Главная » Книги

Крестовский Всеволод Владимирович - Тьма египетская, Страница 15

Крестовский Всеволод Владимирович - Тьма египетская


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

ь и себя показать.
   Ряды возов уже громоздились на площади, и зоркие жидки пронырливо шныряли между ними, приглядываясь, принюхиваясь и приценяясь к тому или другому сельскому товару, в то время как полицейские чины с базарными старостами устанавливали там и сям известный порядок между вновь прибывавшими возами. Множество крестьянских баб в очипках с намитками, молодиц в ярких хустках на голове и девчат с цветущими барвинками, васылями и бархатцами в волосах, - все в чистых сорочках и в распахнутых белых свитках-сукныцях поверх шерстяных плахт и спидныц, со множеством монист и коралек на шее, - расселись говорливыми группами на траве соборного сквера и, в ожидании, когда ударят к обедне, обували свои босые ноги в шерстяные чулки и новые башмаки или чоботы, бережно пронесенные всю дорогу в руках, до этого самого места. Между ними виднелось немало и молодых парубков в смазных чоботах и смушковых шапках; иные из подгородных щеголяли даже по-городскому, в картузах и новомодных "спинжаках", или в синих сюртуках с короткою талией. Но большинство парубков держалось отдельно, своими особыми кучками, и занималось более всего разглядыванием висящих на колокольне "дзвонов", решая внизу, "який дзвон мусить быть важчий, який гучний и який самый тонёсенький?" Все это предвещало, как и всегда, самый мирный и оживленный праздник.
   Но вот, по базару и скверу пошли мало-помалу смутные слухи и разговоры, будто в женском монастыре кто-то ночью вымазал святые ворота дегтем и перепачкал грязью, даже хуже чем грязью, написанные на них святые лики. - А известно, что значит у южно-русского народа смазать дегтем чьи- либо ворота. Кто мог сделать такую мерзость и зачем? - невольно возникали в народе вопросы. - Кому же, кроме жидов! - было на это всеобщим, единомысленным ответом, и в подтверждение такого заключения, некоторые из горожан здесь же, на площади, сообщали, что вчера еще "жадюга" нападала на монастырь, разбила над вратами образ и убила камнем одну монашенку, - больно много уж воли дали жидам! Совсем сели да поехали на крещеном народе!.. Все эти разговоры и слухи, передаваясь из уст в уста, сделались вскоре достоянием всего базара. У нескольких парубков и баб явилась охота самим пойти к монастырю, чтобы собственными глазами убедиться, правда ли это? Отправились.
   А перед монастырем, против святых ворот, в это время стояла уже толпа человек до ста разного взрослого еврейского сброда, поощренного вчерашней безнаказанностью. Вчера никому ничего не сделали, никого не забрали, не засадили в кутузку, не искали зачинщиков - разогнали только - значит, можно! Валяй!.. Наиболее пылкие из эшеботников и гимназистов, на основании такой безнаказанности, пришли даже к убеждению, что их боятся, и потому ничего им сделать не посмеют. Мы-де в своем праве протестовать и требовать удовлетворения, - пускай возвратят нам нашу еврейку.
   В разношерстной толпе взрослых, молодых и средних лет людей виднелись и лапсердаки еврейских рабочих, и длиннополые сюртуки ремесленников, и "цивильные" костюмы более "цивилизованных" евреев, даже несколько форменных гимназических фуражек; но преобладающим элементом, более чем на половину, являлась все-таки еврейская чернь, из числа поденщиков, носильщиков, крючников и тому подобного люда, существующего мускульным трудом и уличными "профессиями". Толпа эта стояла пока спокойно, но, видимо, издевалась над чем-то и науськивала голоштанных жиденят в ермолках и лапсердаках, поощряя их выходки смехом и одобрительными возгласами. Уличные мальчишки взапуски швыряли в ворота комками грязи и каменьями, вертелись перед ними, как стая чертенят, вприпрыжку и вприпляску, и кричали: "Шварце тыме! Шварце тыме!.. Бейс-гойим и сах Адоиной!"[215] или напевали нестройными крикливыми голосенками известные каждому школьнику песни: "Какк ин клештер мах ацейлем" и "Цейлем фацейлем, а тохес ацейлем, ун галэ гунд"[216]. Случайные и редкие прохожие из христиан приостанавливались на минутку в изумлении, при виде этой кривляющейся толпы и, не понимая, в чем дело, или только удивлялись про себя: - где же, мол, эта полиция и чего она смотрит! - проходили мимо, тогда как другие, держась поодаль, оставались на месте и ждали, что будет дальше. Но скромное присутствие пяти-шести таких человек нисколько не смущало толпу еврейских озорников; напротив, это бездействие, это отсутствие протеста со стороны таких случайных свидетелей как бы подмывало их еще более показывать свою удаль.
   В это-то время подвалившая с базара кучка парубков и женщин приблизилась к монастырю и видит воочию разбитое стекло на образе, мазки дегтя на воротах, лики святых угодников, забросанные грязью, и эту самодовольно издевающуюся ораву. Чувство негодования охватило крестьян, пораженных видом такого безобразия.
   - Господы Боже ж мий! Що её таке? - качая головами и крестясь, загомонили возмущенные женщины. - Хиба ж начальство не бачить?!.. Чи то ж можно так?!.. Яку шкоду наробыли, та-й ще рыгочуть!.. Хлопци! Та чого ж вы мовчки стоите? Та накладыть бо им, пархатым, по горбу!
   - Гэть видсюды! До биса, псяюха! - кинулись на жидовскую ораву подзадоренные парубки и стали здорово накладывать, кому по чем попало, и по шеям, и по морде.
