жертвеннике моей жизни; я
лицемерно преклонял колени пред их алтарями - и пламя его опалило меня.
Судилище. Подсудимый! жизнь твоя принадлежала искусству, а не тебе!
Себастиян Бах. Нет! Я не лицемерил моему искусству! В нем я хотел
сосредоточить всю жизнь мою, ему я принес в жертву все дарования, данные мне
провидением, отдал все семейные радости, все, что веселит последнего
простолюдина...
Судилище. Подсудимый! жизнь твоя принадлежала тебе, а не искусству.
Сегелиель. Что это за забавное судилище? Помилуйте, да на что ж это
похоже; оно на каждом шагу себе противоречит: то живи для себя, то для
искусства, то для себя, то для науки, то для себя, то для людей. Ему просто
хочется обманывать нас! - Что ни говори, как ни называй вещи, какое на себя
ни надевай платье - все я остается я и все делается для этого я. Не верьте,
господа, этому судилищу, оно само не знает, чего от нас требует.
Судилище. Подсудимый! ты укрываешься от меня. Я вижу твои символы - но
тебя, тебя я не вижу. Где ты? кто ты? отвечай мне.
Голос в неизмеримой бездне. Для меня нет полного выражения!
Ростислав. То есть, эти господа разными окольными дорогами дошли опять
до того, с чего начали, то есть до рокового вопроса о значении жизни...
Вячеслав. Нет, они, кажется, по предчувствию, что ли, хотели доказать
любимую фаустову мысль о том, что мы не можем выражать своих мыслей и что,
говоря, мы друг друга не понимаем...
Фауст. Твои слова могут служить одним из доказательств моей, как ты
говоришь, любимой мысли. Я часто обращаюсь к ней, - но, видно, не довольно
ясно выражаюсь, несмотря на все мои усилия: и немудрено - я должен для
доказательства, что орудие не годится, употреблять то же самое орудие. Это
все равно, как бы поверять неверный аршин тем же самым аршином, или
голодному питаться своим голодом. Нет, я не говорю, чтоб слова наши вовсе не
годились для выражения мысли, - но утверждаю, что тожество между мыслию и
словом простирается лишь до некоторой степени; определить эту степень
действительно невозможно посредством слов - ее должно ощутить в себе.
Вячеслав. Так пробуди же во мне это ощущение.
Фауст. Не могу - если оно само в тебе не пробуждается; можно человека
навести на это ощущение, указывая на разные психологические, физиологические
и физические явления; но произвести это ощущение в другом без собственного
его внутреннего процесса - нет возможности; точно так же, как можно человека
навести на идею красоты, совершенства, гармонии; но дать ощупать эту идею
невозможно, ибо полного выражения этой идеи не найдешь в природе, - она лишь
в голове Рафаэля, Моцарта и других людей в этом роде.
Виктор. Если так, то и никакие твои физические явления не могут служить
для выражения мысли, а ты когда-то сказал, что в природе буквы постоянные,
стереотипные. Уж воля твоя, для меня всего яснее слово или цифра, нежели все
эти сравнения и метафоры, которыми ты и твоя рукопись так щедро нас
наделяешь.
Фауст. Ты напрасно хочешь обвинить меня в противоречии; действительно,
буквы природы постояннее букв человеческих, и вот тому доказательство: в
природе дерево всегда ясно и вполне выговаривает свое слово - дерево, под
какими бы именами оно ни существовало в языке человеческом; между тем, к
уничижению нашей гордости, - нет слова, нами произносимого, которое бы не
имело тысячи различных смыслов и не подавало повода к спорам. Дерево было
деревом для всякого от начала веков; но вспомни хоть одно слово, выражающее
нравственное понятие, которого бы смысл не изменялся почти с каждым годом.
Слово "изящество" то ли значило для людей прошлого века, что для людей
нынешнего? добродетель язычника - была бы преступлением в наше время;
вспомни злоупотребление слов: равенство, свобода, нравственность. Этого
мало; несколько саженей земли - и смысл слов переменяется: баранта,
вендетта, {1} все роды кровавой мести - в некоторых странах значат: долг,
мужество, честь.
Виктор. Я согласен, что эта неопределенность выражений существует в
метафизике, но кто в этом виноват? отчего этой неопределенности не
существует в точных науках? здесь каждое слово определено, потому что
предмет его определен, осязаем.
Фауст. Совершенная правда - и тому доказательство: например,
бесконечность, величины бесконечно великие и бесконечно малые,
математическая точка - словом, все те основания, с которых должна бы
начинаться математика; в химии рекомендую слова: сродство, катализис,
простое тело; не говоря о других науках, где идет дело о живой природе. -
Вспомни слова Биша {2} - великого экспериментатора, опытного физика, убитого
анатомическими опытами, которого кто-то, и не совсем без основания, поставил
наряду с Наполеоном. Биша должен был сознаться, что "для тел органических
надобно выдумать новый язык, ибо все слова, которые мы переносим из
физических наук в животную или растительную экономию, напоминают нам такие
понятия, которые вовсе не соответствуют физиологическим явлениям". {*
Bichat, "Recherches physiologiques sur la vie et la mort" <Биша,
"Физиологические исследования о жизни и смерти" (франц.)>, Paris, 1829, р.
108.} Когда мы говорим, мы каждым словом вздымаем прах тысячи смыслов,
присвоенных этому слову и веками, и различными странами, и даже отдельными
людьми. В природе этого нет, ибо в природе нет воли; она - произведение
вечной необходимости; растение цвело за тысячу лет, как оно цветет сегодня.
