Главная » Книги

Краснов Петр Николаевич - От Двуглавого Орла к красному знамени, Страница 4

Краснов Петр Николаевич - От Двуглавого Орла к красному знамени


1 2 3 4 5 6 7 8

- Это уже, как хозяйка, - сказала Ниночка.
   - Коммуна, Ниночка, коммуна! Давайте выберем председателя, если хотите, но не хозяйка. Где хозяйка, там есть работники. А мы не работни­ки. Аминь! "Быть посему!", "прочел с удовольствием" - так говорит Николашка-кровавый, - сказал Осетров.
   - Пожалуйста, читай, Ниночка, - сказала Зоя Николаевна.
   - Просим, просим!
   - Нет, я не буду первая. Пусть Шлоссберг прочтет что-нибудь хоро­шее.
   Шлоссберг не отказывался. Он подошел к роялю, и товарищ Дженни покорно пошла за ним и села на табурет. Она взяла несколько тактов по­хоронного марша, потом смолкла и редкими торжественными аккордами сопровождала мелодекламацию Шлоссберга.
   Как удар громовой, всенародная казнь
   Над безумным злодеем свершилась;
   То одна из ступеней от трона царя
   С грозным треском долой отвалилась...
   Дженни ушла в басовой ключ, и клавиши звучали мягко и торжественно.
   Мрачен царь... Думу крепкую думает он,
   Кто осмелился стать судиею
   Над тобою, над верным слугою моим,
   Над любимцем, возвышенным мною.
   Шлоссберг рисовал грозную картину видений Царя, нарисованную Ольхиным в его стихотворении "На смерть Мезенцева"..
   Царь стоит и не верит смущенным очам;
   Как на глас неземного веленья,
   Поднялись и проносятся мимо него
   Рой за роем живые виденья.
  
   Измождены, избиты, в тяжелых цепях,
   Кто с простреленной грудью, кто связан,
   Кто в зияющих ранах на вспухших спинах,
   Будто только что плетью наказан.
  
   Тут и лапоть крестьянский, и черный сюртук,
   Женский локон, солдатик в мундире,
   И с веревкой на шее удавленный труп,
   И поэт, заморенный в Сибири.
   Все притихли. У Зои глаза были полны слез. Она чувствовала, как ко­лебалась ее любовь к Государю, и Монаршая милость теряла свое обая­ние.
   Шлоссберг долго читал среди затихших гостей, и звуки рояля уже бур­но слились в жгучую мелодию, гремели угрозой и бунтом, и пылко и гнев­но уже не говорил, а кричал слова мести Шлоссберг:
   И висит эта туча, и будто бы ждет,
   Словно крылья орел расправляет,
   Но ударит твой час, - грозовая стрела,
   Как архангела меч, засверкает.
   Каждый стон, каждый вздох, пролитая слеза
   В огнедышащих змей обратятся,
   И в давно зачерствелое сердце твое
   Миллионами зубьев вонзятся!
   Шлоссберг понизил свой голос почти до шепота, Дженни под сурдин­ку играла похоронный марш.
   Полумрак, тишина... пышный гроб и налой,
   Образа с восковыми свечами
   И покойник с суровым холодным лицом,
   С искаженными смертью чертами.
   Несколько секунд в гостиной царила тишина.
   - Здорово! - сказал Осетров.
   - Да! Эт-то талантище! Эт-то писатель, - проговорил молчавший пока Гайдук.
   - Товарищи, - сказал Кноп, - а как у вас в пулеметном полку насчет песен и литературы?
   - Идёть. - сказал Осетров, произнося по-мужицки идет. - Тут легко. Народ сознательный, ну и начальство растеряно. Рабочую марсельезу раз­учили, "Вы жертвою пали" поем, "Ночь темна" знаем, тут можно, а вот в полку - египетские казни пошли. Саблин, генерал, корпус принял и по­шло. Цензура, все запрещено, только "Гром победы раздавайся" и пой. Ну генерал! И молодой совсем, а такой аспид. Занятия завел.
   - Какие же занятия? - спросил Кноп.
   - Да разные. Укрепления в тылу построил, проволокою окутал, теперь атаки делать заставляет, проволоку резать, через рвы прыгать, ручные гра­наты бросать. А то еще музыкантов завел, гимнастику всем полком под музыку заставляет делать. Бегать по часам заставляет. Сам ночью в окопах сидит, а утром к резервной дивизии катит, на занятия, значит. Двух ко­мандиров полков прогнал, новых поставил. Тянут солдата. Всех остриг, даже офицеров, вшей уничтожил, честь отдавать заставил. Сам двужиль­ный и других тянет.
   - Ну, а солдаты как на это? - спросил Кноп.
   - Не одобряют. Погоди, говорят, дай срок, мы с тобой разделаемся. Нам, говорят, этого не надо, мы воевать не хотим.
   - Неприятие войны? - сказал Кноп.
   - Надоело. Окопы замучили. Кабы война настоящая, а то только так. Томление одно. Газов страсть боятся.
   - Гм, гм, - сказал Кноп. - Воевать все-таки придется.
   - А нельзя пошабашить? - спросил Гайдук. - Ежели революция и все такое.
   - Нельзя. Они требуют. И деньги на революцию давали с тем, чтобы никакого мира. Так и пропаганду надо вести - революция, мол, долой Царя, устройство демократического образа правления и - сейчас продол­жение войны - в полном согласии с союзниками.
   - Трудно это будет, - сказал Осетров.
   - Как рабочие? - спросил Гайдук.
   - Там все готово. Наши на местах и каждую минуту готовы стать к вла­сти.
   - Помните, товарищ, наши требования - сейчас же демократизация армии, комитеты, выборное начало при назначении на командные долж­ности, отмена дисциплинарной власти, отмена отдания чести...
   - Понимаю, понимаю, - торопливо сказал Кноп. Droit du soldat (*-Права солдата). Декларация прав солдата. На это идут. Согласны. П. немного артачится, а Г. идет. Он теперь под подозрением. В Кисловодск удрал. Но вы уверены, что у вас изберут кого надо?
   - Боимся, чтобы не Саблина, - сказал Шлоссберг.
   - Как так? Ведь вот товарищ Осетров говорит, что его ругают, - ска­зал Кноп.
   - А вот, подите, товарищ, поймите психологию солдата. Он-де кор­мить стал хорошо, полушубки достал, сапоги - и уже многие за него и про занятия молчат.
   - Спровоцировать придется, - сказал Кноп. - Задержать транспор­ты с продовольствием. Пищу испортить.
   - Не учите. Сами понимаем, - сказал Гайдук.
  