   Евреи было подались сначала, но видя себя в большинстве, остановились и, в свою очередь, подзадоренные кем-то из своих, бросились с кулаками и каменьями на парубков. Завязалась горячая драка. Сознавая перевес силы на своей стороне, озлобленные евреи вошли в азарт и дружным натиском поперли христиан к базару. При этом досталось от них и женщинам. Некоторые из последних, опередив своих отступавших и отбивавшихся парубков, первыми прибежали в полурастерзанном виде на базар и подняли крик: "Рятуйте, хто в Бога вируе! Жиды наших хлопцюв бьють!"
   Как нарочно, в это самое время, на базарной площади, какой-то пьяный великоросс рабочий был вытолкнут взашей из жидовского шинка на улицу, и так неудачно, что, при падении со всех ног расквасил себе нос до крови.
   - Братцы! Народ хрещеный! - слезно взмолился и завопил он, поднявшись кое-как на ноги. - За что же так?!.. Майстрового человека бьют... Сами, значит, обсчитали, сами ограбили, да еще - во как, в кровь...
   Сторону пьяненького собрата тотчас же приняли другие великорусские рабочие, - а было их тут немало: и железнодорожные, и фабричные с сахарозаводскими, и землекопы. Пошел промеж них ропот: "Что ж это, и в сам-деле! Жид ноне Рассею уж обижать стал, - нешто это порядок?!.. Да чего глядеть-то им в зубы!.. Проучить жидову! На царап ее! Не дадим рассейских в обиду!.. Нут-ка! На уру!..
   И живо образовавшаяся толпа рабочих бросилась разбивать жидовский шинок, из которого за минуту пред сим был вышвырнут их сотоварищ.
   Этот момент случайно совпал с криком прибежавших от монастыря женщин. Вопли их подняли на ноги и всю малорусскую публику. Раздались по базару призывные крики: "Гей, панове-громада! Жиды церкву разбыли! Святый хрест спаскудыли! наших хлопцив бьють!.. Гайда жидыв бить". - И одна гурьба бросилась на выручку своих отступавших парубков, другая стала тут же, на плошади, бить жидов-торговцев, скупщиков и перекупщиков, разбивая и разнося в размет их ятки, лари и рундуки, а затем накинулась на скученные вокруг базара мелкие лавчонки со всякой всячиной, - и через несколько минут вся еврейская торговля, как на площади, так и в окружающих ее лавочках, уже не существовала. Работавшие сначала как бы вразброд, независимо одни от других, хохлы и "кацапы"[217], покончив с базаром, соединились в общую дружную массу и разлились отдельными толпами по разным, выходящим на площадь, улицам, направляясь в особенности в узкие и тесные еврейские кварталы. В улицах слышался глухой шум, гул и стук от спешно запиравшихся еврейских лавок и магазинов и раздавались тревожные крики, мешавшиеся с перекатным "ура" наступавших крестьян и рабочих. Позатворив лавки, евреи спешили расходиться по домам, но толпа кидалась вслед за бегущими. Впереди ее, по большей части, работали мальчишки и подростки, выбивая на пути стекла в еврейских домах и магазинах. Евреи торопливо запирали у себя ставни, ворота и двери, и старались запрятаться на чердаках, в подвалах или в домах и квартирах обывателей-христиан, в особенности у русских. Видя, что в этих квартирах, как и в русских домах, выставлены в окнах образа, и что-толпа, яростно набрасываясь только на еврейские дома и лавки, заботливо обходит тут же, рядом, отворенные магазины русских купцов, где все товары оставались на выставке, в обыкновенном порядке, и где хозяева нисколько не боялись за свою безопасность, - более состоятельные евреи молили русских снабдить их на время своими образами и предлагали купцам за подержание икон большие деньги. Кроме того, они усердно чертили мелом на своих дверях и воротах кресты, забыв, что изображением этого ненавистного им "шесы-войэрев" наносят величайшее оскорбление своим собственным верованиям, и вымаливали у русских купцов отпустить к ним за деньги своих приказчиков, в том расчете, что авось-либо толпа, увидя за прилавком русского человека, примет и лавку за русскую. Но толпу обмануть было трудно: она чутьем угадывала, и всегда безошибочно, что действительно принадлежит христианам и что жидам. Не трогая ничего у первых, она останавливалась перед каждой еврейской лавкой или магазином и, прежде всего, при помощи камней из разобранной мостовой, разбивала у ставен и дверей железные болты и запоры, сбивала замки, или просто высаживала теми же болтами и кольями дверь, открывая себе таким образом вход вовнутрь помещения. Те, кто были ближе и руководили атакой, входили первыми в магазин и выбрасывали товары на улицу толпе, тесно облегавшей вход. Все, что попадало в её руки, немедленно ломалось, разрывалось на части и в испорченном, исковерканном виде топталось на мостовой. Целые штуки голландских полотен, сукна и материй предварительно надрезывались вдоль на несколько частей, затем раздирались и смешивались с грязью. Из бакалейных складов вылетали и бились вдребезги бутылки шампанского, ликеров, дорогих вин и прованского масла, банки с вареньем и разные консервы, бочонки и ящики со сластями, пряностями, сигарами и сушеными фруктами; головы сахара кидались в сточные канавы, цибики чая и бочки кофе рассыпались по улице. В шинках и винных подвалах разбивались и выливались на землю бочки с водкой, так что в подвалах этих люди ходили буквально по колена в "жидывьской горилци". Прилегавшая к базару Соборная улица, на которой находились лучшие магазины, положительно сплошь была устлана перепачканными коврами, мехами, сукнами, бархатом, шелковыми и другими материями, кружевами и лентами. Все, что не могло быть втоптано в прах и в грязь водосточных канавок, неслось на базар и там втискивалось в бочки с дегтем. Осколки фарфора и хрусталя из посудных лавок, духи и косметика, разные изящные вещицы и "галантереи", принадлежности мужского и дамского туалетов, - покрывали все тротуары, всю улицу. Медная и жестяная посуда, кастрюли и самовары летали как мячи и бросались о камни до тех пор, пока не принимали вид бесформенного металла...
   Покончив где-либо с нижним этажом, несколько вожаков, по внутренним лестницам, а мальчишки даже по водосточным трубам, добирались до верхнего этажа. Стоящая внизу толпа несколько отступала, в ожидании, чем-то сейчас обнаружится верхняя деятельность застрельщиков. Эти же не заставляли долго ждать ее результатов: быстро, со звоном и дребезгом, вылетали одна за другой несколько оконных рам, и вслед за тем на улицу летело все, что могло пролезть в окна; остальное же портилось на месте. Письменные столы и денежные кассы взламывались и опустошались. Все, что там хранилось - документы, банковые и деловые бумаги, коммерческие и иные книги, записи и счета, даже кредитные бумажки - все это разрывалось в мелкие клочки и пускалось по ветру. - "Не добром нажите, не добром и погине!" - говорили при этом крестьяне. Появление в разбитых окнах ценных и громоздких вещей, вроде люстр, зеркал и ваз, или столов, пианино и швейных машин, шумно приветствовалось радостными криками толпы, которая доканчивала внизу разрушение этих предметов. Но наиболее оживленную веселость возбуждали те минуты, когда появлялись в окнах "жидывьски бёбехи" - подушки и перины, и из них выпускали тучи мягкого пуха, долго носившегося потом в воздухе и покрывшего собою крыши, деревья и улицы, точно снегом. "Ото жидывьска зима!" острили между собою крестьяне. Бебехам еврейским доставалось чуть ли не больше всего остального.
   Проходя всесметающим ураганом по улицам, великорусов в толпе обыкновенно шли впереди, сильно жестикулируя и ободряя других: "Не отставай, братцы! Вали дружнее!..
   Раз, два, три, бери! Ура-а!" - Малороссы не отстают, но идут спокойно и, принявшись за работу, продолжают ее не горячась, с настойчивостью и уверенностью в успехе. "Кацапы", соединясь с "хохлами", как бы восполняли друг друга: первые начинали и производили погром наскоро, быстро, лишь бы успеть разгромить побольше домов и лавок; вторые - шли за ними и разрушали, но так, что после них не оставалось уже ровно ничего, что можно было бы еще испортить. В тех домах, которых коснулась их рука, уцелели буквально одни лишь полы да стены; все же остальное - окна, рамы, двери, посуда, одежда и рухлядь - все это разрушено, поломано, выкинуто и изодрано. Женщины неистовствовали не менее мужчин. - "А то за усе вже разом, трясця их матери!" - И замечательно, что несмотря на совершаемые бесчинства, настроение толпы, в общем, было вовсе не злое, - напротив, скорее веселое, даже, можно сказать, добродушное. Побои, более или менее жестокие, ограничивались только первыми минутами, когда надо было отстоять своих и отомстить за "майстрового человека", но затем, толпа уже не била, кроме как при встрече со стороны евреев особого сопротивления, а только истребляла товары и имущество. - "Та я б его и не бив, може вин и добрый чоловик; та дё ж там було взноваты, який вин! Хиба ж я винен, що вин жидом вродывся!" оправдывались потом арестованные крестьяне. Вообще, видно было, что против каждого еврея, в отдельности, толпа и ничего, пожалуй, не имеет, а тешится и кружит коршуном над "жидовством" вообще, вымещая на нем заодно уже все, что накипело долгими годами от него на крестьянской шкуре, все жидовское презрение к ней, все плутни, обман, обмер, недовес, экономический гнет шинкарей и "посессоров" и всяческую эксплуатацию.
   Погром начался около десяти часов утра, когда не начинали еще благовестить к обедне. Узнав о "беспорядках", начальство страшно переполошилось. Губернатор в первую минуту совсем было потерял голову и не знал, что делать, на что решиться. Полицмейстер поставил на ноги весь штат городской полиции; но что могли тут сделать какие-нибудь два-три десятка городовых и пожарных!.. Наконец, супруга надоумила "Мон-Симона" обратиться к помощи войска. Он тотчас же полетел к командирам уланского полка и стрелкового батальона и потребовал от них содействия для усмирения "бунта", последствием которого может быть "социальная революция". В городе, при штабе полка, находились только дежурный эскадрон да учебная команда, которые тотчас же были выведены по тревоге в конный строй, а остальным эскадронам, расположенным по деревням, посланы с нарочными повестки о немедленном прибытии в город. Батальон тоже выслал от себя, на первый раз, две роты, держа остальные, про всякий случай, в полной готовности, в казармах. После того, как войска были выведены на площадь, появился там и губернатор, не забыв накинуть на себя форменное черное пальто на красной подкладке, со жгутами, и фуражку с красным околышем. Командиры выведенных частей ожидали его распоряжений, но как и чем распорядиться, он и сам пока еще не знал. Пред его глазами лежала почти пустая площадь, с нетронутыми возами дров и сена, но зато усеянная остатками яток и ларей, обломками всякой мебели, разметанными повсюду товарами, жизненными припасами, лоскутьями и пухом. В воздухе стоял спиртуозный запах от изобильно выпущенной на землю водки. Толпы тут не было, но гул ее победных криков долетал сюда из разных улиц и еврейских кварталов. Наконец, полицмейстер предложил, чтобы уланы, разбившись на несколько разъездов, охватили угрожаемую часть города с ее окраин и наступали по главным улицам к центру, навстречу толпе, тогда как пехота и полицейские частями будут напирать на нее в тех же улицах от центра к окраинам