Оттого, когда мы хотим нашему слову дать характер определенный, мы невольно
хватаемся за определенную букву природы, как за постоянный символ живой
мысли, однородной с нашею мыслию; мы стараемся нашей мысли дать ту прочную
одежду, которой сами сотворить не умеем, ибо не умеем направить нашей воли
по таким же прочным законам, по которым действует природа.
Виктор. Еще противоречие: не сам ли ты еще недавно силился убедить нас,
что произведение природы гораздо ниже произведений человеческих... теперь
выходит наоборот...
Фауст. Опять спор в словах! заметь, что я сказал таким же, но не тем же
законам природы; как скоро человек хочет подражать природе, - он всегда ниже
ее; но он всегда выше, когда творит своей внутреннею силою; что нужды, что
он для своих потребностей пользуется теми удобствами, которые он находит в
природе! в парке у богатого владельца есть и хижины, и развалины, и луга, но
из этого не следует, чтобы он спал на траве или жил в хижине: у него есть
свои чертоги, - и главное дело, чтоб владелец-то был богат сам по себе.
Вячеслав. В чем же может заключаться это богатство, или, оставя
сравнения, когда же человек может вполне выразить свою мысль?
Фауст. Когда его воля достигла до той степени высоты, где она уверена в
своей искренности.
Вячеслав. Но чем уверится она в этой искренности?
Фауст. Тем же процессом, которым математик уверяется, что а может быть
равно б, ибо этой аксиомы он не может доказать ничем существующим в природе;
в природе человек может найти лишь сходство, но равенства - никогда; эта
идея безусловно существует в человеке...
Виктор. Как? равенства двух предметов не существует в природе? я вижу
два листа на дереве: вижу, что они оба зелены, оба остроконечны, оба растут
на дереве - и заключаю, что они равны между собою; это равенство прикладываю
к другим предметам и так далее...
Фауст. По какому праву? ты не можешь не видеть, что как бы два листа ни
были сходны между собою, между ними нет математического равенства, что между
ними есть minimum разницы...
Виктор. Согласен.
Фауст. Если ты видишь этот minimum разницы, следственно, сам замечаешь,
что есть нечто в предмете, что противоречит идее совершенного равенства;
следственно, ты берешь из природы, чего в ней не заметил; и я снова
спрашиваю: по какому праву? другими словами: откуда?
Виктор. Посредством отвлечения...
Фауст. Но отвлечение есть процесс, которым мы сжимаем в одну форму
тысячи различных свойств предмета; нельзя сжать того, чего нет; если нет в
природе совершенного равенства - то неоткуда ему взяться и в твое
отвлечение. Ты хочешь сделать верное сокращение какой-нибудь книги; если ты
к своему сокращению прибавил мысли, которых нет в книге, - твое сокращение
неверно, ты обманываешь и себя и других; так и со всеми так называемыми
отвлечениями. Они сжимают несколько частных понятий и прибавляют к ним новое
- откуда же взялось оно? Словом, если мы имеем идею равенства, красоты,
совершенного добра и проч. т. п. - то они существуют в нас сами собою,
безусловно, и мы лишь как мерку прикладываем их к видимым предметам. Это
говорил еще Платон, и я не постигаю, как можно до сих пор толковать о деле,
столь ясном.
Ростислав. Мы отдалились от вопроса: дело шло - о выражении мыслей.
Признаюсь, убеждение Фауста весьма меня беспокоит; оно потрясает все здание
наших наук, ибо они все - выражаются словами...
Фауст. Большею частию, - но не все.
Вячеслав. Как не все? но чем же? нельзя ли без загадок...
Фауст. Вопрос: может ли быть наука, не выражаемая словами, - завел бы
нас слишком далеко; я пока настаиваю только на том, чтоб мы не слишком
доверяли нашим словам и не думали, что наши мысли вполне выражаются словами;
недаром эта настойчивость пугает Ростислава; дело довольно важное, и от него
происходит довольно бед на земле.
Вячеслав. Вольтер уже давным-давно говорил об этом...
Фауст. У Вольтера была сумасбродная и преступная цель, и потому он
видел только одну сторону вопроса, одно то, что мог он употребить как оружие
против предмета своей ненависти. Между тем, никто так не пользовался
двусмысленностию слов, как сам Вольтер; все его мнения завернуты в эту
оболочку. - Здесь дело другое; двусмысленность слов - большое неудобство; но
бессмысленность еще важнее, и слов последнего рода гораздо больше в
обращении - благодаря, между прочим, и Вольтеру...
Вячеслав. Не слишком ли строго, особливо в отношении к такому человеку,
у которого нельзя отнять гениальности...
Фауст. Я знаю существо, у которого еще менее можно отнять права на
гениальность...
Вячеслав. Кто же такое...
Фауст. Его называют иногда Луцифером.
Вячеслав. Я не имею чести его знать...
Фауст. Тем хуже; мистики говорят, что он больше всего знаком с теми,
которые его не знают...
Вячеслав. Был уговор: без мистицизма.
