смех в его
жизни, после детства. Рука отца Николая была на его плече.
- Вот и хорошо, князь мой, вот все и ладно, - с таким же веселым смехом
воскликнул священник. - Совсем по нраву пришелся ты моей Насте. А я-то
думал: перепугается она, страшным ты ей покажешься!..
Да и показался бы страшным, - прибавил он, понижая голос и переставая
смеяться, - если бы встретился с нею пораньше. Большая в тебе, мой князь,
перемена, и перемена эта, по милости Божией, к лучшему. Так ли?
- Так, брат мой, так, - отвечал, тоже переходя от веселья к иным
ощущениям, Захарьев-Овинов.
- Много перемен, много милосердия Божиего надо всеми нами, - сказал
отец Николай. - Вот ты и у нас, Князь, застаешь праздник, большой праздник!
Давно мы с Настей повенчались, а были друг дружке совсем чужими, и было то
большим для нас горем. Теперь же вторично соединены мы с нею самим Богом,
мир и любовь между нами... и радость великая.
Слова эти объяснили Захарьеву-Овинову все. Теперь он понял, почему
представлял себе жену брата совсем другою, - она и была до сих пор "другая".
- А ведь я так и знал, что ты нынче к нам будешь. Сердце сказало!
Спроси вот Настю.
- Да, да, - живо перебила Настасья Селиверстовна, - как проснулся, так
и говорит мне: думается, говорит, ныне я моего князя увижу, так и сказал.
Ох, князенька... да кабы вы знали...
Она не договорила.
- Знаю, - перебил ее Захарьев-Овинов, - знаю, что многое ему доступно.
Отец Николай, взглянул на жену, и она поняла взгляд его.
- Пойду-ка я, - сказала она, - навещу тут больную женщину, не
замешкаюсь...
Минуты через две Захарьев-Овинов остался один с братом.
Оставшись наедине, отец Николай взглянул на великого розенкрейцера с
такой непривычной, редко посещавшей его грустью, что тот почувствовал
смущение и даже трепет. Он не мог не понять ясного смысла этого взгляда.
Глаза брата говорили ему: "У тебя легко на душе, ты смеялся, а между тем не
пришло еще для тебя время радости и смеха, ты должен плакать!"
- Брат, - сказал Захарьев-Овинов, - с самых дней нашего общего с тобою
детства я не знал, что такое радость, что такое горе. Слыша людской смех,
видя людские слезы, я считал то и другое признаком детской слабости. Но
всюду, где жизнь, - там и смех, и слезы. Пока я не был способен ни смеяться,
ни плакать, я не жил. Мое существование было очень мрачно и холодно, хотя я
и не понимал этого. Когда понял - я стал задыхаться, я стал просить той
жизни, которую потерял. Понемногу она ко мне возвращается; кажется, я уже
способен теперь смеяться - значит, могу и плакать...
Я вот пришел к тебе... у тебя хорошо, светло и весело. Я увидел твою
жену. Прежде я никогда не видел людей, с которыми встречался, теперь я их
вижу. Ну вот - я понравился твоей жене, а она понравилась мне, хотя мы с нею
совсем различные люди и далеко, далеко находимся друг от друга. Далеко и
близко. Я не думал, что это может быть, и увидел, что это есть. И я
возрадовался этому. У меня на душе стало хорошо и весело, но ведь это -
минутное, и вот - я уж не могу удержать такое состояние моей души... Я
пришел к тебе не потому, что мне хорошо, а потому, что мне дурно. Я ищу
твоей помощи, и мне надо открыть тебе мою душу.
Отец Николай сел рядом с ним, взял его руку обеими руками и не выпускал
ее.
- Помнишь наши беседы, - заговорил он, - ведь я уже не раз повторял
тебе, что ты несчастный. Теперь, князь мой, ты сам это видишь. Слава Богу!
Ты видишь это!.. У тебя великий разум, великая ученость и мудрость; я же
простой, мало ученый человек; но говори, говори мне все без утайки. Пусть
слова твои будут настоящей исповедью... Бог поможет мне уразуметь, сердцем
ощутить то, что недоступно моему понимание.
Тогда началась исповедь Захарьева-Овинова. Он ничего не скрыл от
священника и брата, он увлек его за собою в самую глубину своей души, куда
не допускал никого. Он чувствовал всевозраставшее удовлетворение по мере
того, как вводил брата в эти тайники души своей. Его гордость молчала. Он
охотно признавался в своей слабости, в необходимости для себя поддержки,
света, разъяснений.
Отец Николай понимал все. Мало того, ничто в братней исповеди не было
для него новым инеожиданным. Он уже давно знал и чувствовал, что брат его
был "волхвом" - человеком, владевшим тайными знаниями, достигнутыми без
Божией помощи. Он полагал в этом величайшее несчастие для брата и почитал
этого дорогого, любимого брата большим грешником.
Давно, уже давно молил он Бога о том, чтобы Он простил этого грешника,
помиловал и просветил. Он уже знал, что пришло время благоприятное. Братняя
исповедь показала ему, однако, что хотя уже началось великое обновление души
человеческой, хотя уже гордость поколеблена, но сознания греховности еще
нет, нет еще смирения, нет еще стремления к Богу и поклонения ему. Душа еще
не очищена искренним, глубоким раскаянием, еще не омыта спасительными
слезами.
Захарьев-Овинов остановился, думая, что сказал все, и пристально своими
горящими, будто мечущими искры глазами глядел в спокойные, тихие глаза
брата. Да, он чувствовал большое удовлетворение, высказав ему все, приняв
этого близкого, полного какой-то особенной благодатной силы человека в свой
духовный мир, открыв ему все тайники души своей. Но в то же время он
чувствовал и глухую боль, ноющую тоску, которая так и давила теперь его
сердце.