и, стеснив таким образом с двух сторон каждую из громительских партий, принудят их, так или иначе, сдаться. Губернатор согласился и рекомендовал командирам частей употребить все усилия к прекращению беспорядка, но отнюдь не прибегать к силе оружия, а заставить толпу повиноваться лишь силою увещании и убеждений; вообще принять меры, какие угодно, смотря по обстоятельствам, но только не оружие. Войска разбились на мелкие отрядцы - где взвод, а где и меньше, - и направилась по указанию полиции, в разные стороны. Один полувзвод остался на площади, в виде резерва, и к нему присоединились главные административные силы. Воинские отрядцы вскоре натолкнулись там и сям на несколько партий. Офицеры приступили к увещаниям, но толпа нигде не слушала их и продолжала свою разрушительную работу. - Ну, и что ж теперь делать?.. Каждый командир, не смея употребить оружия, решал этот важный вопрос по-своему, смотря по темпераменту: одни безучастно смотрели, как громят дома и лавки и выпускают пух; другие бросались в толпу и надсаживали себе грудь и глотку, уговаривая в поте лица своего перестать безобразничать и разойтись, пока до беды, мирно; третьи, видя бесплодность увещаний и не будучи в состоянии оставаться в пассивном и бесполезном ожидании, командовали наступление на толпу, стараясь ее оттеснить, а когда это не помогало, приказывали бить прикладами, только не особенно сильно. Последнее, впрочем, излишне было и добавлять, - достаточно было взглянуть на солдатские лица, чтобы убедиться, насколько им не по нутру такая роль. Сочувствие солдат, видимо, оставалось не на еврейской стороне, а потому и приклады, по большей части, действовали только "примерно", не нанося никакого существенного вреда своим прикосновением.
   Между тем, многие евреи, увидя появление войска, сильно приободрились и стали собираться сначала в отдельные кучки, а там и в целые сборища, ще преобладала, впрочем, еврейская чернь и, отчасти, виднелись баалебатим - люди среднего класса. Некоторые из таких сборищ, в ослеплении горести от своих потерь и в озлоблении против громителей, решались давать им дружный отпор, при нападении на жилища и лавки, еще не тронутые. Из этого, естественно, возникали драки; солдаты и полицейские бросались разнимать их и старались, по возможности, захватывать и арестовывать, как с той, так и с другой стороны, главных-коноводов и зачинщиков, отправляя их затем, под надежным конвоем, на базарную площадь, к резерву.
  

XXVII. МОВЭС-ЭЙЛЕГО! - СМЕРТЬ ГОЙЯМ!

   Иссахар Бер, опрометью прибежав из синагоги к своему дому, нашел его уже вконец разгромленным. Быстро обежал он все комнаты, отыскивая свою семью и призывая жену, детей, всех домашних, - никакого ответа. В доме никого не было. Иссахару вообразилось, что жена и дети его схвачены и уведены толпою, которая их избила и, может быть, уже замучила до смерти. К несчастью для себя, ему не пришло на ум заглянуть в тёмный подвал, где в это самое время пребывала целой и невредимой вся его семья, забившаяся в самый темный угол, за пустые бочки и ящики, не смея в страхе и ужасе подать о себе голос. Но ужас и отчаяние Иссахара дошли до крайнего предела, когда, вбежав в свой кабинет, он увидел взломанный стол, пустые ящики и разбросанные по полу все свои документы и деньги в мелких клочках. Возбужденный и оскорбленный до крайности еще в синагоге, при поражении всех своих надежд и планов, он дошел теперь до полного исступления и, схватившись за голову, побежал по улице, сам не зная куда, как помешанный, потрясая кулаками и громко взывая, неведомо к кому: "Нейкомо! Нейкомо!.."[218]
   В конце улицы он наткнулся как раз на одно из еврейских сборищ, поджидавшее в сильном волнении толпу громителей из соседнего переулка. Евреи были еще в нерешительности - отступить ли им назад, или дать отпор на этом самом месте, где оставались еще нетронутыми несколько шинков и лавчонок, хозяева которых слезно умоляли заступиться за их добро, не дать его на разорение. В еврейской толпе были и вооруженные, - кто ломом, кто дубиной или колом, а большинство просто уличными камнями. Подбежавший Иссахар, как раненый бык на арене, тяжело дыша всею грудью, пасмурно, исподлобья, огляделся вокруг помутившимся, мрачным взором, и вдруг, увидев в переулке громителей, с дикою радостью воскликнул. - "Ага! Наконец-то!.." И, вырвав у одного из рабочих дубину, он стремительно выбежал с нею вперед, пред толпу своих единоверцев и, в каком-то фанатическом экстазе, начал произносить слова из известных пасхальных молитв.
   - "Услыши, Господи, вопль и ярость утеснителей Твоего народа!" - громко взывал он, подняв глаза и правую руку к небу. - "Напитай их край собственной их кровью! Удобри их землю собственным их жиром, и да восходит к небу смрад их трупов!.." "Излей, о, Господи, на них злобу твою, зане Израиля поругали и жилища его разорили! Да постигнет их разъяренный гнев Твой! Гони их яростию и сотри из-под небесного Твоего свода!"[219]
   И с последним словом, ухватив в обе руки свою дубину, он высоко замахнулся ею над головой, и в исступленном самозабвении, с криком "Мовэс эйлего!"[220] яростно бросился на приближавшуюся толпу громителей.
   Увлеченные этим примером, евреи кинулись вслед за ним - и началось новое побоище.
   - Ага! - кричали они, - вы з нас випускали пугх, мы з вас будем випускать дугх!