Фауст. Шутки в сторону, я не знаю никого, кроме этого господина,
который мог бы с такою ловкостию пустить по свету, например, следующие
бессмысленные слова: факт, чистый опыт, положительные знания, точные науки и
проч. т. п. Этими словами человечество пробавляется уже не первый век, не
присваивая им ровно никакого смысла; например, в воспитании говорят:
сделайте милость, без теории, а побольше фактов, фактов; голова дитяти
набивается фактами; эти факты толкаются в его юном мозгу без всякой связи;
один ребенок глуп, - другой, усиливаясь найти какую-нибудь связь в этом
хаосе, сам себе составляет теорию, да какую! - говорят: "дурно учили!" -
совершенно согласен. В ученом мире то и дело вы слышите: сделайте милость,
без умозрений, а опыт, чистый опыт; между тем, известен только один
совершенно чистый опыт, без малейшей примеси теории и вполне достойный
названия опыта: медик лечил портного от горячки; больной, при смерти, просит
напоследях покушать ветчины; медик, видя, что уже спасти больного нельзя,
соглашается на его желание; больной покушал ветчины - и выздоровел. Медик
тщательно внес в свою записную книжку следующее опытное наблюдение: "ветчина
- успешное средство от горячки". Через несколько времени тому же медику
случилось лечить сапожника также от горячки; опираясь на опыт, врач
предписал больному ветчину - больной умер; медик, на основании правила:
записывать факт как он есть, не примешивая никаких умствований, - прибавил к
прежней отметке следующее примечание: "средство полезное лишь для портных,
но не для сапожников". - Скажите, не такого ли рода наблюдений требуют эти
господа, когда толкуют о чистом опыте; если бы опытный наблюдатель продолжал
собирать свои опытные наблюдения - то со временем из них бы составилось то,
что называют теперь наукою...
Виктор. Шутка не дело...
Фауст. И дело не шутка, а я думаю, что эти господа просто шутят...
Виктор. Но, помилуй! Можно ли сравнивать всех людей, занимающихся
опытами, - с глупцом, который записывал все, что ему кидалось в глаза, без
всякого разбора...
Фауст. Извините! разбор уж предполагает какую-нибудь теорию, а как
по-вашему теория может быть следствием лишь чистых опытов, то мой медик имел
полное право внести свое наблюдение в памятную книжку. Я не сравниваю
эмпириков с этим медиком, - потому что они, говоря одно, делают другое;
каждый из них, вопреки своей теории, имел теорию, так что, действительно, в
их устах чистый опыт - есть слово без мысли. Но пойдем далее: часто в слове
есть мысль, допустим, даже всем понятная, всем ясная; проходит время, смысл
слова изменяется, но слово остается; таково, например, слово:
нравственность; высоко было это слово в устах - хоть Конфуция; что сделали
из него его потомки? слово осталось - но оно теперь значит у них не иное
что, как наружная форма приличия; затем - обман, коварство, разврат всякого
рода сделались чем-то посторонним. Любопытна эта страна вообще и важная
указка для формалистов. Недаром ею восхищались философы XVIII века; она
точь-в-точь приходилась по мерке их разрушительному учению; все в ней
высказано, выражено; есть форма всего; есть форма просвещения, форма
военного искусства; даже форма пороха и огнестрельных орудий - но сущность
сгнила, и сгнила так, что трехсотмиллионное государство может рухнуться от
малейшего европейского натиска. {* Легкая победа англичан над китайцами {3}
доказала справедливость этого замечания, написанного еще в 1838 г.}
Загляните в историю, в это кладбище фактов - и вы увидите, что значат одни
слова, когда смысл их не опирается на внутреннее достоинство человека. Что
значат все эти скопища людей, эти домашние раздоры, мятежи - как не спор о
словах, не имеющих значения, как, например, хоть форма общественная; не ходя
далеко - вспомните о французской революции; {4} люди поднялись против
угнетения, против деспотизма, как они его называли, - пролиты реки крови; и
наконец сбылись на деле мечты Руссо и Вольтера; люди, к величайшему
удовольствию, добились до республиканских форм, а с ними - до Робеспьера и
других господ того же разбора, которые, под защитою тех же самых форм,
показали на деле, а не на словах, что значит угнетение и варварство. Вот
шутки, которые разыгрываются на свете по милости слов! Ими живет царство
лжи!
Вячеслав. Прекрасно! но если с одной стороны - ложь, то с
противоположной должна быть истина; и потому мне бы очень было любопытно
узнать, каким способом человеку можно обойтись без слов. Например, я бы
желал знать, чего добились твои приятели, сочинители читанной тобою
рукописи, которые подобно тебе были убеждены в вреде этого снадобья. К чему
довели их прыжки через язык человеческий?
Фауст. Мои молодые друзья были люди своего времени. Сегодня между
бумагами я нашел кстати род заключения к их путешествию; оно недлинно, но
довольно замечательно, по точке зрения, до которой дошли мои мечтатели -
также жертвы слова! Им принадлежит одна честь: они открыли врага - но
победить его было не их дело, и, может быть, и не наше. Слушайте:
"Нас спросят: "Чем же кончилось ваше путешествие?" - Путешествием. Не
окончив его, мы состарились тою старостию, которая в XIX веке начинается с
колыбели, - страданием. Ничто не спасло нас от него: тщетны были
определенная наука одного, неопределенное искусство другого. Тщетно мы
измеряли шагами пустыню души человеческой, тщетно с верою мы стонали и
плакали в преддверьях ее храмов, тщетно с горькою насмешкою рассматривали их
развалины, - безмолвна была пустыня и не раздралась еще завеса святилища! Мы
останавливали проходящих, мы вопрошали их о знаменитых вестниках неба, на
минуту являвшихся на земле, они указывали нам на невидимые часы веков и
отвечали: "страдание! страдание!" Вдали алела заря какого-то непонятного
солнца; но вокруг нас веял ветер полуночи, холод проникал до костей, и мы
повторяли: "страдание!" Не для нас эта заря, не для нас это солнце! Не
согреть ему наше окостенелое сердце! Для нас одно солнце - страдание! - Эти
листки опалены его жгучею теплотою!
