ом ящике спали шесть новорожденных щенков. Профессор часто
ходил туда и, умиленно сложив руки, смотрел на песиков. Потом мы вышли на
берег залива и, озаренные лунным светом, бродили по песчаному пляжу. Молодые
люди сели в кружок и хором спели несколько студенческих песен. Сначала была
исполнена боевая песня "медведей", направленная против станфордских
студентов, заклятых врагов Калифорнийского университета на футбольном поле.
Студенты Калифорнийского университета называют себя "медведями". Напевшись
вдоволь (пели они довольно стройно, но жидковато: один молоканин мог бы
заглушить их своим голосом), они рассказали нам, что в Калифорнийском
университете учится студент восьмидесяти четырех лет от роду. Движет им не
только необычайная любовь к знаниям. Есть еще одно обстоятельство.
Давно-давно, когда этот более чем старый студент был юношей, он получил от
дяди наследство. По точному смыслу завещания, наследник должен был
пользоваться процентами с огромного капитала до тех пор, пока не окончит
университета. После этого наследство должно было быть обращено на
благотворительные цели. Таким образом, дядя-бизнесмен хотел убить наповал
двух зайцев - дать образование племяннику и замолить перед богом грехи,
неизбежно связанные с быстрым обогащением. Но племянник оказался не меньшим
бизнесменом, чем дядя. Он записался в университет и с тех пор числится
студентом, получая проценты с капитала. Продолжается это хамство уже
шестьдесят пять лет, и покойный дядя-бизнесмен никак не может перекочевать
из ада в рай. В общем, забавный случай в истории Калифорнийского
университета.
Все это было вчера, а сегодня, обдуваемые океанским ветром, мы мчались
по "Золотому штату", направляясь к Лос-Анжелосу. Проезжая городок Монтерей,
мы увидели возле одного деревянного дома памятную доску: "Здесь жил Роберт
Льюис Стивенсон вторую половину 1879 года". Мы ехали по дороге, не только
удобной и красивой, но и какой-то щеголеватой. Все вокруг казалось
щеголеватым - и светлые домики, и пальмы, листья которых блестели так, как
будто их только что выкрасили эмалевой зеленой краской, и небо, вид которого
ясно показывал, что дожидаться появления на нем облаков безнадежное дело.
Только океан гремел и бесновался, как неблаговоспитанный родственник на
именинах в порядочном семействе.
- Сэры, - сказал мистер Адамс, - вы едете по одному из немногих мест в
Соединенных Штатах, где живут рантье. Америка это не Франция, где рантье
встречаются в каждом городе. Американцы почти никогда не останавливаются на
какой-то заранее установленной сумме, - они продолжают добывать и добывать.
Но находятся чудаки, которые решают вдруг предаться отдыху. Чаще всего это
бывают не очень богатые люди, потому что богатый человек может устроить себе
Калифорнию даже в своем нью-йоркском доме. Калифорния привлекает дешевизной
жизни и климатом. Смотрите, смотрите! В этих домиках, которые мы сейчас
проезжаем, живут маленькие рантье. Но не только рантье живут в Калифорнии.
Иногда попадаются представители особой человеческой породы - американские
либералы. Сэры! Наши радикальные интеллигенты - честные, хорошие люди. Да,
да, сэры, было бы глупо думать, что Америка - это только стандарт, только
погоня за долларами, только игра в бридж или поккер. Но, но, сэры! Вспомните
того молодого мистера, у которого мы провели вечер недавно.
"Молодой мистер", старый знакомый Адамса, происходил из
аристократической семьи. Родители его были очень богаты. Он получил
прекрасное воспитание, и его ожидала легкая, утонченная жизнь, без забот и
дум, с тремя автомобилями, гольфом, красивой и нежной женой, вообще всем,
что только могут дать в Америке богатство и происхождение из пионерской
семьи, предки которой высадились на "Мэйфлауэре" несколько веков назад. Но
от всего этого он отказался.
Мы пришли к нему поздно вечером (это было в большом промышленном
городе). У него была наемная квартира, состоящая из одной просторной комнаты
с газовым камином, пишущей машинкой, телефоном и почти без мебели. Хозяин и
его жена, немецкая коммунистка, были не по-американски бледны. Это была
бледность людей, рабочий день которых не регламентирован и слишком часто
простирается за полночь, людей, у которых нет ни времени, ни денег, чтобы
заниматься спортом, людей, питающихся как попало и где попало и полностью
отдающих себя избранному делу.
Убедившись в несправедливости капиталистического строя, молодой человек
не ограничился чтением приятных, возвышающих душу книг, сделал все выводы,
пошел до конца, бросил богатого папу и вступил в коммунистическую партию.
Сейчас это партийный работник.
Через полчаса после нас пришел еще один гость, секретарь районного
комитета партии. Мебели не хватило, и хозяин уселся на пол. Перед нами были
два типичных представителя американского коммунизма - коммунист-рабочий и
коммунист-интеллигент.
Секретарь был молодой, скуластый, похожий на московского комсомольца.
Казалось, ему не хватало для полного сходства только кепки с длинным
козырьком, нависшим, как карниз. Он был докером и сейчас проводил большую
забастовку портовых грузчиков.
- Мы потеряли уже несколько человек убитыми, но будем бороться до
конца, - сказал он. - Вчера ночью полиция пыталась подвезти к пароходам
штрейкбрехеров. Они стали теснить наших пикетчиков и пустили в ход
револьверы. Место стычки полицейские осветили прожектором. Многим рабочим
грозил арест. Тогда один из наших прорвался к прожектору и бросил в стекло
булыжник. Прожектор потух, и рабочим в темноте удалось отстоять свои позиции
и не пропустить штрейкбрехеров. Эту забастовку трудно проводить, потому что
у нас нет единства профессионального движения, - грузчики бастуют, а моряки
работают. На нашем побережье идет забастовка, а на Атлантическом побережье
работают. Конечно, хозяева этим пользуются и направляют грузы в
атлантические порты. Это им обходится дороже, но для них дело сейчас не в
деньгах. Им надо нас сломить. Мы много все-таки работаем над единством
профессионального движения и надеемся на успех.
Он внезапно задумался и промолвил:
- Если бы нам достать хоть какой-нибудь автомобиль, хоть самый старый.
У меня огромный район. Когда мне нужно поехать куда-нибудь по партийным
делам, я выхожу на дорогу и поднимаю большой палец. Большой палец-это все
средства, отпущенные мне на передвижение.
Он заговорил о тридцати долларах, которые нужны, чтобы начать борьбу
против средневековой эксплуатации мексиканцев и филиппинцев на луковичных
плантациях. Но их не было, этих тридцати долларов. Их еще только надо было
доставать.
Некоторые партийные работники живут на два доллара в неделю. Смешная
цифра для страны миллионеров. Но что ж, со своими жалкими крохами они
мужественно встали на борьбу с Морганами... И делают успехи. Морганы со
своими миллиардами, со своей могучей прессой боятся их и ненавидят.
Миссис Адамс с женой нашего хозяина давно ушли куда-то и сейчас только
вернулись с хлебом и колбасой. Покамест мы доканчивали разговор, они делали
бутерброды на шатающемся столике. Зрелище, о котором у нас знают уже только
по музейным рисункам, изображающим быт русских революционеров накануне
тысяча девятьсот пятого года.
- ...Да, мистер Илф и мистер Петров, я вижу, вы вспомнили этих хороших
людей, - продолжал Адамс. - Американцы умеют увлекаться идеями. А так как
они вообще деловые люди и умеют работать, то и в революционном движении они
занимаются делом, а не болтовней. Вы видели этого секретаря. Очень деловой
молодой человек. Я вам советую, сэры, остановиться в Кармеле, вы увидите там
людей еще более интересных. В Кармеле живет Линкольн Стеффенс. Сэры, это
один из лучших людей Америки.
Дорога то подходила к океану, то уходила от него снова. Иногда мы
проезжали длинными аллеями высоких пальм, иногда поднимались на пригорки
среди зеленых садов и курортных домиков. В маленьком тихом городке Кармел мы
позавтракали в ресторанчике, на стенах которого были развешаны фотографии
знаменитых киноартистов с их автографами. Тут уже пахло Голливудом, хотя до
него было еще миль двести.
Заросшие зеленью улички Кармела спускаются к самому берегу океана. Тут,
так же как и в Санта-Фе и Таосе, живет много художников и писателей.
Альберт Рис Вильямс, американский писатель и друг Джона Рида,
совершивший вместе с ним путешествие в Россию во время революции, большой
седой человек с молодым лицом и добродушно сощуренными глазами, встретил нас
во дворе маленького ветхого дома, который он снимал помесячно. Его домик
походил на все американские домики только тем, что там был камин. Все
остальное было уже не похоже. Стояла неожиданная тахта, накрытая ковром,
было много книг, на столе лежали брошюры и газеты. Сразу бросалось в глаза -
в этом доме читают. В своей рабочей комнате Вильямс открыл большую камышовую
корзину и чемодан. Они были доверху наполнены рукописями и газетными
вырезками.
- Вот, - сказал Вильямс, - материалы к книге о Советском Союзе, которую
я заканчиваю. У меня есть еще несколько корзин и чемоданов с материалами. Я
хочу, чтобы моя книга была совершенно исчерпывающей и дала американскому
читателю полное и точное представление об устройстве жизни в Советском
Союзе.
Вильямс несколько раз был у нас и в один из своих приездов прожил целый
год в деревне.
Вместе с Вильямсом и его женой, сценаристкой Люситой Сквайр, мы
отправились к Линкольну Стеффенсу. На Люсите Сквайр было холщовое мордовское
платье с вышивкой.
- Это я ношу в память о России, - сказала она.
Мы шли берегом океана, не уставая им восхищаться.
- Черное море лучше, - заметила Люсита Сквайр.
Мы похвалили Кармел, его домики, деревья, тишину.
- Москва мне больше нравится, - сухо заметила Люсита Сквайр.
- Вы ее не слушайте, - сказал Вильямс, - она одержимая. Она постоянно
думает о Москве. Ей ничего не нравится на свете, только Москва. После того
как она побывала там, она возненавидела все американское. Вы же слышали! Она
сказала, что Черное море красивее, чем Тихий океан. Она даже способна
сказать, что Черное море больше, чем Тихий океан: только потому, что Черное
море - советское.
- Да, - сказала Люсита упрямо, - я это говорю и буду говорить. Хочу в
Москву! Мы не должны сидеть здесь ни минуты!
Разговаривая так, мы подошли к дому Линкольна Стеффенса, почти не
видному с улички за густой зеленью.
Стеффенс - знаменитый американский писатель. Его автобиография в двух
томах стала в Америке классическим произведением.
Сердечная болезнь не позволяла ему встать с постели. Мы вошли в
комнату, где стояла головами к окну железная белая кровать. В ней, опираясь
на подушки, полулежал старик в золотых очках. Немножко ниже его груди, на
одеяле, стояла низенькая скамеечка, на которой помещалась портативная
пишущая машинка. Стеффенс заканчивал статью.
