овами. Она в азарте даже тыкала в нос Мыльникову грудным ребенком.
- Любезная сестрица, Анна Родивоновна, вот какая есть ваша благодарность мне? - удивлялся Мыльников. - Можно сказать, головы своей не жалею для родни, а вы неистовство свое оказываете...
- Перестань, Анна, - оговорила дочь Устинья Марковна, - не одни наши мужики помутились с золотом-то, а Тарас тут ни при чем...
- Куда мы с ребятами-то? - голосила Анна. - Вот Наташка с Петькой объедают дедушку, да мои, да еще Тарасовы будут объедать... От соседей стыдно.
- Молчи! - крикнула мать. - Зубы у себя во рту сосчитай, а чужие куски нечего считать... Перебьемся как-нибудь. Напринималась Татьяна горя через число: можно бы и пожалеть.
- И как еще напринималась-то!.. - соглашался Мыльников. - Другая бы тринадцать раз повесилась с таким муженьком, как Тарас Матвеевич... Правду надо говорить. Совсем было измотал я семьишку-то, кабы не жилка... И удивительное это дело, тещенька любезная, как это во мне никакой совести не было. Никого, бывало, не жаль, а сам в кабаке день-деньской, как управляющий в конторе.
Пристроив семью, Мыльников сейчас же разнес пепелище в щепы и даже продал старые бревна кому-то на дрова. Так было разрушено родительское гнездо...
- Теперь, брат, на господскую руку все наладим, - хвастался Мыльников на всю улицу.
Занятый постройкой, он совсем забросил жилку, куда являлся только к вечеру, когда на фабрике "отдавали свисток с работы". Он приезжал к дудке, наклонялся и кричал:
- Окся, ты тут?
- Здесь, тятенька, - откликался из земных недр Оксин голос.
- То-то, у меня смотри...
Работа шла уже на седьмой сажени. Окся не только добывала "пустяк" и "жилку", но сама крепила шахту и вообще отвечала за настоящего ортового рабочего. Жила она на Рублихе, в конторе дедушки Родиона Потапыча, полюбившего свою внучку какой-то страстной любовью. Он все прощал Оксе, даже грубости, чего никогда не простил бы родным дочерям, и молча любовался непосредственностью этой придурковатой от избытка здоровья девушки. Ей точно лень быть умной. Не один раз они ссорились, и Родион Потапыч грозился выгнать Оксю, но та только ухмылялась.
- Куды я пойду-то, ты подумай, - усовещивала она старика. - Мужику это все одно, а девка сейчас худую славу наживет... Который десяток на свете живешь, а этого не можешь сообразить.
- К отцу ступай, дура... Не в чужие люди гоню.
- У меня и отец такой же, как ты: ничего сообразить не может.
- Ах, Окся, Окся... да не Окся ли?!. Какие ты слова выражаешь?..
В начале марта провернулось несколько теплых весенних деньков. На пригревах дорога почернела, а снег потерял сразу свою ослепительную белизну. Воздух сделался совсем особенный, такой бодрящий и свежий. Вешняя вода была близко, и все опять заволновались, как это происходило каждую весну. Рабочая лихорадка охватила и Фотьянку и Балчуговский завод. В прошлом году в Кедровской даче шли только разведки, а нынче пойдут настоящие работы. Старатели сбивались артелями и ходили с Фотьянки на Балчуговский завод и обратно, выжидая нанимателей. Издали они походили на проснувшихся после зимней спячки пчел, ползавших по своему улью. В числе других ходил и Матюшка, оставшийся без работы: золото в Дернихе кончилось ровно через два дня, как сказал Карачунский. Встречая на дороге Мыльникова, Матюшка несколько раз говорил:
- Тарас Матвеевич, что меня не возьмешь на жилку?..
- У меня своей родни девать некуда...
- Родня - родней, а старую хлеб-соль забывать тоже нехорошо. Вместе бедовали на Мутяшке-то...
Первое дыхание весны всех так и подмывало. Очухавшийся Мыльников только чесал затылок, соображая, сколько стравил за зиму денег по кабакам... Теперь можно было бы в лучшем виде свои работы открыть в Кедровской даче и получать там за золото полную цену. Все равно на жилку надеяться долго нельзя: много продержится до осени, ежели продержится.
- Бить некому было старого черта! - вслух ругал Мыльников самого себя. - Еще как бить-то надо было, бить да приговаривать: не пируй, варнак! Не пируй, каторжный!..
Именно в таком тревожном настроении раз утром приехал Мыльников на свою дудку. "Родственники" не ожидали его и мирно спали около огонька. Мыльников пришел к вороту, наклонился к отверстию дудки и крикнул:
- Эй, Оксюха, жива, что ли?..
Ответа не последовало, только проснулись сконфуженные родственники.
- Где же Окся? - грозно накинулся на них Мыльников. - Эй, Окся, не слышишь без очков-то!.. Уж не задавило ли ее грешным делом?
- Мы ее на свету спустили в дудку, - объяснял сконфуженный Яша. - Две бадьи подала пустяку, а потом велела обождать...
Встревоженный Мыльников спустился в дудку: Окси не было. Валялись кайло и лопатка, а Окси и след простыл. Такое безобразие возмутило Мыльникова до глубины души, и он "на той же ноге" полетел на Рублиху, - некуда Оксе деваться, окромя Родиона Потапыча. Появление Мыльникова произвело на шахте общую сенсацию.