- Куда же ты поведешь меня? - спросил он грустным голосом.
Отец Николай внезапно оживился, встал и быстрым, нервным шаром стал
ходит по комнате.
- Тебе один путь, - вдохновенным шепотом начал он, все возвышая и
возвышая голос, - один только путь - к Богу!
- К Богу!? - почти простонал от внезапно прорвавшейся сердечной муки
Захарьев-Овинов.
Это было не то восклицанием, не то вопросом.
- Ты не знаешь этого пути, - подходя к нему и весь сияя каким-то
особенным светом, ясно видимым Захарьеву-Овинову, воскликнул священник. - Я
не могу указать тебе его, пока ты сам его не узришь, а узреть его ты можешь
лишь тогда, когда почувствуешь всю свою греховность, когда почувствуешь, что
тебе нельзя ни часу, ни малой минуты оставаться в этой греховности. Да, брат
мой, ты великий грешник - пойми же это!.. Пади ниц, плач, рыдай, моли себе
пощады!.. Будем вместе молить о ней Бога!
- В чем же грех мой? - мрачно спросил великий розенкрейцер, весь
содрогаясь и чувствуя в словах священника великую, мучительную правду.
- Твой грех?! Он в том, что ты до самого последнего времени жил никого
не любя, служа злу, так как там, где нет любви, одно только царство зла, а
где зло - там преступление, там грех и ужас. Тем, что ты никого не любил, ты
уже совершал ежечасно тяжкое преступление и губил свою душу. Но за тобой еще
один великий грех... Неужели забыл ты его? А ведь от твоего этого греха
возмутилась вся природа, возмутилась сама смерть... и выслала к тебе твою
жертву! Ведь не ты один, ведь и я ее видел, эту бедную жертву!.. С того
света пришла она к тебе и назвала тебя убийцей!
Будто страшный удар грома разразился над головой Захарьева-Овинова,
будто в самую душу его ударила молния. Все существо его потрясло, колени его
подкосились - и он упал на пол, закрывая лицо руками. Он все понял.
- И я думал, что для меня возможно счастье!.. - простонал он.
Но могучий, глубоко убежденный голос священника уже звучал над ним:
- Для тебя возможно еще счастье, ибо бесконечно Божие милосердие!
Поверь в Него, почувствуй Его, - и тогда ты спасен. Ведь Он сотворил и тебя,
и всех, и все! Ведь Он истинный Отец, пойми - Отец! Ты мог постигнуть все
чудеса его творения, но Его не мог ты постигнуть разумом - и низринулся в
безумие, ибо разве не безумие признавать творение без Творца, следствие без
причины?! Плачь, рыдай, молись, забудь твою мудрость! Зови в себя любовь,
зови ее немолчно, неустанно - и она придет на зов твой... Она войдет в твою
душу - и тогда ты будешь спасен, ибо кем бы ты ни был - ты ничто, ничто без
нее! Ты несчастнейший, преступнейший из смертных, пока нет любви в тебе...
Плачь и молись...
Его голос оборвался. Он сам упал на колени рядом с братом и, охватив
его крепко рукою, прижавшись головой к его голове, будто стараясь с ним
слиться, войти в него, воскликнул, весь обливаясь слезами:
- Господи, помилуй! Господи, спаси нас!!
Когда Захарьев-Овинов простился с отцом Николаем, внушившим ему твердую
надежду на спасенье, и уничтожившим безнадежное отчаяние, которое было
охватило его душу, он не пошел к себе. Он машинально прошел большой двор,
вышел из ворот и направился по улице.
Он не замечал дороги, не видел встречных. Ему попалась возвращавшаяся
домой Настасья Селиверстовна. Она уже было кинулась к нему с радостной
улыбкой; но взгляд на его лицо ясно сказал ей, что он ни ее, да и никого не
видит. Она отшатнулась, не посмела его окликнуть - и он прошел мимо.
Он бродил до самого вечера по улицам, а затем пришел к себе и заперся в
своих комнатах. Никто так и не видел его весь день. Двери были на запоре,
прислуга не посмела стучаться. Приготовленный ему обед остался нетронутым.
Наконец дворецкий решил, что, верно, князь обедал где-нибудь у знакомых и,
решив это, распорядился, чтобы убирали со стола.
Но князь нигде не обедал. Он ничего не ел весь день и даже не помнил,
что существует пища, что человеку необходимо питаться. Ему не в новость были
дни, проведенные в полном воздержании от пищи. Наконец, если бы голод
напомнил ему о себе, у него был запас таинственного, подкрепляющего силы
человека вещества, которым щедро снабдил его Ганс фон Небельштейн...
До потребностей ли тела было теперь великому розенкрейцеру, когда в
душе его кипела необычная, решающая всю дальнейшую судьбу его деятельность.
Беседа с отцом Николаем, все, что он пережил и перечувствовал во время этой
беседы, - внезапное просветление, сознание своей преступности, прорвавшиеся
рыдания и слезы, общая молитва с братом, принесшая ему совсем новые,
неизъяснимые ощущения, - все это было для него подобно кризису тяжкой
болезни, после которого начинается медленное выздоровление...