   К счастью, в самом начале столкновения налетел на дерущихся уланский разъезд и энергично стал разгонять их напором своих лошадей и тупыми концами опущенных пик Остервенелый Иссахар, не разбирая уже, по ком и по чем бить, замахнулся было дубиной на врезавшегося в схватку лихого вахмистра. Но тот, заметив это, вовремя успел отпарировать страшный удар, полоснув саблей по концу дубины с такой силой и так ловко, что сразу вышиб ее из рук противника.
   В это время с тылу успел подбежать целый взвод стрелков и, с ружьями на руку, оцепил всех перемешавшихся в свалке евреев и русских. Ввиду склоненных на толпу штыков, драка прекратилась. Двое улан, соскочив с коней, схватили Иссахара Бера и, скрутив ему чумбуром руки назад, передали, как арестанта, своим товарищам, вместе с дубиной, захваченной, кстати, в качестве вещественного доказательства. Свободный конец чумбура принял один из всадников, и Иссахар очутился на привязи. "кацапы" и "хохлы", а отчасти и сами евреи, из наиболее малодушных и перетрусивших ввиду собственного ареста, единогласно указывали на него, как на зачинщика и вожака последней драки. Всем окруженным, без различия национальности, приказано было бросить на месте все свои дреколья, безмены, ломы и камни, и затем, обезоруженные, они, все вместе, были отведены под сильным конвоем на базарную площадь. Иссахар, как полупомешанный, блуждая налитыми кровью глазами, шел между двух опущенных пик впереди прочих совершенно твердым шагом, как бы гордясь и даже рисуясь своим положением народного героя-борца и мученика, и всю дорогу не переставал фанатически взывать к небу громким голосом:
   - "Напитай их край собственной их кровью! Удобри их землю собственным их жиром!"
   По приводе на площадь, административная власть распорядилась отправить тотчас же всех арестованных в тюремный замок.
  

XXVIII. МИН ГОШО МАИМ - ТАК СУЖДЕНО СВЫШЕ

   Не избег погрома и дом Соломона Бендавида, даже подвергся ему одним из первых, благодаря своей близости к центру города, в одной из лучших улиц.
   Ничего не зная и не подозревая о происходящем в городе, старик оставил больную, только что заснувшую жену на попечение старой родственницы-приживалки и одной из служанок, а сам на цыпочках удалился в свой кабинет, чтобы разобраться в ворохе доставленных ему Каржолевских документов. Он был удручен двойной скорбью: и по внучке, и по жене, у которой, последствием вчерашнего нервного удара, оказался паралич всей правой половины тела. Окосневший язык ее и наполовину скосившиеся губы уже не могли произносить слов, а лепетали лишь какие-то невнятные звуки, похожие больше на мычанье; но левая рука сохранила еще слабую способность движения. Доктор Зельман, навестивший больную вчера еще раз, вечером, утешал старика, что это-де хороший признак, - все-де ничего, бывает и хуже, да проходит, а тут, с Божьей помощью, электричество да поездка на воды еще так поправят почтенную фрау, что она и до ста лет доживет, пожалуй. Но в душе доктор Зельман не верил собственным словам, и утешал рабби Соломона лишь для того, чтобы поддержать в нем надежду и необходимую бодрость духа.
   Старик, между тем, и сам видел, что дело плохо, но старался верить обнадеживаньям доброго доктора. - "Никто как Бог", думал он. "Захочет спасти и спасет, как спасает других". Сегодня утром показалось ему, как будто старухе несколько лучше, как будто взгляд ее стал яснее и бодрее, даже на его утренний привет постаралась она ответить ему некоторым подобием улыбки, взяла свободною рукой его руку и поднесла к своим губам для поцелуя, и держала ее, не выпуская, пока, наконец, не заснула. Рабби Соломона это очень обрадовало, так как почти всю ночь она провела без сна, лежа недвижимо, с открытыми глазами. Воспользовавшись минутами этого отдыха, он ушел в кабинет, приказав дать ему знать, как только жена проснется. Он сам тоже нуждался в отдыхе, но... это успеется, - думалось ему, - это после; организм его так силен, что выносил до сих пор всякие передряги, - авось, и теперь не крякнет... Подождем сперва доктора, что доктор скажет, тогда и отдохнем, если все будет ладно.
   Засев за письменный стол, рабби Соломон мало-помалу так погрузился в разбор документов и сведение по ним счетов, что не обратил и внимания на глухо доносившийся с улицы отдаленный, необычный гул, который между тем постепенно становился все ближе и ближе. Он тогда только откинулся в недоумении от стола, когда послышалось хлопанье спешно затворявшихся в его доме ставень, и когда они, одна вслед за другой, захлопнулись и в кабинете, внезапно оставив его в темноте. Не понимая, что могло бы это значить, и негодуя, кто осмелился таким шумом нарушить покой жены, он пошел сам справиться у дворника, но уже в кухне наткнулся на только что вбежавших туда двух своих приказчиков, которые, в совершенно растерянном, смятенном виде, объявили ему, что в городе бунт, христиане грабят и режут евреев. Не успел рабби Соломон распорядиться, чтобы спустить с цепи дворовых собак и подпереть изнутри кольями ворота и двери подъезда, как послышался страшный стук разбиваемых с улицы ставень, и вслед за тем в кухню быстро вошла перепуганная родственница-приживалка:
   - Рабби, Бога ради, ступайте скорее... Там что-то ужасное... к нам кто-то ломится в парадные комнаты, в ваш кабинет...
   - Балбосте очень дурно... Скорее к балбосте! - кричала, между тем, бежавшая из внутренних покоев служанка.
   Бендавид бросился в спальню, к жене. Неподвижная, бледная как смерть, старуха, с выражением страшного испуга, недоумения и ужаса в глазах, глядела на него из своих белых подушек. Заплетавшийся язык ее как будто силился что-то сказать, но вместо того из захлебывавшейся глотки вылетало одно только булькающее хрипенье. Рабби Соломон, перемогая собственный испуг и волнение, заботливо и любовно припал к ее постели, взял ее руки и бормотал какие-то ободряющие и успокоительные слова, а сам отыскивал глазами на столике капли, прописанные на случай кризиса доктором. Помочь ему было некому. - Куда же, однако, девались обе эти дуры? Убежали, и не идет ни одна!
   - Эй!.. Кто там!.. Подите же сюда скорее! - крикнул он в полный голос, но никто ему не отозвался. Он еще громче повторил свой призыв, - никто не идет. А между тем, в комнатах, выходивших на улицу, уже раздавался треск разлетавшихся рам и дребезжащий звон стекол... Прошло еще несколько ужасных мгновений, - и вслед за тем послышались неистово веселые, торжествующие крики "ура!" и грубый топот чьих-то многочисленных шагов в зале. Вот шаги приближаются... вот они разбредаются уже по соседним комнатам... кажись, направляются сюда, в спальню. - Рабби Соломон подбежал к двери и только что успел запереть ее на ключ, как чья-то рука стала сильно дергать с той стороны дверную ручку. Вслед за этим раздались удары дубин и камней в самую дверь, от которых она сотрясалась и трещала. Старик схватился за тяжелый старинный шкаф и изо всех сил надрывался, чтобы передвинуть его в самую дверь и тем загородить вход грабителям. Но громоздкая вещь туго поддавалась его усилиям. Видя, что одному не справиться, он бросил, наконец, этот напрасный труд и - будь что будет! - кинулся к жене. Умирать, так уж вместе!..
   И со словами: "Сарра! Милая!.. Никто как Бог! Его святая воля!" - он припал к ее груди, как бы стараясь и тут еще охранить её и успокоить.
   Но Сарра ответила на его порыв каким-то странным, неестественным спокойствием.
   Он пристально заглянул в ее глаза, дотронулся до ее лба рукой, - все то же неподвижное, мертвое спокойствие. Перед ним лежал уже труп, с лица которого как бы сбегала какая- то тень, оставляя по себе восковую желтизну и застывающее во всех чертах выражение какой-то серьезной, недосказанной мысли.
   Старик поднялся на ноги и, став у изголовья, вполголоса начал читать Виддуй[221],- отходную.
   С треском распахнулась, наконец, выломанная дверь, - и в комнату ворвались два-три громителя.
   Рабби Соломон даже не дрогнул, даже не взглянул на ниx. Глаза его были устремлены на лицо жены, губы лепетали слова молитвы.
   Пораженные столь неожиданным зрелищем, громители остановились на полушаге, точно что отшатнуло их назад, и замерли в безмолвном смущении. Присутствие только что совершившейся смерти, незримо-таинственное, как бы чувствовалось еще в этой комнате и обвевало находящихся в ней своим тихим веянием. А вместе с тем невольно также поражало и это величавое спокойствие старика-еврея. Этот, видимо, их не боялся и готов был умереть от их руки хоть сию минуту, так же спокойно, как стоял, не сопротивляясь и не моля о пощаде.
   Громители тихо и молча попятились назад. В это время несколько человек, веселой гурьбой проникших в смежную комнату, с шумом и гамом готовы были уже идти и в спальню, как один из присутствовавших здесь "кацапов" остановил их предупреждающим движением руки:
   - Нишкни, ребята!.. Не ходи сюда, здесь мертвец лежит.
   Бесшабашное настроение гурьбы разом упало, как бы рухнуло.
   - Мертвец?.. Где мертвец? - слышались среди нее недоумевающие вопросы, но тон их был уже не буйно веселый, а какой-то опешенныи, точно бы все эти люди вдруг опомнились, отрезвились от чада своих безобразий. После этого некоторые из них входили из любопытства в спальню, и, посмотрев, какой такой мертвец, и постояв там с минутку, безмолвно удалялись осторожными шагами.
   - И в самом деле, мертвец... Ну его, ребята!.. Оставим.
   - А и справди, що так. Не ворушь его, хлопци! Ходьмо липий до сосида, - там багацко добра, - знайдемо що робыти.
   - Як до сосида, то-й до сосида, нехайдак... Гайда, братики-соколыки!
   И гурьба спокойно направилась вон из комнаты.
   Некоторое время после этого слышались еще топочущие шаги, вместе с треском, шумом и возней, в зале и в кабинете, где остальные люди той же партии доканчивали еще свою работу. Но вскоре стихло все и там. Громители покинули дом Бендавида.
   Докончив Виддуй, старик сам закрыл веки над мертвыми глазами жены, сам задернул лицо ее простыней и тихо вышел позвать кого-нибудь из прислуги. Но ни в кухне, ни в людской не было ни души. Во дворе тоже нет. Все куда-то разбежались, попрятались; на окрик не отзываются. Он обошел все комнаты, - пусто... Повсюду следы страшною погрома. В кабинете все шкафы разбиты, старинные редкостные вещи переломаны, драгоценные древние фолианты, все книги его дорогой библиотеки сброшены с полок и многие перерваны, ящики письменного стола взломаны и опустошены... Уцелел один лишь металлический несгораемый шкаф, с секретным замком, где хранились все банковые билеты и важнейшие бумаги Бендавида. С этим мудреным, тяжелым шкафом, как ни старались, ничего поделать не могли, - ни отворить его, ни взломать, и ограничились тем, что опрокинули его с досады на пол. Но зато все документы Каржоля, оставленные на письменном столе, увы! - исчезли. Ничтожная часть их валялась в мелких разрозненных клочках на полу, остальное пущено по ветру.