- Была твоя Окся, да вся вышла...
- Да вы толком говорите, омморошные!.. Она с дудки, надо полагать, опять ушла сюда...
- Поищи, может, найдешь. А вернее, братцы, что на Оксе черт уехал по своим делам.
Родион Потапыч вышел на шум из своей конторки и молча нахмурился, завидев дорогого зятя.
- Оксю потерял, Родион Потапыч... Была в дудке, а тут как сквозь землю провалилась. Работнички-то мои проспали.
- Выгоните этого дурака, - коротко приказал грозный старик. - Здесь не кабак, чтобы шум подымать...
- Меня?.. Да я...
Чадолюбивого родителя без церемоний вытолкали за дверь.
Мыльников с Рублихи отправился прямо на Фотьянку к баушке Лукерье... Окси и там не было; потом - в Балчуговский завод, - Окся точно в воду канула. Так и пропала девка.
Вместе с Оксей ушло и счастье Мыльникова. Через неделю дудку его залило подступившей вешней водой, а машину для откачки воды старатели не имели права ставить, и ему пришлось бросить работу. От всего богатства Мыльникова остались одни новые ворота да сотни три бревен, которые подрядчик увез к себе, потому что за них не было заплачено. С горя Мыльников опять засел в кабак к Ермошке и начал пропивать помаленьку нажитое добро: сначала лошадь, потом кошевку, лошадиную сбрую и наконец всю одежу с себя. Наступало лето, и одежда была не нужна.
Раз, когда Мыльников сидел в кабаке, Ермошка сказал:
- А Окся-то твоя ловкую штуку уколола: за Матюшку замуж вышла...
- Н-но-о? - изумился Мыльников.
- Приданое, слышь, вынесла: целый фунт твоего-то золота Матюшка продал Петру Васильичу за четыре сотельных билета... Она, брат, Окся-то, поумнее всех оказала себя.
- Ах, курва... Да я ее растерзаю на мелкие части!
- Ну, теперь дудки: Матюшка-то изувечит всякого... Другую такую-то дуру наживай.
На Рублихе дела оставались в прежнем положении. Углубляться было нельзя, пока не кончена штольня. Работы в последней подвигались к концу, что вызывало общее возбуждение. Штольная пробуравила Ульянов кряж поперек, но в этом горизонте, к общему удивлению, ничего интересного не было найдено: пласты березитов, сланцы, песчаники, глина - и только. Кварц встречался ничтожными прослойками без всякого содержания золота. Все надежды теперь сосредоточились именно на этой штольне, потому что она отведет всю рудную воду в Балчуговку, и тогда можно начать углубление в центральной шахте. Родион Потапыч спускался в штольню по два раза в день и оставался там часов до пяти. Работы шли под его личным руководством. Старик никому не доверял и все делал сам. Что неприятно поражало Родиона Потапыча, так это то, что Карачунский как будто остыл к Рублихе и совершенно равнодушно выслушивал подробные доклады старого штейгера, точно все это не касалось его. Так продолжалось месяца два, а потом Карачунский точно проснулся. Он "зачастил" на Рублиху и подолгу оставался здесь. То спустится в шахту и бродит по рассечкам, то сидит наверху. Вообще с ним что-то "попритчилось", как решили все.
- Скоро ли? - спрашивал он каждый день Родиона Потапыча.
- Еще восемнадцать аршин осталось... К реке скорее пойдем, потому там ребровик да музга пойдут.
Музгой рабочие называют всякую смесь, а в данном случае музга состояла из глины и разрушившихся песчаников. Попадались еще прослойки белой вязкой глины с крупинками кварца, носившей название "кавардака". Вероятно, оно дано было сначала кем-нибудь из горных инженеров и было подхвачено рабочими, да так и пошло гулять по всем промыслам, как забористое и зубастое словечко, тем более, что такой белой глины рабочие очень не любили - лопата ее не брала, а кайло вязло, как в воске. Такой "кавардак" встречался только в полосе березитов как продукт их разрушения.
Новое увлечение Карачунского Рублихой находилось в связи с его душевным настроением: это была его последняя ставка. "Оправдает себя" Рублиха, и Карачунский спасен... Часто он совершенно забывался, сидя где-нибудь у машины и прислушиваясь к глухой работе и тяжелым вздохам шахты. Там, в темной глубине, творилась медленная, но отчаянная борьба со скупой природой, спрятавшей в какой-то далекий угол свое сокровище. И в душе у человека, в неведомых глубинах, происходит такая же борьба за крупицы правды, добра и чести. Ах, сколько тьмы лежит на каждой душе, и какими родовыми муками добываются такие крупицы... Большинство людей счастливо только потому, что не дает себе труда заглянуть в такие душевные пропасти и вообще не дает отчета в пройденном пути. Родион Потапыч потихоньку наблюдал Карачунского издали и старался в такие минуты не мешать барину "раздумываться". Ничего, пусть подумает... Раз они встретились глазами именно в такую минуту, и Карачунский весело улыбнулся.
- Знаешь, о чем я думал сейчас, Родион Потапыч?
- Не могу знать, Степан Романыч... У господ свои мысли, у нас, мужиков, свои, а чужая душа потемки... А тебе пора и подумать о своем-то лакомстве... У всех господ одна зараза, а только ты попревосходней других себя оказал.
- Вся разница в том, Родион Потапыч, что есть настоящие господа и есть поддельные. Настоящий барин за свое лакомство сам и рассчитывается... А мужик полакомится - и бежать.
- Видал я господ всяких, Степан Романыч, а все-таки не пойму их никак... Не к тебе речь говорится, а вообще. Прежнее время взять, когда мужики за господами жили, - правильные были господа, настоящие: зверь так зверь, во всю меру, добрый так добрый, лакомый так лакомый. А все-таки не понимал я, как это всякую совесть в себе загасить... Про нынешних и говорить нечего: он и зла-то не может сделать, засилья нет, а так, одно званье что барин.
- А как ты меня понимаешь, Родион Потапыч?..
- Тебя-то? Бочка меду да ложка дегтю - вот как я тебя понимаю. Кабы не твое лакомство, цены бы тебе не было... Всякая повадка в тебе настоящая, и в слове тверд даже на редкость.
Карачунский приезжал на Рублиху даже ночью. Он вдруг потерял сон и ужасно этим мучился. А тут проехаться верст пять по свежему воздуху - отлично... Весна уже брала свое. За день дорога сильно подтаивала, а к ночи все подмерзало. Заторы и колдобины покрывались тонким, как стекло, льдом, который со звоном хрустел под лошадиными копытами и санным полозом. А как легко дышится в такую весеннюю ночь... Небо бледное, звезды лихорадочно светят, в воздухе разлита чуткая дремота. Вообще хорошо. Нервы напряжены, а в теле разливается такая бодрая теплота, как в ранней молодости. В такие минуты хорошо думается и хорошо чувствуется. Раз, когда ночью Карачунский ехал один, ему вдруг пришла мысль: а что, если бы умереть в такую ночь?.. Умереть бодрым, полным сил, в полном сознании, а не беспомощным и жалким. Кучер, должно быть, вздремнул на козлах, потому что лошади поднимались на Краюхин увал шагом; колокольчик сонно бормотал под дугой, когда коренник взмахивал головой; пристяжная пряла ушами, горячим глазом вглядываясь в серый полумрак. Именно в этот момент точно из земли вырос над Карачунским верховой; его обдало горячее дыхание лошади, а в седле неподвижно сидел, свесившись на один бок по-киргизски, Кожин. Карачунский узнал его и почувствовал, как по спине пробежала холодная струйка. Кучер встрепенулся и подтянул вожжи.
- Эй ты, подальше, полуночник! - крикнул кучер.
Кожин ничего не ответил, а только пустил лошадь рядом. Карачунский инстинктивно схватился за револьвер.
- Не бойся, не трону, - ответил Кожин, выпрямляясь в седле. - Степан Романыч, а я с Фотьянки... Ездил к подлецу Кишкину: на мои деньги открыл россыпь, а теперь и знать не хочет. Это как же?..
- У вас условие было какое-нибудь? - спрашивал Карачунский, сдерживая волнение.
- Какие там условия...
- Ну, тогда ничего не получите.
Кожин молча повернул лошадь, засмеялся и пропал в темноту. Кучер несколько раз оглядывался, а потом заметил:
- Не с добром человек едет...
- А что?
- Да уж так... Куда его черт несет ночью? Да и в словах мешается... Ночным делом разве можно подъезжать этак-ту: кто его знает, что у него на уме.
- Пустяки...
Ночью особенно было хорошо на шахте. Все кругом спит, а паровая машина делает свое дело, грузно повертывая тяжелые чугунные шестерни, наматывая канаты и вытягивая поршни водоотливной трубы. Что-то такое было бодрое, хорошее и успокаивающее в этой неумолчной гигантской работе. Свои домашние мысли и чувства исчезали на время, сменяясь деловым настроением.
- Разве так работают... - говорил Карачунский, сидя с Родионом Потапычем на одном обрубке дерева. - Нужно было заложить пять таких шахт и всю гору изрыть - вот это разведка. Тогда уж золото не ушло бы у нас...
- Куда ему деваться; Степан Романыч... В горе оно спряталось.
- Да и вообще все наши работы ничего не стоят, потому что у нас нет денег на большие работы.
- Это ты правильно... Кабы настоящим образом ударить тот же Ульянов кряж...
Карачунский рассказывал подробно, как добывают золото в Калифорнии, в Африке, в Австралии, какие громадные компании основываются, какие страшные капиталы затрачиваются, какие грандиозные работы ведутся и какие баснословные дивиденды получаются в результате такой кипучей деятельности. Родион Потапыч только недоверчиво покачивал головой, а с другой стороны, очень уж хорошо рассказывал барин, так хорошо, что даже слушать его обидно.
- Мы как нищие... - думал вслух Карачунский. - Если бы настоящие работы поставить в одной нашей Балчуговской даче, так не хватило бы пяти тысяч рабочих... Ведь сейчас старатель сам себе в убыток работает, потому что не пропадать же ему голодом. И компании от его голода тоже нет никакой выгоды... Теперь мы купим у старателя один золотник и наживем на нем два с полтиной, а тогда бы мы нажили полтину с золотника, да зато нам бы принесли вместо одного пятьдесят золотников.
- Ну, это уж невозможно! - сказал Родион Потапыч. - Им, подлецам, сколько угодно дай - все равно потащат к Ястребову.
- Тогда мы стали бы платить столько же, сколько платит Ястребов: если ему выгодно, так нам в сто раз выгоднее. Главное-то свои работы...
На этом пункте они всегда спорили. Старый штейгер относился к вольному человеку - старателю - с ненавистью старой дворовой собаки. Вот свои работы - другое дело... Это настоящее дело, кабы сила брала. Между разговорами Родион Потапыч вечно прислушивался к смешанному гулу работавшей шахты и, как опытный капельмейстер, в этой пестрой волне звуков сейчас же улавливал малейшую неверную ноту. Раз он соскочил совсем бледный и даже поднял руку кверху.
- Что случилось?
- Вода, Степан Романыч... - прошептал старик, опрометью бросаясь к насосу.
Несмотря на самое тщательное прислушиванье, Карачунский ничего не мог различить: так же хрипел насос, так же лязгали шестерни и железные цепи, так же под полом журчала сбегавшая по "сливу" рудная вода, так же вздрагивал весь корпус от поворотов тяжелого маховика. А между тем старый штейгер учуял беду... Поршень подавал совсем мало воды. Впрочем, причина была найдена сейчас же: лопнуло одно из колен главной трубы. Старый штейгер вздохнул свободнее.
- Ну, это не велика беда, - говорил он с улыбкой. - А я думал, не вскрылась ли настоящая рудная вода на глуби. Беда, ежели настоящая-то рудная вода прорвется: как раз одолеет и всю шахту зальет. Бывало дело...
Они, кажется, переговорили обо всем, кроме главного, что лежало у обоих на душе. Родион Потапыч не проронил ни одного слова о Фене, а Карачунский молчал о деле Кишкина. Но это последнее неотступно преследовало его, получив неожиданный оборот. Следователь по особо важным делам вызывал Карачунского в свою камеру уже три раза. Эти вызовы производили на Карачунского страшно двойственное впечатление: знакомый человек, с которым он много раз играл в клубе в карты и встречался у знакомых, и вдруг начинает официальным тоном допрашивать о звании, имени, отчестве, фамилии, общественном положении и подробностях передачи казенных промыслов.
- Господин Карачунский, вы не могли, следовательно, не знать, что принимаете приисковый инвентарь только по описи, не проверяя фактически, - тянул следователь, записывая что-то, - чем, с одной стороны, вы прикрывали упущения и растраты казенного управления промыслами, а с другой - вводили в заблуждение собственных доверителей, в данном случае компанию.
- Господин следователь, вам небезызвестно, что и в казенном доме и в частном есть масса таких формальностей, какие существуют только на бумаге, - это известно каждому. Я сделал не хуже, не лучше, чем все другие, как те же мои предшественники... Чтобы проверить весь инвентарь такого сложного дела, как громадные промысла, потребовались бы целые годы, и затем...
- И затем?
- И затем я не желал подводить под обух своих предшественников, которые, как я глубоко убежден, были виноваты столько же, сколько я в данный момент.
- Вот это и важно, что вы сознательно прикрывали существовавшие злоупотребления!
- Позвольте, господин следователь, я этого совсем не желал сказать и не мог... Я хотел только объяснить, как происходят подобные вещи в больших промышленных предприятиях.
- Это одно и то же, только вы говорите другими словами, господин Карачунский.
Такой прием злил Карачунского, и он чувствовал, как следователь берет над ним перевес своим профессиональным бесстрастием. Правосудие должно было быть удовлетворено, и козлом отпущения являлся именно он, Карачунский. Конечно, он мог свалить на своих предшественников, но такой маневр был бы просто глупым, потому что он сейчас не мог ничего доказать. И следователь был по-своему прав, выматывая из него душу и цепляясь за разные мелочи и пустяки. В конце концов Карачунский чувствовал себя в положении травленого зверя, которого опутывали цепкими тенетами. Могла разыграться очень скверная штука вообще, да, кажется, в этом сейчас не могло быть и сомнения. По крайней мере Карачунский в этом смысле ни на минуту не обманывал себя с первого момента, как получил повестку от следователя.
Интересная была произведенная следователем очная ставка Карачунского с Кишкиным. Присутствие доносчика приподняло Карачунского, и он держал себя с таким леденящим достоинством, что даже у следователя заронилось сомнение. Кишкин все время чувствовал себя смущенным...
- Господин Карачунский, я желаю взять назад свой донос... - заявил Кишкин в конце концов, виновато опуская глаза.
- Я уже сказал вам, что это невозможно, - сухо ответил следователь, продолжая писать.
- А если я по злобе это сделал?.. Просто от неприятности, и сейчас сам не помню, о чем писал... Бедному человеку всегда кажется, что все богатые виноваты.
- Теперь вы, кажется, разбогатели и не можете жаловаться на судьбу... Одним словом, это к делу не относится...
Когда Карачунский вышел на подъезд следовательской квартиры, Кишкин догнал его и торопливо проговорил:
- А я не виноват, Степан Романыч... Про вас-то я ни одного слова не говорил, а про других.
- Что вам от меня нужно?.. - спросил Карачунский, меряя старика с ног до головы. - Я вас совсем не знаю и не желаю знать...
Это презрение образумило Кишкина, точно на него пахнуло холодным воздухом, и он со злобой подумал:
"Погоди, шляхта, ужо запоешь матушку-репку, когда приструнят..."
Карачунскому этот подлый старичонка-доносчик внушал непреодолимое отвращение, как пресмыкающаяся гадина. Сознавая всю опасность своего положения, он гордился тем, что ничего не боится и встретит неминучую беду с подобающим хладнокровием. Теперь уже в отношениях собственных служащих он замечал свое фальшивое положение: его уже начинали игнорировать, особенно Монморанси, которых он прокармливал. Из допросов следователя Карачунский понимал, что, кроме доноса Кишкина, был еще чей-то дополнительный донос прямо о нем, и подозревал, что его сделал Оников. Этот молодой человек старательно избегал встреч с Карачунским, чем еще больше подтверждал подозрения. Промысловые служащие, конечно, знали о всем происходившем и смотрели на Карачунского как на обреченного человека. Все это создавало взаимно фальшивые отношения, и Карачунский желал только одного: чтобы все это поскорее разрешилось так или иначе.
Вот о чем задумывался он, проводя ночи на Рублихе. Тысячу раз мысль проходила по одной и той же дороге, без конца повторяя те же подробности и производя гнетущее настроение. Если бы открыть на Рублихе хорошую жилу, то тогда можно было бы оправдать себя в глазах компании и уйти из дела с честью: это было для него единственным спасением.
В то время, пока Карачунский все это думал и передумывал, его судьба уже была решена в глубинах главного управления компании Балчуговских промыслов: он был отрешен от должности, а на его место назначен молодой инженер Оников.
На Фоминой вековушка Марья сыграла свадьбу-самокрутку и на свое место привела Наташку, которая уже могла "отвечать за настоящую девку", хотя и выглядела тоненьким подростком. Баушку Лукерью много утешало то, что Наташка лицом напоминала Феню, да и характером тоже.
- Живи и слушайся баушки, - наказывала строго Марья. - И к делу привыкнешь и, может, свою судьбу здесь-то и найдешь... У дедушки немного бы высидела, да там и без тебя полная изба едоков.
Наташка была рада этой перемене и только тосковала о своем братишке Петруньке, который остался теперь без всякого призора. Отец Яша вместе с Прокопьем пропадали где-то на промыслах и дома показывались редко.
- Смаялась я с девками, - ворчала баушка Лукерья. - На одном году четвертую беру... А все промысла. Грех один с этими девками...
Марья с мужем поступила к Кишкину на Богоданку, где весной закипела горячая работа. На берегу Мутяшки по щучьему велению выросла новая контора, а при ней была налажена обещанная стариком горенка для Марьи. Весело было на Богоданке, как в праздник. Рабочих набралось больше трехсот человек. Со стороны Мутяшки еще зимой была устроена из глины и хвороста плотина, а затем вся вода из болота выкачана паровой машиной. Зимой же половина россыпи была вскрыта, и верховик пошел на плотину, так что зараз делалось два дела. Пески промывали бутарой, которая гремела день и ночь, как прожорливое чудовище с железным брюхом. Россыпь оказалась прекрасной, в среднем около полутора золотников содержания. Кишкин жил в своей конторе и сам смотрел за всем, не доверяя постороннему глазу. При нем происходила доводка золота в полдень и вечером, и он сам отжигал на огне полученную "сортучку", как называют на промыслах соединение ртути с золотом. Мелкое золото улавливалось ртутью. Несколько старательских артелей были допущены только для выработки бортов, как на больших промыслах, и Кишкин каялся в этом попущении, потому что вечно подозревал старателей в воровстве. Старик ни в чем не изменил образа жизни и ходил в таком же рваном архалуке, как и в прошлом году. Единственная роскошь, которую он позволил себе, - была трубка с длинным черешневым чубуком. Жил он очень грязно, ходил в грязном белье и скупился ужасно. Даже чай ходил пить к своему штейгеру Семенычу, чтобы сэкономить на этой разорительной привычке. Марья, впрочем, не подавала вида, что замечает эту старческую жадность, и охотно угощала старика всем, что было под рукой.
- Все кричат: богатство! - жаловался Кишкин. - А только вот я не вижу его до сих пор... Нечем долг заплатить баушке Лукерье. Тут тебе паровая машина, тут вскрышка, тут бутара, тут плотина... За все деньги подай, а деньги из одного кармана.
- А как же баушка-то Лукерья? Завидная она до денег...
- Проценты плачу... Ох, разоренье, Марьюшка!..
- Ну, как-нибудь, Андрон Евстратыч. Бог не без милости...
- Главное, всем деньги подавай: и штейгеру, и рабочим, и старателям. Как раз без сапогов от богачества уйдешь... Да еще сколько украдут старателишки. Не углядишь за вором... Их много, а я-то ведь один. Не разорваться...
Всего больше Кишкин не любил, когда на прииск приезжали гости, как тот же Ястребов. Знаменитый скупщик делал такой вид, что ему все равно и что он нисколько не завидует дикому счастью Кишкина.
- Старайся, старайся, старичок божий... - весело говорил он, похлопывая Кишкина своей тяжелой рукой по плечу. - Любая половина моих рук не минует... Пряменько скажу тебе, Андрон Евстратыч. Быль молодцу не укор...
- Знаю я вас, разбойников! - брюзжал Кишкин. - Только ведь со мной шутки-то плохие, Никита Яковлич...
- Не пугай, ради Христа... ха-ха!.. А что сделаешь?
- А вот это самое... Я, брат, дубленый: все ваши ходы и выходы знаю. Меня, брат, не проведешь...
В другой раз Ястребов привез с собой самого Илью Федотыча, ездившего по промыслам для собственного развлечения.
- Посмотреть приехал на тебя, чудо-юдо, - пошутил секретарь милостиво. - Разбогател, так и меня знать не хочешь.
- Он ныне гордый стал, - поддержал Ястребов расшутившегося секретаря. - Голой рукой и не возьмешь...
- А еще однокашники, - продолжал Илья Федотыч. - Скоро, пожалуй, на улице встретит и не узнает... Вот тебе и дружба. Хе-хе... А еще говорят, что старая хлеб-соль впереди.
Сильный был человек Илья Федотыч, так что Кишкин для него послал в Балчуговский завод за бутылкой мадеры, благо секретарь остается ночевать в Богоданке.
- Да, вот какие дела, Андрон... - говорил он вечером, когда они остались в конторе одни. - Приехал получить с тебя должок. Разве забыл?
- Все отдам, Илья Федотыч, только дай с деньгами собраться... - жалостливо уверял Кишкин. - Никак не могу сбиться с деньгами-то. Вот еще свои в землю закапываю...
- Перестань врать!.. Других морочь, а меня-то оставь.
Марья вертелась на глазах целый вечер и сумела угодить Илье Федотычу. Она подала и сливок к чаю и ягод, а на ужин состряпала такие пельмени, что язык проглотишь. Кишкин только поморщился, что разгулялась баба на чужую провизию, но Марья успокоила его: она все делала из своего.
- Нельзя же кое-как, Андрон Евстратыч, - уговаривала она старика своим уверенным тоном. - Пригодится еще Илья Федотыч... Все за ним ходят, как за кладом.
- Ох, знаю, Марьюшка... Да мне-то какая от этого корысть?.. Свою голову не знаю, как прокормить... Ты расхарчилась-то с какой радости?
- Нельзя, Андрон Евстратыч: порядок того требует. Тоже видали, как добрые люди живут...
Илья Федотыч за бутылкой хереса сообщил Кишкину последнюю новость, именно о назначении Оникова главным управляющим Балчуговских промыслов.
- А куда же Карачунский? - удивился Кишкин.
- Ну, это его дело... Может, ты же ему место-то приспособил своим доносом. Влетел он в это самое дело, как кур во щи... Ах, Андрошка, бить-то тебя было некому!..
- От бедности очертел тогда, - согласился Кишкин. - Терпел-терпел и надумал...
За бутылкой вина старики разговорились о старине, о прежних людях, о похороненном казенном времени, о нынешних порядках и нынешних людях. Илья Федотыч как-то осовел и точно размяк.
- Пожалеют балчуговские-то о Карачунском, - повторял секретарь. - И еще как пожалеют... В узле держал, а только с толком. Умный был человек... Надо правду говорить. Оников-то покажет себя...
- Народ изварначился ныне, Илья Федотыч...
- Ну, это тоже суди на волка и суди по волку. Промысла-то везде одинаковы, - сегодня вскачь, а завтра хоть плачь.
- Разжалобился ты что-то уж очень, Илья Федотыч... У себя в канцелярии так зверь зверем сидишь, а тут жалость напустил.
- Ох, помирать скоро, Андрошка... О душе надо подумать. Прежние-то люди больше нас о душе думали: и греха было больше и спасения было больше, а мы ни богу свеча, ни черту кочерга. Вот хоть тебя взять: напал на деньги и съежился весь. Из пушки тебя не прошибешь, а ведь подохнешь, с собой ничего не возьмешь. И все мы такие, Андрошка... Хороши, пока голодны, а как насосались - и конец.
- Тебе в попы идти, Илья Федотыч, - рассердился Кишкин. - В самый раз с постной молитвой ездить...
Это жалостливое настроение Ильи Федотыча, впрочем, сменилось быстро игривым. Он долго смотрел на Марью, а потом весело подмигнул и заметил:
- Игрушка?..
- Хороша Маша, да не наша... С мужем живет.
- Что же, это еще лучше, коли с мужем... хи-хи!.. Из-за мужа-то и хозяина пожалеет...
Илья Федотыч рано утром был разбужен неистовым ревом Кишкина, так что в одном белье подскочил к окну. Он увидел каких-то двух мужиков, над которыми воевал Андрон Евстратыч. Старик расходился до того, что, как петух, так и наскакивал на них и даже замахивался своей трубкой. Один мужик стоял с уздой.
- Грабить меня пришли?! - орал Кишкин. - Петр Васильич, побойся ты бога, ежели людей не стыдишься... Знаю я, по каким делам ты с уздой шляешься по промыслам!..
- Мы насчет работы, Андрон Евстратыч, - заявил другой мужик. - Чем мы грешнее других-прочих?.. Отвел бы делянку - вот и весь разговор.
Это были Петр Васильич и Мыльников, шлявшиеся по промыслам каждый по своему делу. На крик Кишкина собрались рабочие и подняли гостей на смех.
- Ты их обыщи, Андрон Евстратыч, - советовал кто-то. - Мыльников-то заместо коромысла отвечает у Петра Васильича.
- Ну и обыщи, коли на то пошло! - согласился Петр Васильич, распоясываясь. - Весь тут... Хоть вывороти.
- А мне надо сестрицу Марью повидать, - заявил Мыльников не без достоинства. - Кожин тебе кланяется, Андрон Евстратыч.
Выскочившая на шум Марья увела родственников к себе в горенку и этим прекратила скандал.
- Скупщики... - коротко объяснил Кишкин недоумевавшему гостю. - Вот этот, кривой-то, настоящий и есть змей... От Ястребова ходит.
- Ну, у хлеба не без крох, - равнодушно заметил секретарь. - А я думал, что тебя уж режут...
- И зарежут...
Мыльников сидел в горнице у сестрицы Марьи с самым убитым видом и говорил:
- Вот, Марьюшка, до чего дожил: хожу по промыслам и свою Оксю разыскиваю. Должна же она своего родителя ублаготворить?.. Конечно, она в законе и всякое прочее, а целый фунт золота у меня стащила...
- Мало ли что зря люди болтают, - успокаивала Марья. - За терпенье Оксе-то бог судьбу послал, а ты оставь ее. Неровен час, Матюшка-то и бока наломает.
- Прямо убьет, - соглашался Мыльников. - Зятя бог послал... Ох, Марьюшка, только и жисть наша горемычная.
- Пировал бы меньше, Тарас... Правду надо говорить. Татьяну-то сбыл тятеньке на руки, а сам гуляешь по промыслам.
Мыльников удрученно молчал и чесал затылок. Эх, кабы не водочка!.. Петр Васильич тоже находился в удрученном настроении. Он вздыхал и все посматривал на Марью. Она по-своему истолковала это настроение милых родственников и, когда вечером вернулся с работы Семеныч, выставила полуштоф водки с закуской из сушеной рыбы и каких-то грибов.
- Не обессудьте на угощении, гостеньки дорогие... - приговаривала она.
- Ах, Марьюшка, родная сестрица! - ахнул Мыльников. - Вот когда ты уважила...
Семеныч чувствовал себя настоящим хозяином и угощал с подобающим радушием. Мыльников быстро опьянел, - он давно не пил, и водка быстро свалила его с ног. За ним последовал и Семеныч, непривычный к водке вообще. Петр Васильич пил меньше других и чувствовал себя прекрасно. Он все время молчал и только поглядывал на Марью, точно что хотел сказать.
- Очертел Шишка-то... - заговорил наконец Петр Васильич, когда остался с глазу на глаз с Марьей. - Как зверь накинулся даве на нас...
- Его не обманешь: насквозь видит каждого.
- Видит, говоришь? - засмеялся Петр Васильич. - Кабы видел, так не бросился бы... Разве я дурак, чтобы среди бела дня идти к нему на прииск с весками, как прежде? Нет, мы тоже учены, Марьюшка...
- Спрятал в лесу где-нибудь весы-то свои?
- Обыкновенно... И Тарас не видал, потому несуразный он человек. Каждое дело мастера боится... Вот твое бабье дело, Марья, а ты все можешь понимать.
Петр Васильич придвинулся к ней поближе и спросил шепотом:
- А есть у тебя какое-нибудь женское дело с Шишкой?
Марья отрицательно покачала головой и засмеялась.
- Себя соблюдаешь, - решил Петр Васильич. - А Шишка, вот погляди, сбрендит... Он теперь отдохнул и первое дело за бабой погонится, потому как хоша и не настоящий барин, а повадку-то эту знает.
- Так поглядывает, а чтобы приставал - этого нет, - откровенно объяснила Марья. - Да и какая ему корысть в мужней жене!.. Хлопот много. Как-то он проезжал через Фотьянку и увидел у нас Наташку. Ну, приехал веселый такой и все про нее расспрашивал: чья да откуда...
- Про Наташку, говоришь? Польстился, значит...
- Не корыстна еще девчонка, а ему любопытно. Востроглазая, говорит... С баушкой-то у него свои дела. Она ему все деньги отвалила и проценты получает...
- Так, как... Ума последнего решилась старуха. Уж я это смекал... Так, своим умом дошел... Ах, пес! Ловко обошел мамыньку... Заграбастал деньги. Пусть насосется хорошенько... Поди, много денег-то у старого черта?
- А кто его знает... Мне не показывает. На ночь очень уж запираться стал; к окнам изнутри сделал железные ставни, дверь двойная и тоже железом окована... Железный сундук под кроватью, так в ем у него деньги-то...
- В сундуке? Так, Марьюшка... А тяжелый сундук-то?
- Да не унести его совсем, потому к полу он привинчен... Я как-то мела в конторе и хотела передвинуть, а сундук точно пришит...
Петр Васильич еще ближе придвинулся к Марье и слушал эти объяснения, затаив дыхание. Когда Марья взглянула на это искаженное конвульсивной улыбкой лицо, то даже отодвинулась от страха.
- Петр Васильич...
- А что?..
- Нет, к чему ты выспрашиваешь-то? Да ты в уме ли? Христос с тобой...
Петр Васильич опомнился и отвернулся. У него стучали зубы от охватившей его лихорадки. Марья схватила его за руку - рука была холодная, как лед.
- Ключик добудь, Марьюшка... - шептал Петр Васильич. - Вызнай, высмотри, куда он его прячет... С собой носит? Ну, это еще лучше... Хитер старый пес. А денег у него неочерпаемо... Мне в городу сказывали, Марьюшка. Полтора пуда уж сдал он золота-то, а ведь это тридцать тысяч голеньких денежек. Некуда ему их девать. Выждать, когда у него большая получка будет, и накрыть... Да ты-то чего боишься, дура?
- Ах, страшно... уйди...
- Одинова страшно-то, а там на всю жисть богачество... Живи себе барыней. Только твоей и работы: ключик от сундука подглядеть.
Побелевшая Марья отчаянно замахала обеими руками. Петр Васильич посмотрел на нее с ненавистью и прошипел:
- Не хочешь, так Наташку приспособим... Девчонка вострая, а старичку это и любопытно.
В ночь Петр Васильич ушел с Богоданки, а Марья осталась, как ошпаренная. Даже муж заметил, что с бабой творится что-то неладное.
- Неможется что-то, - коротко объяснила она.
- Когда же ты помрешь, Дарья? - серьезно спрашивал Ермолай свою супругу. - Этак я с тобой всех невест пропущу... У Злобиных было две невесты, а теперь ни одной не осталось. Феня с пути сбилась, Марья замуж выскочила. Докуда я ждать-то буду?
- А Наташка? - виновато отвечала Дарья. - Может, к осени господь меня приберет, а Наташка к этому времени как раз заневестится...
- Опять омманешь, лахудра!.. - ругался Ермошка, приходя в отчаяние от живучести Дарьи. - Ведь в чем душа держится, а все скрипишь... Пожалуй, еще меня переживешь этак-то.
- Помру, Ермолай Семеныч. Потерпи до осени-то.
С горя Ермошка запивал несколько раз и бил безответную Дарью чем попало. Ледащая бабенка замертво лежала по нескольку дней, а потом опять поднималась.
- Не по тому месту бьешь, Ермолай Семеныч, - жаловалась она. - Ты бы в самую кость норовил... Ох, в чужой век живу! А то страви чем ни на есть... Вон Кожин как жену свою изводит: одна страсть.
- Дурак он, Кожин-то: еще наотвечаешься потом...
Нет такого положения, хуже которого не было бы. Так было и здесь. Плохо жилось Дарье. Она давно записалась в живые покойники, а у Кожиных было хуже. Кожин совсем озверел и на глазах у всех изводил жену. В морозы он выгонял ее во двор босую, гонялся за ней с ножом, бил до беспамятства и вообще проделывал те зверства, на какие способен очертевший русский человек. Знали об этом все соседи, женина родня, вся Тайбола, и ни одна душа не заступилась еще за несчастную бабу, потому что между мужем и женой один бог судья. Бабенка попалась молоденькая и совершенно безответная. Такую выбрала сама мамынька Маремьяна, желавшая оставаться в дому полной хозяйкой. Даже беременность не спасла эту несчастную, и Кожин бил ее еще сильнее, вымещая свое неизбывное горе. Ведь не могла затяжелеть Феня, - тогда бы все другое вышло. Мамынька Маремьяна пробовала заступаться за невестку, но из этого ничего не вышло.
- Твоя работа: гляди и казнись! - кричал Кожин, накидываясь на жену с новой яростью. - Убью подлюгу... Видеть ее не могу.
В раскольничьем мире нравы не отличаются мягкостью, но все домашние дела покрывались чисто раскольничьим молчанием, из принципа - не выносить сора из дому.
Дошли слухи о зверстве Кожина до Фени и ужасно ее огорчали. В первую минуту она сама хотела к нему ехать и усовестить, но сама была "на тех порах" и стыдилась показаться на улицу. Ее вывел из затруднения Мыльников, который теперь завертывал пожаловаться на свою судьбу.
- Тарас, хоть бы ты усовестил Акинфия Назарыча...
- Могу соответствовать, Фенюшка... Ах, какой грех, подумаешь!
- Ты ему так и скажи, что я его прошу... А то пусть сам завернет ко мне, когда Степана Романыча не будет дома. Может, меня послушает...
- Нет, это не модель, Фенюшка. Тот же Ганька переплеснет все Степану Романычу... Негоже это дело. А я в лучшем виде все оборудую... Я его напугаю, Акинфия-то Назарыча.
- Да ты поскорее, Тарас... Долго ли до греха: убьет еще Акинфий-то Назарыч жену...
Для большего поощрения Феня сунула Тарасу немного денег.
- Живой рукой слетаю, Федосья Родивоновна. Я его сокращу, Акинфия Назарыча... Со мной, брат, короткие разговоры.
Действительно, Мыльников сейчас же отправился в Тайболу. Кстати, его подвез знакомый старатель, ехавший в город. Ворота у кожинского дома были на запоре, как всегда. Тарас "помолитвовался" под окошком. В окне мелькнуло чье-то лицо и сейчас же скрылось.