Да, выздоровление начиналось. Жизнь, со своим светом, со своим теплом,
приходила мало-помалу. Но слабость была велика, страданий оставалось еще
очень много. Великий розенкрейцер уже не мог теперь, раз признав и увидя
глубину своего нравственного падения, снова закрыть глаза и уйти в свой
прежний мир. Теперь уже никакие доводы рассудка, ничто из его прежних знаний
неспособно было убедить его в том, что смерть несчастной Елены Зонненфельд
была не делом его рук, не делом его преступной воли, а естественным
происшествием, совершившимся по непреложным законам, управляющим природой.
Он виноват в этой смерти.
Если бы такое убеждение явилось как довод рассудка, тот же; самый
рассудок мог бы представить, пожалуй, иные доводы. Но раз человек
"почувствовал" свою виновность, раз голос сердца и совести сказал ему о ней,
- тут уже некуда было деваться, тут уже не могло быть ошибки, - совесть не
обманывает. Страшно, тоскливо становилось на душе великого розенкрейцера, и
в миг один он, всю жизнь считавший себя выше других людей, сделался в своих
собственных глазах ничтожным, жалким существом. Всю жизнь чувствуя в себе
необычайную мощь и силу, он чувствовал себя теперь слабым, беспомощным,
неспособным подняться без высшей помощи.
Его душа давно уже подготовлялась к тому, что совершалось теперь в ней.
Но все же борьба была жестокая: весь прежний мир, со всеми обольщениями
гордости, власти и силы, заявлял свои права и не хотел сдаться. Новый мир
мог противопоставить ему только одно оружие. Оружие это, однако, было
непреоборимым, и оно вырастало с каждой минутой в душе великого
розенкрейцера. Это оружие было - любовь. Да, происходил таинственный процесс
возрождения души человеческой. Цветок любви, истинной, горячей любви,
пробился наконец сквозь холодную почву. Он быстро рос, распускался. Дивная
красота его выделяла уже из себя сладкое благоухание.
Великий розенкрейцер еще не пришел к Богу, уста его еще не произнесли
имени Отца, но распускающийся благоуханный цветок уже вел его по Божиему
пути. Он уже верил в возможность спасения, в возможность уничтожения всего
зла, содеянного им. "Отдай всю жизнь любви и добру!" - таковы были последние
слова, которыми напутствовал его отец Николай. И эти слова звучали теперь
над ним, и, когда они звучали, замирала его тоска, стихали его муки...
Поздно вечером услышал он стук у своей двери. Это был отец Николай. Он
принес ему с собою новую силу, новое утешение.
- Не смущайся, - говорил он ему, - начинай новую жизнь, и тяжкий грех
твой станет твоим спасением. Многие, многие спаслись грехом и нареклись
сынами Божиими. Я пришел к тебе, брат мой, чтобы сказать нечто весьма для
тебя важное. Ты просил у меня совета, и вот тебе совет мой: если хочешь
быстрого и полного, исцеления души своей, если хочешь, чтобы жизнь твоя была
полна счастьем, любовью и благом, не оставайся один. Много и долго я о тебе
думал и вижу, что тебе никак нельзя быть одному. Соедини судьбу свою с
другою судьбою, свою душу с другой душой. В таком благом единении ты найдешь
спасение свое.
Захарьев-Овинов вздрогнул.
- Дозволь мне, - между тем продолжал отец Николай, - дозволь
благословить тебя на честный брак с Зинаидой Сергеевной.
- Николай, возможно ли это?! - растерянно прошептал Захарьев-Овинов.
- Возможно и должно. Честная жизнь с доброй женою, которая будет тебе
верной помощницей, которая уврачует все твои недуги, вот что тебе надо. А
лучшей жены, как эта духовная дочь моя, не найти тебе. Сам Бог ее посылает.
Душа ее чиста, и чистота этой юной души очистит и твою душу.
- А я? - мрачно произнес Захарьев-Овинов. - А я своим мраком и
преступлением, я разве не загрязню ее Душу?
- Нет, - с глубоким убеждением воскликнул отец Николай, - нет, вы
будете только в помощь друг другу. Ты из прекрасного, чистого ребенка
сделаешь угодную Богу жену... как бы сказать тебе... словами вот я не умею
выразить, ну, да вот... вы пополните друг друга, вы будете воедино...
- Но разве она?.. - прошептал Захарьев-Овинов.
- Тебе нечего спрашивать, ты так же хорошо, как и я, знаешь, что она
ждет тебя. Не иди против судьбы, ее посылает тебе Бог. Гляди на этот брак
высоко и чисто, приступи к нему со страхом Божиим и не отказывайся.
Несколько мгновений продолжалось молчание. Наконец Захарьев-Овинов
поднял глаза свои на отца Николая и сказал:
- Брат, ведь и твоя вера говорит тебе, что безбрачие выше брака!
- Как для кого, - ответил священник. - Для тебя такой брак -
спасение... и брак истинный - великое таинство. Люби ее, посылаемую тебе
Богом подругу, через нее ты полюбишь весь мир, через нее ты узришь все
заблуждения человеческой гордости.
- Да, такова судьба моя, - прошептал великий розенкрейцер, - и вряд ли
я пойду против нее...
Проходят часы; ночь сменяется бледным утром, а великий розенкрейцер не
раздевался и не ложился. Сон ни на минуту не сомкнул его глаз, и с тех пор
как вышел от него отец Николай, он не тронулся с места.
Он сидит неподвижно перед своим рабочим столом. Свечи давно догорели,
но он не заметил этого. С каждой минутой ночные тени все бледнеют. Широкие
полосы света, врываясь из-под спущенных занавесей окон, уничтожают мрак
тихой комнаты. Все резче, яснее обозначаются предметы...
Наступил день.
Сквозь едва заметный просвет тяжелой драпировки прорвалась струйка
солнечного света - и все озарилось ликующим, теплым светом. День проник и в
эту немую, будто застывшую, будто мертвую обитель.
По-прежнему чувствуется здесь все пропитавший, странный, душистый и
крепкий запах. По-прежнему на полках книжного шкапа стоят старинные книги, в
ящиках бюро лежат исчерченные непонятными письменами, знаками и символами
рукописи. По-прежнему на столе таинственная шкатулка, заключающая в себе
непонятные для непосвященного предметы, крепчайшие эссенции, кусочки темного
вещества, способного заменить пищу для человека.
Одним словом, здесь по-прежнему собрано все то, что добыто тайной
деятельностью, тайными знаниями естествоиспытателей-розенкрейцеров, все, что
неведомо когда еще, но когда-нибудь сделается общим достоянием человечества,
неизбежно идущего вперед по пути познавания природы.
Да, все здесь как было, и в то же время все это потеряло смысл для
жильца этой тихой комнаты. Здесь в прежнее, недавнее еще время, в часы тихой
ночи и раннего утра он бывал погружен в свои таинственные работы. Он
производил иной раз изумительные опыты с теми предметами, с теми веществами,
которые заключены в таинственной шкатулке. Теперь же, если бы он даже и
вспомнил, что может снова отдаться прежней работе, что может снова
производить свои опыты, он махнул бы на все этой рукой, как на детскую
забаву. Но он даже и не помнит обо всем этом.
Эта ночь, это утро, последняя ночь, последнее утро его внутренней
борьбы. Две силы борются в нем. Одна сила - холод и мрак, другая - тепло и
свет. И как день, ворвавшийся в комнату сквозь все препятствия, победил и
уничтожил ночные тени, так же и в нем свет в тепло, одолев все препятствия,
гонят мрак и холод...
"Нет жизни без счастья! - все громче и громче повторяется в его мыслях.
- Жизнь без счастья есть смерть, В чем же счастье? В знании?"
Нет. Так казалось до последнего времени, таи всегда думалось в течение
всей жизни, с тех самых дней, когда впервые пробудился разум и ощутилась
мучительная, могучая жажда духа. Так торжественно объявляли мудрецы
древности, так учил старец, отец розенкрейцеров. Но теперь уже ясно, что это
не так, - ошибся разум, ошиблась древняя мудрость, ошибся великий старец.
Счастье - в любви. Так говорит скромный деревенский священник, так говорит
светлый образ девушки-ребенка, то и дело рисующийся в воображении, так
говорит вся душа, рвущаяся к теплу.
"Любовь выше знания, - внутренне говорит себе великий розенкрейцер, -
сердце выше разума. Кто свел разум в сердце и поселил его в нем, тот
достигает счастья, тот проникается любовью. А знание? Знание приходит,
неизбежно приходит, когда разум сведен в сердце... Да, это так, это так! Я
чувствую это всем существом моим!"
Совершилось. Все старое, все прежнее было навсегда разрушено, и человек
не мог уже вернуться к этим развалинам. Он уже не помышлял о том, что такое
произошло, победа или падение. Ни о каких победах, ни о каких падениях он не
думал. Побежденный разум был именно сведен в сердце; но еще не мог очнуться,
не мог еще понять себя в этом новом состоянии, слышал только над собою
немолчный, могучий голос, которого необходимо было слушаться. Да ослушание и
не было уже возможно.
Прошли еще минуты.
- Зина!.. - прозвучал нежным призывом голос великого розенкрейцера. -
Зина...
И все вокруг внезапно осветилось. Он поднялся со своего кресла, на
котором просидел всю ночь, подошел к окну и широким движением распахнул
драпировки. Снопы солнечного света ворвались в комнату, и последние тени
бесследно исчезли.
Тогда великий розенкрейцер почувствовал в себе не то что утомление, а
потребность освежиться, очиститься, от всей ночной копоти и пыли. Он пошел к
себе в спальню, умылся свежей водою, опрыскал себя чудной благовонной
эссенцией, переоделся тщательно, будто собираясь на праздник. Но все это он
сделал почти бессознательно. Он не думал ни о чем. Праздник и ликование были
в душе его, и в нем немолчно повторялся призыв: "Зина! Зина!"
Он закрыл глаза и увидел ее в холодном, серебристом тумане зимнего
утра... Закутанная в пушистый мех, она прижалась в угол кареты... Он видит,
ясно видит разрисованное морозными узорами каретное стекло... Но глядит он
не на это стекло, а на прелестное лицо Зины, в ее глаза, и ясно читает в
них. Он видит и знает, что она думает о нем, что в ответ на его призыв и она
зовет его, и она повторяет его имя...
"Зина! Ко мне, скорее!.." - всей душой зовет он и видит, что ей слышен
его голос...
Вот она вздрогнула... будто прислушивается...
И еще неудержимее, еще призывнее повторил он: "Зина!"
Он открыл глаза, простоял так несколько мгновений, будто боясь, что это
только обман воображения, что вот он закроет глаза, - и ничего не увидит. Он
спешит закрыть их. Нет, все ясно! Опять перед ним разрисованное морозным
узором стекло... Опять глаза милой девушки... С каждой минутой он чувствует,
что она все ближе и ближе к нему...
Что это? Откуда эти звуки? То бьют часы. Он машинально считает удары:
десять. Десять часов.
Едва замолк последний звук, и едва успел он произвести: десять, - дверь
отворилась, и перед ним была Зина.