   - Мин гошо маим - так суждено свыше, - тихо прошептал Бендавид, покорно склоняя голову. - Бог дал, Бог и взял, - да будет Его святая воля!..
   И одинокий, покинутый всеми, он возвратился к телу жены своей.
  

XXIX. РЕШАЮЩЕЕ СЛОВО

   К двум часам дня, когда наконец прибыли в город на полных рысях остальные эскадроны улан и были выведены еще две роты стрелков, остававшиеся в запасе, погром стал стихать и вскоре совсем прекратился. На площадь то и дело приводили теперь под конвоем то отдельных вожаков, то целые партии погромщиков, среди которых немало попадалось и евреев, захваченных в драках. Между арестованными христианами более чем наполовину было теперь пьяных, напившихся даром еврейской водки. Наиболее пострадавших, избитых и раненых отводили в городскую больницу в военные лазареты; остальных же препровождали, впредь до разбора, под арест, на гауптвахту, на полицейский двор, в пожарную, команду или в тюремный замок. Все места заключения в городе были переполнены "невольниками", как называли их крестьяне. Но многие успели и разбежаться еще до ареста.
   - Ваше превосходительство, - обратился к губернатору правитель его канцелярии, тоже присутствовавший, в числе властей, на площади. - Сейчас вот проехала к монастырю карета преосвященного... Это он, должно быть, к матери Серафиме.
   - Так что же? - повернулся к нему губернатор.
   - А как я давеча докладывал вам, что вся причина этих бед - внучка Бендавида, и вы выразили готовность уговорить игуменью, чтоб она ее отпустила, так вот теперь, мне кажется, было бы самое настоящее время отправиться к ней вашему превосходительству... Вместе бы с преосвященным. Он, вероятно, тоже поехал уговаривать ее.
   - Почему вы так думаете?
   - А мне секретарь консисторский сказывал, - недавно вот встретился здесь, на площади; тоже поглядеть приходил на побоище.
   - Так вы полагаете, что теперь было бы удобно? - раздумчиво спросил губернатор.
   - Самое время, ваше превосходительство, самое настоящее время. С двух-то сторон принявшись, верней ее уломаете.
   - Что ж, пожалуй, - согласился губернатор и, передав на время распоряжение всеми действиями вице-губернатору, велел подать себе свою коляску.
   У Серафимы он застал уже преосвященного.
   - Какое ужасное происшествие! - соболезнующе качая головой, обратился к нему владыко.
   - Фу-у!.. Слава Богу, уже покончилось! - облегченно вздохнул на это губернатор, с видом человека, только что свалившего с шеи громадный груз. - Но это что! Это только инцидент, - продолжал он, - а главная-то возня пойдет только теперь: все эти донесения в Петербург, объяснение причин, разборка всех арестованных, следствие... Это все такие неприятные хлопоты.
   - Вы упомянули об объяснении причин, - отнесся к нему преосвященный. - Скажите, ваше превосходительство, как по-вашему, что было причиной? - Меня этот вопрос весьма интересует.
   - Мм... многое, - ответил тот, принимая на себя значительный и даже государственно глубокомысленный вид. - Очень многое... Это вопрос весьма сложный... Тут замешаны и экономические, и социальные, и национальные стимулы... Но главная причина, так сказать, причина всех причин, это - побег внучки Бендавнда.
   - А что, мать Серафима, не моя правда? - обратился архиерей к игуменье. - Что я вам говорил?.. Только что перед вашим превосходительством, я, чуть не слово в слово, говорил то же самое, - повернулся он к губернатору. - Вот, убедите, пожалуйста, мать игуменью.
   - Но в чем же ею превосходительству убеждать меня? - вмешалась монахиня. - Что оскорбили святыню обители, - это я знаю; что сделали это из-за девицы Бендавид, мне тоже известно. В чем же еще?
   - Н-нет, знаете, не то, - слегка заминаясь, мягко начал губернатор. - Мое мнение, если позволите откровенно высказать, лучше бы развязаться с ней, и чем скорей, тем лучше.
   - То есть как это? - спросила Серафима.
   - Да просто, возвратите ее родным, и конец.
   - Вот, вот, в одно слово! - перебил владыко. - И я ведь говорю то же самое... Шутка ли сказать, из-за какой-то девчонки, и вдруг такое ужасное побоище... Да Бог с ней и совсем.
   - Этого я сделать не могу, - решительно и твердо отказала игуменья.
   - Mais... pardon, si je ne vois pas des raisons... Почему же, собственно? Что вас останавливает?
   - Именно, это побоище, - пояснила она. - Выдать им ее теперь, подумайте, что ее ожидает, когда все так озлоблены против нее.
   - Да Бог с ней и совсем! - отмахнулся обеими руками владыко. - Какое нам дело, что там кого ожидает! Свои люди, сочтутся!..
   - Что ожидает? - подхватил губернатор. - Ничего не ожидает. Moins que rien! Родные ее любят, я знаю их, - ну, пожурят немножко, и конец. А что до остальных, то, поверьте, Бендавид настолько богат и влиятелен, что никто ничего ей сделать не посмеет... И, наконец, я-то на что же? Разве я, как представитель власти, допущу, чтобы кто-либо смел ей сделать какое зло!?
   - О, для зла путей много! - заметила с горькой усмешкой Серафима. - Но и кроме того, - продолжала она, - выдать им ее после того, что они сделали над православной святыней, это значило бы показать слабость... Для них, конечно, это будет торжество, но для нас...
   - Нет, позвольте, - возразил губернатор, - воля ваша, но я нахожу, что евреи здесь правы.
   - Правы?! - удивленно откинулась в кресло Серафима.