Было время, когда скептицизм почитался самою ужасною мыслию, которую
когда-либо изобретала душа человека; эта мысль убила все в своем веке: и
веру, и науку, и искусство; она возмутила народы, как пески морские; она
увенчала кипарисным венцом клеветников провидения вместе с светителями мира;
она заставила людей искать, как надежной пристани, разрушения, зла и
ничтожества. Но есть еще чувство ужаснейшее самого скептицизма, - может
быть, более благое в своих последствиях, но зато более мучительное для тех,
которые осуждены испытать его.
Скептицизм есть, в некотором смысле, мир своего рода, мир, имеющий свои
законы, - словом, мир замкнутый, до некоторой степени мир спокойный.
У скептицизма есть удовлетворенное желание - ничего не желать;
исполненная надежда - ничего не надеяться; успокоенная деятельность - ничего
не искать; есть и вера - ничему не верить. Но отличительный характер
настоящего мгновения - не есть собственно скептицизм, но желание выйти из
скептицизма, чему-либо верить, чего-либо надеяться, чего-либо искать -
желание ничем не удовлетворяемое и потому мучительное до невыразимости. Куда
ни обращает свой грустный взор друг человечества - все опровергнуто, все
поругано, все осмеяно: нет жизни в науке, нет святыни в искусстве! что мы
говорим, нет мнения, которого бы противное не было подтверждено всеми
доказательствами, возможными для человека. Такие несчастные эпохи
противоречия оканчиваются тем, что называется синкретизмом, то есть
соединением в безобразную систему, вопреки уму, всех самых противоречащих
мнений; такие примеры нередки в истории: когда, в последних веках древнего
мира, все системы, все мнения были потрясены, тогда просвещеннейшие люди
того времени спокойно соединяли самые противоречащие отрывки Аристотеля,
Платона и еврейских преданий. В нынешней старой Европе мы видим то же...
Горькое и странное зрелище! Мнение против мнения, власть против власти,
престол против престола, и вокруг сего раздора - убийственное, насмешливое
равнодушие! Науки, вместо того чтобы стремиться к тому единству, которое
одно может возвратить им их мощную силу, науки раздробились в прах летучий,
общая связь их потерялась, нет в них органической жизни; старый Запад, как
младенец, видит одни части, одни признаки - общее для него непостижимо и
невозможно; частные факты, наблюдения, второстепенные причины - скопляются в
безмерном количестве; для чего? с какою целию? - узнать их, не только
изучить, не только проверить, было невозможностию уже во времена Лейбница;
что ж ныне, - когда скоро изучение незаметного насекомого завладеет
названием науки, когда скоро и на нее человек посвятит жизнь свою, забывая
все подлунное; ученые отказались от всесоединяющей силы ума человеческого;
они еще не наскучили наблюдать, следить за природою, но верят лишь случаю, -
от случая ожидают они вдохновения истины, - они молятся случаю. Eventus
magister stultorum. {Случай - учитель неразумного (лат.).} Уже в том видят
возвышение науки, когда она обращается в ремесло!.. и слово язычника: "Мы
ничего не знаем!" {5} глубоко напечатлелось на всех творениях нашего века!..
наука погибает.
В искусстве давно уже истребилось его значение; оно уже не переносится
в тот чудесный мир, в котором, бывало, отдыхал человек от грусти здешнего
мира; поэт потерял свою силу; он потерял веру в самого себя - и люди уже не
верят ему; он сам издевается над своим вдохновением - и лишь этой насмешкою
вымаливает внимание толпы... искусство погибает.
Религиозное чувство на Западе? - оно было бы давно уже забыто, если б
его внешний язык еще не остался для украшения, как готическая архитектура,
или иероглифы на мебелях, или для корыстных видов людей, которые пользуются
этим языком, как новизною. Западный храм - политическая арена; его
религиозное чувство - условный знак мелких партий. Религиозное чувство
погибает!
Погибают три главные деятели общественной жизни! Осмелимся же
выговорить слово, которое, может быть, теперь многим покажется странным и
через несколько времени - слишком простым: Запад гибнет!
Так! он гибнет! Пока он сбирает свои мелочные сокровища, пока предается
своему отчаянию - время бежит, а у времени есть собственная жизнь, отличная
от жизни народов; оно бежит, скоро обгонит старую, одряхлевшую Европу - и,
может быть, покроет ее теми же слоями недвижного пепла, которыми покрыты
огромные здания народов древней Америки - народов без имени.
Неужли в самом деле такая судьба ожидает это гордое средоточие десяти
веков просвещения? Неужли как дым разлетятся изумительные произведения
древней науки и древнего искусства? Неужли заглохнут, не распустившись,
живые растения, посеянные гениями-просветителями?
Иногда, в счастливые мгновения, кажется, само провидение возбуждает в
человеке уснувшее чувство веры и любви к науке и искусству; иногда долго,
вдалеке от бурь мира, хранит оно народ, долженствующий доказать снова путь,
с которого совратилось человечество, и занять первое место между народами.
Но один новый, один невинный народ достоин сего великого подвига; в нем
одном, или посредством его, еще возможно зарождение нового света,
обнимающего все сферы ума и общественной жизни. {[** Внимательный читатель
заметит, что в этих строках вся теория славянофилизма, появившегося во 2-й
половине текущего столетия.]}
Когда азийские царства, которых имена, как грозные привидения, являются
нам на страницах истории, в кровавой борьбе спорили о первенстве мира, -
свет истины тихо возрастал в пустыне евреев; когда науки и искусство Египта
погасли в разврате, - Греция обновила их силу в своих объятиях; когда дух
отчаяния заразил все общественные стихии гордого Рима, - христиане, этот
народ народов, спасли человечество от погибели; когда в конце средних веков
ослабевшая деятельность духа готова была поглотить сама себя, - новые части
света дали новую пищу и новые силы ослабевшему старцу и продлили его
искусственную жизнь.