Когда она выехала из дому, то вовсе не думала, что идет к нему и даже
не знала, что он уже вернулся. Она ехала к отцу Николаю. Но дорогой с нею
произошло нечто странное, повторилось то самое ощущение, которое она
испытывала на празднике в Смольном, когда в первый раз встретилась с
взглядом человека, сразу овладевшего ее душою. Но тогда в ее ощущениях было
больше муки, чем радости, теперь же радость превозмогала и росла с каждым
мгновением.
Без борьбы и волнения она отдавалась тому, что происходило с нею. Она
чувствовала его устремленный на нее взгляд, и в этом взгляде не было уж
ничего страшного, загадочного и злого, в нем была любовь, надежда и печаль,
как тень прошлого. Она услышала его призывный, зовущий ее по имени голос, -
откуда он, где звучит, она не знала; но ни на миг не могла сомневаться в
том, что это его голос и что он зовет ее.
Его призыв становился все слышнее. Она вся так и рвалась к нему, и,
когда ее карета остановилась у дома князя Захарьева-Овинова, она уже не
владела собою. Она действовала под могучим наплывом неведомой силы, с
которою не хотела и не могла бороться. Она не помнила, каким образом взошла
на крыльцо, что говорила встретившим ее людям. Та сила, которая влекла ее,
была могучей силой, и все препятствия разлетелись перед нею. Княжеская
прислуга могла изумиться этому внезапному появлению молодой нарядной
красавицы, желавшей видеть князя Юрия, но не могла остановить ее.
Дверь отворилась, и перед нею он. Она глубоко вздохнула всей грудью,
будто освобождаясь от какой-то тягости, провела рукою по лбу, будто отгоняя
какой-то туман и чад. От этого движения легкий меховой плащ упал с плеч ее.
Еще миг - и она была в объятиях того, кто так измучил ее душу, кого она так
страшилась еще недавно и кого так любила своим неопытным, но уже мощным и
готовым на все испытания сердцем.
Она не уклонилась и не могла уклониться от этого объятия, она передала
им себя на всю жизнь, навеки, тому, кто был ей предназначен. А он? Он уж не
спрашивал себя, что это: падение или победа? И если бы в этот миг весь ад,
вооруженный всеми своими ужасами, грозил ему, если б все силы земли и неба
твердили ему, что он себя губит, - ему даже и в голову не пришло бы обратить
на них внимание и смутиться духом.
- Простишь ли... можешь ли ты простить меня? - о мольбою и надеждой
шептал он, глядя ей в глаза сияющими глазами и боясь очнуться, боясь
убедиться, что это сон, греза, а не действительность.
- Что?.. Что простить? - растерянно, едва слышно спрашивала она,
понимая только одно, что все совершилось.
- Мое прошлое... холод и жестокость души моей... и... то тяжкое
преступление... содеянное и безумии моем... в ослеплении! - расслышала она
его голос.
Она поняла, наконец, смысл его слов, содрогнулась и невольным движением
от него отстранилась. Перед нею пронеслось все, все испытанные впечатления,
все ужасные сцены, которых она была свидетельницей. Образ истерзанной муками
ревности, обезумевшей, умиравшей у ног ее графини Елены вернулся будто
живой, и сердце ее заныло. Счастливый свет ее глаз померк, и вместе с ним
померкло и лицо Захарьева-Овинова.
- Я... разве я... могу прощать?! - прошептала она. - Бог может
простить... и она...
В это мгновение им показалось, что перед ними мелькнуло что-то белое,
прозрачное, неопределенное, и оба они испытали такое ощущение, будто рядом с
ними, близко, близко, почти касаясь их, есть кто-то. Они явственно услышали
как бы тихий музыкальный аккорд и потом... потом слабый, не земной, но все
же знакомый, понятный голос произнес над ними: "Я все поняла... и прощаю..."
Снова они одни... Спокойно и радостно на душе их... Они взглянули друг
на друга и увидели, что оба знают, кто это был сейчас с ними, кто понял все
и простил...
Жизнь вступила в свои права. Солнце светило ярко. Все таинственное,
непонятное исчезло. Захарьев-Овинов взял Зину за руку и сказал ей:
- Пойдем к моему отцу... пусть он увидит тебя и благословит нас.
И они пошли. Когда Захарьев-Овинов, оставив Зину в соседней комнате,
вошел к отцу и все сказал ему, старый князь не сразу понял, но, поняв, он
так весь и затрепетал от радости.
- О Господи!.. Да как же это?.. Кто ж она такая?.. Юрий, друг мой, не
томи... скажи скорее!
Из области своих мечтаний он сразу вернулся к прежней жизни, к прежним
понятиям и боялся сыновнего ответа. А вдруг Юрий, выбрал такую себе невесту,
которую он не будет в состоянии назвать дочерью? То, что сказал ему сын о
Зине, хоть и не совсем его удовлетворило, но все же успокоило.
- Что ж, друг мой, - ответил он, поправляясь в своем кресле и запахивая
полы мехового халата, - я тебе перечить ее могу и не стану... поспеши...
извинись перед своей невестой за то, что я, по болезни своей и слабости, не
могу ее как след встретить... и приведи ее ко мне.
Сын поспешно вышел из спальни, а старик, подбодрясь, ждал. Ждал, и в то
же время губы его шептали имя любимой дочери, которую у него так рано, так
безжалостно похитила смерть. Но стоило ему взглянуть на вошедшую Зину, - и
он забыл все. Предубеждение против нее, вдруг невольно закравшееся к нему в
сердце при воспоминании о покойной дочери, сейчас же и пропало бесследно.