   - Правы-с. Поставлю себя на их место: если бы они вдруг вздумали подобным образом обращать в иудейство мою дочь, да я... я не знаю, на что бы я решился!.. Нет, как хотите, это даже и не политично. Наша, так сказать, государственная задача здесь, на окраине, - не раздражать les elements de la Imputation, а умиротворять, смягчать, как можно более, toutes ces rudcsses des antipathies nationalcs et des народные страсти. Ведь мы тут на виду у Европы... Что Европа скажет, что заговорит вся пресса, подумайте!.. Ведь это выходит с нашей стороны какой-то средневековый фанатизм, ведь мы этим компрометируем наше отечество в глазах всего просвещенного мира... Au rond, я вовсе не либерал, но в этом смысле разумно либеральные уступки духу времени, - это наш долг, notre devoir le plus sacrе, если мы любим свое отечество и желаем, чтоб и другие его уважали.
   - Откажитесь, матушка; право, лучше будет... бросьте! - убеждал со своей стороны и владыко. - Бог знает еще, как в Петербурге на все на это взглянут...
   - Н-да; к сожалению, я должен буду представить в своем донесении всю правду, - предупредил губернатор с многозначительным и даже несколько внушающим видом. - Сколь ни неприятно, - продолжал он, - но нельзя же умолчать о причине, потому что, раз эта причина не устранена, я не отвечаю за спокойствие моей губернии... Такие катастрофы, как сегодня, могут повториться, и тогда что же?!
   - Да позвольте нам взглянуть на эту госпожу Бендавид, - предложил архиерей, - любопытно было бы порасспросить ее, поговорить... что за убежденная такая девица?
   - Это лучше всего, - прекрасная идея! - с живостью подхватил губернатор. - И в самом деле, поглядим, поговорим - я, кстати же, знаком немножко с ней - может, общими силами, даст Бог, и разубедим ее.
   - Это ее только расстроит, но ни в чем не разубедит, - возразила ему Серафима. - Она слишком уж убежденная христианка.
   - А почем знать... Вы все-таки, будьте так добры, разрешите позвать ее.
   В это время у входной двери игуменьи послышался обычный предупреждающий стук и молитвенный возглас.
   - Аминь, - ответила Серафима.
   Почтительно вошла келейница Наталья и, отвесив по поясному поклону владыке и игуменье, подала ей телеграмму.
   - К вашему превосходительству тоже есть, - обратилась она с таким же поклоном к губернатору. - Рассыльный нес было к вам, да увидел здесь коляску и просит доложить - не угодно ли будет принять, заодно уже, и расписаться.
   - Очень рад, отчего же, - если мать игуменья позволит, - охотно согласился губернатор.
   Келейница принесла и ему телеграмму. Губернатор прочитал ее про себя и удивился, - очень удивился даже, так что перевернул листок на другую сторону, чтобы убедиться, точно ли к нему адресовано?.. Гм... несомненно, к нему - "Начальнику Украинской губернии"... Внимательно перечитал еще раз и, совершенно опешивший, выжидающе взглянул на Серафиму.
   - Опасения ваши, владыко, насчет того, как взглянут в Петербурге, напрасны, - обратилась она к архиерею. - Там уже взглянули... Не угодно ли прослушать?
   И она прочитала телеграмму, где ей предлагалось немедленно же снарядить и отправить Тамару в Петербург, в сопровождении благонадежной сестры, которая доставит и сдаст новокрещаемую в приют Богоявленской Общины. Расходы будут возмещены.
   - Ну-с, а я, - вставил слово губернатор, - я получил от подлежащего ведомства преложение оказать вам в этом деле все зависящее от меня содействие.
   - Стало быть, ваше превосходительство, все наши рассуждения, как видите, были тоже напрасны, - с легкой усмешкой заметила игуменья. - Что же до содействия, - продолжала она, - то при иных обстоятельствах я, конечно, попросила бы вас командировать надежного полицейского офицера, чтобы он проводил моих путниц до границы края, но теперь, после погрома, полагаю, евреи так притихнут, что едва ли в этом есть надобность.
   - Нет, нет, отчего же!.. Все-таки понадежнее будет, - с живостью возразил губернатор. - Я все-таки сделаю распоряжение, сейчас же, и рад, от всей души рад, как русский, как христианин, наконец, что вопрос кончается таким образом! Прекрасно! Превосходно!..
   И он откланялся Серафиме вместе с преосвященным, который на прощанье преподал ей свое благословение, сказав, что умолкает пред волей, выше его поставленной, тем более, что еще вчера своей бумагой доказал полную свою готовность содействовать столь благому делу.
   Таким образом, господин Горизонтов и ловкий правитель губернаторской канцелярии окончательно остались "при печальном интересе".
  

XXX. ОТЪЕЗД ТАМАРЫ

   Снарядить Тамару было недолго и нетрудно, оставалось лишь пополнить кое-чем необходимым тот узелок, который она захватила с собой из дома, да снабдить ее на дорогу саком для вещей и более теплой верхней одеждой. Это все нашлось в самом монастыре, так что не надо было обращаться и в лавки. Губернатор был так любезен и внимателен, что за час еще до прихода вечернего поезда прислал в монастырь свою собственную карету - отвезти путниц на вокзал. Мон-Симонша тоже почтила Тамару самым радушным заочным приветом, которого, конечно, не было бы, если бы не известная телеграмма из Петербурга. Привет изложен был по-французски на прелестном листке раздушенной парижской бумаги, и заключал в себе пожелания Тамаре всяких благ и успехов "dans le mondе", с изъявлением сожаления, что досадная "nevralgie" не позволяет Мон-Симонше лично проводить ее на поезд, с уверениями, что сохранит к ней навсегда "les plus beaux sentiments daraitie еt les mеilleurs souvenirs". К письму было и приложение, в виде бомбоньерки с конфетами

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 414 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа