимо Даши в глубину степи.
- На этом поле во время заката чувствуешь себя как в пустыне. Сюда
редко кто забредет. Кругом - полынь, камни, и в сумерки представляется,
что на земле никого уже не осталось.
Бессонов засмеялся, медленно открыв белые зубы. Даша глядела на него,
как дикая птица. Потом она пошла рядом с ним по тропинке. С боков и по
всему полю росли высокие, горько пахнувшие кустики полыни; от каждого
ложилась на сухую землю еще не яркая лунная тень. Над головами, вверх и
вниз, неровно и трепеща, летали две мыши, ясно видимые в полосе заката.
- Соблазны, соблазны, никуда от них не скроешься, - проговорил
Бессонов, - прельщают, заманивают, и снова попадаешь в обман. Смотрите, до
чего лукаво подстроено, - он показал палкой на невысоко висящий шар луны,
- всю ночь будет ткать сети, тропинка прикинется ручьем, каждый кустик -
населенным, даже труп покажется красивым и женское лицо - таинственным. А
может быть, действительно так и нужно: вся мудрость в этом обмане... Какая
вы счастливая, Дарья Дмитриевна, какая вы счастливая...
- Почему же это обман? По-моему, совсем не обман. Просто - светит луна,
- сказала Даша упрямо.
- Ну конечно, Дарья Дмитриевна, конечно... "Будьте, как дети". Обман в
том, что я не верю ничему этому. Но - "будьте так же, как змеи". А как это
соединить? Что нужно для этого? Говорят, соединяет любовь? А вы как
думаете?
- Не знаю. Ничего не думаю.
- Из каких она приходит пространств? Как ее заманить? Каким словом
заклясть? Лечь в пыли и взывать: о господи, пошли на меня любовь!.. - Он
негромко засмеялся, показав зубы.
- Я дальше не пойду, - сказала Даша, - я хочу к морю.
Они повернулись и шли теперь по полыни к песчаной возвышенности.
Неожиданно Бессонов сказал мягким и осторожным голосом:
- Я до последнего слова помню все, что вы говорили тогда у меня в
Петербурге. Я вас спугнул. (Даша, глядя пред собой, шла очень быстро.)
Тогда меня потрясло одно ощущение... Не ваша особенная красота, нет...
Меня поразила, пронизала всего непередаваемая музыка вашего голоса. Я
глядел тогда на вас и думал: здесь мое спасение - отдать сердце вам, стать
нищим, смиренным, растаять в вашем свете... А может быть, взять ваше
сердце? Стать бесконечно богатым?.. Подумайте, Дарья Дмитриевна, вот вы
пришли, и я должен отгадать загадку.
Даша, опередив его, взбежала на песчаную дюну. Широкая лунная дорога,
переливаясь, как чешуя, в тяжелой громаде воды, обрывалась на краю моря
длинной и ясной полосой, и там, над этим светом, стояло темное сияние. У
Даши так билось сердце, что пришлось закрыть глаза. "Господи, спаси меня
от него", - подумала она. Бессонов несколько раз вонзил палку в песок.
- Только уж нужно решаться, Дарья Дмитриевна... Кто-то должен сгореть
на этом огне... Вы ли... Я ли... Подумайте, ответьте...
- Не понимаю, - отрывисто сказала Даша.
- Когда вы станете нищей, опустошенной, сожженной, - тогда только
настанет для вас настоящая жизнь, Дарья Дмитриевна... без этого лунного
света - соблазна на три копейки. Будет - мудрость. И всего только и нужно
для этого развязать девичий поясок.
Бессонов ледяной рукой взял Дашину руку и заглянул ей в глаза. Даша
только и могла, что - медленно зажмурилась. Через несколько долгих
молчаливых минут он сказал!
- Впрочем, пойдемте лучше по домам - спать. Поговорили, обсудили вопрос
со всех сторон, - да и час поздний...
Он довел Дашу до гостиницы, простился учтиво, сдвинул шляпу на затылок
и пошел вдоль воды, вглядываясь в неясные фигуры гуляющих. Внезапно
остановился, повернул и подошел к высокой женщине, стоящей неподвижно,
закутавшись в белую шаль. Бессонов перекинул трость через плечо, взялся за
ее концы и сказал:
- Нина, здравствуй.
- Здравствуй.
- Ты что делаешь одна на берегу?
- Стою.
- Почему ты одна?
- Одна, потому что одна, - ответила Чародеева тихо и сердито.
- Неужели все еще сердишься?
- Нет, голубчик. Давно успокоилась.
- Нина, пойдем ко мне.
Тогда она, откинув голову, молчала долго, потом дрогнувшим, неясным
голосом ответила:
- С ума ты сошел?
- А ты разве этого не знала?
Он взял ее под руку, но она резко выдернула ее и пошла медленно, рядом
с ним, вдоль лунных отсветов, скользящих по масляно-черной воде вслед их
шагам.
Наутро Дашу разбудил Николай Иванович, осторожно постучав в дверь:
- Данюша, вставай, голубчик, идем кофе пить.
Даша спустила с кровати ноги и посмотрела на чулки и туфельки, - все в
серой пыли. Что-то случилось. Или опять приснился тот омерзительный сон?
Нет, нет, было гораздо хуже, не сон. Даша кое-как оделась и побежала
купаться.
Но вода утомила ее, и солнце разожгло. Сидя под мохнатым халатом,
обхватив голые коленки, она подумала, что здесь ничего хорошего случиться
не может.
"И не умна, и трусиха, и бездельница. Воображение преувеличенное. Сама
не знаю, чего хочу. Утром одно, вечером другое. Как раз тот тип, какой
ненавижу".
Склонив голову, Даша глядела на море, и даже слезы навернулись у нее, -
так было смутно и грустно.
"Подумаешь - великое сокровище берегу. Кому оно нужно? - ни одному
человеку на свете. Никого по-настоящему не люблю. И выходит - он прав:
лучше уж сжечь все, сгореть и стать трезвым человеком. Он позвал, и пойти
к нему нынче же вечером, и... Ох, нет!.."
Даша опустила лицо на колени, - так стало жарко. И было ясно, что
дальше жить этой двойной жизнью нельзя. Должно прийти наконец освобождение
от невыносимого дольше девичества? Или уж - пусть будет беда.
Так, сидя в унынии, она раздумывала:
"Предположим, уеду отсюда. К отцу. В пыль. К мухам. Дождусь осени.
Начнутся занятия. Стану работать по двенадцати часов в сутки. Высохну,
стану уродом. Наизусть выучу международное право. Буду носить бумазейные
юбки: уважаемая юрист-девица Булавина. Конечно, выход очень почтенный".
Даша стряхнула прилипший к коже песок и пошла в дом. Николай Иванович
лежал на террасе, в шелковой пижаме, и читал запрещенный роман Анатоля
Франса. Даша села к нему на ручку качалки и, покачивая туфелькой, сказала
раздумчиво:
- Вот мы с тобой хотели поговорить насчет Кати.
- Да, да.
- Видишь ли, Николай, женская жизнь вообще очень трудная. Тут, в
девятнадцать-то лет, не знаешь, что с собой делать.
- В твои годы, Данюша, надо жить вовсю, не раздумывая. Много будешь
думать, - останешься на бобах. Смотрю на тебя, - ужасно ты хороша.
- Так и знала! Николай, с тобой бесполезно разговаривать. Всегда
скажешь не то, что нужно, и бестактно. От этого-то и Катя от тебя ушла.
Николай Иванович засмеялся, положил роман Анатоля Франса на живот и
закинул за голову толстые руки.
- Начнутся дожди, и птичка сама прилетит в дом. А помнишь, как она
перышки чистила?.. Я Катюшу, несмотря ни на что, очень люблю. Ну, что