XVI

   После чая стало шумнее.
   - Я все-таки, товарищ Борис, не понимаю ни кубизма, ни футуризма этого самого, - говорил Осетров. - Ну, к чему оно? Какое отношение до революции.
   - А мозги набекрень свернуть. Эх, товарищ, мы так старательно заха­яли все старое, что надо дать все новое с иголочки, чтобы ничем этого старого не напоминало. Если бы можно, надо было бы новый язык изоб­рести вместо русского. Посмотрит наш дикарь на эти пестрые кубы, цилиндры, конусы, вонзающиеся куда-то, на эту яркую желтую краску, вы­лупит глаза и дивится, как баран на новые ворота. Это вот картина! Да что простой народ. Есть на наше счастье и художественные критики, которые находят новое откровение в искусстве кубистов. А, например, товарищ, вся та белиберда, которую преподносят теперь поэты, она уже потому нам хороша, что никак не похожа на старое. Слова пошли новые... Я бы и бук­вы придумал другие. Новая Россия и все по-новому.
   - Боюсь, я не угожу вам своими стихами, - сказала Ниночка. - Они проникнуты особым настроением и музыкою слова.
   - Прочти их нам, Нина, - сказал Кноп.
   - Мы слушаем, - сказал Осетров, не сводя знойного страстного взгля­да с Зои.
   Ниночка встала с кресла, отошла в угол комнаты и устремила мечта­тельные глаза вдаль.
   - Ну! - сказал Осетров.
   - Погодите. Я создаю настроение. Молчите, пожалуйста. Я поймаю минуту, когда начинать.
   Все притихли. За две комнаты в спальной тихо, точно жалуясь кому-то, плакала маленькая Валя.
   - Ты точно нас на фотографию снять хочешь, - сказала Зоя Никола­евна.
   Ниночка болезненно сморщилась и погрозила ей пальцем.
   - Есть! наконец! - сказала она. Звучным грудным контральто, растя­гивая слова, она начала:
   Я больна тобою, мой милый.
   Я давно тобою больна.
   Со стены смотрит Лик унылый
   И на небе луна.
  
   Мне не жить, не жить без тебя.
   Умереть я давно готова.
   Умереть тяжело мне, любя...
   На дворе промычала корова.
  
   Я умру... Схорони меня в поле,
   Где цветут голубые цветы.
   На том свете я буду на воле...
   Я... а со мною - и ты!
   - Браво! - воскликнул Шлоссберг.
   - А не украла, Ниночка? - сказал Кноп. - С тобою бывает.
   - Нет, - покраснев, сказала Ниночка. - Но, правда, эти стихи навея­ны мне стихами одной молодой поэтессы. Такими сладкими, за душу бе­рущими стихами. Ты, Боря, ко мне всегда придираешься.
   - Ты права, виноват, - сказал Шлоссберг. - За это ты должен про­честь твой гимн товарищу Нине.
   - Извольте, - развязно сказал Кноп.
   Я иду в пустыне жалкой,
   Воспевая красоту.
   Жизнь мне мнится приживалкой
   Глупой, хищной, черной галкой,
   Устремленной в высоту.
  
   Я иду... Кругом теснины,
   Рвы, могилы, скалы, горки.
   Я пою красоты Нины,
   Синих глаз ее глубины.
   Жизнь мне кажется не горькой.
  
   Я иду. А солнце вянет,
   Лес закатом окораля,
   В мыслях Нина, точно фея,
   Лиловея, голубея,
   Вечно милая мне краля!
   - Это мне? Спасибо, Боря, - сказала Ниночка.
   - Прелестно, - задумчиво проговорила Зоя.
   - Не правда ли, сколько настроения? - заговорил сам Кноп. - И как удалось мне это: "лес, закатом окораля" - это уже новое. Каждое новое слово мне кажется важным достижением будущего. Например, я приду­мал слово "остудиться" - вместо сесть. Не правда ли, хорошо? Я остудил­ся - то есть сел на стул.
   - Ну... Я отабуретился.
   - Ловко.
   - Шлоссберг, прочти начало твоей новой поэмы "Пулеметчики-мо­лодчики", - сказал Гайдук.
   - Это я надумал осенью в окопах, когда генерал Саблин тиранил нас, а я мечтал о свободе, - сказал Шлоссберг и мечтательно, полузакрыв гла­за, стал декламировать:
   Ночь лихая,
   Грязь кругом,
   Мысли тают.
   В голове моей пустота:
   Мысли... Мысли...
   Будьте сильны, будьте страшны...
   Мой пулемет
   Поливает дождик...
   Дождик не поймет,
   Что таится,
   Что гнездится
   У него в стволе... тра-та-та!

_________________

   Дождем нас мочит и мучит грязь,
   В полку осталась только мразь.
   Душа черна, на сердце жар.
   В груди пожар, пожар, пожар...
   Христа у нас как не бывало,
   Над кровью сердце не рыдало,
   Без страха, без страха,
   Без совести мы,
   Без стыда.
   ___________________
   Пулеметчики младые
   Будут за народ стоять,
   Будут за народ стоять -
   По врагам его стрелять!
   Ах ты воля, волюшка!
   Девочка нам даст,
   Пьяным, как напьюся я,
   Поцелует, не подаст.
   Трепещите офицеры,
   Отберем пуховики:
   Поднимаются эс-эры
   И идут большевики...
   - Прекрасно! Прекрасно! - заговорил Кноп. - Ваша поэма открыва­ет совершенно новые горизонты стихосложения. Ваше пренебрежение размером, своеобразная музыка стиха, оригинальная рифмовка, недоска­занная повторенность, неограненная огранность образов великолепны. Не правда ли, Зоя Николаевна, как чувствуется здесь настроение озлоб­ленного нелепою войною солдата, подавленного грязью, тяжелой приро­дой и начальственным произволом? Ваша поэма переживет века, товарищ. Как думаете вы, Зоя Николаевна? Это выше Пушкина.
   - Не знаю, ах, не знаю, - сказала Зоя. Ее сердце мутилось тоскою отчаяния.
  

XVII

   Зое Николаевне порою казалось, что кругом нее сумасшедшие люди, что она попала в дом умалишенных. Они приходили часто. Они безцере­монно приносили с собою вино, водку и закуски и часов около двенадца­ти шли в столовую, пили и шумели. Что могла она сделать? Она говорила Ниночке, что это ей не нравится, что ее дом не кабак и ей неприятно, что они тратят деньги.
   - Милка моя. Неужели ты не понимаешь, что это коммуна! В этом наша сила, в этом все счастье будущей жизни, в которой не должно быть никакого стеснения! Ты заметила, Осетров в тебя влюбился с первого взгля­да. Тебе подвезло. Он красавчик и богатенький. У его отца, несмотря на войну, пятьдесят запряжек осталось. А у него такой характер, что если он вздумает закуролесить, так такого навертит, что просто ужас. Он тебе по­нравился?
   - Да, он красивый, но у него страшные глаза.
   - Ты говоришь это так холодно. Ты знаешь, как он в тебя влюблен. Когда он говорит о тебе, он прямо скрежещет зубами и выворачивает гла­за. Ты должна быть его.
   - Что ты говоришь, Ниночка!
   - Ты должна отдаться ему. Подумай: видный партийный работник, вождь будущего движения и такой красавец. Тебе везет.
   - Нина, - строго сказала Зоя. - Я тебя очень попрошу, никогда не говори мне ничего такого. Понимаешь. Это нехорошо. Это гадко, Нина, - со слезами воскликнула она. - Это пошло! И устрой так, чтобы господин Осетров у меня больше не бывал.
   Ниночка кое-как успокоила Зою. Как-то Зоя позавидовала сапожкам Ниночки. На другой день, в неурочное время после завтрака, к ней явился Осетров со свертком. Она хотела отказать ему и не могла. Когда она вышла в гостиную, он развернул сверток и вынул прелестные высокие сапожки.
   - Это я вам, Зоя Николаевна. Примите от меня презент. Осчастливьте! Вы хотели.
   - Нет, Михаил Сергеевич. Ни за что. Разве можно делать такие подар­ки. Уберите их. Оставьте меня.
   - Зоя Николаевна, ну только примерить. По ноге ли я вам купил. Уга­дал ли размер?
   Он стоял против нее, держа лакированные черные высокие сапоги на руке. Глаза его горели страстью. На лбу у волос выступили капли пота. Широкая грудь тяжело дышала. Но во взгляде она уловила робость. Руки его дрожали. Сапожки были восхитительны, и Зоя безпомощно села в кресло. Он понял это, как разрешение примерить, и кинулся к ее ногам. Дрожащими руками он стал расшнуровывать ботинки и, сняв их, натянул до самого колена сапожки.
   - Ну как? Хорошо? Пройдитесь, - умолял он, не вставая с колен. Зоя Николаевна прошлась. Сапоги сидели отлично. Маленькая ножка была как облитая. Зоя не могла скрыть, что сапоги ей понравились.
   - Ну, теперь давайте, я сама сниму и уходите с ними, ради Бога! Какой вы сумасшедший!
   Она села в кресло. Он кинулся к ней и стал покрывать жадными поце­луями ее ноги, все выше и выше поднимая юбки. Зоя Николаевна оцепе­нела от такой наглости и чуть не лишилась чувства от страха.
   - Вы... Вы... Негодяй!.. Вы с ума сошли! - вскакивая закричала она. - Идите... Идите вон!
   - Прелестный тигренок! Ты будешь моя! Что хочешь возьми! Всего меня возьми! Но отдайся, отдайся мне, - воскликнул Осетров.
   Он хотел охватить ее руками, но она выскользнула, опрометью броси­лась в спальню и заперлась на ключ.
   - Зоя, - крикнул он, - пусти! Я с ума сойду, Зоя. Лучше покончим добром.
   Она молчала.
   - Зоя! Я такого натворю. Мне все равно. Я отпетый. На смерть и на казнь иду.
   Ни звука.
   Он ломился в дверь. Пришла Таня. Зоя вызвала ее изнутри звонком.
   - Уходите, Михаил Сергеевич, полноте скандалить, - сказала, сме­ясь, Таня. - Ну что вы в самом деле задумали. Жена полковника и муж на войне. Генеральская дочка, а вы такое задумали, прости Господи. Разве можно. В благородном семействе.
   - Таня! - с мольбою сказал Осетров. - Пойми меня. Хочу!
   - Ну уходите, Михаил Сергеевич, будет скандалить.
   - Я с ума сойду, Таня!
   Его дикие воспаленные глаза устремились в карие глазки Тани и что-то в них прочли. Какая-то искра проскочила из глаз Тани в его глаза и обратно, еще и еще. Таня вдруг побледнела и стала тяжело дышать.
   - Озолочу, Таня!
   - Не надо, Михаил Сергеевич, - отходя, сказала Таня и остановилась в дверях.
   Осетров медленно последовал за нею. Его руки сжимались в кулаки. Он ощущал всем телом чувство беглых поцелуев по стройным нежным ногам Зои Николаевны. Он почти не помнил себя.
   Таня побежала в свою комнату, оставив дверь открытою. Осетров по­шел, крадучись, за нею.
   - Озолочу! - сказал он, сам не понимая того, что говорит. Таня, бледная, тяжело дышащая стояла у окна, спиною к свету. Осетров подошел к ней, охватил за талию и губами встретил ее ищу­щие поцелуя губы.
   - А! Пролетарка! - прохрипел он. - Будь как она! Запрись. Откажись! Подлая кровь!.. - И он тяжело повалил ее на кровать.
  

XVIII

   Семь дней Осетров не показывался к Зое. По намекам его товарищей она могла понять, что он кутил и шатался по таким местам, которые при всей свободе обращения Кноп не назвал. Ниночка сжала руки Зои и сказа­ла ей с горьким упреком: "Ах, что ты наделала, Зорюшка! Осетров седьмую ночь кутит с самыми последними женщинами. Погиб мальчишечка совсем".
   На восьмой день Осетров появился как ни в чем не бывало. Он почти­тельно поцеловал руку Зои. Он был тщательно выбрит, надушен. Лицо его осунулось и побледнело, веки глаз налились и опухли, взгляд был тяжелый.
   - А, - сказал Гайдук, - пожаловали, - и запел:
   Только ночь с ней провозжался,
   Сам на утро - бабой стал!
   - Оставь, - сурово сказал Осетров. - Помни уговор!
   Вечер шел как всегда. Говорили о политике, о Распутине, о неизбеж­ности революции, о тяжести войны. Ниночка декламировала, потом за­ставили танцевать Дженни с Зоей модный уан-степ. Зоя разошлась, рас­шалилась, происшествие неделю тому назад стало казаться ей не кошма­ром, а забавным приключением. Она прошла в свою комнату, обула высокие сапожки, подарок Осетрова, и вышла в гостиную.
   - Ниночка, - сказала она, - давай венгерку.
   Танцевала она отлично. Та скромность, с которою она танцевала, клас­сические па, которые она делала, увлекали всех больше, чем разнуздан­ные движения Дженни, танцевавшей потом со Шлоссбергом матросский танец.
   Глаза у Осетрова разгорелись, лицо стало красным, и он дико озирал­ся. За ужином он много пил водки и коньяку. После ужина он вышел в гостиную и, остановившись у рояля, запел без аккомпанемента сильным, полным страсти голосом.
   Этот ропот и насмешки
   Слышит грозный атаман,
   И он мощною рукою
   Обнял персианки стан.
  
   Брови черные сошлися,
   Надвигается гроза,
   Буйной страстью налилися
   Атамановы глаза.
  
   Волга, Волга, мать родная,
   Волга русская река!
   Не видала ль ты подарка
   От донского казака!
   - Эх, товарищи! Было времячко! Золотое времячко! Княжнами владе­ли... А не то что... тьфу! Генеральская дочка! Что нам генералы. Плевать... - и он выругался скверным русским словом.
   Он помолчал и дико оглянулся кругом. Все примолкли.
   - Я говорю - плевать. Ерунда! Вздор! К чертовой матери.
   - Эх, Миша! Был ты коммунист. А стал буржуй! - сказал Кноп с упре­ком.
   - Ну, довольно! - строго обрезал Осетров. - Нечего скулить. В чем свобода, товарищ Кноп? Хочу - могу! Не так ли - а? В борьбе обретаешь ты право свое? А? Эх вы, голодранцы, мелкие душонки. Вы только на сло­ва горазды. Царизм! Красное знамя! А красное знамя под тюфяком держите! Смелости нет ни у кого. Интеллигенция заела. Права ищите. Хочу, вот мое право!
   - Дерзай, - сказал, нагло подмигивая, Гайдук.
   - Вы мешаете, - глухо проговорил, опуская красивую голову, Осетров.
   - Уйдемте, товарищи, что в самом деле, - сказал Шлоссберг. - Чело­век с ума спятил.
   Ниночка истерично смеялась. Дженни в упор смотрела, не мигая, в глаза Зои, и ее лицо было мертвенно-бледно. Кноп пожимался, он чем-то был очень недоволен. Все суетились с какими-то гаденькими, пошлыми улыбками и одевались в прихожей. Осетров оставался один в гостиной, все в той же презрительной позе со скрещенными на груди руками. Зоя Николаевна растерянно смотрела на всех. Она ничего не понимала. Ей казалось, что все делают что-то худое и торопятся это сделать скорее. Она видела, как Гайдук что-то шепнул Тане, подавшей ему пальто, и Таня сей­час же ушла и вернулась бледная в большом платке и пальто.
   - До свиданья, Зорюшка. И будь умницей. Верь, что так надо, - ска­зала Ниночка и поцеловала Зою. - Вам надо объясниться.
   Все ушли, и со всеми ушла и Таня. Все предали Зою во власть этого страшного человека. Зоя решила бежать в спальню и запереться. Не сло­мает же он двери? Но Осетров как будто понял ее мысли. Он быстро подо­шел к ней и схватил ее похолодевшие руки. Она устремила на него умоляющие глаза.
   - Михаил Сергеевич, - прошептала она, - пустите меня. Вы не сде­лаете этого.
   - Нет. Сделаю, - тихо сказал Осетров, еще ниже опуская голову.
   - Ведь это не любовь, - сказала Зоя. - Это насилие. Это подлость.
   - Вы знаете, что ни любви, ни подлости я не признаю, - сказал Осет­ров, пристально глядя в покрытые слезами глаза Зои.
   - Пустите меня! - прошептала Зоя. - Ну, миленький, хороший, пус­тите!
   - Зоя Николаевна, я все-таки был честен. По-вашему... По прописной буржуазной морали был честен. Я хотел оставить вас и забыть. Не могу. Пришел, чтобы проститься навсегда. А вот затанцевали вы венгерку - и всего меня взяли.
   - Пустите!
   - Зоя Николаевна! Я ведь новый человек и то, что было, и то, что бу­дет, ни во что считаю. Мне и человека убить все одно, что вошь раздавить. Без предрассудков, значит. Бороться будете, - задушу и мертвую возьму. Мне все одно, - тихо, но настойчиво сказал Осетров и перехватил руками за талию Зою Николаевну.
   - Эх, полюбилась ты мне! Генеральская дочь! - сказал Осетров, легко поднимая Зою. - Перышко!
   Он понес ее в спальню, больно сжимая ее своими сильными руками и склоняясь своим разгоревшимся лицом к ее лицу. В темных глазах его лу­чилась любовь зверя.
   Зоя Николаевна затихла, поняв, что борьба безполезна! Разбуженный тяжелыми шагами ребенок в колыбели проснулся и за­плакал.
   - Ребенка постыдитесь, - прошептала Зоя.
   - Плевать! - сказал сердито Осетров и бросил Зою на постель.
   - Спасите! - хотела крикнуть она, но в груди не было голоса. Темное забытье спустилось над Зоей...
  

XIX

   13 декабря, вечером, Саблин получил приказ Государя Императора Армиям и Флоту, в котором говорилось о задачах и целях войны. Он читал и перечитывал его. В красивых благородных формах старого русского язы­ка было сказано о твердом решении Государя в единении с народом про­должать войну до полной победы над врагом и о заветных русских целях этой войны: Константинополе, на котором должен снова воссиять право­славный русский крест, проливах, передаваемых России, и о полном от­делении Польши от России и создании из нее свободного государства.
   Этот приказ был ответом на речь Милюкова, сказанную в Думе в нояб­ре месяце и в тысячах экземплярах распространенную по фронту, это был благородный призыв к наступлению и победе. Саблин так и понял этот приказ. Он знал, что в соседнем корпусе шили белые балахоны, чтобы пользуясь зимою можно было ночью незаметно резать проволоку.
   "Вот это, - подумал Саблин, действительно, повеяло весною!" Он ре­шил сам прочесть этот приказ в резервной дивизии при возможно более торжественной обстановке и объяснить все значение его солдатам. В ре­зерве стояла не та дивизия, которою командовал генерал, не могущий от­личить фокса от мопса, но та, которою командовал тихий старичок, быв­ший директор кадетского корпуса, и в которой первым полком командо­вал подполковник Козлов.
   Утром 14 декабря дивизия собралась на обширной лесной прогалине, окруженной землянками полков. Ночью нападал густой рыхлый мягкий снег, в лесу было тихо, и говор строившихся людей и крики команд разда­вались гулко. 812-й полк был отлично одет в новые, прекрасно пригнан­ные шинели и втягивался на свое место, блестя штыками туго подтянутых ружей. Другие полки за три месяца управления корпусом Саблина тоже приоделись и подтянулись. В двух полках уже появилась музыка, и музы­канты продували свои трубы и согревали в перчатках мундштуки.
   Саблин в сопровождении Давыдова и двух ординарцев, гусара и каза­ка, красивым свободным галопом, ловко сидя на разжиревшей и играв­шей на первом снегу Леде, подскакал к правому флангу взявшего на кара­ул Морочненского полка и поздоровался с ним. Могучий крик четырех тысяч человек приветствовал его. Саблин, счастливый и довольный, ша­гом объехал полки. Его радовала выправка солдат, отчетливость приема, когда брали "на караул" и с "на караул" "к ноге", и более или менее чистая и однообразная одежда. Только одного человека в 814 полку Саблин на­шел без погон, сдержался и лишь показал на него пальцем командиру пол­ка. Разрумянившиеся на морозе, согревшиеся ходьбою по глубокому сне­гу люди смотрели весело. Их заинтересовало, почему вместо обычных за­нятий их собрали всех вместе для какого-то объявления, и у многих была затаенная мысль: уже не вышло ли как-нибудь замирения.
   Саблин читал приказ по полкам. Он хотел, чтобы каждый солдат ясно слышал и понял каждое слово Государево.
   Первый полк, дрогнув два раза, взял "на караул" и замер. Саблин, въе­хав в середину батальонов, отчетливо, чеканя слово за словом, прочитал приказ Императора армиям. Когда он кончил, он приказал взять "к ноге" и стал говорить о значении для России Константинополя и проливов, а сам вглядывался в лица и хотел прочесть те мысли и ощущения, которые бродили в них.
   - Вы все земледельцы, - говорил Саблин. - Никто из вас, имея амбар с хлебом, не будет отдавать ключ от этого амбара в соседнюю деревню, но будет иметь его при себе. А у нас, в матушке России, так было. Житница наша - юг России, богатая хлебом, полная элеваторов и хлебных ссыпок, была закрыта на ключ турками. Захотят турки вы­пустить наш хлеб на заграничный рынок - пропустят через Босфор и Дарданеллы, а не захотят - и наш хлеб будет гнить по амбарам, а мы не получим ни железа, ни машин, ни кос, ни плугов, ни материи, ни чаю. Наши Государи давно стремились для блага народа исправить это. Много войн вели мы с турками. 38 лет тому назад едва не вошли в Кон­стантинополь... Но... - Саблин запнулся, вспомнив, что нехорошо обвинять теперешнего союзника. - Не судил, видно, Бог! Не удалось Царю Мученику, Царю Освободителю завершить славное царство свое этою победою и русскому народу отдать ключи от его житницы... Те­перь настает это время. Черное море подлинно станет русским морем. Наши сыновья и внуки прославят нас за этот щедрый подарок. Забо­тясь о русском народе, наш Государь не забыл и великих страданий Польши. Кровь и разорение Польского края несут ему ту свободу, к которой польский народ стремился давно. Запомните, братцы, этот великий день, заучите слова приказа Царева, и, если кому придется помирать, то умирай спокойно, ибо за правое дело, за святое, дело по­мираешь. Благословят тебя сыны и внуки твои из рода в род. Из Константинополя, из старого греческого Царьграда пришла к нам святая вера православная. Но не святой крест, но турецкий полумесяц горит и сверкает над Софийским собором. Пойдем, братцы, и восстановим по слову Цареву святой крест на его старом месте!
   Саблин повторял эту речь во всех четырех полках дивизии. На него смотрели солдатские лица, он слышал тихие вздохи, но за всем тем ему казалось, что и приказ, и его слова дошли до солдат и стали им понятны­ми. Завоевать, забрать себе, улучшить свою и своих детей жизнь - это было понятно для каждого. И проливы были понятны и ясны, и поста­вить крест на Софии хотелось, и Польшу было жалко - все казалось пра­вильным и ясным, но яснее всего было то, что ночью напал снег, от кото­рого сразу стало как-то теплее, роднее и уютнее в чужом лесу, что погода была тихая, генерал сидел на прекрасной лошади и красиво и ясно говорил звучные бодрящие слова. Объехав полки, Саблин выскочил эффект­но, чертом, по-кавалерийски перед середину дивизии и сам громко ско­мандовал: "Дивизия... шай... на краул! Слуша-ай!.." Полки вздрогнули и ощетинились штыками. - Державному Вождю Русской Армии могучее лихое русское "ура"!
   Два хора вразброд, но торжественно заиграли гимн, и шестнадцать тысяч человек заревели могучими голосами так, что снег посыпался с мох­натых елей, толпившихся на опушке. Едва стихли голоса, как на правом фланге в Морочненском полку кто-то молодо и звонко крикнул "ура", и загорелось раскатистое "ура", снова поднялись трубы, и загремел, заглу­шённый криками людей, властный и могучий Русский гимн. И еще и еще раз кричали "ура". Когда кончили и взяли "к ноге", то сами удивлялись силе своего крика и были взволнованы и возбуждены.
   Саблин пропускал мимо себя полки. Музыка гремела, кое-где пели песенники, и люди шли по снегу в колоннах по отделениям, и казалось, не было конца этим длинным и узким серым колоннам.
   По мере того как уходили полки, пустела площадка и на ней остава­лось только затоптанное ногами почерневшее место, настроение у Саблина менялось. Тоска закрадывалась ему в сердце. Далеко до Константи­нополя! И правда ли в этих словах приказа, которые казались ему еще минуту назад святыми. Не обманывает ли он снова, как столько раз обма­нывал, как обманул и тогда* 17 октября 1905 года? Не ставит ли в нелов­кое тяжелое положение генералов и офицеров? Позволит ли Англия ис­полнить эти, как говорилось в приказе, заветные цели войны? А Распу­тин? В речи Милюкова немало говорилось о Распутине, отчего же вместе с этим приказом не пришло известие об аресте или хотя об удалении Рас­путина? Приказ написан под влиянием какого-то хорошего, любящего Россию человека, а завтра придет человек, не любящий Россию, не пони­мающий ее, придет лорд Бьюкенен, которому этот приказ поперек горла, придет Распутин, и конец всему.
   "Да, конечно, ничего и нет, - думал Саблин, щурясь от солнца, свер­кавшего на снегу. - Это обман. Такой приказ должен заканчиваться при­казанием армиям выйти из своего инертного позиционного состояния и начать зимнее наступление, выгнать немцев из насиженных теплых тран­шей и вернуть Варшаву освобождаемой Польше. Этого нет. Все обман. Обман, Распутин и, как справедливо говорил Пестрецов, - указка Фоша и англичан. Им-то менее чем кому-либо интересно, чтобы проливы были русские!"
   Рота за ротой, подходя к своим землянкам, брали "к ноге" и с шумом и говором разбегались, снося ружья.
   - Земляк, а земляк! Пантюхов, слышь, что ль, что говорил командир корпуса, мириться, что ль, Турция пожелала? А?
   - Какое мириться. Сказано потоль воевать будем, пока не заберем са­мого Царьграда.
   - Эхма! Ковеля отнять не можем. Ку-у-ды ж Царьград! Это и невесть где будет.
   - Слыхал, хлеб продавать будут с юга России, так чтобы свободнее.
   - Прода-ва-ать? Хле-е-б! Вона що еще. А нам заместо двух с полови­ной фунтов по два отпускать стали. Какое же тут продавать. Неладно придумали,
   - Товарищи, это все иностранные капиталисты затеяли. Для чего нам эти самые проливы! Польша освободиться хочет, пусть сама и освобожда­ется.
   - Сказывали казаки, десять лет будем воевать, вот тебе и крышка.
   - Пусть казаки и воюют, а у нас дома жены плачут.
   Около офицеров толпились солдаты. Ермолов горячо и страстно гово­рил о величии России, в другой роте молодой прапорщик, уныло читая приказ, розданный в роты, говорил с тоскою: "Много еще крови пролить придется, а будет ли толк, кто его знает".
   Но в общем приказ, гимн, крики "ура", речь Саблина возбудили ка­кие-то надежды, желания и стремления, и солдаты оживленно стали тол­ковать о том, что к Рождеству Ковель и Владимир-Волынский будут заня­ты нами. Кто-то уже слышал, что на юге наши перешли в наступление и не то тридцать, не то сорок тысяч австрийцев забрали в плен.
   Приказ создал порыв. А порыв, как учит тактика, не терпит перерыва.
  

XX

   Дома Саблин нашел весьма спешный пакет, привезенный ему мото­циклистом из штаба Армии. Сам мотоциклист, мокрый от пота и уста­лый, - он из-за снега ехал всю ночь те тридцать верст, что отделяли штаб Армии от штаба корпуса, - в шведской куртке, стоял на дворе крошечной халупы, в которой Саблин жил вместе с Давыдовым.
   - Ваше превосходительство, живете не так, как наши, - фамильярно улыбаясь, сказал мотоциклист, интеллигентный солдат. - У нас в такой халупе да никакой писарь не согласится жить. Всем подавай господские дома да электричество.
   Саблин ничего не сказал и, приняв пакет, стал расписываться в книге.
   - Ваше превосходительство, вы не слыхали, правда или нет, сказыва­ют, Распутина убили?
   - Я ничего не слыхал, - сказал Саблин и подумал, что, значит, не ему одному пришла в голову та же мысль, что благородный приказ Государя сам собою исключал Распутина.
   - У нас в штабе тоже ничего не слыхали. Я у товарища на радио справ­лялся, и там ничего нет. А только говорят.
   - Вы студент? - спросил Саблин.
   - Так точно, ваше превосходительство, - отвечал, вытягиваясь, мото­циклист. - Я могу ехать?
   - Погодите. Я скажу, чтобы вас чаем напоили и накормили. Дорога тяжелая.
   - Покорно благодарю. Не надеюсь до ночи вернуться.
   Саблин приказал адъютанту позаботиться о мотоциклисте-студенте, а сам, согнувшись в низких дверях, прошел в крошечную халупу с земля­ным полом и стал рассматривать бумаги.
   Первая была частная телеграмма из Петрограда.
   "Приезжай немедленно. Очень нужен общий совет. События чрезвы­чайной важности. Подробности у тебя на квартире. Репнин, Мацнев, Гри­ценко".
   Саблин поморщился. После приказа, по смыслу которого выходило, что скоро должно быть наступление, после того, как он увидал результаты работы своей над корпусом, его совсем не устраивала поездка в Петроград, но было очевидно, что те, кто вызывали его, предусмотрели харак­тер Саблина и его нелюбовь к отпускам. Из штаба Армии была прислана телеграмма, которой Саблин был назначен членом Петроградской Геор­гиевской Думы и должен был немедленно приехать на заседания, кото­рые начинались 17 декабря. Самойлов позаботился о Саблине и вместе с телеграммой прислал предписание и все удостоверения для проезда по железным дорогам. Саблин подал эти бумаги Давыдову.
   - Вам придется сейчас же и ехать. Иначе опоздаете, - сказал Давы­дов.
   - Когда идет поезд?
   - По узкоколейке отходит в три часа. Но я вам не советую ехать. Толь­ко намучаетесь. Поезжайте прямо автомобилем на Сарны. Если вы в три часа выедете, вы к десяти будете, а поезд идет в половине двенадцатого да еще и опаздывает.
   Саблин отдал нужные распоряжения, написал приказ и в сумерках зим­него дня сел в автомобиль и по мягкой усыпанной снегом дороге поехал на Сарны.
   Через сутки он был в Петрограде.
  

XXI

   Поезд, на котором ехал Саблин, ранним утром подходил к Николаев­скому вокзалу. Было темно. На вокзале горели фонари, но на улицах они были погашены, и мягкий туманный сумрак лежал над городом. В нем тонули дали Невского проспекта. Адмиралтейства не было видно. Саблин отправил с посыльным свой чемодан на квартиру, а сам пошел пешком по Невскому проспекту. Ему не хотелось идти домой. Дела, по которым его вызывали Репнин и Мацнев с Гриценкой, не могли начаться раньше по­лудня, впереди было длинное скучное утро, которое некуда девать. Саб­лин решил пройтись по родному, любимому городу. Впереди бы

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 394 | Комментарии: 3 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа