одования и боли нанесенного ей оскорбления, поднялась со своего места.
- После этих слов, - сдержанно заговорила она, выпрямившись во весь рост и водимо подавляя в себе взрыв возмущенного чувства, - после этих слов, господин Горизонтов, нам не о чем больше говорить с вами. Прошу вас удалиться отсюда.
- Это за что же-с? - удивился опешивший секретарь, тоже вставая с места. - Я, кажется, не сказал вам ничего такого... О ваших же пользах радею... Мне дорога только честь епархии, чтобы на епархию нашу не было каких нареканий в неблаговидных действиях... Мы ведь здесь, не забывайте, на окраине-с...
- Прошу вас удалиться отсюда, - настойчиво повысив голос, повторила монахиня.
Горизонтов молча пожал плечами и хихикнул с обычной своей ухмылочкой. Он убедился, что дело его окончательно не выгорело, и три тысячи улыбнулись...
- Извольте-с, я удаляюсь, - проговорил он, силясь придать себе равнодушно-саркастическую улыбку, тогда как сам чуть не захлебывался от злости и досады. - Я удалюсь... Но помните, как бы вам не пришлось покаяться... жестоко покаяться, да уж поздно будет!..
И, повернувшись, без поклона игуменье, Горизонтов раздраженно быстрыми шагами вышел из кельи.
Оставшись одна, Серафима несколько времени стояла, как ошеломленная, в полном оцепенении, и затем медленно провела по лицу руками, точно бы приходя в себя от какого-то подавляющего кошмара. Для нее было теперь совершенно ясно, что Горизонтов подкуплен евреями и что подкуп этот состоялся уже после отправления к ней бумаги, им же самим скрепленной. Из его оскорбительного предложения сделки с Бендаводом, будто бы готовым бросить на это дело несколько десятков тысяч, ей не трудно было уразуметь, что евреи не отступятся легко от своей задачи - вырвать из монастыря Тамару какими бы то ни было способами. Точно так же было ясно, что Горизонтов - их полный союзник и что он не кончит на этом визите свою попытку; напротив, он теперь настойчиво и ловко станет действовать на владыку, и весьма вероятно, что тут со всех сторон будут пущены в ход разные влияния и давления на нее, Серафиму, и бороться с этими влияниями ей одной будет трудно, может, и совсем невозможно. Кто знает, может быть, тот же Горизонтов завтра убедит владыку подписать новую бумагу, в отмену сегодняшней; может быть, с другой стороны, в дело вступятся губернская власть, прокурорский надзор, жандармы, благотворительные дамы, и все они, вместе с епархиальным начальством, настойчиво станут приставать к ней, просить, советовать, требовать и понуждать ее отступиться от Тамары, выдать ее головой еврейскому кагалу...И нет сомнения, что под давлением еврейских происков - где лестью, где тайным соблазном, где во имя либерализма и Бог весть чего еше - все они примутся ковать это железо, пока оно горячо, - дремать и медлить, конечно, не станут... А между тем из своего разговора с Тамарой она вынесла полное убеждение, что в ней действует глубокое внутреннее влечение ко Христу, что для нее окончательно уже нет возврата в еврейство, что выход из монастыря в покинутую среду равносилен для нее самоубийству. После этого выдача ее была бы предательством, осуждением живой, стремящейся к свету души на конечную гибель, великим грехом, который лег бы тяжелым и вечным бременем на совесть самой Серафимы, - нет, этого она не сделает, не в состоянии сделать.
Серафима понимала, что кроме нее у Тамары нет теперь прибежища и защиты, что если бы даже она ушла отсюда к своему жениху, - кто бы он ни был, - это не спасет её от преследований, напротив, еще ухудшит ее положение потерей доброго имени. В качестве кого войдет она к нему, не будучи христианкой, не имея права стать сейчас же его законной женой? Это та же погибель. Но как же тут быть? Чем защищаться?.. Ясно одно, что медлить и ждать невозможно, надо принимать меры, надо действовать, не теряя ни минуты.
- Господи!.. Помоги и вразуми, что мне делать? - скорбно прошептала Серафима, вскинув глаза на образ.
И, войдя в свою спаленку, она пала на колени пред озаренным лампадой киотом и горячо стала молиться - без слов, одним внутренним порывом души, той мысленной молитвой, для которой ни на каком языке человеческом нет выражений. Благоговейно склонясь челом до земли, она как бы ждала себе наития и просветления свыше. Да и кроме того, молитва эта была для нее не только отвлечением в другую сторону, но и победой над тем чувством возмущения и негодования, которое невольно, по человеческой природе, поднялось в ее душе от оскорбительных слов Горизонтова. Недолга была молитва, но после нее Серафима встала успокоенная, примиренная внутренне сама с собой, укрепленная на дальнейшую борьбу духом бодрости, с запасом новых нравственных сил и с бесповоротной решимостью.
Она присела к письменному столу и стала составлять телеграмму в Петербург, на имя одной из своих высоких покровительниц, где обстоятельно изложила все дело и положение, как Тамары, так и свое в данном случае и, ввиду энергично и всеми путями действующей еврейской интриги, умоляла ее безотлагательно взять беззащитную девушку под свою высокую руку, и тем доставить ей возможность спокойно и без помехи принять святое крещение, чего в Украинске достигнуть едва ли будет возможно, так как озлобление и дерзость евреев дошли уже до того, что независимо от тайных происков кагала еврейская уличная толпа держала сегодня обитель некоторое время в осаде, бросала в святые ворота и через стену во двор монастырский каменья, повышибала в сторожке стекла и даже разбила камнем стекло на надвратном образе Живоначальной Троицы.