О, верьте! будет призванный из народа юного, свежего, непричастного
преступлениям старого мира! Будет достойный взлелеять в душе своей высокую
тайну и восставить светильник на свешницу, и путники изумятся, каким образом
разрешение задачи было так близко, так ясно - и так долго скрывалось от глаз
человека.
Где же ныне шестая часть света, определенная провидением на великий
подвиг? Где ныне народ, хранящий в себе тайну спасения мира? Где сей
призванный... где он? Куда увлекло нас высокое чувство народной гордости? Не
этим ли языком говорили все народы, вступавшие на поприще жизни? Они также
мечтали видеть в себе разрешение всех тайн человека, зародыш и залог
блаженства вселенной!
Что, если?.. страшная мысль! но позабудем о ней! полководец, готовясь
на смертный бой, не говорит о погибели! он вспоминает предания мудрых,
заблуждения неудачных.
Много царств улеглось на широкой груди орла русского! В годину страха и
смерти один русский меч рассек узел, связывавший трепетную Европу, - и блеск
русского меча доныне грозно светится посреди мрачного хаоса старого мира...
Все явления природы суть символы одно другому: Европа назвала русского
избавителем! в этом имени таится другое, еще высшее звание, которого
могущество должно проникнуть все сферы общественной жизни: не одно тело
должны спасти мы - но и душу Европы!
Мы поставлены на рубеже двух миров: протекшего и будущего; мы новы и
свежи; мы непричастны преступлениям старой Европы; пред нами разыгрывается
ее странная, таинственная драма, которой разгадка, может быть, таится в
глубине русского духа; мы - только свидетели; мы равнодушны, ибо уже
привыкли к этому странному зрелищу; мы беспристрастны, ибо часто можем
предугадать развязку, ибо часто узнаем пародию вместе с трагедиею... Нет,
недаром провидение водит нас на эти сатурналии, как некогда спартанцы водили
своих юношей смотреть на опьянелых варваров!
Велико наше звание и труден подвиг! Все должны оживить мы! Наш дух
вписать в историю ума человеческого, как имя наше вписано на скрижалях
победы. Другая, высшая победа - победа науки, искусства и веры - ожидает нас
на развалинах дряхлой Европы. Увы! может быть, не нашему поколению
принадлежит это великое дело! Мы еще слишком близки к зрелищу, которое было
пред нашими глазами!.. Мы еще надеялись, мы еще ожидали прекрасного от
Европы! На нашей одежде еще остались знаки праха, ею возмущенного. Мы еще
разделяем ее страдания! Мы еще не уединились в свою самобытность. Мы струна
не настроенная - мы еще не поняли того звука, который мы должны занимать во
всеобщей гармонии. {[* Теперь с этим, может быть, другие славянофилы не
согласятся, - но тогда сомнение еще дозволялось.]} Все эти страдания - удел
века или удел человечества? мы еще не знаем! Несчастные, мы даже готовы
верить, что таков удел человечества! Страшная, ледяная мысль! она преследует
нас, она проникла в кровь нашу, она растет, она мужает вместе с нами! мы
заражены! один гроб исцелит нашу заразу.
Тебя, новое поколение, тебя ждет новое солнце, тебя! - а ты не поймешь
наших страданий! ты не поймешь нашего века противоречий! ты не поймешь этого
столпотворения, в котором смешались все понятия и каждое слово получило
противоположное себе значение! ты не поймешь, как мы жили без верований, как
мы жили одним страданием! ты будешь смеяться над нами! - Не презирай нас! мы
были скудельным сосудом, который провидение бросило в первое горнило, чтоб
очистить грехи отцов наших; для тебя оно сохранило искусный чекан, чтобы
возвести тебя на свое пиршество.
Соедини же в себе опытность старца с силою юноши; не щадя сил, выноси
сокровища науки из-под колеблющихся развалин Европы - и, вперя глаза свои в
последние судорожные движения издыхающей, углубись внутрь себя! в себе, в
собственном чувстве ищи вдохновения, изведи в мир свою собственную,
непрививную деятельность, и в святом триединстве веры, науки и искусства ты
найдешь то спокойствие, о котором молились отцы твои. Девятнадцатый век
принадлежит России!"
- Если бы их устами, да мед пить, - сказал Ростислав.
- Разумеется, - возразил Вячеслав, - но согласитесь, господа, что за
пафос!..
- Фразы и фразы, вот и все! - произнес Виктор диктаторским тоном.
- Согласен, что фразы, - отвечал Фауст, - но мои покойники жили в веке
фраз, - тогда не говорили иначе; нынче те же фразы, только с претензией на
краткость, на сжатость; сделались ли они оттого яснее? - Бог знает. Со
времени Бентама фразы мало-помалу все сжимались и наконец обратились в одну
гласную букву: я. Что может быть короче? но едва ли фраза в этом виде
сделалась яснее десятка бентамовых томов, где она выражена на каждой
странице длинными периодами. - Я, признаюсь, люблю фразы; в фразах человек
иногда забудет свое ремесло актера и проговорится от души, а что
проговаривается от души, то бывает иногда истиной, хотя часто сам говорящий
того не заметил.
Виктор. Да что ж истинного в филиппике твоих покойников? в самом деле
что ли Запад погибает? что за вздор! Напротив, когда, в какую эпоху он был
так богат силами и средствами жизни, как в нынешнюю? Все в нем движется:
железные дороги пересекают его из края в край; промышленность дошла до
чудесного; война сделалась невозможностию; личная безопасность ограждена;
школы размножаются; тюрьмы смягчаются; науки идут исполинскими шагами;
съезды ученых делают малейшее открытие достоянием всей Европы; а сила,
вещественная сила такова, что весь мир преклоняется пред Западом. Где же
признаки падения, погибели?
Фауст. Я бы на это мог тебе отвечать словами натуралистов, политиков,
медиков - о том, что высшее развитие сил какого бы то ни было организма есть
начало его конца; но я лучше хочу согласиться с тобою, что мнение моих
друзей о Западе преувеличено; я собственно не вижу в нем признака близкого
падения, но потому только, что не вижу и того высшего развития сил, о
котором ты говоришь; подождем аэростата - и тогда увидим. Касательно оценки
текущего времени я буду несколько невежливее моих друзей; они характер
настоящей эпохи назвали синкретизмом, я осмелюсь сказать, что ее характер
просто - ложь, какой еще не бывало в прежней истории мира.
Виктор. Нечего церемониться; Шлецер прежде тебя сказал в детской
книжке, "что род человеческий еще вообще очень глуп". {* Шлецерова история
для детей, кн. 2. {7}}
Вячеслав. То есть, Шлецеру этими словами хотелось сказать: "как я умен"
или "я один умен".
Ростислав. Это тайный смысл каждого слова, произносимого человеком...
Вячеслав. Оттого и Фауст уверен, что он один в свете искренен...
Фауст. Нет, к сожалению, я еще далек от этой уверенности, я еще не имею
на нее права, ибо считаю эту уверенность высшим благом, которое может быть
доступно человеку. Ложь столькими покровами охватывает его с первой минуты
рождения, что борьба с нею поглощает все его силы. Эти покровы кровяными
жилами приросли к человеческому организму. Часто, с плачем и воплем срывая
их с своей внутренности, после долгих, неизмеримых страданий, истомленный,
обессиленный - думаешь, что достигнул до сердцевины души своей, - ничего не
бывало! там новый покров, кровавый, безобразный, пятнающий чистоту воли,
и... снова начинается та же работа. У меня притязание на одну привилегию: я
бы хотел не обманывать и не обманываться; но, еще раз, не знаю, имею ли и на
нее право!
Вячеслав. Успокойся. Эту привилегию ты разделяешь со всем родом
человеческим.
Фауст. Полно, так ли? всегда человек обманывал себя и обманывал других,
но лишь в наше время он достигнул до такого совершенства, что желает быть
обманутым.
Виктор. В наше время? Напротив! Когда, в какую эпоху действительность,
очевидность, правда были в таком ходу, как ныне? Уж теперь ничего не
выиграешь поверхностными соображениями, аналогиями, приблизительными
наблюдениями: ныне требуют точности, цифр, фактов - они одни обращают на
себя внимание...
Фауст. То есть, соскучив толковать, как бы поправить свое зрение и
вычистить очки, - больные оттолкнули от себя это досадное, беспокойное
подозрение и без околичностей решили, что их зрение совершенно здорово и
очки совершенно чисты; оттого один видит предметы зелеными, другой красными,
пока не придет третий и не станет уверять, что предметы ни зеленые, ни
красные, а синие. За ними приходит человек, который или тщательно соберет
все эти показания, так, просто для справки, или заключит, что в предмете
соединено все вместе: и зеленое и красное и синее; тот и другой в полном
убеждении, что из собрания многих лжей может, наконец, составиться истина,
точно так же, как физики прошедшего века доказывали, что солнечный свет
состоит из всех грубых цветов, им порождаемых. В этом я и вижу беду; нет
опаснее сумасшедшего, который вовсе не подозревает, что он сумасшедший. Нет
опаснее обманщика, который имеет вид откровенного человека.
Виктор. Но где же эти обманы? и преимущественно в нашем веке?
Фауст. Повторяю: не только люди обманывают друг друга, но даже знают,
что они обмануты.
Вячеслав. По крайней мере, в этом знании ты не отказываешь нашему веку?
Фауст. В том беда, а не шутка. [Мы нашли искусство обманывать и, что
еще страннее, обманываться - сознательно.] Было время, когда, если человек
оскорблен другим, то они подерутся и убьют друг друга очень просто. Теперь,
в наш век, просвещенные люди точно так же оскорбляют друг друга, точно так
же дерутся и точно так же убивают, но с прибавкой: один почитает другого
подлецом, но, вызывая на поединок, уверяет в своем искреннем почтении и
преданности. Было время, когда человек напивался вином и опиумом - не зная
их гибельного влияния на здоровье; теперь человек это очень хорошо знает и,
однако, напивается тем и другим. [Древний грек или римлянин верил или не
верил оракулу, Палладе, Зевсу; теперь мы знаем, что оракул лжет, а все-таки
ему верим. Девять на десять так называемых римских католиков не верят ни в
непогрешительность папы, ни в добросовестность иезуитов, и десять на десять
готовы хоть на ножи за то и другое.] Мы так свыклись с ложью, что эти
явления кажутся нам делом отнюдь не странным. Не угодно ли посмотреть их
братцев и сестриц на земном шаре. Например, хоть в представительных
государствах, - не говорим о других, - только и речи, что о воле народа, о
всеобщем желании; но все знают, что это желание только нескольких
спекуляторов; говорят: общее благо - все знают, что дело идет о выгоде
нескольких купцов или, если угодно, акционерских и других компаний. Куда
бежит эта толпа народа? - выбирать себе законодателей - кого-то выберут?
успокойтесь, это все знают - того, за кого больше заплачено. Что это за
скопище? говорят о злоупотреблениях, о необходимости новых мер... о гибели
отечества, - толпа волнуется вокруг ораторов... ничего! это врачи без
больных и адвокаты без процессов, им нечем жить, а вот заварится кровавая
каша, то, может быть, и им достанется ложка: это и сами ораторы и все
слушатели знают. Куда идут эти почтенные мужи? в далекие страны, для
просвещения полудиких. Какой подвиг самоотвержения! ничего не бывало; дело в
том, чтобы сбыть бумажные чулки несколькими дюжинами больше, - это все
знают, и сами миссионеры. Вот произносится вечная обоюдная клятва, страшное
дело! - ничего, все знают, что при совершении брачного обряда с намерением
упущено то, без чего брак, при случае, может почесться небывалым. Мирный
судья захватил в таверне несколько человек, все спокойны, ибо все знают, что
свидетели при деле сродни судье и получат за явку узаконенную плату и что
только из того были все хлопоты; где-то говорят горячо о необходимости
поддержать хлебную промышленность, какие факты! какие доводы! - но все
знают, что дело идет лишь о пользе нескольких монополистов, вокруг которых
соседи умирают с голода; философ с кафедры обещается открыть всю истину, но
все знают, что он ее не знает и не скажет, а между тем его слушают; в
гостиной являются чета супругов, братья, члены семейства и говорят друг про
друга величайшие нежности, но и они и все знают, что они друг друга терпеть
не могут и дожидаются, как сказал Пушкин:
Когда же черт возьмет тебя? {8}
Журналист до истощения сил уверяет в своем беспристрастии, но все
читатели очень хорошо знают, что во вчерашнем заседании акционерской
компании журналу определено быть того мнения, а не другого. {[* Намек на
"Times".]} Человек, вынесенный невежественною толпою на первое место страны,
говорит этой толпе невероятные комплименты - все знают, что это неправда,
все знают, что он так говорит потому только, что иначе ему бы не усидеть, но
однако слушают с удовольствием. Один мой знакомый говорил в шутку: "что за
льстец этот Б; в глаза льстит без малейшего стыда; но что будешь делать!
знаю, что лжет, а приятно!". В этих немногих словах вся характеристика века.
Когда необходимость доводит до откровенности, тогда ее нагота прикрывается
из благоприличия словами, часто совершенно противоположного значения; один
государственный муж выразился так: "наши отцы касались этого вопроса с такою
мудрою терпимостию (tolerance), что до сих пор он никогда не возмущал общего
спокойствия, и я равно никогда не допущу в этом деле нововведений". {*
Прокламация фан-Бурена {9} 4 марта 1837.} К чему относилось это прекрасное
слово: терпимость? вы подумаете - к вероисповеданиям или к чему-нибудь
подобному. Нет! просто к возмутительному рабству негров и беспощадному
самоуправству южных американских плантаторов! - Терпимость в этом смысле!
образец изобретательности! Неоцененная игра слов! и, к сожалению, не первая
и не последняя. Если все это, господа, не ложь - то мы понимаем что-то
совершенно различное под этим словом.
Виктор. Нет! но ты смешиваешь ложь с словом приличие, которое, конечно,
играет важную роль в нашем веке, - и тем лучше - это признак его
просвещения...
Вячеслав. Умный человек сказал: лицемерие есть невольная дань уважения,
которую порок приносит добродетели. {10} {* Рошфуко.}
Фауст. Я знаю изречение еще лучше: язык дан человеку на то, чтобы
скрывать его мысли... {* Талейран. {11}}
Виктор. Уж если пошло на цитаты, то я напомню о весьма глубокой мысли,
ныне опростонародившейся: toutes les verites не sont pas bonnes a dire - я
не знаю, как перевести это по-русски; переводят: не всякая правда кстати, но
это не то...
Фауст. К счастию, не то! наш девственный язык не позволил растлить себя
этой развращенною нелепостию; {[*** Фауст в своем увлечении забывает, что
наш язык принял же в себя выражения: законная взятка, честный доходец, -
забывает и всю терминологию крепостного права.]} он не дал места ее общему,
безусловному смыслу, - наш язык, насильно приняв иноземную гостью, стеснил
ее в случайность: некстати - не в пору, - и бережно сохранил свое
самобытное, врожденное, глубокое, хотя и простое слово: "хлеб-соль ешь, а
правду режь". На эту пословицу можно написать целый курс нравственности,
которая, разумеется, не войдет в бентамовы рамки; в них место только первой,
хлебной половине нашего честного присловья. - Так вот до чего вы дошли,
господа эмпирики, господа фактисты, люди положительные! вы спрятали слово
ложь под словом приличие, как ребенок голову в подушки, и думаете, что вас
не видно! что в слове, когда смысл его уничижает, пугает душу человека? где
же ваша любовь к очевидности, к ясности, к фактам, к цифрам? эта любовь
только до некоторой степени, - а там - да здравствует ложь! - о! вы правы!
спрячьте вашу ложь, закройте ее, закрасьте, замажьте ее, - потому что если
кто вам покажет ее лицом к лицу, то вы возненавидите себя за ваше
безобразие...
Виктор. Все, что ты говоришь, очень справедливо в некотором смысле...
Фауст. В некотором смысле! еще платьице на ложь! рядите, рядите,
господа, вашу воспитанницу, или воспитательницу...
Виктор. Да как ни называй, ложь, приличие, дух времени - все равно;
дело в том, что при пособии этого снадобья Запад вышел из мрака средних
веков, возвысился до той степени, где мы его видим теперь; сделался
рассадником изобретений, искусств, наук... главное - цель, а не средства...
Фауст. По крайней мере ты соглашаешься, что рассадник завелся при
пособии синкретического снадобья, чтобы сказать благоприличнее, - добрый
знак! - Цель достигнута, ты говоришь?
Виктор. Достигается...
Фауст. Посмотрим же, чего достигли, - древо по плоду познается.
Повторяю, мысли моих покойных друзей о Западе преувеличены, - но...
прислушайся к самим западным писателям, приглядись к западным фактам, - не к
одному, но ко всем без исключения; прислушайся к крикам отчаяния, которые
раздаются в современной литературе...
Виктор. Это ничего не доказывает; как можно ссылаться на показания
самых болтливых людей в человеческом роде, на литераторов? им, известно,
нужно одно: произвести эффект чем бы то ни было - правдой или неправдой...
Фауст. Так! но нельзя отрицать, что в произведениях литературных,
особенно в романе, отражается если не жизнь общественная, то по крайней мере
состояние духа пишущих людей, хотя и болтливых, как ты говоришь, но все-таки
составляющих цвет общества.
Вячеслав. О! без сомнения, - что ни говори, печать - дело великое, это
оселок и весьма верный! Сколько людей считались умными в свете, даже
гениями, - казалось, они проглотили всю земную мудрость, - но их личина
спадала при первых строках, ими напечатанных; нежданно открывалось, что
предполагаемые глубокие мысли не что иное, как пара ребяческих фраз,
остроумие - натянутый набор слов, ученость - ниже гимназического курса, а
логика - хаос...
Фауст. Я согласен с тобою, но с некоторыми ограничениями... впрочем,
это в сторону; я говорил о литературе, как об одном из термометров духовного
состояния общества; этот термометр показывает: неодолимую тоску (malaise),
господствующую на Западе, отсутствие всякого общего верования, надежду без
упования, отрицание без всякого утверждения. Посмотрим на другие термометры.
- Виктор упоминал о чудесах промышленности нашего века. Запад есть мир
мануфактурный; Кетле {12} был невольно приведен своими добросовестными
статистическими таблицами до следующих заключений: 1-е, что число
преступлений гораздо значительнее в промышленных, нежели в земледельческих
местностях; {* Quetelet, "Sur l'Homme, ou Essai de Physique sociale",
Bruxelles, 1836, t. I, p. 215 <Кетле, "О человеке, или Опыт социальной
физики", Брюссель, 1836, т. 1, с. 215>.} 2-е, что нищета гораздо сильнее в
странах мануфактурных, нежели где-либо, ибо малейшее политическое
обстоятельство, малейший застой в сбыте повергает тысячи людей в нищету и
приводит их к преступлениям. {* Ibidem, t. II, р. 211.} Современная
промышленность действительно производит чудеса: на фабриках, как вам
известно, употребляют большое число детей ниже одиннадцатилетнего возраста,
даже до шести лет, по самой простой причине, потому что им платить дешевле;
как фабричную машину невыгодно останавливать на ночь, ибо время - капитал,
то на фабриках работают днем и ночью; каждая партия одиннадцать часов в
сутки; к концу работы бедные дети до того утомляются, что не могут держаться
на ногах, падают от усталости и засыпают так, что их можно разбудить только
бичом; честные промышленники, чтобы помочь этому неудобству, сделали чудное
"изобретение: они выдумали сапоги из жести, которые мешают бедным детям -
даже падать от усталости...
Виктор. Это частный случай, который ничего не доказывает...
Фауст. Имей терпение хоть пробежать парламентские исследования с 1832
по 1834 год и другие документы, {* Factories inquiry. First report; second
report; supplementary report <Исследование о фабриках. Отчеты 1-й, 2-й,
дополнительный (англ.)>, 1832-1834, 4 v. in-folio.} то ли ты найдешь там? -
везде один ответ: десятилетние дети на работе по одиннадцати часов в сутки;
усталость до утомления; распухнувшие ноги; спинная болезнь; недостаток сна,
от которого всегдашнее полусонное состояние; {* Кажется, это полусонное
состояние очень удобно для фабрик. Новейшие газеты наполнены описанием
снотворного состава, которым западные фабриканты усмиряют детей слишком
резвых.} наконец, что всего важнее - невозможность какого-либо воспитания,
какого-либо образования, тем менее нравственного, ибо после
одиннадцатичасовой работы нет времени для школы; а если бы и нашлось это
время, то физическое и нравственное состояние детей таково, что ученье для
них бесполезно; комиссары парламента открыли, что большая часть фабричных
работников не умеют ни читать, ни писать - и прежде времени поражены
старческою немощью; это уж не сказка, а официальное дело.
Виктор. Однако же доктор Юр доказал, что самое пребывание на фабрике
способствует образованию работников...
Фауст. Я помню это место - это такой пуф, что его нельзя читать без
смеха и без сожаления. Многоученый доктор Юр, горячий поборник бумажных
мотков, хватается за все, чтоб защитить предмет своего обожания: он говорит
о необходимости для работника смотреть на термометр, который будто бы
"вместе с гигрометром открывает ему тайны природы, закрытые другим людям; он
каждый день имеет случай, - продолжает филантроп-мануфактурист, - наблюдать
расширение твердых тел, происходящее от возвышения температуры, на огромных
паровых трубах, нагревающих комнаты... получать сведения в практическо