Болезнь Стеффенса была неизлечима. Но, как и все обреченные люди, даже
понимающие свое положение, он мечтал о будущем, говорил о нем, строил планы.
Собственно, для себя у него был только один план: уехать в Москву, чтобы
увидеть перед смертью страну социализма и умереть там.
- Я не могу больше оставаться здесь, - тихо сказал он, поворачивая
голову к окну, будто легкая и вольная природа Калифорнии душила его, - я не
могу больше слышать этого идиотского оптимистического смеха.
Это сказал человек, который всю свою жизнь верил в американскую
демократию, поддерживал ее своим талантом писателя, журналиста и оратора.
Всю жизнь он считал, что общественное устройство Соединенных Штатов идеально
и может обеспечить людям свободу и счастье. И какие бы удары ни получал он
на этом пути, он всегда оставался верным ему. Он говорил: "Все дело в том,
что в нашей администрации мало честных людей. Наш строй хорош, нам нужны
только честные люди".
А теперь он сказал нам:
- Я хотел написать для своего сына книгу, в которой решил рассказать
всю правду о себе. И на первой же странице мне пришлось...
Внезапно мы услышали короткое глухое рыдание: Линкольн Стеффенс плакал.
Он закрыл руками свое тонкое и нервное лицо - лицо ученого.
Жена подняла его голову и дала ему платок. Но он, уже не стесняясь
своих слез, продолжал:
- Мне пришлось открыть сыну, как тяжело всю жизнь считать себя честным
человеком, когда на самом деле был взяточником. Да, не зная этого, я был
подкуплен буржуазным обществом. Я не понимал, что слава и уважение, которыми
я был награжден, являлись только взяткой за то, что я поддерживал
несправедливое устройство жизни.
Год тому назад Линкольн Стеффенс вступил в коммунистическую партию.
Мы долго обсуждали, как перевезти Стеффенса в Советский Союз. Ехать
поездом ему нельзя, не позволит больное сердце. Может быть, пароходом? Из
Калифорнии через Панамский канал - в Нью-Йорк, а оттуда через Средиземное
море - на черноморское побережье. Пока мы строили эти планы, Стеффенс,
обессиленный разговором, лежал в постели, положив руку на пишущую машинку.
Затихший, в белой рубашке с отложным воротом, худой, с маленькой бородкой и
тонкой шеей, он походил на умирающего Дон-Кихота.
Было уже темно, когда мы шагали назад, к дому Вильямса. За нами шел
мистер Адамс под ручку с Бекки и, вздыхая, бормотал:
- Нет, нет, сэры, было бы глупо думать, что в Америке мало
замечательных людей.
Вечер мы провели у одного кармельского архитектора, где собралась на
вечеринку местная интеллигенция.
В довольно большом испанском зале, с деревянными балками под потолком,
было много людей.
Маленький, как куколка, хозяин, бритый, но с длинными артистическими
волосами, учтиво угощал собравшихся прохладительными напитками и сиропами.
Дочка его с решительным видом подошла к роялю и громко сыграла несколько
пьес. Все слушали с крайним вниманием. Это напоминало немую сцену из
"Ревизора". Гости остановились в той позиции, в какой застигла их музыка, -
кто со стаканом, поднесенным ко рту, кто с изогнутым в разговоре станом, кто
с тарелочкой в руках, на которой лежало тощее печенье. Один только низенький
человек, ширина плеч которого равнялась его росту, не проявлял достаточной
деликатности. Он что-то громко рассказывал. Заросшие мясом, сплющенные уши
выдавали в нем боксера. Мистер Адамс потащил нас к нему. Его представили нам
как бывшего чемпиона мира по боксу, мистера Шарки, человека богатого (три
миллиона долларов), удалившегося от дел и отдыхающего в Кармеле среди
радикальной интеллигенции, которой он очень сочувствует.
Мистер Шарки радостно вытаращил свои бледноватые глазки и сразу дал нам
пощупать свои мускулы. Все гости уже перещупали мускулы мистера Шарки, а он
все не мог успокоиться, все сгибал свои короткие могучие руки.
- Надо выпить, - сказал вдруг мистер Шарки.
С этими словами он увел к себе человек пятнадцать архитекторовых
гостей, включая его музыкальную дочку и нас с Вильямсами и Адамсами.
Чемпион мира снимал прекрасный домик, прямо к окнам которого Тихий
океан подкатывал свои освещенные лунным светом волны. Шарки открыл шкаф,
оттуда появились ромы, джины, разные сорта виски и даже греческая мастика,
то есть все самое крепкое, что только изготовляет мировая спирто-водочная
промышленность.
Составив адские смеси и раздав гостям бокалы, мистер Шарки раскрыл свои
бледные глаза еще шире и принялся бешено врать.
Первым долгом он заявил, что убежден в невиновности Бруно Гауптмана,
убийцы ребенка Линдберга, и мог бы явиться свидетелем по этому делу, если бы
не боялся обнаружить свою связь с бутлегерами, торговцами спиртом во время
"сухого закона".
Потом он рассказал, как однажды, командуя трехмачтовой шхуной, он
поплыл к Южному полюсу, как шхуна обледенела и команда хотела его убить, но
он один подавил бунт всей команды и благополучно вывел корабль в теплые
широты. Это был слишком красочный, слишком корсарский рассказ, чтобы не
выпить по этому случаю еще разик.
Потом мистер Шарки сообщил, что обожает радикальную интеллигенцию и что
в Америке надо как можно скорее делать революцию. Потом он повел всех в
спальню и показал трех девочек, спавших в трех кроватках. Тут же он
рассказал весьма романтическую историю о том, как от него убежала жена с его
же собственным швейцаром, как он гнался за ними, настиг и с револьвером в
руке заставил изменника-швейцара жениться на соблазненной им женщине. Своих
девочек он учит по утрам маршировать, считая, что это правильное воспитание.
В общем, мистер Шарки не давал своим гостям скучать ни минуты.
Он повел гостей в гимнастический зал, снял с себя рубашку и, голый по
пояс, стал подтягиваться на турнике.
В заключение он надел боксерские перчатки и вызвал желающих на
товарищеский матч.
В глазах мистера Адамса зажегся тот огонек, который мы уже видели,
когда он садился на электрический стул и когда он пел вместе с молоканами
духовные гимны. Этот человек должен был испытать все.
Ему нацепили на руки кожаные перчатки, и он с мальчишеским визгом
бросился на чемпиона мира. Отставной чемпион стал прыгать вокруг мистера
Адамса, защищая себя с деланным ужасом. Оба толстяка прыгали и истерически
взвизгивали от смеха. В конце концов мистер Адамс повалился на скамью и стал
растирать слегка поврежденное плечо. Потом гости выпили еще по бокалу и
разошлись по домам.
Наутро, попрощавшись с Линкольном Стеффенсом, мы выехали в Голливуд.
Через полгода мы получили от нашего друга, мистера Адамса, письмо.
Конверт был полон газетных вырезок. Мы узнали много новостей о Кармеле. Рис
Вильямс кончил свою книгу о Советском Союзе, но теперь, с опубликованием
проекта новой Конституции, он снова сел за работу, чтобы внести в книгу
нужные дополнения.
Добрейший мистер Шарки, наивный, как дитя, капитан шхуны и бутлегер,
"чемпион мира" Шарки оказался полицейским агентом, связанным с фашистским
"Американским легионом", а кроме того - старым провокатором, предавшим
когда-то Биля Хейвуда, знаменитого лидера "Индустриальных рабочих мира". И
вовсе он не мистер Шарки. Он также еще и кептэн Бакси, он же Бергер, он же
Форстер. В дни войны, когда он предал в Чикаго Биля Хейвуда, он был
знаменитым чикагским ракетиром и носил кличку "Капитан Икс".
А еще через месяц мы прочли в газете, что в городе Кармел, штат
Калифорния, на семидесятом году жизни умер писатель Линкольн Стеффенс.
Так и не пришлось ему умереть в стране социализма.
Он умер от паралича сердца за своей машинкой. На листе бумаги, который
торчал из нее, была недописанная статья об испанских событиях. Последние
слова этой статьи были следующие:
"Мы, американцы, должны помнить, что нам придется вести такой же бой с
фашистами".
Глава тридцать пятая. ЧЕТЫРЕ СТАНДАРТА
Страшно выговорить, но Голливуд, слава которого сотни раз обошла весь
мир, Голливуд, о котором за двадцать лет написано больше книг и статей, чем
за двести лет о Шекспире, великий Голливуд, на небосклоне которого звезды
восходят и закатываются в миллионы раз быстрее, чем об этом рассказывают
астрономы, Голливуд, о котором мечтают сотни тысяч девушек со всех концов
земного шара, - этот Голливуд скучен, чертовски скучен. И если зевок в
маленьком американском городе продолжается несколько секунд, то здесь он
затягивается на целую минуту. А иногда и вовсе нет сил закрыть рот. Так и
сидишь, зажмурив в тоске глаза и раскрывши пасть, как пойманный лев.
Голливуд - правильно распланированный, отлично асфальтированный и
прекрасно освещенный город, в котором живут триста тысяч человек. Все эти
триста тысяч либо работают в кинопромышленности, либо обслуживают тех, кто в
ней работает. Весь город занят одним делом - крутит картины, или - как
выражаются в Голливуде - "выстреливает" картины. Треск съемочного аппарата
очень похож на треск пулемета, отсюда и пошел термин "выстреливать". Все это
почтенное общество "выстреливает" в год около восьмисот картин. Цифра
грандиозная, как и все цифры в Америке.
Первая прогулка по голливудским улицам была для нас мучительна.
Странное дело! Большинство прохожих казались нам знакомыми. Никак нельзя
было отделаться от мысли, что где-то мы уже видели этих людей, знакомы с
ними и что-то про них знаем. А где видели и что знаем - хоть убейте, никак
не вспоминается!
- Смотрите, смотрите, - кричали мы друг другу, - ну, этого, в светлой
шляпе с модной узенькой лентой, мы ведь безусловно видели. Эти нахальные
глаза невозможно забыть! Где же мы с ним встречались?
Но за человеком с нахальными глазами шли еще сотни людей, - были
старики, похожие на композиторов, но фальшиво насвистывавшие модную песенку
"Чикта-чик" из картины "Цилиндр", и старики, похожие на банкиров, но одетые
как мелкие вкладчики банка, и молодые люди в самых обыкновенных кожаных
курточках, но смахивающие на гангстеров. Только девушки были в общем все на
одно лицо, и это лицо было нам мучительно, неприятно знакомо, как знакомы
были физиономии молодых людей с гангстерскими чертами и почтенные старики,
не то банкиры, не то композиторы, не то бог знает кто. Под конец это стало
невыносимо. И только тогда мы сообразили, что всех этих людей видели в
кинокартинах, что все это актеры или статист, люди второго и третьего плана.
Они не настолько известны, чтобы точно запомнить их лица и фамилия, но в то
же время в памяти заложено какое-то сметное воспоминание об этих людях.
Где мы видели этого красавца с мексиканскими бачками? Не то он
подвизался в картине под названием "Люби только меня", не то - в
танцевальной кинопьесе "Встретимся ровно в полночь".
Аптеки в Голливуде роскошны. Отделанные никелем и стеклом, снабженные
вышколенным персоналом в белых курточках с погончиками, эти учреждения
достигли такого совершенства в работе, что больше напоминают машинные залы
электрических станций. Этому впечатлению способствуют шипенье кранов, легкий
гул маленьких моторчиков, сбивающих "молтед милк", и металлический вкус
сандвичей.
Над городом светило сильное рождественское солнце. Плотные черные тени
падали на асфальтовую землю. В голливудском климате есть что-то неприятное.
В солнце нет ничего солнечного, оно похоже на горячую луну, хотя и греет
очень сильно. В воздухе все время ощущается какая-то болезненная сухость, и
запах отработанного бензина, пропитавшего город, несносен.
Мы прошли под уличными фонарями, на которые были насажены искусственные
картонные елки с электрическими свечами. Эта декорация была устроена
торговцами по случаю наступления рождества. Рождество в Америке - это
великий и светлый праздник коммерции, ни в какой связи с религией не
стоящий. Это грандиозная распродажа завали, и при всей нелюбви к богу, мы
никак не можем обвинить его в соучастии в этом темном деле.
Но прежде чем рассказать о боге, о торговле и голливудской жизни, надо
поговорить об американском кино. Это предмет важный и интересный.
Мы, московские зрители, немножко избалованы американской
кинематографией. То, что доходит в Москву и показывается небольшому числу
киноспециалистов на ночных просмотрах, - это почти всегда лучшее, что
создано Голливудом.
Москва видела картины Луи Майльстона, Кинг Видора, Рубена Мамульяна и
Джона Форда, кинематографическая Москва видела лучшие картины лучших
режиссеров. Московские зрители восхищались свинками, пингвинами и мышками
Диснея, восхищались шедеврами Чаплина. Эти режиссеры, за исключением
Чаплина, который выпускает одну картину в несколько лет, делают пять,
восемь, десять картин в год. А, как нам уже известно, американцы
"выстреливают" в год восемьсот картин. Конечно, мы подозревали, что эти
остальные семьсот девяносто картин не бог весть какое сокровище. Но ведь
видели мы картины хорошие, а о плохих только слышали. Поэтому так тяжелы
впечатления от американской кинематографии, когда знакомишься с ней на ее
родине.
В Нью-Йорке мы почти каждый вечер ходили в кино. По дороге в
Калифорнию, останавливаясь в маленьких и больших городах, мы ходили в кино
уже не почти, а просто каждый вечер. В американских кино за один сеанс
показывают две больших картины, маленькую комедию, одну мультипликацию и
несколько журналов хроники, снятой разными кинофирмами. Таким образом, одних
больших кинокартин мы видели больше ста.
Кинорепортер в Америке дает самые последние новости, мультипликации
Диснея великолепны, среди них попадаются настоящие шедевры, техника
американского кино не нуждается в похвалах - всем известно, что она стоит на
очень высоком уровне, - но так называемые "художественные" картины просто
пугают.
Все эти картины ниже уровня человеческого достоинства. Нам кажется, что
это унизительное занятие для человека - смотреть такие картины. Они
рассчитаны на птичьи мозги, на тяжелодумность крупного рогатого
человечества, на верблюжью неприхотливость. Верблюд может неделю обходиться
без воды, известный сорт американских зрителей может двадцать лет подряд
смотреть бессмысленные картины. Каждый вечер мы входили в помещение
кинематографа с какой-то надеждой, а выходили с таким чувством, будто съели
надоевший, известный во всех подробностях, завтрак номер два. Впрочем,
зрителям, самым обыкновенным американцам-работникам гаражей, продавщицам,
хозяевам торговых заведений - картины эти нравятся. Сначала мы удивлялись
этому, потом огорчались, потом стали выяснять, как это произошло, что такие
картины имеют успех.
Тех восьми или десяти картин, которые все-таки хороши, мы так и не
увидели за три месяца хождения по кинематографам. В этом отношении петух,
разрывавший известную кучу, был счастливее нас. Хорошие картины нам показали
в Голливуде сами режиссеры, выбрав несколько штук из сотен фильмов за
несколько лет.
Есть четыре главных стандарта картин: музыкальная комедия, историческая
драма, фильм из бандитской жизни и фильм с участием знаменитого оперного
певца. Каждый из этих стандартов имеет только один сюжет, который бесконечно
и утомительно варьируется. Американские зрители из года в год фактически
смотрят одно и то же. Они так к этому привыкли, что если преподнести им
картину на новый сюжет, они, пожалуй, заплачут, как ребенок, у которого
отняли старую, совсем истрепавшуюся, расколовшуюся пополам, но любимую
игрушку.
Сюжет музыкальной комедии состоит в том, что бедная и красивая девушка
становится звездой варьете. При этом она влюбляется в директора варьете
(красивый молодой человек). Сюжет все-таки не так прост. Дело в том, что
директор находится в лапах у другой танцовщицы, тоже красивой и длинноногой,
но с отвратительным характером. Так что намечается известного рода драма,
коллизия. Имеются и варианты. Вместо бедной девушки звездой становится
бедный молодой человек, своего рода гадкий утенок. Он выступает с
товарищами, все вместе они составляют джаз-банд. Бывает и так, что звездами
становятся и молодая девушка, и молодой человек. Разумеется, они любят друг
друга. Однако любовь занимает только одну пятую часть картины, остальные
четыре пятых посвящены ревю. В течение полутора часов мелькают голые ноги и
звучит веселый мотивчик обязательной в таких случаях песенки. Если на фильм
потрачено много денег, то зрителю показывают ноги, лучшие в мире. Если фильм
дешевенький, то и ноги похуже, не такие длинные и красивые. Сюжета это не
касается. Он в обоих случаях не поражает сложностью замысла. Сюжет
подгоняется под чечетку. Чечеточные пьесы публика любит. Они имеют кассовый
успех.
В исторических драмах события самые различные, в зависимости от того,
кто является главным действующим лицом. Делятся они на два разряда: древние
- греко-римские и более современные - мушкетерские. Если в картине
заправилой является Юлий Цезарь или, скажем, Нума Помпилий, то на свет
извлекаются греко-римские фибролитовые доспехи, и молодые люди, которых мы
видели на голливудских улицах, бешено "рубают" друг друга деревянными
секирами и мечами. Если главным действующим лицом является Екатерина Вторая,
или Мария-Антуанетта, или какая-нибудь долговязая англичанка королевской
крови, то это будет уже мушкетерский разряд, то есть размахивание шляпами с
зацеплением пола страусовыми перьями, многократное дуэлирование без особого
к тому повода, погони и преследования на толстозадых скакунчиках, а также
величественная, платоническая и скучная связь молодого бедного дворянина с
императрицей или королевой, сопровождающаяся строго отмеренными поцелуями
(голливудская цензура разрешает поцелуи лишь определенного метража). Сюжет
пьесы такой, какой бог послал. Если бог ничего не послал, играют и без
сюжета. Сюжет неважен. Важны дуэли, казни, пиры и битвы.
В фильмах из бандитской жизни герои с начала до конца стреляют из
автоматических пистолетов, ручных и даже станковых пулеметов. Часто
устраиваются погони на автомобилях. (При этом машины обязательно заносит на
поворотах, что и составляет главную художественную подробность картины.)
Такие фильмы требуют большой труппы. Десятки актеров выбывают из списка
действующих лиц уже в самом начале пьесы. Их убивают другие действующие
лица.
Говорят, фильмы эти очень похожи на жизнь, с той только особенностью,
что настоящие гангстеры, совершающие налеты на банки и похищающие
миллионерских детей, не могут и мечтать о таких доходах, какие приносят
фильмы из их жизни.
Наконец, фильм с участием оперного певца. Ну, тут, сами понимаете,
особенно стесняться нечего. Кто же станет требовать, чтобы оперный певец
играл, как Коклен-старший! Играть он не умеет и даже не хочет. Он хочет
петь, и это законное желание надо удовлетворить, тем более что и зрители
хотят, чтоб знаменитый певец пел как можно больше. Таким образом, и здесь
сюжет не имеет значения. Обычно разыгрывается такая история. Бедный молодой
человек (хотелось бы, конечно, чтоб он был красивым, но тут уже приходится
считаться с внешними данными певца, - животик, мешки под глазами, короткие
ножки) учится петь, но не имеет успеха. Почему он не имеет успеха, понять
нельзя, потому что в начале учебы он поет так же виртуозно, как и в зените
своей славы. Но вот появляется молодая красивая меценатка, которая выдвигает
певца. Он сразу попадает в "Метрополитен-опера", и на него вдруг сваливается
колоссальный, невероятный, сногсшибательный, чудовищный и сверхъестественный
успех, такой успех, какой не снился даже Шаляпину в его лучшие годы. Вариант
есть только один: успеха добивается не певец, а певица, и тогда, согласно
шекспировским законам драмы, роль мецената играет уже не женщина, а богатый
привлекательный мужчина. Оба варианта публика принимает с одинаковой
радостью. Но главное - это популярные арии, которые исполняются по ходу
действия. Лучше всего, если это будет из "Паяцев", "Богемы" или "Риголетто".
Публике это нравится.
Во всех четырех стандартах сохраняется единство стиля.
Что бы ни играла голливудская актриса - возлюбленную крестоносца,
невесту гугенота или современную американскую девушку, - она всегда
причесана самым модным образом. Горизонтальный перманент одинаково лежит и
на средневековой голове и на гугенотской. Здесь Голливуд на компромисс не
пойдет. Любая уступка истории - секиры так секиры, аркебузы так аркебузы,
пожалуйста! Но кудри должны быть уложены так, как это полагается в тысяча
девятьсот тридцать пятом году. Публике это нравится. Средних веков много, и
не стоит из-за них менять прическу. Вот если она изменится в девятьсот
тридцать седьмом году, тогда будут укладываться волосы по моде тридцать
седьмого года.
Все исторические драмы представляют собой одну и ту же холодную
американскую любовь на разнообразных фонах. Иногда на фоне завоевания гроба
господня, иногда на фоне сожжения Рима Нероном, иногда на фоне картонных
скандинавских замков.
Кроме главных стандартов, есть несколько второстепенных, например,
картины с вундеркиндами. Тут дело зависит уже от случая. Надо искать
талантливого ребенка. Сейчас как раз такое даровитое дитя найдено - это
маленькая девочка Ширли Темпл. Детский сюжет есть один - дитя устраивает
счастье взрослых. И пятилетнюю или шестилетнюю девчушечку заставляют за год
сниматься в нескольких картинах, чтобы устроить счастье ее родителей,
которые зарабатывают на своей дочке, словно это внезапно забивший нефтяной
фонтан.
Кроме того, попадаются картины из жизни рабочего класса. Это уже совсем
подлая фашистская стряпня. В маленьком городочке, на Юге, где идиллически
шумят деревья и мирно светят фонари, мы видели картину под названием
"Риф-Раф". Здесь изображен рабочий, который пошел против своего хозяина и
хозяйского профсоюза. Дерзкий рабочий стал бродягой. Он пал весьма низко.
Потом он вернулся к хозяину, легкомысленный и блудный сын. Он раскаялся и
был принят с распростертыми объятиями.
Культурный американец не признает за отечественной кинематографией
права называться искусством. Больше того: он скажет вам, что американская
кинематография - это моральная эпидемия, не менее вредная и опасная, чем
скарлатина или чума. Все превосходные достижения американской культуры -
школы, университеты, литература, театр - все это пришиблено, оглушено
кинематографией. Можно быть милым и умным мальчиком, прекрасно учиться в
школе, отлично пройти курс университетских наук - и после нескольких лет
исправного посещения кинематографа превратиться в идиота.
Все это мы почувствовали еще по дороге в Голливуд.
Когда мы возвращались после первой прогулки в свой отель (остановились
мы, по странному стечению обстоятельств, на бульваре Голливуд, в отеле
"Голливуд", помещавшемся в городе Голливуде, - ничего более голливудского
уже нельзя придумать), мы задержались у витрины зоологического магазина.
Здесь на подстилке из мелко нарезанной газетной бумаги резвились уродливые и
добрые щенята. Они бросались на стекло, лаяли, обнимались, вообще
предавались маленьким собачьим радостям. В другой витрине сидела в клетке
крошечная обезьяна с еще более крошечным новорожденным обезьянчиком на
руках. Если мама была величиной чуть. побольше кошки, то дитя было совсем
уже микроскопическое, розовое, голое, вызывающее жалость. Мама нежно лизала
своего ребеночка, кормила его, гладила голову, не сводила с него глаз. На
зрителей она не обращала никакого внимания. Это было воплощение материнства.
И тем не менее никогда в жизни мы не видели более злой карикатуры на
материнскую любовь. Все это было так похоже на то, что делают люди, и в то
же время почему-то так неприятно, что небольшая толпа, собравшаяся у
витрины, не произнесла ни слова. У всех на лицах были странные, смущенные
улыбки.
Мы с трудом оторвались от обезьяньей витрины.
Потом мы признались друг другу, что, глядя на обезьяну с ребенком,
подумали об американской кинематографии.
Она так же похожа на настоящее искусство, как обезьянья любовь к детям
похожа на человеческую. Очень похожа и в то же время невыносимо противна.
Глава тридцать шестая. БОГ ХАЛТУРЫ
Окна нашей комнаты выходили на бульвар Голливуд. На одном углу
перекрестка была аптека, на другом - банк. За банком виднелось новенькое
здание. Весь фасад его занимали электрические буквы: "Макс Фактор".
Много лет назад Макс Фактор, молодой человек в продранных штанах,
приехал с юга России в Америку. Без долгих размышлений Макс принялся делать
театральный грим и парфюмерию. Вскоре все сорок восемь объединившихся Штатов
заметили, что продукция мистера Фактора начинает завоевывать рынок. Со всех
сторон к Максу потекли деньги. Сейчас Макс невероятно богат и любит
рассказывать посетителям волшебную историю своей жизни. А если случайно
посетитель родом из Елисаветграда, Николаева или Херсона, то он может быть
уверен, что счастливый хозяин заставит его принять на память большую банку
крема для лица или набор искусственных ресниц, имеющих лучшие отзывы Марлены
Дитрих или Марион Дэвис. Недавно Фактор праздновал какой-то юбилей - не то
двадцатилетие своей плодотворной деятельности на гримировальном фронте, не
то очередную годовщину своей удачной высадки на американском берегу.
Пригласительные извещения представляли собой сложное и богатейшее сооружение
из веленевой
бумаги,
великолепного
бристольского
картона,
высококачественного целлофана и стальных пружин. Это были толстые альбомы,
напыщенный текст которых извещал адресата о том, что его имеют честь
пригласить и что он имеет честь быть приглашенным. Но в последнюю минуту
гостеприимный Фактор, как видно, усомнился в том, поймут ли его. Поэтому на
обложке большими буквами напечатано: "Приглашение".
Под нашими окнами восемнадцать часов в сутки завывали молодые
газетчики. Особенно выделялся один, пронзительный и полнозвучный. С таким
голосом пропасть на земле нельзя. Он, несомненно, принадлежал будущему
миллионеру. Мы даже высунулись однажды из окна, чтобы увидеть это молодое
дарование. Дарование стояло без шапки. На нем были "вечные" парусиновые
штаны и кожаная голливудская курточка. Продавая газеты, дарование вопило
так, что хотелось умереть, чтобы не слышать этих страшных звуков. Скорее бы
он уже заработал свой миллион и успокоился! Но через два дня уважаемый
мальчик и все его товарищи-газетчики завизжали еще сильнее. Какая-то
довольно известная киноактриса была найдена мертвой в своем автомобиле, и ее
загадочная смерть была сенсацией целых четыре или пять дней. Херстовский
"Экзаминер" только этим и занимался.
Однако еще страшнее, чем отчаянные продавцы газет, оказалась кроткая
женщина, стоявшая против наших окон. На ней был мундир Армии спасения -
черный капор с широкими лентами, завязанными на подбородке, и черный
сатиновый балахон. С самого утра она устанавливала на углу деревянный
треножник, с которого свисало на железной цепке ведро, закрытое решеткой, и
начинала звонить в колокольчик. Она собирала на елку для бедных.
Пожертвования надо было опускать в это самое домашнее ведро. Но
бессердечные, занятые своей кинохалтурой, голливудцы не обращали внимания на
женщину в капоре и денег не давали. Она не приставала к прохожим, не
приглашала их внести свою лепту, не пела духовных песен. Она действовала
более убедительными средствами - звонила в колокольчик, медленно, спокойно,
беспрерывно, бесконечно. Она делала небольшой антракт только для того, чтобы
сходить пообедать. Обедала она удивительно быстро, а пищу, как видно, не
переваривала никогда, потому что больше с поста не уходила. Иногда нам
хотелось выбежать из гостиницы и отдать этой ужасной особе все свои
сбережения, лишь бы прекратился звон колокольчика, доводивший нас до
бешенства. Но останавливала мысль о том, что женщина, обрадованная успехом
сбора пожертвований, начнет приходить на наш угол еще раньше, а уходить еще
позже.
Из всех виденных нами рекламных приемов, из всех способов навязывания,
напоминания и убеждения - колокольчик показался нам наиболее убедительным и
верным. В самом деле, зачем просить, доказывать, уговаривать? Всего этого не
надо. Надо звонить в колокольчик. Звонить день, неделю, год, звонить до тех
пор, пока обессилевший, замученный звоном, доведенный до галлюцинаций житель
не отдаст своих десяти центов.
Через несколько дней нам стало легче. Мы начали осматривать киностудии.
То, что у нас называется кинофабрика, в Америке носит название студии.
Уходили мы из гостиницы рано, возвращались поздно. Звона колокольчика мы
почти не слышали. Зато появилась новая загадка. Каждый раз, когда мы
возвращались к себе и брали в конторке ключ от номера, служащий отеля вручал
нам пришедшие письма и листки, на которых было записано, кто нам звонил по
телефону. И каждый раз среди имен знакомых и друзей попадалась такая записка
"Мистеру Илф и мистеру Петров звонил кептэн Трефильев". Так продолжалось
несколько дней. Нам все время звонил кептэн Трефильев. Потом записки стали
подробней "Звонил кептэн Трефильев и просил передать, что хочет увидеться"
"Снова звонил кептэн Трефильев и просил назначить ему день и час для
встречи". В общем, кептэн обнаружил довольно большую активность Мы
совершенно терялись в догадках относительно того, кто такой кептэн Трефильев
и чего ему от нас надо. Мы сами стали им интересоваться, спрашивали
кинематографистов о нем, но никто ничего вразумительного нам не сообщил.
Последняя записка гласила, что неутомимый кептэн звонил снова, что он очень
сожалеет о том, что никак не может нас застать и что он надеется на то, что
мы сами ему позвоним в свободное время. Из приложенного адреса было видно,
что Трефильев живет в одной гостинице с нами. Тут мы почуяли, что нам не
избежать встречи с энергичным капитаном.
Несколько дней мы осматривали студии. Конечно, мы не вдавались в
техническую сторону дела, но техника здесь видна сама, она заставляет на
себя смотреть. Так же как и на всех американских предприятиях, которые мы
видели (кроме фордовских конвейеров, где властвует лихорадка), в
голливудских студиях работают не слишком торопливо, но уверенно и ловко. Нет
ажиотажа, вздыбленных волос, мук творчества, потного вдохновения. Нет воплей
и истерик. Всякая американская работа немножко напоминает цирковой
аттракцион, - уверенные движения, все рассчитано, короткое восклицание или
приказание - и номер сделан.
Средняя картина в Голливуде "выстреливается" за три недели. Если она
снимается больше трех недель, это уже разорение, убыток. Бывают исключения,
но исключения тоже носят американский характер. Известный драматург Марк
Канели снимает сейчас картину по своей прославившейся пьесе "Зеленые
пастбища". Это очаровательное произведение на тему о том, как бедный негр
представляет себе рай господен. У мистера Канели особые условия. Он автор
пьесы, сам написал сценарий по ней и сам его ставит. В виде исключения ему
дана особая льгота - он должен снять картину за полтора месяца. Его картина
принадлежит к классу "А". Картины, которые "выстреливаются" в три недели,
относятся к классу "Б".
Перед началом съемок все собрано, до последней веревочки. Сценарий в
порядке, актеры проверены, павильоны подготовлены. И "выстреливанье" картины
идет стремительно и безостановочно.
Марк Канели ставит свои "Зеленые пастбища" в студии "Братья Уорнер".
Сейчас не помнится точно, сколько картин в год делают "Братья Уорнер" -
восемьдесят, сто или сто двадцать. Во всяком случае, они делают множество
картин. Это великая, образцово поставленная фабрика халтуры. "Зеленые
пастбища" для предприимчивых "Братьев" - не частое событие. Редко ставят
картину по хорошему литературному сценарию. Здесь, говорят, недавно слепили
какую-то картину за восемь дней и она оказалась ничуть не хуже других картин
класса "Б" - опрятная, чистенькая и тошнотворная картина.
На территории студии построен целый город.
Это самый странный город в мире. С типичной улицы маленького
американского городка, с гаражом и лавчонкой пятицентовых товаров, мы вышли
на венецианскую площадь. Сейчас же за дворцом дожей виднелся русский
трактир, на вывеске которого были нарисованы самовар и папаха. Все декорации
сделаны очень похожими на оригиналы. Даже в нескольких шагах нельзя поверить
тому, что эти монументальные входы в соборы, эти угольные шахты, океанский
порт, банкирская контора, парагвайская деревня, железнодорожная станция с
половинкой пассажирского вагона сделаны из легких сухих досок, крашеной
бумаги и гипса.
Странный, призрачный город, по которому мы шли, менялся на каждом шагу.
Века, народы, культуры - все было здесь спутано с необыкновенной и
заманчивой легкостью.
Мы вошли в громадный полутемный павильон. Сейчас в нем не работали, но
еще недавно здесь происходил великий пир искусства. Об этом можно бы