- Батюшки-светы! Да какая ж вы красавица! Отродясь такой не видывал! -
в волнении повторял он, когда Зина склонилась перед ним и, взяв его руку,
почтительно ее поцеловала.
- Голубушка ты моя, видишь я какой... и руки-то поднять не могу, обнять
тебя не могу... наклонись, дочка милая, дай я тебя поцелую...
Она почувствовала на своем лбу его крепкий поцелуй и в то же время
услышала, что он плачет. Да, он плакал от радости.
- Юрий, Юрий, - заговорил он сквозь слезы, - вот уж порадовал ты
меня... вот уж кралю себе нашел... Слава тебе, Господи! Признаться - такого
счастия я и не ждал, и Бога-то о нем просить не смел... Ну, теперь и умру
спокойно, без помехи... на душе хорошо стало... Только, дети, исполните вы
мою просьбу? Юрий, друг ты мой, обещайся мне исполнить великую мою просьбу?
- Что прикажете, батюшка?.. Свадьба чтобы наша была скорее? - поняв,
прибавил он.
- Да, - воскликнул старик, - не дожидайтесь моей смерти - она придет
теперь скоро, а я хочу покинуть вас уж мужем и женою... Красавица моя,
исполнишь мою просьбу?
- Да, конечно, - совсем просто ответила Зина, - только вот как
царица?..
- Царица мне не откажет, - уверенно сказал князь, - я сегодня же,
сейчас же напишу ей, а ты, Юрий, свези... она тебя примет.
В это время вошел отец Николай, и старый князь так весь и просиял, его
увидя. Через несколько минут отец Николай благословил жениха и невесту.
Захарьев-Овинов перед царицей. Движением руки она указала ему на стул,
на который он и присел, а сама, откинувшись на спинку своего любимого кресла
у письменного стола, читает поданное письмо старого князя.
На лице Екатерины заметно некоторое недовольство. Она уже часа за два
перед тем имела объяснение с Зиной. Она привязалась к доброй и прекрасной
девушке и вот теперь должна расставаться с нею. Ей самой уже не раз
приходило в голову, что было бы жестоко из-за эгоистического чувства не
устроить как следует жизнь Зины, не выдать ее замуж. Но ведь она еще очень
молода. Год-другой подождать можно. А потом надо ей найти хорошего жениха, с
именем, со средствами, с положением. И притом - непременно хорошего
человека. Бог знает кому, какому-нибудь легкомысленному петиметру,
невозможно отдать этого чудесного ребенка.
Нет, она, царица, позаботится о ней, как истинная мать, разглядит
человека со всех сторон и устроит ей такой брак, который действительно
сделает счастье ее Зины...
И вдруг Зина, с волнением, но в то же время и с такой решимостью, какой
даже она в ней не предполагала, объявляет, что нашла себе жениха, и жених
этот никто иной, как князь Захарьев-Овинов!..
Если бы Екатерина ясно и обстоятельно помнила все, относившееся до
этого человека, у нее в руках оказалось бы достаточно доводов, чтобы сразу,
решительно объявить свое несогласие на этот брак. Но дело в том, что, под
влиянием непонятной силы, у нее сохранилось только какое-то смутное,
неопределенное воспоминание о чем-то - и больше ничего. Она знала, что
Захарьев-Овинов был близок к покойной графине Зонненфельд, что Зина
встретилась с ним у гроба этой несчастной молодой женщины. Потом был
священник, о котором она уже не раз слышала много хорошего. Этот священник -
духовник Зины. Он живет в доме Захарьева-Овинова. Зина у него бывает, -
значит, и там она могла встречаться с князем...
Виделась, она с ним и здесь, когда царица "призывала" его. Свою беседу
с этим странным и ученым человеком она хорошо помнит. Это была интересная
беседа. Он достаточно оригинален, но ведь он фантазер, у него все какие-то
отвлеченные, какие-то мистические идеи...
Он казался ей чем-то вроде сурового и холодного аскета. И вдруг этот
аскет и мистик - самым заурядным образом пленился красивой девочкой, сделал
ей предложение и хочет жениться...
Старый князь пишет, умоляя ее, ввиду своей болезни и приближающейся,
как он уверяет, смерти, дать свое разрешение на этот брак и дозволить, чтобы
свадьба была как можно скорее. Царице все это досадно. Она привыкла, что все
делается так, как она того хочет, как она задумает, а тут вышло совсем
иначе, совсем неожиданно - и притом еще ее торопят...
Да ведь он более чем на двадцать лет старше Зины, ведь ему за сорок, а
она почти совсем ребенок - ей нет еще двадцати лет. Он ей не пара.
Она положила письмо на стол и взглянула на Захарьева-Овивова. Этот
взгляд показал ей, что лучше и не останавливаться на вопросе о возрасте. Он
изумительно, невероятно моложав. Он крепок, бодр, красив, у него такое
необыкновенное лицо. Зина не могла им не увлечься, заметив, что производит
на него впечатление. А он, видно, очень увлечен ею. Он совсем не таков,
каким был прежде. Он стал как-то гораздо проще, во взгляде нет ничего
странного, загадочного, что так ее поразило, когда она его в первый раз
увидала. Глаза его смотрят светло и ясно: видно, что он счастлив.
- Итак, князь, - сказала Екатерина, - вы желаете прекратить вашу жизнь
ученого анахорета, ваши вечные путешествия и превратиться в доброго
семьянина. Все эта весьма похвально, и я не имею ничего возразить вам. Но вы
просите руку моей камер-фрейлины...
- Я был бы очень доволен, если бы Зинаида Сергеевна не была
камер-фрейлвной вашего величества, - сказал Захарьев-Овинов.
- А почему бы это, сударь? - быстро спросила царица.
- Потому, что тогда мне не пришлось бы лишать ваше величество не только
камер-фрейлины, но и лучшей девушки, какая только может существовать в мире.
- Да, это для меня крайне неприятно и даже гораздо более того, -
произнесла Екатерина. - Но если дело идет об ее счастье...
- А вы сомневаетесь, ваше величество, что она будет со мной счастлива -
не так ли?
- Может быть...
- Конечно..! только одно время решит вопрос этот.
- Да, время, - в раздумье сказала царица и затем пожала плечами. - Что
ж, я не имею никаких оснований запрещать вашего брака. Ваш отец просит,
чтобы свадьба была как можно скорее. И против этого я ничего не могу
возразить, только...
- Только вы очень недовольны нами, ваше величество.
Екатерина сдвинула брови. Она была очень, очень недовольна, но не
хотела показывать этого.
- Не то, - сказала она, - я хотела спросить вас, вы совсем ее у меня
возьмете?
- Ее сердце навсегда принадлежит вам, - спокойно и серьезно ответил
Захарьев-Овинов. - Она любит ваше величество не только как государыню, но и
как истинную мать. Это я знаю, и уж конечно не я стану уничтожать в ней
такое чувство... Но вы не о том спрашиваете. И я должен сказать вашему
величеству, что при дворе моя жена остаться не может.
- Я знаю ваши идеи! - с некоторой резкостью перебила Екатерина. - Вы
крайне невысокого мнения обо всем, что меня здесь окружает.
- Ничуть, ваше величество, - все так же спокойно и серьезно сказал
Захарьев-Овинов, - но человек должен быть там, где он нужен,.. Где буду я с
женою - это вопрос будущего, на который я не могу еще ответить. Я хорошо
понимаю неудовольствие вашего величества. Если бы я нашел для вас полезным
мое присутствие здесь, то принял бы всякое дело, какое вам угодно было бы
мне предоставить, всякую службу. Не сердитесь на меня, государыня, и
дозвольте мне высказать вам мою большую просьбу...
- Что такое? Говорите.
- Если когда-нибудь я найду нужным что-либо сообщить вам, дозвольте
мне, когда бы это ни случилось, лично обращаться прямо к вам.
- Против исполнения такой просьбы я ничего не имею. Я всегда вас
выслушаю, и если сообщение ваше будет заключать в себе нечто более или менее
важное либо какой разумный совет, то останусь вам за сие премного
благодарна.
- Больше мне ничего не надо, - сказал Захарьев-Овинов. - Такое обещание
царицы может быть, во многих отношениях, неоцененным сокровищем для
подданного...
Императрица милостиво простилась с ним. Он уходил вполне
удовлетворенным, хотя ясно видел, что она все же им очень недовольна.
Направляясь к выходу, в одной из дворцовых зал он встретился с
Потемкиным. Светлейший был один, без всякой свиты. Он медленно подвигался,
тяжело ступая по паркету, и нес, размахивая рукою, небольшой портфель с
бумагами, очевидно для доклада царице. За это время он еще больше как-то
обрюзг. На лице его выражалось не то утомление, не то скука. Он громко
зевнул раза три и привычным движением перекрестил себе рот. Подойдя на
близкое расстояние к Захарьеву-Овинову, но еще не узнавая его, он прищурился
и вдруг остановился.
- Князь, ты ли это, голубчик?.. - воскликнул он, протягивая ему руку. -
Какими судьбами, из каких стран и странствий?.. Не часто мы с тобой
встречаемся... рад я тебя видеть... поцелуемся!
Они трижды поцеловались.
- Аи взаправду любопытно мне, за каким это ты здесь делом?
- За большим, князь, - ответил Захарьев-Овинов. - Я прямо от царицы.
- Что ж так? Или человеку, которому ничего не надо, что-нибудь да
понадобилось?
- Понадобилось!..
И Захарьев-Овинов рассказал Потемкину, по какому делу был у царицы. Тот
с изумлением глядел на него и вдруг засмеялся.
- Ушам своим не верю! - все продолжая смеяться, говорил он. - Ты жених!
Поздравляю... Да и вид у тебя вон какой счастливый... Чудеса!..
Он прервал свой смех и махнул рукою.
- Эх, брат!..
- А что?
- А то, что вот знаешь ли ты... такая есть песенка: "И зачем было город
городить, и зачем было капустку садить..." Один только ты мне и казался
стоящим внимания. Один только ты и был для меня магом, волхвом, мудрецом...
И был ты несчастлив, и узрели мы с тобою тоску нашу безысходную и несчастие
наше... Эх-ма! Не велико, видно, было твое несчастие, коли ты нашел от него
такое лекарство!.. А меня еще спасал от бесовских прелестей... Женится, и от
этого счастлив... Вишь ты!..
- Не глумись, князь, - сказал Захарьев-Овинов. - Не глумись над тем,
чего не знаешь. Кабы ты нашел то, что нашел я, и ты увидел бы себя
счастливым.
- Не резон! - покачал головою Потемкин. - То, что ты сейчас сказал,
скажет и всякий мальчишка, влюбленный в свою невесту.
- Да я говорю не о невесте... Я нашел не одну ее... а все!
- Что же такое? Расскажи, братец, а я послушаю. Лицо Захарьева-Овинова
вдруг стало печально. В его глазах, за мгновение перед тем веселых и
счастливых, мелькнуло прежнее выражение, и загорелись они прежним пламенем.
Потемкин почувствовал эту внезапную перемену. Он увидел, что перед ним опять
прежний непонятный человек и что он напрасно поспешил спихнуть его с
высокого пьедестала на землю.
- Нет, князь, - странным, металлическим голосом, от которого невольная
дрожь пробежала по телу Потемкина, произнес Захарьев-Овинов. - Ничего я не
могу рассказать тебе, ибо не услышишь ты теперь слов моих душою, не поймешь
их тайного смысла. Ничему я не научу тебя, ибо человек только сам может
научить себя тому, чему я научился и что теперь знаю. И для тебя придет день
и час, когда все тебе станет ясно.
- Загадки? Опять загадки! - воскликнул Потемкин.
- Да, загадки, - все тем же жутким голосом продолжал великий
розенкрейцер, смотря куда-то вдаль и будто вглядываясь во что-то.
- Ну, так когда же придет этот день и час мой?..
- Он придет, когда ты будешь... среди поля... близ дороги... под
открытым небом расставаться с жизнью... когда вокруг тебя будут ненужные
тебе, чужие лица и ни одной родной души, ни одной истинно любимой руки,
которую мог бы ты пожать перед разлукой... В тот день и час ты поймешь все и
почувствуешь, в чем истинное счастье.
Лицо Потемкина стало мрачным. Грудь его высоко поднималась.
- Предсказатель! - прошептал он. - Печальную смерть ворожишь ты мне!..
Среди поля... под открытым небом... в одиночестве... Когда же это будет?
Скоро, что ли?.. Говори все.
- И да, и нет, - сказал Захарьев-Овияов. - И мало пройдет времени до
того дня, и очень много... Вспомни юность свою, много ведь прошло с тех пор
времени и вместе с этим мало. Ведь стоит тебе вспомнить какое-нибудь далекое
событие, - и кажется, что оно было так недавно, и спрашиваешь ты себя: да
когда же и куда прошло столько времени?! Вся жизнь наша: и долгий путь, и
миг один... Больше я ничего не скажу тебе, Да забудь и эти слова мои, если
можешь...
Они расстались.
Западная Европа переживала страшное время. Гроза революции разразилась
над прекрасной Францией. Будто из глубины ада поднялись зловредные
испарения, и люди обезумели от этих испарений.
В тишине ученых кабинетов витала, как светлые, неосязаемые грезы,
отвлеченные, прекрасные идеи братства, равенства и свободы. Стремящийся к
правде разум, согретый сердечным вдохновением, пытался, как мог, как умел,
воплотить в слове красоту неясного идеала. Горячие слова вылетали из тишины
кабинетов и проникали всюду, падали на всякую почву. И почти всюду почва
оказывалась неподготовленной. Адские испарения видоизменяли значение слов,
низводили идеал на землю и придавали ему фантастические очертания. Непонятое
добро превратилось в ядовитое зло, и вместо братства, равенства и свободы
наступило мрачное, неслыханное царство ненависти, произвола, торжества
грубой силы. Под знаменем свободы распространилось самое мучительное,
жестокое рабство, перед которым бледнели все ужасы невольничества. Кинжал и
гильотина работали день и ночь, разливая потоки горячей человеческой крови,
от которой сатанели шайки всесильных разбойников. Умственное и нравственное
ничтожество, невежество, зависть и злоба объявили себя цветом земли и
безжалостно давили все, что было выше их. Наконец, оказалось недостаточным
уничтожать все, что так или иначе заявляло своя неотъемлемые права на земле,
и вот Бог был объявлен несуществующим. Провозглашено было единое божество -
Разум. Но это был не Разум, а Безумие, справлявшее свой отвратительный
шабаш, упивавшееся кровью и задыхавшееся от преступлений...
В это страшное время в Древнем Риме, в знаменитом замке Святого Ангела,
среди грозной тишины и векового смрада мрачных и душных темниц, по-прежнему
томились преступники и жертвы римской инквизиции. Кто раз попадал в эту
тюрьму, тот уже знал, что никогда из нее не выйдет. В тот миг, когда за
человеком запиралась ржавая железная дверь темной и сырой камеры, человек
этот исключался из списка живущих.
Покрытый плесенью, пропитанный сыростью и миазмами подвал. Над головою
низкий сводчатый потолок, и посредине его небольшое отверстие, ведущее
неизвестно куда и из которого по временам мерцает слабый свет, печальный
призрак сияющего где-то дня. Тяжелая железная дверь заперта на крепкие
засовы и замки, и никакая человеческая сила не справится с этими засовами и
замками. В углу ворох соломы; на соломе лежит кто-то; но кто - разглядеть
трудно.
Вот эта фигура поднимается и начинает, как зверь в клетке, метаться от
стены до стены тесного подвала. Это мужчина в отрепьях когда-то богатого
наряда, бархат которого давно превратился в грязную, заскорузлую тряпку, а
золотое шитье стерлось и почернело. Голова покрыта густыми, длинными,
спутанными и наполовину поседевшими волосами. Такая же полуседая длинная
борода закрывает половину лица; черные большие глаза горят; высокий лоб
покрыт глубокими морщинами.
Кто же это? Это человек, которому несколько лет тому назад оказывали
царские почести, перед которым преклонялись, чьи несметные богатства и чья
баснословная слава затмевали собою богатства и славу монархов. Это Джузеппе
Бальзаме, "божественный" граф Калиостро. Вот что осталось от него и от его
прошлого!
Далеки те безоблачные дни, продолжительностью которых он утешал свою
Лоренцу в Страсбуре. Они и были продолж