Серафима очень осторожно и редко, только в исключительных и важнейших случаях монастырской жизни, позволяла себе обращаться с просьбами и представлениями в Петербург, к тем высокопоставленным особам, которые сохраняли к ней свое благоволение, в память ее прежней близости ко двору, на что некогда, до монашеского клобука, давало ей право и ее происхождение, и положение в высшем обществе, соединенное с придворным званием. Но настоящий случай был сочтен ею настолько важным, что она решилась безотлагательно прибегнуть к этому чрезвычайному и последнему своему средству.
Прежде, однако, чем отправить свою телеграмму, она призвала к себе Тамару и откровенно объяснила ей, что происки о возвращении ее домой, к родным, уже начались и, без сомнения, пойдут еще дальше и выше, и неизвестно, где и на чем остановятся. Можно ожидать всего худшего, даже того, что игуменье просто прикажут удалить ее из монастыря на попечение родственников, как несовершеннолетнюю и, стало быть, еще несамостоятельную, неполноправную особу, и она, Серафима, не в силах будет бороться одна против напора с разных сторон и особенно со стороны официальной, если и последняя вмешается в дело. А что вмешательство ее возможно, на это, к сожалению, уже имеются некоторые признаки. По ее мнению, есть одно только средство защиты, которое кажется ей наиболее верным, это - обратиться в Петербург и там просить покровительства. У Серафимы есть надежда, что в этом покровительстве не встретится отказа, и в таком случае, вероятно, последует одно из двух: или Тамаре будет совершенно обеспечено ее дальнейшее пребывание в монастыре, пока для нее будет в том надобность, или же ей придется уехать по вызову в Петербург, где не оставят ее без надежного крова и крепкой защиты, и там уже спокойно готовиться к крещению. Согласна ли она на это?
Тамара отвечала, что примет с покорностью и благодарностью все, что угодно будет делать для нее Серафима, так как уверена, что это может быть ей только к добру. Она еще раз просила игуменью верить, что решение ее принять христианство есть результат не легкомысленного увлечения, а очень сложного душевного процесса, очень трудной и мучительной работы над собой, что оно в ней совершенно добровольно и твердо, как вполне сознательное, продуманное решение; а потому она еще и еще раз повторяет, что в еврейство никогда и ни при каких обстоятельствах более не возвратится.
Тогда Серафима прочитала ей свою телеграмму, - и обрадованная Тамара со слезами на глазах бросилась благодарить ее, целовала ей руки и просила ускорить отправление депеши. Письмо Каржоля, незадолго до сего переданное ей по секрету келейницеи Натальей, она успела не только хорошо прочитать, но и хорошо запрятать его у себя на груди, еще ранее призыва своего к игуменье. Теперь она еще более верила в этого человека и была убеждена, что как только он узнает о ее отъезде в Петербург, - если этому суждено случиться, - то и сам не замедлит приехать туда же, чтобы вести ее от купели к венцу. О, там они наконец будут невозмутимо счастливы!.. Новая, глубоко искренняя вера во Христа, светлая первая любовь, новая радостная жизнь, новое общество, новый мир и новый житейский разумный труд доброй жены, а со временем, даст Бог, и матери, - вот та заманчивая заря тихого, честного семейного счастья, которая, казалось ей, начинает уже для нее заниматься... А там, узнав о ее счастии, о маленьких правнуках, даст Бог, и дедушка с бабушкой когда-нибудь примирятся с ней, простят ей, - ведь есть же у них сердце, ведь они же так ее любят!..
Спустя около получаса после того, как растроганная Серафима, поцеловав и успокоительно обласкав Тамару, с миром отпустила ее от себя, Украинская телеграфная станция уже передавала по назначению длинную и подробную телеграмму игуменьи.
В этот же день, вечером, спешно уложив свои чемоданы и рассчитавшись, при помощи Блудштейна, с домашней прислугой, граф Каржоль, со своим датским догом, в последний раз уселся в свою "собственную" карету, на козлах которой, рядом с кучером, поместился его излюбленный камердинер, и отправился на железную дорогу, под конвоем все тех же двух своих "мучителей", Блудштейна и Брилльянта, которые следовали сзади него на извозчике.
На вокзале милейший и обязательнейший Абрам Иоселиович сам взял в кассе билеты прямого сообщения до Москвы - один первоклассный, для графа, другой - собачий, для его дога, и два третьего класса, для камердинера и еще для одного "человечка", - но этот последний уже, так сказать, "по секрету", как для графа, так и для слуги; затем сам сдал в багаж графские чемоданы, сам занял для его сиятельства удобное место в отдельном купе, сам расплатился с носильщиками и даже сам приглядел, как рабочие, при содействии графского камердинера, усаживали и подпихивали датского дога, не желавшего лезть в собачью конуру, за решетку.
А рабби Ионафан, между тем, издали следил за самим Каржолем, который равнодушно, с фланирующим видом человека, приехавшего от нечего делать развлечься на вокзал, прогуливался по платформе. Пять тысяч рублей, приобретенные ценой подписи пятидесятитысячного векселя, лежали теперь в его бумажнике, и это обстоятельство значительно способствовало внутреннему успокоению графа. Он был уверен, что и с такими маленькими деньгами не только не пропадет, но в конце концов даже восторжествует над всем Украинским кагалом. Хотя в душе и было ему очень досадно и больно, что дело, начатое им столь ловким и блестящим образом, затягивается на неопределенное время, благодаря такой неожиданной случайности, как эта скупка векселей, но нечего делать, приходится пока уступить. Он уступает, но в душе далеко не отказывается от своего стратегического плана. Уступка его лишь временная, - в этом он сам твердо уверен, или, по крайней мере, ему так кажется, будто это и в самом деле уверенность. Принимая на себя равнодушно-спокойный вид, граф сознавал, что иначе ему нельзя, что надо казаться спокойным, как бы на высоте своего всегдашнего положения, "faire bonne mine a mauvais jeu", для поддержания собственного "престижа", тем более, что на вокзале встретилось ему двое-трое знакомых, один из которых даже спросил его, не едет ли он куда-нибудь, и куда именно? Граф отвечал, что получил сегодня телеграмму, вследствие которой ему необходимо экстренно съездить в Москву, по одному важному делу, но что едет он совсем налегке, так как рассчитывает через несколько дней вернуться. Сказано все это было таким естественным тоном, что для знакомых не осталось никаких причин усомниться в истине слов Каржоля.
Между тем, рядом с наблюдавшим за ним Брилльянтом, стоял родной племянник Блудштейна, молодой еврейчик в "цивильном", т. е. общеевропейском костюме, с дорожной сумкой через плечо, и этому еврейчику, не спуская глаз с Каржоля, ламдан наскоро, но внушительно передавал на еврейском жаргоне некоторые инструкции и наставления. Еврейчик, отъезжавший как бы по собственным делам, должен был отконвоировать Каржоля до самой Москвы, не подавая ему, однако, и тени подозрения, что он за ним наблюдает, но в то же время зорко следя на каждой станции, чтобы граф не вздумал дать стрекача куда-нибудь в сторону, в пределах края. В этом случае соглядатай должен следовать за ним и тотчас же известить о сем Блудштейна по телеграфу. Для наиболее удобного, так сказать, ежеминутного наблюдения, надо непременно сесть в один вагон с графским человеком, и как можно ближе к сему последнему, вступить с ним в случайный разговор и постараться выведать, что можно, о планах и намерениях его барина. В Москве еврейчик точно так же должен не упускать Каржоля из виду, остановиться, по возможности, в одной с ним гостинице, в наиболее дешевом, конечно, номере, и вообще тайно следить за ним повсюду, пока наконец граф не осядется вполне в каком-либо определенном пункте, где можно будет устроить дальнейшее негласное наблюдение за ним посредством кого-нибудь из тамошних местных евреев. Только в этом случае еврейчик будет вправе считать свою миссию оконченной. Паспорт соглядатая давал ему право на пребывание вне черты еврейской оседлости, - стало быть, с этой стороны, насчет полицейских придирок, он мог быть вполне спокоен, а деньги на путевые и прочие расходы были в достаточном количестве вручены ему на вокзале дядюшкой Блудштенном, за счет Бендавида. Таким образом, предупреждение, сделанное сегодня Каржолю "милейшим" Абрамом Иоселиовичем, о том, что где бы он ни был, еврейский глаз всегда будет следить за ним, - очевидно, не было одной лишь фразой, угрожающей впустую. Еврейская "полиция вне полиции" и в этом случае, как всегда, оставалась на высоте своего особого назначения в Израиле.
По второму звонку граф спокойно вошел, в сопровождении того же Абрама Иоселиовича, в занятое им купе, где Абрам Иоселиович передал ему с рук на руки билет с квитанцией от багажа, а так как это случилось в присутствии одного из знакомых графа, тоже отъезжавшего куда-то поблизости, то даже простился с его сиятельством самым любезнейшим образом, пожелав ему всякого благополучия "ув его путю". Глядя на это, посторонние люди могли бы подумать себе, что, без сомнения, у Каржоля с Блудштейном какие-нибудь дела, и что Блудштейн состоит у него даже на маленьких дружеских послугах, как у такого гросс-пурица[190].
В то же самое время, еврейчик-соглядатай, вслед за графским камердинером, юркнул в соседний вагон третьего класса, - и по последнему звонку поезд медленно тронулся с места. Абрам Иоселиович стоял на платформе и, приподняв свой "петерзбургский цилиндер", как самый цивилизованный еврей, "деликатно" посылал Каржолю приятные улыбки и прощальные поклоны, тогда как остававшийся поодаль Ионафан-ламдан выразительно грозил пальцем высунувшемуся в окошко еврейчику, - дескать, смотри же ты мне, гляди в оба!
С вокзала оба они полетели к Бендавиду сообщить радостную весть, что шейгец Каржоль уже благополучно сплавлен из Украинска под надежным надзором, и Абрам Иоселиович передал при этом старику последний пятидесятитысячный вексель графа, сделав на нем передаточную надпись.
В тот же вечер, по заходе шабаша, то есть с закатом солнца, когда обыкновенно весь Украинский Израиль высыпает "на шпацер", наполняя бульвар и улицы еврейских кварталов пестрыми, по-праздничному разряженными группами евреек и евреев, сочады и домочадцы, - между всеми этими "шпацирующими" группами только и разговора было, что о побеге Тамары. Вся история, при передаче ее из уст в уста, со множеством пояснении, догадок и дополнений, принимала, конечно, самые чудовищные, даже фантастические размеры. Израиль, видимо, волновался, и особенно женская его половина. Для одних все это дело представляло интерес величайшего скандала, для других давало приятный повод позлорадствовать над Тамарой и семейством Украинского гвира, но злорадствовать, разумеется, не иначе как со вздохами фарисейского сокрушения и сожаления о случившемся, как того требует еврейское приличие. Большинство же усматривало в приключении Тамары величайшее оскорбление всему Израилю. Одни утверждали, что это кара за грехи, за то, что евреи, забыв отеческие заветы, стали воспитывать своих детей не по-еврейски, отдавать их, вместо хедеров и эшеботов, в гимназии и на разные "курсы-фурсы"; другие же озлобленно взвинчивали себя по этому поводу на самый фанатический лад против гойев.
Но в то же время среди волнующегося Израиля замечалось и еще одно, совершенно новое течение. В некоторых кружках и группах - где таинственным и боязливым шепотом, а где и громко - высказывались порицания и даже прямые обвинения Украинского кагала в том, что он не только допустил, но и сам соборне совершил вопиющее, да еще мало того - публичное нарушение святости дня субботнего. Кагал оскорбил и осквернил святую субботу тем, что повелел под страхом херима[191] безотлагательно произвести в этот день сделки по обязательной передаче векселей Каржоля в руки Бендавида, разрешил, вопреки закону, давать и принимать за них деньги, то есть совершать в субботу куплю и продажу, писать и подписывать акты и документы и т. п. Передавалось из уст в уста, что весь этот ряд сегодняшних противозаконных действий поднял большие толки, ропот и протесты в некоторых минионах[192] и вызвал истинное возмущение в среде хасидов; при этом называлось имя известного Иссахар Бера, как человека, который имел мужество первым поднять благочестивый голос против такого религиозного бесчинства. Говорили, что Иссахар Бер, в качестве бывшего парнеса[193], нарочно посетил несколько хасидских собраний, чтобы объяснить своим друзьям ужасный смысл и истинную подкладку всех этих беззаконий кагала, что у Иссахара образовалась уже целая партия единомышленников, которая теперь, по заходе шабаша, распространяя его идеи и взгляды, агитирует везде, где можно, против кагала и все больше и больше вербует Иссахару сторонников между всякими "мальконтентами" и разными ремесленниками; что все святое Хевро стоит уже на его стороне и что против такой силы пречистому кагалу, пожалуй, несдобровать.
Все это, разумеется, не могло не дойти стороной и до некоторых членов кагала, которые учуяли тут серьезную опасность и для авторитета самого учреждения, и для себя лично, для собственного привилегированного положения. - Как!.. Осмелиться колебать народное доверие к непогрешимости кагала, подрывать незыблемость его авторитета, подводить интригу и мины под всех и каждого из его членов, - да это что ж такое?! - ниспровержение всех вековечных основ религиозного и общественного строя, посягательство на личное положение (это главное) и личную честь каждого из членов кагала, чтобы дискредитировать их, и самому, со своими гнусными друзьями-хаборами[194], сесть на их место... Да это разбой, грабеж, - более того: это бунт, революция! - Нет, этого так пропустить невозможно! Надо пресечь зло сейчас же, надо с корнем вырвать опасный дух возмущения, согнуть в дугу крикунов, в бараний рог возмутителей, чтобы другим неповадно было! - И члены кагала, как черные тараканы в потемках, повылазили из своих щелей и, под покровом вечерней тьмы, забегали один к другому сообщать и совещаться об опасности, грозящей пречистому кагалу.
Иссахар Бер представлялся врагом серьезным. Во-первых, он сам дока в законе, талмуд-хахом, бороться с которым на гибкой и зыбкой почве талмудической казуистики очень трудно; во-вторых, он один из габаев погребального братства и притом бывший парнес, - стало быть, занимает видное и влиятельное положение, способное создать ему сильную партию из разных недовольных лиц - мало ли есть таких! - а главное, из хасидов, потому что и сам он хасид. Он из честолюбия давно уже добивается избрания в члены кагального Совета, но это такой беспокойный и желчный человек, и такой у него вздорный, неуживчивый нрав, да притом еще такое адское самомнение, такая сатанинская жажда первенствовать, главенствовать, считать себя умнее и ученее всех, что члены Совета, при каждых выборах в выпускные дни Пасхи, пускали в ход - конечно, негласным и подпольным образом - все свое влияние на асифа и борерим[195] и все махинации к тому, чтобы помешать избранию Иссахар Бера, или провалить его. Довольно, мол, с него и того, что успел пролезть в габаи Хевро! Но теперь... теперь они не могли не сознавать, что дали против себя сильное оружие в руки Иссахар Бера... Надо бороться, надо совокупить для борьбы все свои силы, все средства и, так или иначе, сокрушить рог противника и оторвать от него весь его гнусный хвост всех этих пустосвятов, пустозвонов и приспешников.
Председатель кагального Совета, "смиренный" Борух-бен-Иосель Натансон сделал по этому поводу секретное словесное распоряжение, чтобы завтра все члены кагала собрались в бейс-гакнесет к шахрису[196], после которого общими силами они обсудят, что делать.
Еще до начала шахриса, зала бейс-такнесета, к удивлению членов кагала, оказалась почти полна, вовсе не по-будничному, да и во время самого богомоления разный еврейский люд продолжал наполнять ее все более и более. Во всех присутствовавших там замечалось сильное возбуждение, взрывы которого пока еще сдерживались только уважением к самому акту богомоления; но разные многозначительные взгляды и улыбки, кивки, перемигивания и перешептывания среди лиц этой публики показывали, что нервно подвижная семитская натура еле перемогает себя и ждет не дождется момента, когда, на конец, можно будет сбросить с себя узду обязательной сдержанности. Ожидалось, в некотором роде, генеральное сражение между двумя лагерями, созданными вчерашним случаем. Одни из публики, подстрекаемые зудом семитского любопытства, пришли сюда лишь за тем, чтобы посмотреть, что и как будет и чем кончится; большинство же явилось с целью принять живейшее участие в борьбе двух партий. Все члены кагала были налицо, и по их озабоченным, недовольным и кислым физиономиям можно было догадываться, что они чувствуют себя не совсем-то хорошо. Особенно было досадно им это необычное стечение публики, которое одно уже, само по себе, ясно показывало, что вчерашнее словесное распоряжение ав-бейс-дина[197] не сохранилось в тайне и что противники их, узнав о нем заблаговременно, успели предупредить его.
Но принять против всей этой публики крутые меры, выгнать ее по-вчерашнему, члены кагала сегодня уже не отваживались: это могло бы только породить еще новых недовольных, озлобить большинство, создать новых противников, которые, имея в виду вчерашний опыт, сегодня, пожалуй, оказали бы шамешам и шотрам более серьезное сопротивление. Кагал опасался кровавой свалки и драки в стенах самой синагоги. Но как ни неприятно было присутствие лишней публики, удалять ее казалось ему тем более неполитичным, что вместе с противниками пришлось бы удалить и своих сторонников, а кагал нуждался в их поддержке, потому что ему нужно было, во что бы то ни стало, оправдать себя перед всей общиной. Но он рассчитывал сделать это иначе: он думал, что ему удастся обсудить свое положение келейно, в закрытом заседании, и затем уже опубликовать особым манифестом, во всеобщее сведение, объяснение всех мотивов своих действий, согласно с подходящими статьями и пунктами талмудических постановлений. Увы! Эта надежда, по-видимому, оказывалась тщетной.
Между присутствующими замечалось немалое число сторонников Иссахар Бера, как заведомых, так и предполагаемых: много членов братства "Хевро", еще больше разных хасидов, но самого Иссахара еще не было. Он явился только в конце богомоления и не без труда протискался вперед, к ступеням амвона, с высоты которого обыкновенно раздается слово проповедника. Появление его, видимо, произвело известное впечатление, как между членами кагала, так и в публике, где сейчас же прошла колеблющаяся волна общего движения вперед и пробежал легкий гул сдержанного полушепота. Почти каждый приподымался на цыпочки и вытягивал шею, чтобы получше разглядеть предмет всеобщего внимания и любопытства. С появлением его напряженное ожидание толпы дошло до крайней степени нервности и нетерпения.
Но вот едва закончилось богомоление, как Иссахар Бср быстро взбежал на амвон и, простерев к народу руки, зычно воскликнул:
- Бней Изроель! - Дети Израиля! Братья мои! К вам мое слово! Прошу внимания!
В народе тотчас же обнаружилось сильное движение и пошел гул возбужденного говора. Кто-то из членов кагала крикнул: "Что за самовольство!?.. Долой с амвона! Снять его!" - и шотры с мешуресами уже бросились было исполнять это приказание, как вдруг толпа сторонников Иссахара быстро бросилась вперед, с гвалтом оттеснила шотров и стала живой стеной между амвоном и остальной залой, готовая защищать своего вожака от всяких покушений. У многих из этой толпы виднелись в руках даже кастеты и торчавшие из-под рукава безмены и медные пестики от кухонных ступок, - на случай, если бы шотры, по-вчерашнему, вздумали пустить в ход свои треххвостки и "жезлы Аароновы".
- Шша!.. Тише вы!.. Слушайте!.. Дайте благочестивому мужу сказать свое слово! - раздавались убеждающие возгласы в разных концах залы, тогда как другие, махая руками, кричали: "Не надо!.. Не хотим!.. Долой его!
В таком положении прошло несколько минут. Общее волнение и гул голосов не унимались. Тогда торжественно и важно поднялся на биму[198] сам ав-бейс-дин, высокомудрый раввин Борух Натансон и высоко поднял вверх правую руку, в знак того, что хочет говорить к народу. Вслед за своим председателем поднялись на биму, один за другим, и все остальные члены кагала. Говор, между тем, ввиду поднятой раввинской руки, наполовину стал тише, и раввин, собрав все силы своего старческого голоса, сказал:
- Успокойтесь и слушайте!.. Пусть этот человек на амвоне скажет все, что имеет сказать! Не будем мешать ему!
Такой ловкий прием, менее всего ожидавшийся от представителя обвиняемой стороны, поразил толпу всеобщим удивлением и многих из числа безразличных людей даже расположил в его пользу: во-первых, это-де в высшей степени беспристрастно и великодушно, а во-вторых, значит, кагал не боится и, должно быть, стоит на твердой почве, если так смело решается дать вперед столько шансов своему обвинителю. После этого волнение мало-помалу улеглось, и когда наконец водворилась достаточная тишина, Иссахар Бер начал сразу весьма патетическим ораторским приемом:
- Я оглушен общим ропотом против неслыханного, небывалого нарушения святости субботы, и кем же? - Теми, кто наиболее строго и точно обязан блюсти ее!.. О, горе, горе Израилю!.. Этот величайший из великих грехов может на целые тысячелетия отдалить геула[199], даже совсем отвратить от Израиля лицо Господа - Гашем йисборейх![200] Талмуд учит нас, что кто нарушает публично субботние обряды, тот считается, как аким[201]. Или забыли это вы, - вы, члены пречистого кагала?! Скажите, что сделали вы вчера, во имя кого и чего решились вы взять такой ужасный грех, не только на свои души, но навести его черную тень и на других, на всю нашу злополучную общину, которая, в силу вашего херима, была принуждена совершать вчера куплю и продажу, брать деньги, писать документы, испытывать соблазн и смятение духа, вместо того, чтобы пребывать в светло-радостном спокойствии и молитве?.. Что случилось такого особенного, из-за чего вы посягнули на это страшное преступление? Что какая-то девка со своим любовником сбежала в монастырь?.. Только-то??. Отчего же вы раньше никогда не подымали такого гвалта, когда другие девки сбегали? - А ведь такие случаи бывали. - Отчего вы тогда не принимали и сотой доли тех мер, что вчера, несмотря даже на то, что такие побеги к ленухрим[202]случались и в будни?.. Да, я понимаю, - это все оттого, что то были девки простые, плебейских или бедных семей, а тут вдруг объявилась девка-аристократка, внучка известного гвира, родовитого богача-миллионера. Поэтому? Да?.. Небось, сбеги моя дочь - хас вешолаум![203] - вы бы и пальца о палец не ударили, чтобы спасти ее, а тут вдруг и самую субботу даже нашли возможным нарушить! Почему так? - Отвечайте!.. Молчите?.. Ну, так я отвечу за вас. Потому что вы - презренные холопы, Хамы нечестивые, надругавшиеся над отцом своим Ноахом в лице всего еврейства настоящего, прошедшего и будущего! Оттого, что вы не евреи, не слуги Господа и народа избранного, а слуги Ваала, пресмыкатели перед тельцом златым - вот вы кто, нечестивцы! Акимы вы, гойи!.. Поэтому и суббота для вас ничто; вы ее и за ломаный шелег продать готовы. Господи, Боже наш, Бог Израилев! И это наши избранники, - Ты видишь их, - наши "представители", наши "лучшие люди"!.. Ха, ха, ха!.. Позор... позор!.. Душа моя покрыта пеплом скорби... И Ты, о Господи, сносишь еще в долготерпении Своем их присутствие в этом месте?! И Ты не сотрешь их с лица земли ударом Твоего громоносного гнева?!. О, ад-моссай, ад-моссай, - доколе еще сносить нам такое нечестие, такое попрание святого Твоего закона, такое поругание священнейших установлений вождя и пророка нашего Мойше - олов гашалом[204] - и всех отеческих заветов!.. Плачь, Израиль, сокрушайся, рви на себе одежду скорби, посыпь главу свою пеплом и возгорись праведным гневом - ты никогда еще не был посрамлен и оскорблен более, чем ныне. Шилхен Урих[205] глава 72-я, гласит, что суббота столь же важна, сколько все заповеди Божьи, вместе взятые, и что поэтому кто соблюдает субботу, как следует, тому воздастся за это, как бы за выполнение всего закона; кто же нарушает правила субботы, тот поступает как отступник от всего закона. На основании сего, объявляю вас, весь Совет Украинского кагала, в полном его составе - мойхалым шаббес, нарушителями и осквернителями субботы, отступниками от святого закона еврейского, и торжественно, во всеуслышание заявляю вам, что отныне ни единый честный и богобоязненный человек, не только нашей, но и никакой общины не может признавать вас кагалом, и не будет более повиноваться никаким вашим постановлениям. Долой с бимы, богоотступники! Вон отсюда, нечестивцы!
- Вон! Вон!.. Не признаем вас больше! - раздались вдруг горячие крики в толпе сторонников Иссахара. - Вон! Долой!.. Собрать асифа!.. Асифа!.. Пусть назначает новые выборы!
Опять поднялся общий гам, и пошла сумятица, и снова поднял вверх свою руку Борух Натансон. Но теперь унять толпу оказалось гораздо труднее, тем более, что и на многих сторонников кагала речь Иссахара навела раздумье и сомнения в законности действий Совета. Иссахар торжествовал и считал уже свою битву выигранной. Одни кричали за него, другие против, но последние были уже в меньшинстве, и дело ежеминутно грозило дойти до общей свалки. Еврейские "бегулес" и "махлейкес" - то есть смуты и раздоры, казалось, достигли полного разгара. Тщетно раздавались с бимы громкие удары кожаной хлопушки, чтобы возбудить внимание толпы; тщетно шамеши и шотры молили эту возбужденную толпу успокоиться хоть на время и выслушать оправдания и доводы другой стороны... Наконец-то, после долгих усилий, ав-бейс-дину удалось восстановить спокойствие настолько, что стало возможно держать к собранию слово.
- Вы требуете асифа? - начал Борух Натансон. - Хорошо, будь по-вашему, мы соберем его. Но прежде во имя справедливости и беспристрастия вы должны выслушать и нас, как мы слушали вашего витию. Он сказал все, что ему хотелось, и Совет пречистого кагала, сильный сознанием своей правоты, не только не прервал его ни разу, но с кротостью и смирением, подобающими чистой совести, имел терпение выслушать до конца все неслыханные оскорбления и поносные ругательства этого человека. Опираясь на Талмуд, человек этот говорит, будто кагал нарушил субботу. Это неправда. Тот же Талмуд и великие учителя наши, Маймонид и другие свидетельствуют иное...
- Хасиды не признают Маймонида, - резко перебил оратора Иссахар Бер. - По уставу хасидов, мудрования его считаются под запретом, и ссылки на него для нас не обязательны[206].
- Когда хасидам на руку, они его признают, когда же нет - отвергают, мы это знаем. Но хасиды не суть еще все еврейство, - спокойно возразил ему раввин! - Еврейство признает его. Мы же стоим на твердой почве еврейства, а не на зыбкой поверхности той или другой партии. Итак, раббосай, - продолжал он, - великие учители еврейства свидетельствуют иное. Пусть тот, кто знаком с Талмудом, заглянет в трактат "Иума", в трактаты Маймонида о субботе и запрещениях, и он найдет там ясное толкование, что никакая работа не возбраняется в день субботний, когда есть секонас-нефошос - опасность жизни, или опасность для души еврейской. В субботу разрешается помогать больному, тушить пожар, сражаться против врагов отечества и т. д. Гаоны[207] наши говорят: "Суббота, как и другие заповеди, преступаются, если только соблюдение оных может стоить нам или другим жизни" и "Тот достоин хвалы, кто, преступая субботу, спешит на помощь находящимся в опасности". В подлежащем случае имеются налицо все данные, чтобы не только оправдать нарушение субботы, но и заслужить хвалу за это".
Среди хасидов раздались насмешливые и негодующие возгласы протеста.
- Позвольте, не торопитесь с вашими возгласами! - спокойно остановил их раввин. - Здесь была явная опасность и для жизни, и для души еврейской. В этом случае чуть не лишилась жизни достопочтенная фрау Сарра, супруга досточтимого реб Соломона Бендавида, да и сам он был на краю той же опасности.
- Это дело доктора, а не ваше. Доктор и подал ей помощь, - грубо перебил раввина Иссахар Бер.
- Талмуд не понимает секонас-нефошос так узко, как угодно этому человеку, - продолжал Борух Натансон, с тою же замечательною выдержкой хладнокровия. - Талмуд, к счастью для евреев, разумеет опасность не только физическую, для тела, но и моральную, для души. А разве нет такой опасности, когда живая, Богом вдохнутая, еврейская душа готова погибнуть для еврейства, для нашей святой религии и обратиться в нечестие, в конечную гибель? Во что же мы ценили бы тогда это дыхание Божие?!.. Разве не должны все мы всемерно стремиться спасти ее, удержать на краю пропасти, сохранить ее для еврейства?.. Если мы молимся и читаем особый кадеш[208] за души наших усопших, дабы облегчить им поднятие хотя бы на одну ступень из мрака кафакала[209] ко свету престола Господня, то как же было допустить погибель души живого существа человеческого, души еще не пропавшей, не осужденной, а только стремящейся в преисподнюю, к нравственному самоубийству?.. Душа этой несчастной девушки - заблудшая душа, стоящая на пути потемнения рассудка. Это - то же помешательство, сумасшествие или, как говорят ныне, невменяемый аффект страсти. Ну, а сумасшествие - болезнь, вы сами это знаете. Стало быть, мы обязаны подать помощь болящему, ибо сказано: "Не должно колебаться и медлить ни на минуту для совершения в субботу всякой работы ради больного".
- Беферейш! Ясно, толково сказано! Очень хорошо! Верно! - раздались сочувствующие возгласы с разных сторон залы. Хасиды молчали и пасмурно переглядывались между собою, не находя подходящего возражения.
- Иду далее, - продолжал, между тем, раввин. - Разрешено тушить пожар и сражаться против врагов отечества. Но что разуметь под "пожаром" и "врагами"? Один ли только пожар материального достояния нашего отводимого огня и одних ли только солдат неприятельской армии? - Нет, всякий пожар - пожар лжемудрых и вольнодумных идей, пожар суесловия, пожар строптивости, возмущения и бунта, пожар преступных и пагубных страстей, а в том числе и страсти беззаконного любовного увлечения, и т. д. Вот против этого- то пожара страсти, охватившего больную душу несчастной девушки, мы и боремся, мы и стремимся потушить его. Для Этого и были вчера приняты против нее сильные и решительные меры, благодаря которым она, с Божьей помощью, быть может, образумится. Затем, что до "врагов отечества", то, увы! - отечества у нас нет в настоящее время, покуда Израиль несет иго голуса. Наше отечество ныне - это наши еврейские общины, рассеянные по лицу земли, и у этих общин есть свои заклятые враги, явные и тайные, и не только между неверными, но, к несчастью, и между своими. Один из таких врагов явился соблазнителем названной душевнобольной девицы, чтобы окончательно погубить ее душу и завладеть ее громадным состоянием, которое, если б ему удались его козни, было бы навеки потеряно для еврейства. Сколько наших бедных лишились бы помощи! Сколько прекрасных благотворительных и просветительных дел и учреждений не осуществились бы!.. Памятуя священный принцип еврейства "один за всех и все за одного", скажите сами, должны ли мы были бороться против такого врага, или нет?.. Отвечайте!.. Должны ли мы были сидеть сложа руки и ждать, когда время не терпит, когда дорог не только день, но каждый час, каждая минута?.. Что ж молчите вы?!.. Отвечайте, должны или нет, по- вашему?
Но ответ аудитории сказался лишь в ее смущенном молчании. Головы оставались потупленными, глаза опущенными в землю. При виде такого настроения толпы, Иссахар Бер, весь бледный, дрожал от волнения и кидал вокруг себя злобные и растерянные взгляды. Он ждал и искал между друзьями поддержки, столь необходимой именно в эту критическую минуту, - друзья безмолствовали.
- А, вы молчите, вам нечего сказать! - воскликнул торжествующий раввин. - Что ж, благодарите Господа, - стало быть, в вас есть еще здравый смысл и совесть. Нехорошо, дети Израиля!.. Стыдно!.. Стыдно лишать своего доверия тех, кто всю душу за вас полагает. Но вы раскаиваетесь, я вижу это по глазам вашим, и это мирит меня с вами. Ну, а что до обвинения нас в разрешении, якобы, купли и продажи, - продолжал он уже изменившимся, почти небрежным и слегка насмешливым тоном, - то обвинения эти, после всего мною сказанного, так ничтожны, так жалки, что на них, по- настоящему, и возражать-то не стоило бы. Но все равно, заодно уже! деньги воспрещается брать в субботу голыми руками. Да, воспрещается, это верно. Ну, а если твои руки в перчатках, можно ли назвать их голыми? Или если ты принимаешь монету в полу одежды твоей, или в какой-либо сосуд, например, в блюдечко, и с блюдечка, не касаясь сам до нее руками, спускаешь ее в твой кассовый ящик, как делает в день субботний сам суровый наш обвинитель, что нам доподлинно известно, - значит ли это, что ты брал деньги руками твоими? Конечно, строго говоря, в шабаш все грех, даже и то, что еврей делает майгл[210], но может ли, по законам природы, человек избегнуть своей собственной тени! Ведь для этого пришлось бы и в пятницу не зажигать шабашовых светильников, - стало быть, прямо не исполнять закон, а Господь Бог должен был бы запретить солнцу своему светить по субботам. Так точно и это. Да и, наконец, Талмуд говорит только о деньгах металлических, а не о бумажках и документах, бумажка же не есть собственно деньги, а только кредитный документ государственного банка, которому ты волен верить или не верить. Монета - иное дело, монета, раз что она не фальшивая, имеет свою постоянную, незыблемую ценность, а курс на бумажки подвержен биржевым колебаниям, и объявись государственный банк банкротом, ты за все твои бумажки ни гроша не получишь. Стало быть, бумажка не деньги, и принять или отдать ее, хотя бы даже голою рукою, может и не считаться нарушением закона.
Последний аргумент, разыгравшийся на самой чувствительной и достолюбезной для евреев струнке, не только успокоил, но даже приятно развеселил аудиторию, которая ответила на него легким гулом единодушного смеха, видимо, выражавшего удовольствие и чувство внутреннего удовлетворения. После таких "неотразимых" аргументов, ловко подкупавших инстинкты своекорыстия и стяжательности, еврейская совесть примирилась с фактом вчерашних нарушений субботы.
- Ага! Верблюду захотелось иметь рога, ему обрезали уши[211],- громко заметил кто-то из сторонников кагала. Все поняли, что это по адресу Иссахара Бера и расхохотались. Иссахар побледнел еще больше от злости. Полчаса назад уже торжествоваший свою победу, он понял, что этот смех - вернейший признак его поражения.
В это время выступил вперед шамеш-гакагал, с открытым пинкесом в руках, и громко заявил, что он тоже "имеет сказать свое слово", а затем объяснил "всему благородному и благочестивому собранию", что хотя известные постановления Совета и были сделаны, в силу чрезвычайных обстоятельств, вчера, но запись о них в пинкссе значится под сегодняшним числом, - вот, глядите и читайте сами: "Первый день недели, Отдел Бейалейсхо, 18 Сивана 5636 года"[212].
- Это ложь! Обман! Подлог! - завопил с амвона Иссахар Бер, понимая, что этою канцелярской уловкой предусмотрительный катальный нотариус сбивает его и с последней боевой позиции. - Писали вчера, - надрывался он во все горло, обращаясь к толпе;- да, вчера, а выставили сегодняшнее число, чтобы не было формальной улики!.. Не только народ морочат, самого Господа Бога обмануть хотят!.. Я утверждаю, что это подлог!
- Подлог? - иронически обратился к нему шамеш. - Его честь изволит говорить "подлог"? Его честь может доказать это?.. Было бы очень любопытно послушать - его честь так хорошо доказывает. Докажите, пожалуйста!
- Подлог! Наглый подлог! - вопил, между тем, вконец обозленный Иссахар, теряя последнее самообладание.
- Никто доказать этого не может, - спокойно отвечал ему шамеш. - Никто! Потому что запись сделана мною уже по заходе шабаша. Свидетельствуюсь, раббосай, вами всеми, - обратился он к толпе, - что реб Иссахар Бер своими словами нанес тяжкое оскорбление моей чести, за которое я призываю его к суду бейс-дина.
- Куда хотите! Хоть к отцу вашему, дьяволу! - сильно жестикулируя и вне себя от бешенства, кричал Иссахар охриплым, надорванным голосом. - Все вы мерзавцы, мошенники!.. Я не боюсь вас и ни одному вашему слову не верю!.. Все, что вы здесь говорили, все это ложь, софизмы, натяжки!.. Я протестую против таких бесстыдных доводов!.. Я предам поступок ваш гласности, я обращусь открытым письмом ко всем нашим цадикам[213], ко всем гаонам всех четырех стран света, и пусть они рассудят между нами!
Некоторые из наиболее горячих и убежденных сторонников Иссахара снова было заволновались и подняли говор и "галлас"; но в это самое время послышались вдруг какие-то новые крики, не внутри, а снаружи бейс-гакнесета. То были громкие вопли паники, скорби и отчаяния, где сливались голоса детей, мужчин и женщин, - и в ту же минуту в синагогу ворвалась со двора толпа бледных, окровавленных и ошалелых от ужаса людей.
- Ой-вай!.. Вай-мир!.. Гевалт! - неистово вопили они дикими, перепуганными голосами. - Спасайтесь! Спасайтесь! Беда! Нас бьют и грабят... врываются в домы, ломают лавки... Погром!.. Погром всеобщий!..
- Кто?.. Где?.. Что такое? - вопрошали их всполошенные члены кагала и другие лица.
- Акимы, гойи бьют и режут... Разорили базар, шинки поразбивали... преследуют по всем улицам... Цорес!.. цорес грейсе!.. Конец Израилю! Михшауль - погибель!..
Вид ворвавшихся в синагогу людей был ужасен. У одних - изодранные и перепачканные грязью и кровью одежды, у других - синяки под глазами, или разбитые в кровь носы и зубы, вырванные наполовину бороды, исцарапанные лица и руки... Все это слишком красноречиво свидетельствовало о какой-то страшной, нежданно стрясшейся беде и как будто пророчило еще большие беды. Вой, стон, плач и рыдания оглашали стены молитвенной залы. У всех присутствующих дрогнуло сердце. - Рибоно шель олом![214] Что там такое?!.. За что?.. Зачем?.. Почему?.. У каждого из них есть свой дом, своя семья, малые дети, - что с ними в эту минуту? Целы ли, живы ли? Господи Боже!..
И вся синагога, как один человек, стремительно бросилась к выходу спасать свои дома и семьи.
После того как полиция прогнала от женского монастыря толпу еврейских эшеботников и приставила к обоим монастырским воротам временные посты, беспорядки больше не возобновлялись. Остальной день прошел на улицах совершенно спокойно, и потому вечером губернатор разрешил полицмейстеру снять к ночи оба монастырских поста, ввиду вообще недостаточного числа полицейской силы в городе. Ночь прошла тоже в полном спокойствии.
Настало ясное утро воскресного дня, - и в город со всех окрестностей потянулись на волах крестьянские возы, нагруженные дровами, сеном и другими сельскими продуктами, так как по воскресеньям в Украинске, на базарной площади, обыкновенно открывали большой торг, в силу давным-давно уже установившегося обычая. Вместе с возами шло в город немало и сельского люда в праздничных нарядах. Многие бабы несли на продажу кур, сметану да яйца или рядно собственного тканья, а из мужиков - иной тащил на смычке Залипшего бычка, тот гнал поросят, этот гусей или "качек"; большинство же просто брело себе без ничего, с дымящимися люльками в зубах, степенно опираясь на дубинки, а кто помоложе - на батожки, и мирно балакая сосед с соседом.
Шел весь этот люд, как всегда по воскресеньям, отстоять в соборе обедню и там всласть послушать архиерейских певчих, а затем потолкаться по базару, купить чего-нибудь в лавках, - выпить с приятелем кручок горилки в шинке, погулять на народе, на людей посмотрет